Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: У открытой двери - Маргарет Олифант на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Насколько я мог судить, мы шли той же дорогой, что и я раньше, когда услышал вздох. Но мрак был столь непроницаем, что все приметы — деревья и дорожки — в нем тонули. Порой мы ощущали, что ступаем по гравию, порой — по скользкой траве, но не более того. Я выключил фонарь, чтобы не вспугнуть невидимку, кто бы он ни был. Бэгли, кажется, не отрывался от меня ни на шаг, а я старался держать направление на громаду разрушенного дома. Мы, видимо, брели довольно долго, отыскивая во мгле дорогу, о нашем продвижении свидетельствовала лишь чавкающая под ногами грязь. Наконец я остановился, чтобы осмотреться, вернее, угадать, где мы находимся. Было тихо, как всегда спокойной зимней ночью. Звуки, о которых я упоминал: хруст перекатывающихся под ногами камешков, потрескивание сучьев, шелест сухих листьев, шорох крадущегося во тьме зверька, — были ясно различимы, стоило лишь прислушаться, они могли показаться таинственными, если ваш ум не был поглощен другим. Мне они казались благодатными проявлениями жизни природы вопреки мертвящему дыханию мороза. Пока мы так стояли, из лесной низины донеслось протяжное уханье совы. Бэгли, нервы которого были напряжены до предела, дернулся от страха, хотя вряд ли мог бы объяснить, чего испугался. Но моему слуху этот звук был приятен и любезен: я знал, кому он принадлежит.

— Сова, — сказал я шепотом.

— Д-да, полковник, — отозвался Бэгли, зубы которого выбивали дробь.

Совиное уханье раздалось в господствовавшей над парком тишине после того, как мы простояли минут пять не шевелясь. Звук ширился кругами и замирал во тьме. Отнюдь не радующий душу, он почти развеселил меня своей естественностью, избавил от внутреннего напряжения. Я двинулся вперед, ощутив прилив мужества, волнение улеглось.

Вдруг совсем рядом, у самых наших ног, раздался крик. От неожиданности я прыгнул назад, налетев на шершавую каменную стену и куманику, как и в прошлый раз хлестнувшую меня. Этот новый крик восходил от самой земли — низкий, стенающий, хватающий за душу, исполненный страдания и боли. Невозможно описать, как разнился он от уханья совы: в одном было здоровое буйство и естественность, не вызывавшее у вас сердечной боли, от другого стыла кровь в жилах. Я старался сохранять присутствие духа, но руки мне повиновались плохо, и я долго возился с фонарем, прежде чем удалось отодвинуть экран. Луч метнулся наружу, как живое существо, разом осветив все вокруг. Можно было бы сказать, что мы стоим внутри разрушенного дома, сохранись от него что-нибудь большее, чем описанный выше обломок стены, на котором держался фронтон. Мы стояли близко от него, как раз напротив дверного проема, выходившего в черноту парка. Свет выхватил из мрака кусок стены с поблескивавшими на ней облачками плюща, раскачивающиеся ветки куманики и зияющий проем двери, ведущей в никуда. Оттуда и доносился голос, затихший, как только вспыхнул свет над этой странной сценической площадкой. Настала минутная тишина, и голос зазвучал с новой силой. Да такой пронзительный и жалобный, что, невольно вздрогнув, я уронил фонарь. Пока я шарил в темноте, стараясь подобрать его, мою руку стиснул Бэгли, видимо, упавший на колени, но я был слишком поглощен происходящим, чтоб удивиться этому. Он ухватился за меня в порыве страха, утратив все свое обычное достоинство.

— Милостивый Боже, что это, сэр? — произнес он, задыхаясь. Поддайся и я страху тогда, нам обоим, несомненно, пришел бы конец.

— Не имею понятия, как и ты, — ответил я. — Мы пришли сюда, чтобы узнать это. Вставай, любезный, вставай! — Я заставил его подняться. — Пойдешь вокруг стены или останешься здесь и будешь светить?

С искаженным от ужаса лицом он пробормотал: — Нельзя ли нам тут остаться вместе, полковник? — У него тряслись колени. Я подтолкнул его к стене и сунул фонарь в руки.

— Стой здесь, пока я не вернусь. Возьми себя в руки, дружище, и следи, чтоб никто не проскользнул мимо, — приказал я ему. Голос раздавался на расстоянии двух-трех футов от нас, не больше. Я двинулся вдоль наружной стороны стены, стараясь не отходить от нее. Фонарь плясал в руках у Бэгли, а с ним и сноп лучей, который пронзал пустой дверной проем: в продолговатом световом пятне видны были осыпавшиеся углы фронтона и свисающая листва. А может, «оно» там в куче, темнеющей у стены? Вступив в столб света на пороге, я бросился на эту кучу, вытянув вперед руки, но то был лишь куст можжевельника, приткнувшийся к стене. Однако вид моей фигуры, выросшей на пороге, ударил Бэгли по нервам, он налетел на меня и вцепился в плечо: «Я поймал его, полковник! Поймал!» — кричал он, торжествуя. Он было решил, что невидимка оказался человеком, и испытал мгновенное облегчение. Тут голос зарыдал снова. Он раздавался где-то между нами, у самых ног, причем так близко, как будто исходил от нас, а не от какого-то другого существа. Выпустив мое плечо, Бэгли рванулся к стене — челюсть у него отвисла, как у умирающего. Должно быть, в этот миг он осознал, что пойманный им человек был я. Признаюсь, что я владел собой немногим лучше. Выхватив у него фонарь, я стал вертеть им во все стороны, но не увидел ничего нового: все тот же куст можжевельника, который, как мне казалось, прежде тут не рос, та же глянцевитая путаница плюща и колеблющаяся куманика. А голос, между тем, приблизился к моим ушам — рыдающий, молящий, как о спасении жизни. Произносил ли он в самом деле то, что слышал Роланд, завладел ли его рассказ моим воображением, не знаю, но голос продолжал взывать, порою оформляясь в четко различимые слова, звучавшие то тут, то там — с разных сторон, словно его обладатель медленно ходил взад-вперед: «Матушка! Матушка!», и дальше слышалось стенание. Когда я несколько пришел в себя, немного привыкнув к происходящему, ибо человеческий ум привыкает ко всему, мне почудилось, что какое-то неприкаянное, несчастное существо расхаживает перед закрытой дверью. Порой — но, может, то была игра разгоряченного воображения — мне слышалось что-то вроде стука в дверь, и дальше следовал новый взрыв отчаяния: «Матушка! Матушка!». Все ближе, ближе к тому месту, где я стоял с фонарем, то передо мной, то позади меня — смятенный, горестный, стенающий голос плакал перед отсутствующей дверью, которую нельзя было ни отворить, ни запереть.

— Ты слышишь, Бэгли? Слышишь, что он говорит? — вскричал я и шагнул через порог. Бэгли лежал, привалившись к стене, с погасшим взглядом, полумертвый от страха. Губы его шевелились, словно он силился ответить, но изо рта не выходило ни звука. Затем он поднял руку в каком-то диковинном, повелительном жесте, словно призывая меня помолчать и прислушаться. Трудно сказать, как долго я стоял, повинуясь ему. Происходившее все больше интересовало меня, и я почувствовал неописуемое волнение. Передо мной разыгрывалась сцена, почти зримая, которую легко было истолковать: кого-то оставили за запертой дверью, и этот «кто-то» беспокойно ходил туда-сюда. Порою голос становился глуше, как будто доносился снизу, порою отдалялся на несколько шагов и звучал резко, ясно. «О, матушка, впустите меня! О, матушка, матушка, впустите меня. Впустите меня! Впустите!» — отчетливо слышалось каждое слово. Немудрено, что у моего мальчика сердце разрывалось от жалости. Я пытался сосредоточить мысли на Роланде, на его уверенности в том, что я найду выход из положения, но все у меня плыло перед глазами, хотя страх немного отступил. Наконец, слова замерли, сменившись плачем и стонами. Я вскричал: «Ради Бога, кто вы?» В душе у меня шевельнулось чувство, что поминать имя Божье — святотатство, раз я не верю ни в духов, ни в сверхъестественные силы, но все же помянул Его и стал ждать ответа, страшась, что он последует. Не знаю, почему я так боялся, но у меня было чувство, что я этого не перенесу. Ответа не было. Стенания продолжались, затем голос, подобно человеческому, возвысился, и снова раздались слова: «О, матушка, впустите меня! О, матушка, впустите меня!» — от этого переворачивалось все внутри.

«Подобно человеческому» — что я хотел этим сказать? Пожалуй, теперь я испытывал меньшую тревогу, чем раньше, ко мне понемногу возвращался здравый смысл. Я, кажется, объяснил себе, что все происходившее случилось в прошлом, а ныне то было лишь воспоминание о подлинных событиях. Не могу сказать, почему это объяснение удовлетворило и успокоило меня, но так оно и было. Я стал относиться к этому всему, как к представлению, совсем забыв о Бэгли, который так и лежал у стены, по-видимому, потеряв сознание. Из этого странного оцепенения меня вывело неожиданное происшествие, от которого у меня душа ушла в пятки: мимо меня кто-то промчался, и в дверном проеме возникла огромная темная фигура, размахивавшая руками. «Входите! Входите!» — кричала она хрипло, во всю мощь глубокого басистого голоса. После чего Бэгли — а это был он — рухнул на пороге. Менее искушенный человек, чем я, он не вынес напряжения. Я не сразу пришел в себя и осознал, что нужно делать. Лишь потом я вспомнил, что с той минуты, как моим вниманием безраздельно завладел Бэгли, голоса больше не было слышно. Со стороны картина, должно быть, выглядела диковинно: огромное пятно света, мертвенно-бледное лицо Бэгли на голой земле, склонившийся над ним человек, делающий какие-то странные движения — я пытался привести его в чувство. Наверное, можно было счесть меня убийцей. Когда я ухитрился наконец влить ему в рот немного бренди, он сел на землю и стал дико озираться по сторонам.

— Что случилось? — проговорил он, затем, узнав меня, сделал усилие, чтоб встать, и еле слышно забормотал: — Прошу прощения, полковник.

Как можно осторожнее я повел его домой, уговорив опереться на мою руку. Этот сильный человек был слаб, как дитя. К счастью, на время ему отказала память. Кстати говоря, с тех пор, как Бэгли упал в обморок, голос смолк и наступила тишина.

— У вас в доме эпидемия, полковник, — сказал мне на следующее утро Симеон. — Что все это значит? Теперь ваш дворецкий бредит «голосом». Это, знаете ли, никуда не годится. Сколько я понимаю, и вы заразились тем же.

— Да, доктор, заразился. Я намеревался поговорить с вами. Разумеется, вы отлично лечите Роланда, но у мальчика нет бреда. Он не безумнее нас с вами. Он говорит правду.

— Не безумнее меня или вас? Я никогда не полагал, что он безумен. У него умственное перевозбуждение, лихорадка. Не знаю, чем заболели вы. У вас очень странное выражение глаз.

— Полноте, доктор, невозможно всех нас уложить в постель. Лучше проверьте жалобы и сами вслушайтесь в симптомы.

Доктор пожал плечами, он был само терпение и внимание. Он не поверил ни одному моему слову, это ясно, но ни разу не перебил меня.

— Дорогой друг, — ответил он, — мальчик рассказывал мне то же самое. Это эпидемия. Когда кто-то становится жертвой чего-либо подобного, можно с уверенностью сказать, что появится и второй, и третий такой же.

— И чем вы это объясняете?

— Объяснение — совсем другое дело. Не существует объяснений для причуд, которым подвержен наш мозг. Положим, это обман чувств, игра природы — эха или ветра, какие-то акустические аномалии…

— Пойдемте со мной нынешней ночью, и вы составите собственное мнение, — сказал я.

Мои слова заставили его громко рассмеяться: «Недурная мысль! Но если станет известно, что Джон Симеон охотится за привидениями, моя карьера будет навсегда погублена».

— Вот то-то! — воскликнул я. — Вы напускаетесь на нас, невежд, со своими акустическими аномалиями, но опасаетесь вглядеться сами в то, что за этим стоит на самом деле, из страха, что вас высмеют. Такова наука!

— Дело не в науке, а в здравом смысле, — возразил Симеон. — Это явление предстает перед нами прежде всего как галлюцинация. Взяться исследовать его означает способствовать распространению нездоровых тенденций. Что хорошего может из этого произойти? Даже удостоверившись в том, что все так, как вы говорите, я не поверю в привидения.

— Мне следовало давеча предупредить вас: я вовсе не стремлюсь, чтобы вы в них поверили, — парировал я. — Если вы докажете, что это галлюцинация, я буду вам чрезвычайно признателен. Пойдемте, кто-то ведь должен со мной пойти.

— Однако вы невозмутимы! Ведь вы уже вывели из строя этого беднягу, вашего дворецкого, который превратился чуть не в сумасшедшего. Ну ладно, в порядке исключения составлю вам компанию. Если вы предоставите мне ночлег, для соблюдения приличий я появлюсь у вас завтра вечером, после объезда пациентов.

Мы уговорились, что я встречу его у ворот, и мы отправимся к месту вчерашних происшествий, не заходя в дом, чтобы никто ни о чем не проведал. Трудно было надеяться, что причина внезапной болезни Бэгли не достигнет ушей слуг, да и не только слуг, и потому лучше было действовать как можно неприметнее. День, казалось, тянулся бесконечно. Мне пришлось довольно много времени провести с Роландом, что было сущей пыткой: чем я мог утешить мальчика? Ему, несомненно, становилось лучше, но состояние его все еще внушало опасения, а страстное волнение, с которым он бросился ко мне как только мать вышла из комнаты, наполнило меня тревогой.

— Папенька! — сказал он тихо.

— Да, мой мальчик. Я отдаю этому делу все свое время и предприму все, что в моих силах. Пока я не пришел ни к какому выводу. Я не упускаю из виду ничего из сказанного тобой, — уговаривал его я.

Но предложить разгадку, которая удовлетворила бы его живой ум, я не мог, а это было тягостно — ведь нужно было как-то успокоить мальчика. С тоской глядел он на меня своими огромными голубыми глазами, которые на его бледном осунувшемся лице казались еще больше и горели лихорадочным блеском.

— Ты должен доверять мне, — добавил я.

— Конечно, папенька. Папенька понимает меня, — сказал он себе, словно стараясь отогнать сомнения.

Я ушел, как только представилась возможность. Сын был дороже мне всего на свете, его здоровье составляло первейшую мою заботу, но, поглощенный той, другой заботой, я предпочитал отложить мысли о нем на потом, что было самым непостижимым во всей этой истории.

В одиннадцать часов вечера я встретил Симеона у ворот. Он приехал на поезде, и я потихоньку впустил его в парк. Я был так озабочен предстоящим экспериментом, что миновал руины, почти не удостоив их внимания, если вы можете меня понять. Фонарь мой был зажжен, и я увидел, что доктор держит наготове витую восковую свечку.

— Нет ничего лучше света, — сказал он своим насмешливым тоном.

Ночь была на редкость тихая — установилось полное безмолвие — и не очень темная. Идти, не сбиваясь с дорожки, было легко. Подходя к месту, мы услышали сдавленные стоны, прерываемые отчаянными всхлипываниями.

— Надо полагать, это и есть ваш голос, — обратился ко мне доктор. — Я ожидал услышать нечто подобное. Должно быть, какой-то несчастный зверек попал в одни из ваших дьявольских капканов. Это где-то рядом, в кустах, вы его найдете там.

Я ничего не сказал. Я не испытывал особого страха, скорее, предвкушая дальнейшее, — победоносную уверенность. Я вел его туда, где мы с Бэгли стояли накануне. В той особой тишине, какая бывает зимней ночью, можно было расслышать, как фыркают в конюшне лошади, как в доме закрывают окна. Симеон зажег свечу и пошел вперед, пристально вглядываясь во тьму и обшаривая каждый уголок. Мы напоминали двух разбойников, готовящих засаду горемыке-путнику. Ни единый звук не нарушал царившее вокруг спокойствие. До развалин было еще далеко. Вдруг стоны прекратились. На небе загорелась первая звездочка, потом вторая, казалось, они удивленно взирали с высоты на наши странные поступки. У Симеона то и дело вырывался сдавленный смешок.

— Так я и думал, — говорил он. — То же самое происходит со столами и со всей этой потусторонней машинерией. Стоит появиться скептику, и эксперимент проваливается. Сколько времени, вы полагаете, нам следует тут пробыть? Нет, я не ропщу, только сообщите, когда вы сочтете себя удовлетворенным, ибо я вполне удовлетворен.

Не стану скрывать, что я был весьма обескуражен ходом событий, ибо выглядел легковерным простаком. Это давало доктору такое превосходство надо мной, какое он бы не получил никак иначе. Я мог бы предсказать все поучения, какие он произнесет в последующие годы, я видел заранее, каким невыносимым и безмерным станет его материализм и скептицизм.

— Кажется, сегодня здесь не будет… — начал я.

— … появления духов, — подхватил он, смеясь. — Да-да, так говорят все медиумы. Не будет из-за присутствия маловера.

Его смех прозвучал в тишине особенно неприятно. Время близилось к полуночи. Но переливы его смеха подействовали на невидимку, словно сигнал: не успел доктор замолчать, как возобновились стоны, которые мы уже слышали прежде. Зародились они где-то в стороне, но постепенно приближались к нам, словно кто-то шел, стеная в одиночестве. Не могло быть и речи о том, что это кричит угодивший в ловушку заяц. Звук нарастал неровно, как бывает, когда больной, ослабленный человек идет, то и дело замедляя шаги. Мы слышали, как невидимка продвигается по траве к пустому дверному проему. При первом же звуке Симеон сказал испуганно и торопливо:

— Не дело в такой поздний час оставлять ребенка на улице.

Но он знал не хуже моего, что это не детский голос. По мере того, как стоны приближались, Симеон делался все молчаливей, он стал со свечей у дверного косяка, всем телом устремившись в сторону приближавшегося голоса. Несмотря на безветрие, незащищенное пламя свечи трепетало в ночном воздухе. Я держал фонарь так, что свет от него, ровный и белый, освещал вчерашнее место. Яркое световое пятно врывалось в черноту ночи. При первом звуке голоса меня пронзила ледяная дрожь, но после, признаюсь, я ощущал лишь удовлетворение. Насмешник не мог более насмехаться. Луч выхватил из мрака его лицо, на котором было написано недоумение. Если он испытывал страх, скрывал он его весьма искусно, однако озадаченность его была очевидна. Все это странно подействовало на меня. С одной стороны, возникло чувство, что все уже знакомо, — каждый крик, каждое всхлипывание казались такими же, как вчера. Но я почти не сознавал их, и думал лишь о том, что переживает сейчас Симеон. Надо признать, что в целом он держался молодцом. Если можно было доверять своему слуху, все приближения и удаления голоса совершались напротив пустого проема, в котором лежал сноп света, сиявшего и отражавшегося в глянцевитой листве большого остролиста, который рос неподалеку. Даже кролику не удалось бы прошмыгнуть в траве незамеченным — в дверном проеме никого не было. Спустя некоторое время Симеон со своей витой свечой довольно осторожно и, как мне подумалось, преодолевая сопротивление собственного тела, ступил на освещенный порог. На остролист легла его тень, очерченная во всех подробностях. Как раз в это мгновение голос стих и, как обычно, словно упал на землю у двери. Симеон отшатнулся, будто к нему кто-то приблизился, повернулся и опустил свечу к земле, пытаясь что-то рассмотреть.

— Вы видите кого-нибудь? — спросил я громким шепотом, ощущая, что меня сотрясает нервная дрожь — проявление внутренней паники.

— Да нет, ничего. Это лишь чертов остролист, — ответил он.

Но это был полнейший вздор: куст остролиста, как я знал доподлинно, рос с другой стороны. Затем Симеон стал обходить все вокруг, высвечивая каждый закуток; закончив обход у противоположной стороны стены, он возвратился ко мне. Он больше не насмехался, его подергивавшееся лицо поражало бледностью.

— Как давно это продолжается? — обратился он ко мне, понизив голос, как делают, когда боятся перебить кого-то.

Я был слишком взволнован, чтобы уследить, были ли понижения и повышения голоса точно такими же, как накануне. Доктор не успел договорить свой вопрос, как воздух вновь огласился коротким рыданием. Если бы можно было видеть, что происходит, я бы сказал, что плакавший припал к земле у самого порога.

Мы возвращались назад молча. У самого дома я спросил:

— Что вы об этом думаете?

— Не знаю, что и сказать, — ответил доктор быстро.

В холле он взял с подноса не кларет, который я собирался предложить ему, а бренди, хотя был трезвенником, и выпил его залпом.

— Поймите, я не верю ни единому слову, — сказал он, зажигая свечу. — Не знаю, что и думать, — обернулся он ко мне, пройдя лестничный марш до половины.

Все это, однако, мало меня подвинуло в решении моей загадки. Мне предстояло помочь этому молящему, рыдающему голосу, который представлялся мне такой же определенной личностью, как любой знакомый человек. Но что я скажу Роланду? Меня снедал страх, что мальчик умрет, если я не сумею помочь этому созданию. Возможно, вас удивит, что я говорю об этом в таком тоне. Неизвестно, был ли то мужчина или женщина, но в том, что это страдающая душа, я так же мало сомневался, как в собственном существовании. И я должен был облегчить ее страдания, а если возможно, и избавить от них. Стояла ли когда-нибудь подобная задача перед каким-либо другим отцом, трепещущим за жизнь единственного сына? Как ни фантастично это звучит, я знал про себя, что обязан это сделать, иначе могу потерять своего ребенка, а как вы понимаете, лучше было умереть. Но и смерть не приблизила бы меня к отгадке, разве что благодаря ей я попал бы в тот мир, где пребывал и страждущий под дверью.

Утром Симеон ушел в парк до завтрака и возвратился с мокрыми травинками на ботинках, на его челе заметно было выражение тревоги и усталости, что не свидетельствовало о хорошо проведенной ночи. После завтрака он несколько оживился и навестил обоих своих пациентов, ибо Бэгли все еще было не по себе. Я пошел проводить доктора к поезду, чтобы расспросить о сыне.

— Он отлично поправляется, — заверил меня Симеон, — но предупреждаю вас, с этим мальчиком надо быть очень осторожным. Ни слова при нем о прошлой ночи.

Тут мне пришлось рассказать о своем последнем разговоре с Роландом и о немыслимом поручении, которое он на меня возложил. Симеон весьма встревожился, хотя и пытался отшутиться.

— Мы должны сейчас лжесвидетельствовать и поклясться, что изгнали духа, — откликнулся он. Но он был слишком добр, чтобы этим ограничиться. — Вы попали в очень серьезную переделку, Мортимер. Я не могу над этим посмеяться, как бы мне ни хотелось. Надо придумать, как выбраться из этого — ради вас, Мортимер. Кстати, — бросил он резко, — заметили ли вы куст можжевельника с левой стороны проема?

— Там был куст справа от двери. Я еще вчера подумал про себя, что вы ошиблись.

— Ошибся! — вскричал он с каким-то странным хрипловатым смешком, подтягивая повыше воротник пальто, словно пытаясь согреться. — Там нет никакого можжевельника ни слева, ни справа. Пойдите взгляните сами.

Уже поставив ногу на ступеньку вагона, он поманил меня пальцем и добавил на прощанье: «Вернусь вечером».

Когда я отошел от железнодорожной станции, где царила обычная предотъездная сутолока, еще больше подчеркивавшая диковинность моих собственных забот, я ничего особенного не испытывал по отношению к доктору. Недавнее удовлетворение тем, что его скептицизм был разбит наголову, сменилось мыслями о более серьезном и насущном. Прямо со станции я зашагал к домику священника, стоявшему на небольшой прибрежной равнине как раз напротив Брентвудского леса. Священник был из тех, каких немного встретишь в Шотландии: из хорошей семьи, отлично образован на шотландский лад, знал толк в философии, похуже — в древнегреческом, но более всего он был силен жизненным опытом и встречался в жизни чуть ли не со всеми выдающимися людьми, посетившими Шотландию. К тому же говорили, что он был очень основательным знатоком догматики — но не в ущерб терпимости, которой обычно отличаются люди пожилые и хорошие. Как человек старомодный, он, должно быть, размышлял о трудных вопросах философии меньше молодых теологов и не вдавался в тонкости Символа веры, но глубоко понимал человеческую натуру, что не в пример важнее. Встретил он меня с большой сердечностью.

— Проходите, полковник Мортимер, — сказал он. — Я тем более радуюсь вашему приходу, что вижу в этом хороший знак для мальчика. Ему лучше? Благодарение Господу! Спаси его и сохрани. Я прочел за него много молитв во здравие, а это еще никому не повредило.

— Они ему очень нужны, доктор Монкрифф, как и ваш совет.

И я рассказал ему всю историю, и более подробно, чем Симеону. Старый священник то и дело разражался сдержанными восклицаниями; когда я кончил, в его глазах стояли слезы.

— Как прекрасно! Рад услышать такое. Это не хуже, чем Берне, который пожелал спасения души одному… Но об этом не молятся ни в одной церкви. Ай-яй-яй! Так он хочет, чтоб вы утешили несчастный заблудший дух! Благослови Бог мальчика! Тут чувствуется что-то большее, чем может показаться с первого взгляда. А какова сила веры в собственного отца! Я напишу об этом проповедь, — тут старый священник бросил на меня встревоженный взгляд и поправился: — Нет, нет, не проповедь. Я напишу для детского журнала.

Я угадал его мысль — он подумал, вернее, испугался, что я подумаю, будто он собирается готовить надгробную проповедь. Как вы понимаете, от этой догадки мне не стало веселее.

Нельзя сказать, что священник дал мне какой-то совет. Да и что тут можно было посоветовать? Но он сказал: «Я тоже пойду. Меня труднее напугать, чем тех, кто меньше связан с миром незримого. И мне пора думать о том, что вскоре и я туда отправлюсь. Да и потом я человек далекий от предвзятости. Да, да, непременно пойду с вами. Кто знает, может, Бог просветит наш ум в нужную минуту, и мы поймем, что делать».

Эти слова принесли пусть слабое, но утешение. Во всяком случае, большее, чем все речи Симеона. Как-то не хотелось задумываться, отчего это так. Мысли мои были поглощены другим — моим мальчиком. Как я уже говорил, у меня было не больше сомнений в существовании горемычного духа, терзавшегося у открытой двери, чем в своем собственном. Он не был для меня привидением. Я знал его, он был в беде. Так я чувствовал, и так чувствовал Роланд. Когда я впервые услышал его голос, то было страшное нервное потрясение, но человек приспосабливается ко всему. Другое дело — как помочь ему, вот что было великой загадкой. Чем я мог быть полезен невидимому существу, уже не принадлежавшему к миру смертных? «Возможно, в нужную минуту Бог просветит наш ум, и мы поймем, что делать». Это очень старомодный способ выражаться. Неделей раньше я, должно быть, лишь посмеялся бы, хотя и добродушно, над наивностью доктора Монкриффа. Но в самом звуке этих слов, было великое утешение, не знаю, сознательное или бессознательное.

Дорога к деревне и станции лежала через долину, в стороне от развалин. Несмотря на яркое солнце, свежий воздух, красоту деревьев и плеск воды, умиротворявшие душу, я упорно думал о своем и, добравшись до верха лощины, не удержался и свернул к месту, вокруг которого кружили мои мысли. Как и весь мир, оно было залито солнечным светом. Разрушенный фронтон смотрел на восток, и солнце стояло в такой точке, что лучи его, падавшие прямо в дверной проем, как давеча свет фонаря, низвергались на мокрую траву, росшую сзади. Было в этом зрелище что-то надрывавшее душу: бесполезная дверь, символ тщеты, была распахнута навстречу всем ветрам, войти и выйти можно было, где заблагорассудится, и в то же время возникала иллюзия закрытого пространства. То был вход в пустоту, ненужный, не ведущий никуда. Зачем молить и просить, чтоб вас впустили в «никуда», и как можно не пускать в «ничто»? Непостижимо. Стоило задуматься, и голова шла кругом. Мне вспомнилось, что Симеон говорил о можжевельнике, и я улыбнулся про себя ненадежности человеческой памяти, даже если это память людей науки. Я ясно представлял, как свет моего фонаря падает на глянцевитую поверхность остроконечных листьев справа от двери, а доктор готов был биться об заклад, что куст рос слева! Чтобы удостовериться в своей правоте, я решил обойти территорию и увидел, что Симеон не ошибся — ни справа, ни слева никакого можжевельника не было. Меня это смутило, хоть то была второстепенная подробность, и, разумеется, дело было не в можжевельнике. Но как же так? На этом месте росла лишь куманика, подрагивавшая ветвями, да трава, доходившая до самых стен, — и никакого можжевельника. На миг я растерялся, но, впрочем, какая разница, в конце концов? Рядом виднелось множество следов, как будто перед дверью прошло немало ног, но, может, это были наши ноги? А вокруг все переливалось на свету, дышало миром и покоем. Как и в прошлый раз, я осмотрел и другие развалины — массивную, груду камней, оставшихся от старого дома. Трава рядом была примята, и кое-где попадались отпечатки ног, но, даже если так, это ни о чем не говорило. Я тщательно осмотрел остатки комнат, как и в первый раз, там было много грязи и обломков, высохших папоротников и куманики — нет, там никто не мог бы укрыться. Я рассердился, что, когда я выходил оттуда, навстречу мне попался Джарвис, разыскивавший меня, чтобы узнать распоряжения насчет лошадей. Я не знал, дошли ли слухи о моих ночных вылазках до слуг, но у него было весьма многозначительное выражение лица, и в этой многозначительности я уловил нечто такое, что живо напомнило мне мое собственное чувство, когда упивавшийся своим скептицизмом Симеон мгновенно лишился дара речи от удивления. Джарвис, похоже, был доволен тем, что его правдивость больше не могла быть подвергнута сомнению. Ни разу в жизни не говорил я ни с кем из слуг в таком повелительном тоне. Я отослал его — «прогнал, как собаку», рассказывал он потом в конюшне. Но постороннее вмешательство было непереносимо для меня в ту минуту.

Самым же непостижимым было то, что я не мог видеться с Роландом. Вернувшись в дом, я не прошел тотчас в его комнату, как было бы естественно ожидать. И девочки забеспокоились. Они чувствовали, что за этим кроется какая-то тайна.

— Маменька пошла прилечь, — сказала мне Агата, — он очень спокойно провел ночь.

— Он так хочет вас видеть, папенька! — Закричала малышка Джинни, по своей милой привычке забирая мою руку в свои ручонки.

Я был вынужден немедленно подняться к нему, но что я мог сказать? Я лишь поцеловал его, попросил сохранять спокойствие — вот и все, больше я ничего не мог сделать. Есть что-то загадочное в детском терпении.

— Все будет хорошо, правда, папенька? — спросил он.

— С Божьей помощью! Очень надеюсь на это, Роланд.

— О да, все будет хорошо.

Должно быть, он почувствовал мою тревогу и не стал меня удерживать. Но девочки были удивлены невероятно. Они глядели на меня, не понимая.

— Если бы я болела и вы бы посидели со мной всего одну минутку, я бы умерла от горя, — заявила Агата.

Но у моего мальчика было чуткое сердце. Он знал, что если бы я мог, то остался бы. Я заперся в библиотеке, где не присел ни нн минутку, лишь ходил туда-сюда, как зверь в клетке. Что пред принять? Положим, ничего. Что станется тогда с моим ребенком. Эти мысли непрестанно кружили у меня в голове.

К обеду явился Симеон. Когда все в доме стихло и слуги улеглись, мы вышли на улицу, чтобы, как было условлено с доктором Монкриффом, встретиться у края лощины. Симеон принялся подтрунивать над священником:

— Если мы обнаружим чары, я отказываюсь иметь к этому касательство.

Я старался молчать. Я не звал его идти с нами — он мог уйти или остаться, как хочет. По дороге он не закрывал рта, что плохо согласовывалось с моим душевным состоянием.

— Одно я знаю наверняка — здесь, знаете ли, не обошлось без человека, — заявил он. — А что касается привидений, все это пустяки. Я никогда не проверял всерьез, как действуют законы акустики, да и о чревовещании мы знаем очень мало.

— Если не возражаете, прошу вас, Симеон, оставьте эти сооб ражения при себе, они не соответствуют моему настроению.

— О, надеюсь, я умею считаться с отрицательными эмоциями других.

Самый звук его голоса безмерно раздражал меня. Не знаю, как люди терпят бесстрастные излияния этой ученой братии, от которых воротит. С доктором Монкриффом мы встретились около одиннадцати часов — как встречались накануне с Симеоном. Священник был крупный мужчина почтенной наружности с совершенно седыми волосами, старый, но очень энергичный и менее обеспокоенный неудобствами зимней прогулки по темному ночному времени, чем был бы на его месте человек помоложе. Как и я, он взял с собой фонарь. Нашего снаряжения было совершенно достаточно, чтобы осветить место действия, и все мы были неробкого десятка. Подойдя к развалинам, мы быстро посовещались и решили разойтись по разным местам. Доктор Монкрифф остался внутри, если о том, что находится за одной-единственной стеной, можно сказать «внутри». Симеон стал с той ее стороны, которая была ближе к развалинам, чтоб не допустить сообщения со старым домом, что составляло его пунктик. Я встал на посту с другого края. Можно не говорить, что никто не мог пробраться мимо нас незаметно, — так было и прошлой ночью. Теперь, когда три источника света разгоняли тьму, место было ярко освещено. Фонарь доктора Монкриффа, большой, без экрана, старомодный, с остроконечным расписным верхом ровно сиял, выбрасывая столб лучей вверх, во мрак. Священник поставил его на траву примерно посреди «комнаты», если тут и впрямь была когда-то комната. Но вчерашней картины — потока света, льющегося сквозь дверной проем, не получилось из-за дополнительного освещения, прибавленного с двух сторон моим фонарем и свечой Симеона. В остальном все выглядело, как и прошлой ночью.

Дальнейшее происходило точно так, как накануне, повторяясь одно за другим в той же последовательности, как я отмечал выше. Признаюсь, мне казалось, что обладатель голоса расхаживал туда-сюда и в состоянии отчаяния порой толкал меня, порой отбрасывал в сторону. Но все это пустые слова: ведь свет от моего фонаря и от свечи Симеона струился свободно и спокойно, и по всей ширине светового пятна, лежавшего на траве, ни разу не промелькнуло ни единой тени, не пробежало ни малейшей дрожи. Страха я почти не чувствовал. Сердце мое разрывалось от жалости и тревоги, жалости к несчастному существу, которое стонало и молило, и тревоги за себя и за своего мальчика Господи, если никто мне не поможет, — а как мне помочь? — Роланд умрет.

Мы стояли совершенно неподвижно, ожидая, когда стихнет первый взрыв отчаяния, что, как я знал по предыдущему, должно было вскоре случиться. Доктор Монкрифф, для которого все это было внове, стоял за стеной не шевелясь, а мы с Симеоном оставались на своих местах. Пока звучал голос, сердце мое билось в своем обычном темпе, кровь не стучала больше бешено в висках — наступило привыкание. Но когда невидимка упал, рыдая, на дверь (я не знаю, как сказать иначе), случилось нечто такое, отчего вся кровь отлила у меня от сердца, а само оно застучало где-то в горле. Внутри стены раздался еще один голос — хорошо знакомый голос священника. Я не так был бы потрясен его словами, будь это какое-то заклинание или что-либо подобное, но я никак не был готов к тому, что услышал. Он говорил с запинкой, словно борясь с волнением:

— Вилли! Вилли! Господи помилуй, это ты?

Эти простые слова произвели на меня такое впечатление, какое не мог уже произвести голос невидимки. Я решил, что старик, подвергшийся из-за меня великой опасности, тронулся умом от ужаса. Я бросился бегом вокруг стены, почти лишившись рассудка от этого предположения. Он стоял там же, где и прежде, и его большая, расплывчатая тень, отбрасываемая фонарем, который он поставил у ног, лежала на траве. Бросившись вперед, я поднял свой фонарь повыше, чтоб заглянуть ему в лицо. Он был бледен, полные слез глаза блестели, несомкнутые губы дрожали. Он не видел меня и не слышал обращенных к нему слов. Мы с Симеоном, прошедшие через это испытание раньше, припадали друг к другу, чтоб набраться сил, но священник даже не сознавал моего присутствия. Тревога и нежность завладели всем его существом без остатка. Руки его были простерты, но, как мне показалось, скорее в порыве горячего сострадания, чем страха. Он говорил не замолкая:

— Вилли, паренек, зачем ты пришел пугать людей, которые тебя не знают? Отчего ты не пришел ко мне?

Можно было подумать, что он ждет ответа. Когда он замолкал, все его лицо каждой своей жилкой, каждой черточкой продолжало взывать. Я снова сильно напугался, когда Симеон вдруг бросился в дверной проем, гонимый ужасом и любопытством. Но, даже не взглянув на него, Монкрифф продолжал увещевать кого-то. В голосе его зазвучали укоризненные нотки:

— Разумно ли приходить сюда? Твоя мать умерла с твоим именем на устах. Неужели она бы затворила двери перед собственным ребенком? Неужели ты думаешь, что Господь затворит дверь перед тобой, малодушное создание? Нет! Запрещаю тебе! Запрещаю! — кричал старик-священник: стенающий голос возобновил свои крики. Монкрифф шагнул вперед и произнес последние слова тоном приказа: — Я запрещаю тебе! Не кричи людям! Иди домой! Ты слышишь меня? Меня, крестившего тебя, боровшегося с тобой, боровшегося за твою жизнь с Богом! — Тут тон его смягчился и окрасился нежностью: — Да и она тоже, бедняжка! Бедняжка! Ты зовешь ее теперь, но ее здесь нет. Ты найдешь ее у Господа. Ты слышишь меня, паренек? Отправляйся к ней, туда. Господь пустит тебя, хотя уже поздно. Помилосердствуй, малый! Если ты хочешь простираться, плакать и рыдать, пусть это будет у небесных врат, а не под выломанной дверью твоей бедной матери.

Он остановился, чтобы перевести дыхание. Тот, другой голос замер, но иначе, чем прежде, когда истекало время и он доходил до конца своих повторов. Казалось, он прервался, чтобы подавить рыдание, и возобладал над собой. Священник заговорил вновь:

— Ты слышишь меня, Уилл? Ох, парень, всю твою жизнь ты любил беспутный люд. Нынче распрощайся с ним. Иди домой к Отцу! Ты меня слышишь? — С этими словами старик опустился на колени, обратил лицо к небу и воздел трясущиеся руки: залитая светом белая фигура среди окружающего мрака. Я сдерживался, сколько мог, хотя не могу сказать зачем, и наконец тоже упал на колени. Все это время Симеон стоял на пороге, и на лице его было выражение, которое не описать никакими словами, — нижняя губа отвисла, в широко раскрытых глазах проглядывало что-то дикое. Наша молитва, должно быть, представлялась ему верхом суеверия и бессмыслицы. Я отметил про себя, что все это время невидимый голос, издававший сдавленные рыдания, доносился оттуда, где стоял старый священник.

— Господи, — молился он, — допусти его в свою вечную обитель. Мать, которую он зовет, там, у Тебя. Кто отворит ему, если не Ты? Есть ли что-нибудь, что было бы не ко времени для тебя, Господи? Есть ли что-нибудь, что было бы непосильно для Тебя? Господи, дозволь той женщине впустить его! Дозволь ей впустить его!



Поделиться книгой:

На главную
Назад