Девочку назвали Ольгой. Железная Софи скрывала от неё, что она неродная дочь, но именно потому, что неродная, поддалась слабости, баловала её и многое прощала такого, что никогда не сходило с рук родному по крови Мишке. Олечка росла своевольной анархисткой, Софи запоздало пыталась применять строгие меры, но не преуспела. Когда Ольга случайно нашла свидетельство о своём удочерении, совсем вышла из-под контроля. А тут появилась вдруг родная мама. Четырнадцать лет не вспоминала о дочери, которую бросила новорождённой, а теперь вспомнила, разыскала, стала обивать порог дома: доченька, только ты у меня и есть, прости, доченька… И в доме начался ад.
Второй муж Софи был родом из Белоруссии, туда они и переехали вскоре после свадьбы, но в Риге остался студент Мишка и Ольга, не пожелавшая жить ни с приёмной матерью, ни с родной и сбежавшая на стекольный завод. Все руки изрезаны, синяки под глазами — а свобода милее. С самого начала второй муж бил Софи, Мишка пытался заступаться, но Софи запретила ему вмешиваться, и сын махнул рукой: раз такой брак-мезальянс, при котором жена — образованная интеллигентная женщина, а муж — закройщик из ателье, привыкший давать волю рукам, устраивает мать, пусть будет так.
В Гродно Софи родила третьего ребёнка, Митю, и поднимала его одна лет с одиннадцати: второй муж вскоре умер, ушла следом за ним и мать Софи. Преподавала в мединституте, куда, повзрослев, поступил и Митя, страдала от разлуки со старшими детьми.
Миша, женившись и обзаведясь двумя сыновьями-погодками, работал инженером, но жили они очень бедно. В самые голодные годы Мишина жена придумывала разнообразные блюда из капусты, потому что она была дешевле картошки, и в итоге получились сто двадцать уникальных авторских рецептов. Потом Миша поднялся, стал большим начальником, мальчишки выросли, у них пошли свои дети, правда, часть из них уже не говорила по-русски: только по-латышски и по-английски, так что общение с русской роднёй стало проблематичным. А Мишка, ныне Михаил Павлович, бдительно охранял границы новой родины от русских шпионов. И любил всю свою жизнь другую женщину — не жену. Но когда-то он сказал себе: я рос без отца, мои дети никогда без отца не останутся.
Ольга — та и вовсе стала непреходящей болью Софи. Вышла замуж, родила дочку, развелась. Бросив дочь, уехала в Сибирь. Объясняла родне, что дочь — копия отца, а она хочет его забыть, будто не было. Софи очень просила отдать ей внучку, но Ольга была непреклонна; отец девочки сдал её на руки каким-то своим родственникам, те — другим, и следы малышки, в конце концов, затерялись. Наверное, это грех так думать, но Софи было трудно отвязаться от мысли: как родная мать бросила Олю, так и она свою дочь; неужели это наследственное?.. В Сибири Ольга работала крановщицей, опять вышла замуж, снова родила дочь. Когда прислала фотографии, все подумали, что это старые фото, — Ольгин новый муж был копией первого, сходство необыкновенное. Не ждала Софи от этого ничего хорошего, увы.
У неё не было денег, чтобы съездить повидаться с сыном в Латвии и с дочерью — в Сибири. Правда, Миша иногда приезжал, но материнскому сердцу всегда не хватало времени его коротких побывок. Как-то она пожаловалась дальней родственнице, проживавшей в далёкой богатой стране, что для поездки в Ригу ей нужны шестьдесят долларов, а удалось, долго экономя на еде, собрать только тридцать. В Белоруссии не было банков, в которые можно было бы перевести валюту и её бы там выдали адресату. Родственница придумала хитрый манёвр: выслала недостающие тридцать долларов, запрятав их в посылке с несколькими вещами, а точнее — в женских прокладках. При получении посылки коробки с прокладками оказались вскрытыми и развороченными, в них копались чужие руки — то есть прокладки более не подлежали употреблению по назначению, — зато тридцать долларов дошли в целости и сохранности, и Софи немедленно отправилась навестить сына.
Вот и Митя закончил институт, стал врачом-педиатром, три года по распределению отработал в Гомельской области — Чернобыльской зоне, вернулся, женился на однокурснице. Появились у Софи новые внуки. Она боялась за их здоровье, ведь их отец немалое время проработал на территории с сильно повышенной радиоактивностью, но, кажется, обошлось.
Уйдя на пенсию, занялась ими и церковной работой. Трудилась в храме, вела беседы с прихожанами и семинаристами, пока позволяло зрение, много читала сама, ища ответы на вопросы, на протяжении жизни так и оставшиеся неразрешёнными, и находила их, и с готовностью делилась своими открытиями со всеми желающими — и изумительно вышивала: рушники, пасхальные картины, иконы для церкви, родных и знакомых. И такою радостью дышало это рукоделье, что невозможно было оторвать глаз. Особенно ей удались вышитая икона св. Серафима Саровского — глянешь, и будто разливается в воздухе благоухание, ароматом ни на что не похожее, словно благословляет тебя сам батюшка Серафим, — и панно с изображением весёлых церквушек, пушистых веточек вербы и пасхальных крашеных яиц. Последнюю работу родственница демонстрировала за рубежом, её там экспонировали на выставке, заграничные мастерицы перерисовывали, чтобы попытаться вышить такое же чудо. Но чудеса не копируются…
Софи терпеливо улаживала ссоры, помогала страждущим советом и делом. Любовь и радость, говорила она, — вот главная разгадка тайны жизни. Да, мы живём бедно, но разве в богатстве счастье? Да, я прожила трудную жизнь, кто-то скажет — неудачную, несложившуюся, но Господь дал мне испытать всё, что должно, и я безмерно благодарна Ему.
Первый муж, узнав о её вдовстве, пытался восстановить какие-то отношения, но железная Софи сказала: здесь — поздно, встретимся
Молила Господа только об одном: чтоб послал ей кончину мирную, непостыдную. В последние месяцы она уже не могла двигаться, но, слава Богу, были рядом любящие сын и невестка, внук и внучка. Она ушла ко Господу на восемьдесят втором году жизни. Упокой, Господи, её душу там, где нет ни измены, ни вдовства, ни потери детей, ни брошенных младенцев, ни бедности, ни денег, которые невозможно передать для поездки к сыну, быть может, последнюю, ни денег вообще, больших или маленьких, ни вавилонского смешения языков, когда родные люди не могут понять друг друга, ни слёз, ни болезни, а только жизнь бесконечная.
Симочке — 90
Симочка прибежала на своих каблучках-шпильках, в полушубке и белоснежных брюках, когда мы уже накрыли стол: сегодня Симочке — девяносто лет. Модельная стрижка, волосы цвета старинной платины уложены короткими волнами, сияющие голубые глаза, серебряный лак на ухоженных ногтях — в общем, она выглядела как всегда, все мы знали её такой и никакой иной. Знакомых ровесников у неё на земле уже не осталось, но свой день рождения она согласилась праздновать с нами, самой старшей из которых было лет на тридцать меньше, чем юбилярше, и выглядела эта старшая ровно на свои шестьдесят русских лет.
Симочка уже давно упоминала о странном чувстве, о котором ей рассказывали люди за семьдесят: вокруг всё меньше ровесников, лица в толпе, одежда, манеры отличались теперь печатью совсем иных времён. Тем, кто этого не испытал, придётся дожить до соответствующего возраста, потому что старые фотографии и фильмы дают об этом некоторое впечатление, но довольно слабое, ибо, перебирая старые фото, пересматривая кино времён молодости твоих родителей, вслушиваясь в нечаянно зазвучавшую по радио мелодию ушедших лет, ты — снаружи, а не внутри. Но есть рубежная точка, когда внутренне ты всё та же, но мимо тебя уже не задерживаясь скользят взгляды мужчин, и вдруг впервые уступают место в метро, и тогда медленно, но неуклонно начинаешь ощущать себя чужой и лишней на этом празднике жизни. Так вот сего печального чувства Серафима Николаевна была лишена напрочь и лишь пожимала худенькими плечами, когда ей об этом рассказывали. Она только что вернулась из альпинистского похода и с упоением повествовала, что восхождение на ту вершину считается очень опасным предприятием вообще, а у неё лично взяли расписку о том, что она об этом предупреждена особо и в случае чего родственники предъявлять претензии не станут.
Мы подняли бокалы, поздравляя Симочку с девяностолетием, а она, сделав глоток, предупредила, что ожидается ещё один гость и нам всем предстоит с ним познакомиться.
— Только не болтайте при нём о моей примечательной биографии, — сказала она.
А рассказать было бы что.
Симочка — историк по профессии и до самой кончины известнейшего академика работала у него секретарём. Академик был прежде всего известен своей книгой о Наполеоне и, как водится, обожая своего героя, незаметно для себя перенял его личностные черты. И верная соратница Симочка — тоже. Она немыслимыми путями доставала раритетные материалы, была настойчива и педантична, исключительно трудолюбива, устанавливала свои правила игры, владея несколькими языками, переводила, редактировала, вместе с академиком писала ту знаменитую книгу, вела переговоры со всяческим начальством, выбивала и оформляла шефу жильё, поездки, договора. Так что сталинские награды и звания, если по-честному, должны были бы равно принадлежать шефу и его секретарю.
После смерти академика она какое-то время проработала научным редактором в издательстве, а когда научных редакторов вдруг оказался в стране избыток, перешла в издательство художественной литературы. Здесь Сима приобрела навыки, очень пригодившиеся ей в дальнейшем. А тут грянули девяностые, зарплаты не стало хватать даже на пропитание, а у Серафимы Николаевны планы были другие, наполеоновские: она мечтала посмотреть мир. По объявлению о наборе девушек в службу «Секс по телефону» она заявилась по указанному адресу, где встретили её в офисе полуголый мальчишка лет двадцати с серьгой в ухе и ногами на столе и татуированная девочка. «Вам чего, бабуля?» — поинтересовался парнишка. «Я — по объявлению о наборе операторов», — томно ответствовала Серафима Николаевна. Парочка дружно расхохоталась. Юной поросли всегда кажется, что толк в сексе знают только они и особенности виртуального общения иным возрастам недоступны. Ах, как они заблуждались!..
Симочка немедленно изобразила в лицах зазывные тексты женщины-вамп, затем нимфетки, а также порядочной замужней дамы, телефонный секс для VIP-клиентов, для жаждущих «госпожу» мазохистов и мечтающих о «рабыне» — для заказчиков с садистскими потребностями, на ходу меняя тембр голоса и высоту тона, лексику и интонации, тут же сочиняя подходящие легенды для каждого своего персонажа и сценарии, в которых она выступала в главной роли. В зависимости от воображаемой ситуации она описывала себя, свою внешность и возраст, говорила именно те комплименты заказчику, которые такому типу требовались, описывала его — самого прекрасного, самого нежного или самого жестокого мачо из всех встречавшихся ей мужчин; она умела разговорить оробевшего юношу и осадить не в меру грубого мужлана. Она была леди — но леди в разных амплуа. А как она стонала, о, как она по-разному стонала, изображая наслаждение! Уху неопытных мальчиков предназначались стоны зрелой женщины, тихие и протяжные, как женщина-вамп она рычала и выла тигриным воем, девственницы у неё испуганно шептали «ой, не надо», вскрикивали от боли и потом постанывали, рассказывая, как им сладко с таким — о, с таким первым и единственным! — мужчиной… В жизни у Симочки был один мужчина, короткий брак, в котором она родила сына, и откуда она знала все эти роли, тайная сия велика есть. Но талант есть талант.
Парочка в офисе ошеломлённо молчала, а потом разразилась аплодисментами. Симочка сразу стала лучшей по профессии, именно разговор с ней чаще всего заказывали мужчины, постоянные клиенты службы «Секс по телефону».
В перерывах между сменами Серафима Николаевна стала писать романы. Возможно, тут сыграла роль слава её как редактора — вялые тексты она умела превращать в такие, от которых не оторвёшься, обычную историю превратить в сенсацию. Возможно также, что таким образом она отдыхала от тех, кого обслуживала по телефону, и от того, чем именно там занималась. Появилась новая российская профессия — рерайтер, самые слабые тексты несли Серафиме Николаевне, и она делала из них бестселлеры. И, наконец, оставив свою работе в «Сексе…» и в издательстве, она ушла на вольные хлеба. У неё появилось несколько постоянных заказчиков, которые специализировались на мужских романах, а самые страшные и грязные сцены отдавали перу Симочки: так, как она, писать их никто не умел. Её фантазия работала без устали и со скоростью света, она мгновенно изобретала ситуации, которые в реальности не могли бы, вероятно, случиться просто по физическим законам, а у неё они выглядели совершенно натурально и поражали своей изощрённой жестокостью. Вероятно, таким способом она отреагировала собственные проблемы — работа в «Сексе по телефону» была для бывшей аристократки духа слишком тяжёлой, и невероятные мучения, которым она подвергала своих персонажей-мужчин в романах, компенсировали ей ту специфику занятий, которыми ей пришлось зарабатывать не по своей воле.
А потом процедура упростилась: прославившиеся авторы мужских романов просто заказывали ей очередной опус и публиковали под своими именами. Платили очень недурно. И теперь несколько раз в год Симочка имела возможность выезжать за границу и наслаждаться тем, чего была лишена всю жизнь: от роскоши Лувра до джунглей Амазонки.
…Позвонили в дверь. Кто-то из нашего девичника открыл дверь, и вошёл приятный юноша с умным интеллигентным лицом. По очереди представившись дамам, он присел рядом с Серафимой, глядя на неё совершенно влюблёнными глазами.
— Сима, никак замуж собралась? — шепнула я.
— Что я тебе, Алла Пугачёва, что ли? — так же тихо ответила Серафима Николаевна. — Нет, это мой Алёшенька, в альплагере познакомились. И, представь себе, тоже историк. Пишет диссертацию о Наполеоне. Как раз по моей специальности. Сохранились у меня документы, с которыми мой академик не успел ознакомиться. А Алексей — ученик толковый, я ему помогу слегка. Диссертация будет — высший класс, на миллион долларов.
Тесный мир
Нина, 56 лет:
— Кто-то сказал, что через шесть рукопожатий мы знакомы со всем миром. Однако каждый раз поражаешься, когда выясняется, что через одно-два рукопожатия ты знакома или состоишь в родстве с Пушкиным, или Гоголем, или вовсе с героями Гражданской войны в Испании. Мир так тесен, что мы связаны друг с другом как звенья одной цепи или как веточки на стволе одного огромного дерева. Может, именно потому наши предки, представители самых разных народов, в центр своих мифологий поместили Мировое Древо — axis mundi?
Школьная подруга рассказала мне как-то об их семейной истории. Мама рожала её в зале роддома рядом с дочерью Долорес Ибаррури. У русской мамы-блондинки (и отец был яркий блондин) родилась смуглая и черноволосая Светлана, а у жгучей брюнетки, дочки Пассионарии («страстной»), как называли Долорес — знаменитую деятельницу испанского и международного коммунистического движения, отважного борца против диктатуры Франко, — совершенно беленький мальчик, с пшеничными волосиками и бледной кожицей. Потом в семье Светы шутили: может, вас в роддоме перепутали, и ты — внучка Долорес, а наш мальчик воспитывается испанцами? Шутки шутками, но ведь не исключено…
Когда мой муж работал на московском шарикоподшипниковом заводе, спортивно-массовой работой у них заведовал знаменитый футболист 1960– х, родившийся уже в Союзе, но у испанских эмигрантов, — Немесио Немесьевич Посуэло. А называли его по-русски — Михал Михалыч, или просто Миша. Рос он в основном в детских домах — мать умерла рано, а отец был занят политикой. Знатоки помнили его по чрезвычайно элегантной пластике движений с мячом: «Торпедо», «Спартак», «Зенит»… Но испанский темперамент брал верх вне футбольного поля, и в конце концов его из футбола «попросили» несмотря на то, что входил он в круг элитной молодёжи и был знаком с самой Галиной Брежневой. Пошёл работать на ЗИЛ, потом пять лет оттрубил в Сибири, орудуя лопатой, неподалёку от того места, где недавно сидел Ходорковский, в середине 1970– х вернулся в Москву с новой женой-сибирячкой — и на «Шарикоподшипник». Поскольку ставки для руководителя спортивной работы там не было, он числился слесарем, а на собраниях, когда ругали его за какие-нибудь огрехи в спортивной работе, высказывался с юмором: не обижайте слесаря, говорил, я пролетарий. Пил он с мужем моим по-русски, приговаривая: мы не какие-нибудь испанцы. Уже в 1990– е, когда завод закрыли, уехал в Испанию вместе с семьёй. А отец его, Немесио Посуэло-старший, член ЦК Компартии Испании, был объявлен во франкистской Испании врагом народа, за его голову обещана немалая награда: в 1939– м именно он руководил вывозом испанского золота на нескольких теплоходах к советским берегам.
С Тапой я жила в одном доме, вместе пошли в школу, оказались в одном классе. Имя Тапа по-испански значит «пирожок», и она действительно всю жизнь, кроме последних месяцев, была полной, круглой, весёлой, красивой, с копной тёмно-каштановых вьющихся волос. Она никогда не болела, даже во время эпидемии гриппа, и в классе занимала особое положение. И не потому, что отец её был испанцем, ребёнком вывезенным с родины, — мы тогда мало интересовались историей наших семей, — а потому, что мальчики и девочки всегда держались на расстоянии, а Тапа — нет: она равно дружила с теми и другими и пользовалась исключительным доверием мальчишек. Они рассказывали ей свои мальчишечьи секреты, но она никогда не выдавала их девчонкам, равно как и наоборот: секреты девочек были ей известны, однако ни один мальчик, даже из тех, кто пользовался её особенно тёплым расположением, никогда не мог их выведать. Вот таким железобетонным «пирожком» была наша Тапа с испанской фамилией, в произношении которой вечно делали ошибки учителя, впервые приходившие в класс.
Она была умной девочкой, хорошо училась, но после окончания школы не стала поступать в институт и пошла, по стопам матери, работать машинисткой в АПН, ибо умела, как и все мы после спецшколы с углублённым изучением английского языка, набирать тексты по-английски. С годами она дослужилась до завмашбюро, потом пришлось переучиваться, работать на компьютере, с чем она легко справилась. Она всё делала легко, и жизнь у неё была лёгкой и звонкой — так, по крайней мере, нам всем казалось.
Замуж темпераментная Тапа вышла очень рано и безумно радовалась рождению дочери Марии: вот, говорила она, когда дочке будет восемнадцать, мне исполнится всего-то тридцать шесть. Муж был старше её лет на двенадцать, и довольно скоро Тапа узнала, что он ей изменяет. Приняла это весело: ну что ж, мужики — они такие… Но вскоре пришла настоящая беда: муж часто выпивал и в конце концов спился. Вместе с отцом-алкоголиком, свёкром Тапы, они пропивали Тапину зарплату, вещи из дома, лечиться отказывались. Хорошо, что Мария к тому времени была уже замужем и жила отдельно.
Кое-как пережили лихие девяностые, несмотря на то, что АПН переименовали в РИА Новости и, как водится, под сурдинку многих сотрудников, как творческих, так и технических, уволили. Только после горбачёвской перестройки Тапа смогла съездить на родину предков. Тётки, сёстры отца, уговаривали её остаться там насовсем, но Тапа удивлялась: как можно? я же русская… До сих пор Тапа знала лишь официальную версию истории их семьи — её и рассказывал ей отец. Будучи племянником генерального секретаря Компартии Испании, вместе с тремя тысячами других ребятишек он был вывезен в СССР — спасён от мести фашистов, рос в «испанском» детском доме. Такие дома отличались от детских домов для советских детей как небо от земли: кормили и одевали их там прекрасно, ежегодно возили в «Артек», о чём обычные советские пионеры могли только мечтать, в моду вошли пионерские пилотки с кисточками — как у испанцев. Правда, дядя его погиб при странных обстоятельствах, отец Тапы неохотно и смутно говорил об этом: то ли в 1942– м, то ли в 1952– м, то ли выпал из московского окна, то ли был выброшен… И уже перед самой своей смертью отец, всегда сдержанный, разрыдался и рассказал, как их отрывали от семей, как они становились заложниками в Союзе.
…А в начале нулевых Тапу уволили. Ей было уже пятьдесят, ещё пять лет до пенсии, а на работу теперь женщин такого возраста уже не брали. В Европе это назвали бы эйджизмом и засудили бы такого работодателя, но у нас не Европа. Она не теряла присутствия духа, бралась за любую работу, пусть малооплачиваемую и временную, пыталась поддерживать хотя бы относительный порядок в квартире, где продолжали пьянствовать неработающи муж и свёкор, тянула внуков — собственно, она стала жить жизнью дочери и её семьи, радоваться их радостями, заботиться их заботами, остальное делая автоматически, про инерции, по долгу. Слава Богу, брак Маши казался крепким и удачным: надёжный муж, двое детей, мир в доме.
Мечась между работой, своими алкоголиками и семьёй дочери, никогда не хворавшая Тапа чувствовала себя всё хуже и хуже, но собой заниматься было некогда и не на что. И в один непрекрасный день вдруг впала в кому.
В больнице поставили диагноз: диабет, назначили инсулин и диету. А «пирожок» Тапа всё худела и слабела. Наконец, ей сказали: рак поджелудочной железы. Неоперабельно. Метастазы. Она и тут не сдалась. Прошла один курс химиотерапии, через полгода нужен был второй, а денег на него не оказалось, лекарства стоили безумно дорого, и сроки были упущены. В последний раз, придя на традиционную встречу одноклассников, она сказала: я пришла с вами попрощаться. И, прежде никогда не жаловавшаяся, рассказала о своей беде. Она уже ушла из дома, сойдясь с каким-то полюбившим её мужчиной и, не желая, больная, обременять дочь, которую именно тогда бросил муж, жила со своим последним в жизни мужчиной в общежитии в какой-то глухой промзоне: он был приезжим, работал на заводе и трогательно ухаживал за Тапой, зная её диагноз.
Несколько наших одноклассниц были врачами, положили Тапу в хорошую клинику. Собрали денег, дали кто сколько мог. Кто-то из наших мальчиков, ставших в новые времена состоятельными господами, возили её на консультации к медицинским светилам. Ей провели второй курс «химии», одноклассники собирали деньги на третий, но было уже поздно. Тапа умерла в доме дочери Марии пятидесяти пяти лет от роду. Последнее, что смогли сделать наши девчонки, — облегчить ей уход. Единственная милость по отношению к умирающим при страшных, невыносимых болях и обязанность врача — назначить наркотики. Но выпросить достаточную дозу у нынешних медиков — дело сложное. Девчонки доставали их по своим каналам.
Шервудский лес
Джон Китс (пер. В. Рогова)
Катерина, 57 лет:
— Мы дружили с ней с детства. Жили в одном подъезде, я — на втором этаже, Марианна — этажом выше. Мать её работала на АТС, отец был инженером в институте Курчатова; что-то там аварийное случалось, и он входил в реактор, получил не одну дозу облучения. Я иногда думаю, не с него ли писался образ Гусева в сценарии знаменитого фильма «9 дней одного года»?.. У Марианны была сестрёнка, они обе хорошо рисовали. После школы Марианна собиралась поступать в Строгановку: говорили, есть все данные, есть художественный талант. Но человек она была творческий, неожиданный, бывало, и для неё самой: творческие люди живут в каких-то других пространстве и времени. В общем, очередной из творческих туров она пропустила и пошла работать в Музей Пушкина, каким-то техническим сотрудником. Там познакомилась с будущим мужем, вышла замуж.
Обитали они в комнатушке при музее, иной жилплощади не было. Условия, понятно, примечательные: чтобы пройти в туалет, надо было спуститься вниз и миновать всю анфиладу комнат дома, ванна или душ отсутствовали, горячая вода — тоже. Приладились кое-как и горячую воду брали из батареи центрального отопления. Через год родилась дочка.
Жили в ужасающей бедности — какие зарплаты у технических работников музеев? Когда появлялись хоть какие-то деньги, Марианна шла в арбатский гастроном и торжественно покупала двести граммов мяса. Рождение дочери как-никак принято отмечать: для интеллигентных музейных тётенек куплено было угощение — одна бутылка вина, а ещё гнали самогон и настаивали его на лимонных корочках, на том, на сём. Когда гости разошлись, бутылка магазинного вина оказалась нераспечатанной.
Муж Марианны оказался психопатом, жену бил. Развелись. Вместе с дочкой вернулась к родителям и сестре. Бывший муж ещё долго безобразничал, приходил, угрожал, выбивал дверь в квартиру. Приходилось вызывать милицию — уникальная ситуация для тихого дома в центре Москвы. Было мучительно больно — перед родителями, соседями, перед самой собой.
Жизнь надо было как-то устраивать. И Марианна стала работать в известном московском музыкальном театре, в бутафорском цехе. Умелые руки многое могли, но зарплата… И вновь нищета. Не все театры имели бутафорский цех, потому обращались в театр Марианны. Она выполняла сложные заказы для Геликон-оперы, делала бутафорию для Кремлёвских ёлок, для шоу Сергея Зверева, специальных матрёшек для уникального циркового номера дрессированных ёжиков… Тем в основном и зарабатывала. Но и при том часто голодала. Бывало, что денег хватало, только чтобы на троллейбусе доехать до театра. Курить приходилось «Беломор» — потому что самый дешёвый.
Другая при такой жизни завяла бы, скуксилась и махнула на всё рукой, но не Марианна. Она была очень светлым и лёгким человеком. Получив комнату в коммуналке, долго радовалась. Она вообще была радостным существом.
Меня с дочкой она приглашала на все прогоны новых спектаклей, на лучшие места «для своих». Лучшие места в её театре были на самой верхотуре, на балконе, причём в проходе — ну кто бы догадался? Мы запасались газеткой, чтобы сидеть на ступеньках, — именно оттуда была лучше всего видна сцена и оказывалась наилучшей акустика. Благодаря Марианне мы были в курсе самых свежих новостей театральной Москвы, а как интересно наблюдать за работой бутафоров в цехе — не передать словами…
У неё случались романы, но все какие-то бесплодные и неудачные. Один приятель поселился в её коммунальной комнатке, не платя за неё, и, бывало, удивлялся тому, что она ещё иногда туда приезжает. Потом он исчезал, но и другой оказывался не лучше. Лёгкость, так привлекавшая в ней мужчин, при совместной жизни начинала казаться им легкомыслием и безалаберностью, свет и тепло, от неё исходившие, принимались как должное, без благодарности: вот стоит лампа и светит, и греет, для чего же она нужна, как не для этого?
Но неудачными её романы считали мы, подруги. С каждым она расставалась, сохраняя тёплые отношения, будто за всем наносным, видимым точно ощущала лучшего человека, образ Божий, и благодарила судьбу за то, что он был ей послан.
Был и один особый роман с «чириковым живописцем». Наверное, Марианна его действительно любила. В период перестройки художники на Арбате продавали за десятку — «чирик» — свои пейзажики и графику. Но границы открылись, и художник уехал в Германию, где женился на немолодой и богатой даме, занявшейся устройством его выставок. Он стал известен, и на одной из выставок ему была присуждена первая премия, а Михаилу Шемякину — вторая. Вот чего стОили некоторые наши «чириковые» художники…
Знаешь, для меня она была очень важным человеком. Её некоторая неправильность, иногда избыточная, — она могла много пить, хотя быстро пьянела, могла не прийти на свой юбилей, потому что у неё оказывались какие-то более важные творческие дела, — корректировала мою избыточную правильность. Я поняла, что можно жить, не загоняя себя в навязанные извне несокрушимые железные рамки, как меня учили родители. Я поняла, что такое свобода, что такое лёгкое дыхание при забеге на марафонскую дистанцию жизни, и какое это счастье несмотря ни на какие привходящие обстоятельства.
Как-то она вернулась в свою коммуналку, получив гонорар за очередной заказ, и сказала соседке: что-то мне плохо с сердцем. Соседка вызвала «скорую». Пришёл мужчина в белом халате, зашёл к Марианне в комнатку — и ушёл минут через двадцать. Соседка заглянула — Марианна лежит на полу без сознания. Опять «скорая», Боткинская больница и диагноз: двусторонний ушиб мозга. Операция. Она лежала в коридоре — в палатах мест не было. Ухаживала за ней сестра. Почти всё время она была без сознания. Когда сознание изредка к ней возвращалось, она вполне разумно отвечала на простые вопросы, но на вопрос, что с ней случилось, так и не ответила: не помнила. Она умирала ещё неделю. Ей был 41 год, а на дворе стоял 1998– й.
Гонорар из комнатки Марианны пропал. Завели уголовное дело — виновных, как водится, не нашли. Или не захотели найти. Похоронили её прах на Николо-Архангельском кладбище, в могилу родственницы.
…А была Марианна из рода Шервудов, которому суждена была в Российской империи не всегда славная, но всегда громкая история. В 1800 году Павел I пригласил механика Вильяма Шервуда, который стал важно именоваться Василием Яковлевичем, на работу в Россию. Рассказывают, что там случались разные люди: от Ивана Васильевича Шервуда, первого доносчика на декабристов, за что император присвоил ему фамилию Шервуд-Верный (а в свете переименовали в Шервуда-Скверного) до славной династии архитекторов, живописцев и скульпторов, самым известным из которых был Владимир Иосифович (Осипович) Шервуд. Этот Шервуд — строитель Исторического музея и идеолог, англичанин по крови и тамбовский по рождению, «русского стиля» в архитектуре. Ему удивительно точно удалось выразить славянофильские идеи в духе Данилевского. Он создал памятник героям Плевны в Москве, врачу Пирогову, написал портреты семьи Чарльза Диккенса (будучи для этого приглашён в Англию), русского правоведа, философа и историка Чичерина, знаменитого историка В. О. Ключевского — Россия зачитывалась не только его историческими трудами, но и афоризмами и остроумными высказываниями; так, по поводу своего портрета он писал Шервуду: «Если задача искусства — мирить с действительностью, то написанный Вами портрет вполне достиг своей цели: он помирил меня с подлинником». Шервуд создал и портрет Ю. Ф. Самарина, философа-славянофила и публициста, и других замечательных россиян.
Предки Владимира Осиповича — из Малороссии. Дед, Николай Степанович Кошелевский, родом из казацкой семьи, закончил Санкт-Петербургскую Академию художеств и строил Исаакиевский собор, Таврический дворец, Михайловский дворец (ныне Русский музей), прокладывал Мариинский канал. Кошелевский был знаком с Пушкиным, и В. О. Шервуд передаёт семейное предание об одной из их встреч: «В ожидании приема Николай Степанович мерно прохаживался по зале. В это время вбежал небольшого роста человек с взъерошенными волосами, с заметным беспорядком в костюме. Пушкин только что был возвращён из ссылки. Он буквально бегал по комнате. Кошелевского заинтересовала эта личность, и он, посматривая на него, вынул табакерку. Только что он её раскрыл, Пушкин бросился к нему и выбил эту табакерку из его рук, страшно сконфузился и начал извиняться. Между ними завязался разговор, вследствие которого Пушкин выразил своё удивление — встретить такого просвещённого деятеля в московском обществе и после, встречаясь с ним, любил беседовать с ним». Сам В. О. Шервуд, будучи ещё безвестным художником, свёл близкое знакомство с Н. В. Гоголем и оставил о нём любопытные заметки. Шервуды были родственниками и славного рода Фаворских.
Дом по адресу Остоженка, 16 принадлежал когда-то историку Сергею Михайловичу Соловьёву и его семейству. Именно Соловьёв рекомендовал оставить Ключевского в университете по окончании курса, что и было сделано. В наше время потомок этой семьи устроила тут галерею из двух комнат, экспозиции которой менялись раз в месяц. Состоялась там и выставка работ В. О. Шервуда и его потомков. Из работ Шервуда особое внимание посетителей привлекал портрет прабабки Марианны — двадцатилетней дочери Шервуда — и оригинальные его приёмы в графике. Он делал лессировку тушью, разведённой водой, и это давало удивительные эффекты. Так, например, было создано «Святое семейство». Вблизи — ну, «Св. семейство» как св. семейство, традиционный сюжет, только какое-то совершенно воздушное впечатление. Отойдёшь, оглянешься — а там наверху прозрачные ангелы, которые не видны вблизи.
Была там и работа Марианны — портрет её дочери. Лёгкая кисть, летящие мазки напоминали «Девочку с персиками» Серова, но только напоминали. На уникальный почерк Марианны специально приходили посмотреть студенты художественных вузов.
Дом благополучно дожил до 2006 года, а ныне, в связи с «реконструкцией», «пополз» фундамент, и дальнейшая судьба дома проблематична.
Шервуды жили как русские, ради блага России и умирали с мыслью о России. Знали бы они, какая жизнь выпадет их прапраправнучке…
…И захирел Шервудский лес, прибежище благородного заступника людей Робин Гуда, и возлюбленной его Мариан не стало. Но дух подруги-художницы живёт несмотря ни на что. Знаешь, сказал мне Катерина на прощанье, с её кончиной я поняла, что смерть мне не страшна:
Курортный роман
В городе Сочи тёмные ночи
Малыш уже посапывал в кроватке, жара спала, и я, наконец, могла вдохнуть свежего морского воздуха, сидя в шезлонге на лоджии. Всегда терпеть не могла жару, в южной природе вообще есть что-то избыточное, что-то совершенное через край: температура слишком высокая, растительность слишком пышная, нагло навязчивая, ночи слишком тёмные. А в этот дом отдыха поехала лишь потому, что врачи настоятельно советовали сыну промывать носоглотку тёплой морской водой и прогревать её на южном солнышке. И в дверь номера постучали.
На пороге стояла Маша. Мы соседствовали с нею в Москве, работали в одном учреждении, а здесь очутились вместе случайно, не сговариваясь, и обрадовались тому, как тесен мир: всегда приятно встретить знакомого человека где-нибудь за тысячу километров от дома.
— Ань, разреши мне принять у тебя душ… В моём номере душа нет, ты же знаешь, а я сейчас тут с этим, который пивом торгует, ну, золотозубым…
Потом я всю ночь отмывала и дезинфицировала душевую и ничего не могла с собою поделать, потому что с утра душ понадобится малышу. В Москве её ждал
Каждым летом миллионы людей едут на курорты в поисках знакомств. Феномену «как с цепи сорвался», наверное, столько же лет, сколько самому курортному отдыху. В повседневности мы часто живём, как по проторённой колее катимся, исполняем затверженные роли, и хоть и хочется разнообразия, порою просто жаждется перекроить всю наперекосяк сложившуюся жизнь, воспарить из серого занудного быта в романтические выси, а — не выходит никак. Вокруг всё те же надоевшие стены, и те же улицы с магазинами, и приевшиеся лица, и безлюбовность. И тогда за любовью едут на юг. Там и природа шепчет, и все такие раскованные, красивые и свободные.
Предварительно можно посетить соответствующие сайты для целевой аудитории, ознакомиться с номенклатурой и прейскурантом, а также со всеми видами продвинутой практики. Тут масса подробных рассказов курортников о своём опыте: секс на пляже, секс в набегающей волне, секс в авто и в реликтовых кустах заповедной зоны… Да и модные психотерапевты советуют: раскрепостись, сбрось оковы душной обыденности, позволь себе всё, что запрещаешь в городе, где живёшь, потому что там семья, сослуживцы, знакомые, а ведь хочется соответствовать имиджу правильного человека, — и тогда вернёшься свежим и обновлённым и будешь продолжать жить приличным человеком.
При этом множество людей мечтает найти на югах настоящую любовь. А что, вон ведь у Чехова в «Даме с собачкой»… И одна знакомая тоже на юге нашла себе мужа, хороший человек оказался. Но, увы, с любовью на югах негусто.
На самом деле курортные романы редко продолжаются после отпуска, и ещё реже бывает так, как случилось между чеховскими Гуровым и Анной Сергеевной. Да ведь и они, у которых из пошлой курортной связи, как из сора, выросла настоящая любовь, потом только мечтали: им «казалось, что ещё немного — и решение будет найдено, и тогда начнётся новая, прекрасная жизнь». А она всё не начиналась и не начиналась.
Нет, я далека от утверждения, что если курорт — так любви и быть не может. Но есть простые вещи, которые надо бы понимать. Особенно сегодня, в эпоху культа «раскрепощённого тела» и неконтролируемого поведения, в который старшие действительно как с цепи сорвались, потому что всякая чувственная жизнь считалась у них грязной по определению, и это невротическая реакция, когда сказали, что «можно» и даже «нужно», а младшие так просто выросли под грохот идей: живи в своё удовольствие, ты этого достоин!
Когда-то старший братец, приучая к взрослой жизни, впервые сводил меня в бар. И вот там, в праздничном полумраке и всполохах разноцветного света, там, где, как мне казалось, и протекает настоящая жизнь с высокой романтикой и подвигами любви, где все дамы прекрасны, а мужчины только и делают, что поют им серенады, пусть на манер Окуджавы, Высоцкого или Джо Дассена, брат сказал: не обольщайся. Если ты пришла в бар, кафе или ресторан одна или с подругой, чудесные незнакомцы, подсевшие познакомиться, будут изначально считать тебя девочкой лёгкого поведения, такова сложившаяся установка. Её можно изменить, но это потребует от тебя дополнительных усилий. И потом, когда мы были с ним в альпинистском лагере: горы — это, конечно, романтика и располагает, все на отдыхе, триумфальные восхождения, счастливые спуски, танцы у костра и весёлый флирт, и чувство победы и свобода. А только будь готова, сестрёнка, если в четыре утра, на рассвете, он проползёт в твою комнату не слишком таясь и зажмёт ладонью рот… И я была готова, потому что ты не только сказал это, но и обучил приёмам самбо. Спасибо, брат.
Пропащая
Ксения О., 38 лет:
— Когда-то мы с Варенькой были летними подружками детства. Девчачья дачная компания была разновозрастной: старшая, смуглая и худая Людка-татарка, её сёстры, мал мала меньше, белобрысая Алка из параллельного переулка — на несколько лет младше меня, я и совсем маленькая Варенька, белокурый ангел с ярко-голубыми глазами и ресницами-опахалами в полщеки. Бабушка Вареньки жила на даче круглый год — домик у неё был неказистый, старенький, ещё довоенной постройки, но тёплый, с печкой. Родом деревенская, держала она кур — единственная во всём посёлке, остальные дачники были городскими жителями, и из живности у них имелись лишь коты да собаки, привозимые на дачи по весне и увозимые в город к осени.
Папа Вареньки был военным, мама страдала эпилепсией и нигде не работала, вела хозяйство в городе и летом на даче.
В наших развлечениях Варенька участвовала редко: в лес её с нами не отпускали, на озеро ей с нашей компанией ходить разрешалось, но не купаться, а только смотреть, что она и делала — с завистью глядя на нас, со смехом плескавшихся в воде, как утки, отжимавших на берегу волосы и сложным приёмом снимавших мокрые купальники, чтобы переодеться в сухое: никаких кабинок для переодевания там отродясь не водилось, поэтому процедура требовала ловкости и быстроты. Правда, иногда мы всё-таки, к тайному восторгу послушной Вареньки, затаскивали её в озеро, на самое мелкое место у берега, а потом ей приходилось долго сушить на себе трусики, потому что запасные, конечно, отсутствовали как класс. Качели ей были дозволены, но под присмотром бабушки, а разве под таким-то бдительным оком раскачаешься по-настоящему? Одно расстройство. Когда мы по очереди катались на велосипедах — не у всех наших девчонок они были, — Варенька крутилась возле нас на самокате, правда, получалось это у неё и смешно, и по-детски изящно. В куличики она играла одна — нам это занятие было уже не по чину. Зато тут уж она расходилась вовсю, навёрстывая радости запретных развлечений: перемазывалась мокрым песком с ног до головы — и голубые сандалетки становились тёмно-коричневыми, нарядное платьице, отделанное кружевами, шло абстракционистскими пятнами, личико украшалось полосками маленькой пятерни, отиравшей пот, локоны мешали усердному труду, и Варенька, разглаживая и безуспешно пытаясь их выпрямить, откидывала волосы назад, превращаясь из сказочной куклы в песчано-пёструю шатенку неизвестного роду-племени. Бабушка, отчаянно ругаясь, отмывала Вареньку холодной водой прямо из-под крана на участке, переодевала в новое кружевное платье, однако следующий поход ребёнка в песочницу быстро заканчивался таким же преображением из ангела в лихого сорванца.
Осенью мы разъезжались по городским квартирам, а летом встречались, повзрослевшие на целых девять месяцев, а это очень большой срок в детстве. Красовались своим превращением из девочек в девушек, и разговоры велись уже на другие темы — о мальчиках, о модной одежде, — и на озеро Алка ходила в бикини, привезённом из-за границы, а мы ей страшно завидовали, потому что у нас таких было не достать ни за какие деньги, и играли в волейбол, а вечерами жгли вместе с взрослыми мальчиками костры и пели «Милую мою» — песню предшествовавшего поколения молодых, но мы во многом подражали им, нашим старшим братьям и сёстрам, стремясь стать такими же взрослыми, свободными и счастливыми.
Что произошло в стране в начале девяностых, мы поняли плохо, да и не особенно стремились понять: в голове были наши будущие свадьбы, которые непременно состоятся, думали, куда идти после окончания школы. Я, прочитав в восьмом классе учебник по истории философии, готовилась в философы, Людке с сёстрами светила одна дорога — на завод в ближайшем городке, Алка собиралась в парикмахеры, а Варенька… Вот с Вареньки для нас и проявилась впервые сущность нового времени.
Однажды по посёлку разнеслась страшная весть: отца Вареньки убили ещё зимой. За два года до этого он был отправлен в отставку, работы не было, семья бедствовала. Чёрные риэлторы, как рассказывали потом, долго ему угрожали, а позже, когда мать уехала в гости в другой город на несколько дней, изуродовали и убили. Нашли его, ещё молодого, со смоляными кудрями, поседевшим. Весной умерла мать Вареньки, в это время сама Варя уезжала на каникулы к подругам. Сказали, что смерть наступила в результате эпилептического припадка. Варенька потребовала расследования причины смерти. Заплатишь тыщ пять долларов, расследуем, проведём все экспертизы тип-топчик, нет — хорони так, сказали ей менты. Таких денег у Вареньки не было и быть не могло: бабушка к тому времени померла, а других родственников у неё не оказалось. Квартира очутилась в руках тех, кто её домогался, мгновенно была продана и перепродана, и Варенька оказалась бы на улице, если бы не дача.
Она поселилась в разваливающемся домишке и пустила квартирантов — двадцать шесть таджиков, которые теперь работали в нашем посёлке. С ними пила, с ними и спала. Платили ей гроши, зато иногда подправляли завалившийся забор или прохудившуюся крышу. Опухшая, в чём-то больше похожем на лохмотья, чем на платье, с колтуном на голове вместо прежних локонов, Варенька ничем не походила на ту весёлую и послушную, «правильную» девочку, которую мы знали в детстве.
И вдруг с Вариного участка исчезли и таджики, и сама Варя, а на месте старенького дома возводились чертоги — трёхэтажный дворец. Говорили, что это главный милиционер соседнего города вынудил Варю продать ему дачу с участком. Варенька подала в суд, заявив в исковом требовании, что милиционер заставил её подписать документы якобы купли-продажи, ничего при этом не заплатив. Был назначен день суда, но за сутки до него Варя исчезла. Её не было нигде — ни в суде, ни у подруг, ни у соседей по посёлку.
Домище был построен и тут же продан, и ещё раз продан, и ещё — в общем, схема была такой же, как с квартирой: чтоб следов не обнаружилось. Однако три года по посёлку ходили нехорошие слухи: Вареньку помнили все. Хоть бы тело нашли, причитала Алка, похоронили бы по-христиански. Ну да, возражала Людка, мент — спец, небось так упрятал — в болоте, в тюряге ли, — что не увидим мы больше Вареньку ни живой, ни мёртвой. Говорят, что кто-то даже написал жалобу в областную прокуратуру. Но всё было тщетно. Мы простились с Варенькой в душах своих, а тут у всякой свои беды — кто работу потерял, кого ограбили, у кого тоже близких убили, на войнах, на улице или в подъезде, кого-то избили до полусмерти. Пули ложились рядом, как говаривали на фронте.
Но вдруг Варенька появилась. Обошла весь посёлок, со всеми поздоровалась, всем рассказала, что вот, мол, не оставил мент в беде, купил участок с домишком и всё-всё заплатил, как обещал. А на эти денежки купила, мол, Варенька трёхкомнатную квартиру в городе, и ещё осталось, на эти оставшиеся деньги она и живёт себе припеваючи. Мы смотрели на неё разинув рты, как на привидение. Да и вправду сказать, выглядела Варенька не лучшим образом: синяк под глазом, шея оцарапана, рука перевязана. Соседи интересовались, что с ней, а она, улыбаясь, шутила: бандитская пуля, говорит. Ну, шутит, и хорошо, значит и ладно. А одета дорого, модно, и причёска теми же локонами, что в детстве, и духами благоухает.
Улучив минутку, я подошла к Вареньке, когда одна она шла по дороге на станцию, и сказала: как это всё славно, что ты жива и благополучна. Она глянула на меня потемневшими враз глазами. Живу на вокзале, сказала, вокзальная я, а шмотки и духи я ему должна вернуть после этого парада-але. Он не заплатил мне за дачу, просто вышвырнул, а когда слухи пошли и прокуратура наехала, нашёл меня и сказал: чтоб поехала в посёлок и всем рассказала, что всё у тебя в полном порядке, вся ты в шоколаде, потому что это я тебя спас от пьянки и таджиков. Не съездишь или хоть пикнешь чего не то — убью, и ничего мне за это не будет, тебя всё равно уже все похоронили давно, а у меня всё тут куплено.
И, тряхнув искусственными локонами, добавила: папка перед смертью учил — терпи, дочка, человек может вытерпеть всё, даже если его не любят в двадцать пять, в тридцать пять, в сорок, — при том, что его очень любили в пять. Меня любили — папка, мамка, бабушка, вы все. И я — вытерплю.
Дачники
Анна В.:
— Ах, лето красное… Любила б я тебя. Когда б не времена и нравы. Я волком бы выгрызла то и другое.
Русское слово «дача» вошло в другие языки простой транслитерацией. Так и пишут — «dacha». Для обозначения европейского загородного или деревенского дома у них есть слова. А наша «дача» — это совсем другой образ жизни и мироощущения.
Что было дачей моего детства? Ситцевый сарафанчик, июльский зной, бабушкин ежедневный «урок» — собрать корзинку смородины или малины, качели с гамаком, томное безделье, велосипедные гонки, волейбол, лес, озеро, первый флирт с большим мальчиком из пионерлагеря напротив. Он говорил: «У тебя такие глаза…» и вышивал моё имя на коже своей руки, что повергало меня в неподдельный ужас, и приходили посмотреть на меня девочки из Валькиного старшего отряда, потому что Валька во всеуслышанье грозился покончить с собой из-за небрежения его страстью, и все это знали, и девочки, глядя на меня, понимающе качали головами: «Да, глаза есть…» А потом пришли новые времена. Знал бы Валька, что станет с его лагерем…
Этот подмосковный посёлок вырос после войны, когда офицерам Генштаба давали тут огромные участки. Потом они дробились, делились между наследниками. Первый звонок прозвучал довольно громко в конце 1980– х: перестал действовать поселковый водопровод. Дважды собирали деньги на его ремонт, и оба раза деньги пропадали вместе с очередным поселковым начальством, а народ всё ходил по воду к единственному колодцу. Когда поселковое начальство исчезло как класс, а общественный колодец, всегда прежде открытый, завесили замками, что всё равно не спасло его от откуда-то набежавшей шпаны, швырявшей туда для забавы что в голову буйную взбредёт, все стали рыть колодцы у себя на участках — дорогие, исключительно индивидуального пользования, как попало и где придётся. Но землю — в отличие от людей — не обманешь. Когда нарушается подземная природная гидросистема, тогда не жди чистой водички. Но это летом. А зимой дачи стали разорять, не столько грабя — всё, что можно, дачники уже увозили с собой по окончании сезона в Москву, — сколько пакостя, разбивая стёкла, выламывая замки. Как-то по весне позвонил сосед: Анна, кто у тебя там живёт? Я рванула с переговоров туда, бросив опешивших иностранцев, и, когда отпирала калитку, через забор врассыпную бросились на улицу бомжи, облюбовавшие, как оказалось, мой флигелёчек. Электричество включить они не сумели и от злости разломали выключатели. Зато на полу, расстелив лист железа, разводили костёр; около него так и осталось стоять ведро с очищенной картошкой. Я до сих пор не понимаю, как дом вообще не сгорел. Но это были ещё милые цветочки. Ягодки ждали нас впереди, когда территорию опустевшего пионерлагеря купили новые русские. И пошла ну совсем другая жизнь.
Первым делом они возвели шестиметровый сплошной забор. По периметру — охрана, день и ночь глазеющая на нас, старых русских, со своих вышек. Старым русским показалась не слишком уютной жизнь под всевидящем оком новоявленного Большого Брата, а что сделаешь? Они — на своей территории, куда хотят, туда и смотрят. Впрочем, старые дачи благодаря именно этому обстоятельству грабить стало не очень удобно, хотя вовсе такая возможность не исключалась. И мы даже рады были уже, что всю ночь на наши участки светили оттуда мощные прожектора, и даже просили, заискивая, охранников: ты уж глянь лишний раз в мою сторону, будь так добр, а, Колян?.. В охране вообще мужики неплохие, с ними можно договориться, чтоб присматривали за домом зимой и приглядывались к подозрительным незнакомцам. Они блюдут, конечно, интересы хозяев, да и на нас посматривают свысока: живёт каждый в двухэтажном каменном домике, а мы же нередко — в одноэтажных развалюшках, шелупонь, профессора-доценты всякие, потомки офицеров-победителей. Так или иначе, сошлись. Но радовались мы рано.
Им понадобились дороги. И они их сделали, асфальтовые, «убив», как говорили в России прежде, уже имевшиеся, грунтовые, уплотнив под асфальт и по обочинам их донельзя и вырубив деревья, соорудив себе роскошный, выложенный плитами кювет и закопав наш. А поскольку новый русский сосед с другой стороны завёл себе бассейн, воду из которого спускал прямо под наши участки, у нас заколосились папоротники, зацвели мхи и явились на свет грибницы, которых отродясь тут не было, в домах воцарился стойкий петербургский климат, а вода в колодцах окончательно позеленела от горя и совсем перестала быть питьевой.
Парковки они устроили в нескольких метрах от наших домов. Тихий переулочек, по которому раньше проезжали хорошо если раз пять в год, превратился в подобие Садового кольца и по количеству машин, и по качеству воздуха, ставшего теперь совсем родным, московским. Идёт-гудёт весёлый шум в любое время суток. Особенно радостно, когда часа в четыре утра в трёх метрах от твоего спального места паркуется кавалькада, оживлённо хлопают дверцы, на встречу дня встаёшь, кудрявая, и хохочут в лицо тебе бойкие девки с розовеющими в предрассветной дымке голыми пупками и ляжками. И бредёшь за питьевой водой, а разбуженный тоже сосед — за водкой, опять же с горя, в ларёк, и солнце встаёт, и смотрит на тебя сонно продавщица: ей тоже весело так и приятно, и улыбается она ранним таким покупателям — всё доход лишний, а ей процент капает. И занимается заря над озером, давно превратившимся в чьё-то частное владение, забором — а как же! — огороженное, и показывается солнце по-над лесом, куда мы забыли дорогу, потому что стал он настоящей помойкой. Нет, у нас есть — километра за полтора — контейнеры для мусора, которые даже вывозятся иногда. Однако в ту сторону путешествуют немногие, потому что, кроме перетаскивания мешков, за эти удобства надо ещё платить по несколько тысяч рублей в месяц.
Но самое интересное происходило с электричеством. Ну, тем самым, которое не обнаружили когда-то мои бомжи. Оно отрубалось по всему посёлку, когда новым хозяевам жизни оно надобилось — в особо крупных размерах. У нас текли холодильники, портились продукты, и невозможно было даже согреть чаю — тоску залить. Но им же надо, они — строятся! Какие ещё вопросы? Вопросы отпадали сами собой. Потом они завели себе автономную электростанцию, и это было хорошо, потому что общественное электричество стало отключаться при дожде или вообще когда захочет. Требования к службам электрообеспечения силы не возымели, как не имеют до сих пор, хотя и подкреплённые солидным авансом. Когда упадёт столб — он стоит под углом в 45 градусов — кто будет отвечать? — горячится сосед. Я, я, поглаживает себя по животу электроначальник таким движением, что понимаешь ясно: ни за что и никогда он не ответит. Хоть убейся. Так что если бы не новые русские, весь посёлок регулярно погружался бы в сплошную тьму, а так, от их «кремля», всё-таки хоть далёкий свет во тьме светит, и тьма не объяла его.
Новая дорога также развила в нас творческое, дизайнерское начало. Грузовики стали регулярно въезжать в угловой забор соседа. Он регулярно его чинит. Регулярность вообще — мать порядка, она утешает. Правда, иногда он пытается ещё отгородить свой забор от проезжей части — бетонирует трубы стоймя, возводит живописные горки из камешков. Но что КАМАЗу эта производственная эстетика? Проехал раз — и нет труб и камешков, какие дела. Теперь мы ищем, где бы приобрести противотанковые «ежи». Но это, согласитесь, экзотика.