Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Хроники пикирующего Эроса - Анна Яковлева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Как-то сказала ему: как подохну, похоронят, ты ж меня откопаешь! Откопаю, говорит.

После развода тот еще был период — и самоубийством пытался шантажировать, дрался со следующим мужем, которым я буквально прикрылась, чуть ли не первым попавшимся… А вот теперь уже почти тридцать лет прошло после развода, у него было несколько браков после этого, у меня ещё один.

Ни рубля алиментов на двоих детей не брала — противно. Зато дети замечательные у меня, именно у меня, потому что отца и бабушку они не просто не любят — ненавидят, хотя я заставляла поздравлять, ездить в гости к ним… Была выше своих чувств, не навязывала ничего своего.

Вон как любовь-то всем нужна! А мне хоть вешайся было, но дети…

(А теперь вот совсем юный — для меня, конечно, — приятель моих детей, которые сами устали от его ко мне приставаний — ночных звонков, дурацких подвигов… Он сказал: когда тебя парализует, всё равно на тебе отыграюсь. Звонила мне его жена — кто вы такая? А я и не кокетничала с ним никогда, даже в шутку. Такая мужская любовь).

Ну, после последней попытки спрятаться за мужское плечо совсем отказалась от всего, а в 98– м году отвернулась и перестала выходить даже из дома. Но и тут достала эта проклятущая любовь-то! У меня был цикл «наваждение», тринадцать дней диких атак бывшего сотрудника. Как оказалось, он двадцать семь лет любил меня и ждал звонка.

Столько лет живу в полной изоляции, как зверёк какой, наверное, и ходить-то разучилась… Вот первая внучка не заставила меня очнуться до конца, я только поставила её на ноги и вернула сыну со снохой. Даст Бог, следующий младенчик заставит очнуться… Боюсь! От недолюбленности настоящей, я ж живая всё-таки, только не могла никого допустить к себе в постель потом. А любовь — ко всему на свете — она ведь не только в сексе заключается…

Скоро родится ребёнок у моей дочери, будет, надеюсь, вторая внучка. Вот только условие у меня — чтобы дочь не выходила замуж за отца ребенка. Он хороший, тихий, деликатный, красивый. Но я не могу, не верю, мне больно… Пусть просто так поживут, чтобы лишний раз убедиться, как быстро всё проходит и нечего друг другу жизнь корёжить. А силы лучше ребенку отдать.

Не хочу внука-мальчика, пока ещё не определить пол… Я ведь и сына во время полового созревания видеть не могла, запаха не переносила даже, вот до чего всё мужское опротивело…

Вот! Попробую снова научиться ходить, читать детские книжки, вновь открывать мир глазами ребёнка! Если не помру, вторую внучку потом к себе возьму… И — наперекор всему — любить, любить, любить!!!

Ирония Эрота

В роду у неё были священники и народники, профессора и революционеры, врачи и фабриканты. Характеры встречались разные, но Катерина унаследовала ту черту, которая была семейной: красавица и умница, она была жёсткой и аскетичной. В школе её звали комиссаршей ещё и потому, что общественницей она была ярой.

Красота её не располагала к сладкой истоме и грешным мыслям, а была словно высечена из камня гениальным резцом, строгая, словно барельеф, а ум отличался остротой и ироничностью.

Влюбилась она на втором курсе университета. Не было больше пары, которая смотрелась бы так странно: образованная элегантная Катерина и косноязычный, в кургузом пиджачке парень-сибиряк. А тут ещё её народнические гены… Зла любовь. Катерина видела в нём не деревенские манеры и чуждый ей уклад жизни — это, думалось ей, лишь форма, которую можно изменить, облагородить, — ей виделся талант-самородок, который требует только тщательной огранки, образованности, которой в своём интернате он получить не мог, а ей она досталась даром, в семье.

А талант действительно был — видный пока только Катерине. И она принялась за работу любви. По её настоянию они поженились. Со временем он стал благообразен, начитан и речист, рос как на дрожжах — Катиными усилиями, создававшей оранжерейные условия для любимого; быстро защитил кандидатскую, потом докторскую, и вот он уже профессор главного учебного заведения страны. Книги, интервью, фильмы… А Катерина достигла своего дамского потолка — кандидат наук, доцент, — зато весь дом и воспитание дочери взяла на себя.

И долгое время её точило лишь одно: он никогда её не хотел. Никогда. Всё происходило только по её инициативе и по его условиям — без контрацепции. Она сделала то ли десять, то ли пятнадцать абортов. Пыталась пробудить в нём сексуальность, разжечь, раскалить, чтобы хоть раз он вспыхнул тем огнём, о котором она только читала в книгах. Всё было попусту. Он никогда не испытывал желания даже просто обнять жену, приласкать, согреть, не говоря уже о желаниях более жарких.

Это тривиально, как тривиальна всякая правда. Начиная с материнского бережного объятия, поддерживающего, утешающего, баюкающего младенца, до последнего прикосновения, прощального поцелуя, касания совсем недавно живой плоти, теперь уходящей навсегда, мы жаждем телесной связи. И ласковой ладошки подружки, и ободряющего рукопожатия коллеги, и дедова поглаживания твоих волос, и полуофициального сплетения тел в танце, и сухонькой руки бабушки в твоей руке…

Мы приходим в этот мир в руки человека и покидаем его через руки другого. Желать человека — это то же, что сказать ему: живи вечно.

Телесная близость удерживает в жизни, удерживает жизнь. Не чужая, вынужденная, по обязанности или принуждению — близость дорогого существа, которое тебя любит, которому ты желанна. Тот ужас, когда пропасть глядит в тебя, многие готовы уничтожать любыми способами. Если нет рядом друга или любимой, в ход идут проститутки, случайные знакомые, кто угодно, лишь бы не быть одному.

Катерина умела… какая глагольная форма тут уместна? Слово это должно обозначать не состояние, а действие. Да, одиночествовать. Катерина умела одиночествовать, с собой ей не бывало ни скучно, ни страшно. Случайные связи — в которых могло бы вспыхнуть ненароком то, чего ей так недоставало, — это не для неё. В пошлости нет ни жизни, ни смерти, там не бывает такого слияния, которое спасало бы от экзистенциального ужаса бытия, хотя бы намекало на желание-созидание вечной жизни.

…Однажды, возвращаясь с южного курорта, Катерина к ночи задремала. Пассажиров, как водится, было полно, но к вечеру в вагоне стало немного тише и свежее. И вдруг в лицо — горячее дыхание и шёпот: «Катерина, я так тебя хочу, Катерина! Катерина, пойдём со мной…» И ещё какие-то незнакомые слова, которые она не поняла просто потому, что никогда их никто ей не говорил.

Это был проводник-грузин. Она ловила на себе его взгляды то и дело весь день. И такая жажда была в том шёпоте, такое бешеное желание близости — вот в этой пошлой ситуации «вагонного романа», посреди множества тел, потных, бодрствующих и храпящих, — какого до той поры Катерина не знала и о каком только мечтала.

Она оттолкнула проводника и долго курила в тамбуре. Ирония судьбы. Бог даёт тебе то, что ты просишь. Ты просила любви? Он тебе её дал. Но ты не просила семьи. Ты просила плотской страсти? И это Он послал. Но ты же не ставила Ему условий, чтобы твоё тело захотел не проводник, не в поезде и не посреди человеческого месива. Слиянья рук, слиянья ног — но не судьбы сплетенья… Просила? Получи и распишись.

Это был единственный раз, когда её кто-то хотел. Возможно, таких было больше, но Катерина слыла — да и была — столь неприступной, что у знакомых мужчин обычно и мысли даже не возникало об этом, а если возникала, они предпочитали держать её при себе.

Муж Катерину в конце концов бросил, забрав квартиру Катиной бабушки и женившись на женщине на тридцать лет моложе себя, заведя дочку, младше первой на 32 года.

Но было, было. Судьба свела Катерину с мужчиной, который полюбил её так, как ей мечталось когда-то, который хотел её близости двадцать четыре часа в сутки семь дней в неделю, который говорил только с ней, о ней, ею. Но к тому времени она успела возненавидеть всех мужчин на свете. Неслучайно, наверное, говорят французы грубо, но точно: бывает, Бог посылает штаны, когда зада уже нет.

Непутёвая

В отличие от любимой подруги-писательницы я совсем не могу сочинять. А просто — как известный персонаж: что вижу, то пою. Иногда случаются песни и вовсе нелепые, но зачем же на зеркало пенять… Сегодня ведь, если не прагматичен человек, то обычно нелеп. А прагматики — те, кого именуют успешно адаптировавшимися к новой, сияющей жизни, — бывают нелепыми до бесконечности. Кто-то. Кое-где. У нас порой. И выпелось к этой поре — про непутёвую Оленьку.

Жила она с мамой, красивой, как принцесса, стюардессой, надёжной, естественно, как весь Гражданский Флот, в нашем подъезде, в доме ЖСК, а папа у них был воскресный. Смешно говорить, но тех, кто тогда, в позднесоветские времена, сумели купить себе убогие «однушки» и «двушки», считали богатыми людьми. Ну это конечно: кооператив был построен большим вузом, и въезжали туда эмэнээсы, ассистенты, лаборанты и их родственники, изредка — невезучие доценты, а профессура, деканы и их замы, ректоры и проректоры, разумеется, начальники административно-хозяйственной части и прочий бедный контингент получали государственные квартиры, бесплатно.

В отличие от проживавших в государственных квартирах, мы ежемесячно все эти годы платили — отдельной строкой — за грядущий капремонт. В 90– е эти деньги пропали, и если муниципальное жильё худо-бедно, но ремонтируется, счастливые владельцы квартир кооперативных были осчастливлены ещё раз, на этот — окончательно и бесповоротно: вы — не наши, говорили нам чиновники радостно, вы — сами богатенькие, вот и делайте капремонт как хотите. Между прочим, как выяснилось, эти типовые дома вообще были рассчитаны только на двадцать лет, которые давно истекли: это предельный срок износа какого-то там держащего всю конструкцию дома троса. Трос лопнет — дом рухнет. А пока что подъезды обрели вид плачевный, лифты регулярно стали ломаться, коммуникации спели романсы… В девяностые дом ветшал, а Оленька расцветала. Училась в школе, была простовата, но старательна, на фоне разгулявшейся в те годы подростковой вольницы, отрицавшей учителей как класс и бузившей без перерыва, выглядела почти ангелочком. А тут её маму убили. Какой-то цирковой взял у неё в долг большую сумму, а отдавать не захотел, не смог ли — не знаю, а только историй такого рода то десятилетие знало немало. Однако финалы всё-таки различались.

Стюардесса, видимо, заподозрила неладное, потому что, когда сговорились, что придут к ней долг возвращать, включила на запись скрытый магнитофон. По той записи убийц и нашли.

Оленьку взял к себе папа, к тому времени превратившийся в большого такого vip’а, но по получении дочерью аттестата зрелости посчитал, что долг свой отцовский выполнил, и Оленька осталась одна. И вроде вполне преуспела. Трудясь прилежно то там, то тут, сумела получить заочно бухгалтерское — а какое же ещё? — образование. Ну, правда, не без некоторых издержек. С курсовыми и дипломом помог ей мой сын — он у меня молоток в математике. Квартиру пришлось сдавать, а где жить? Ну, то у одного спонсора, то у другого. Хорошо, если попадался молодой и не очень драчливый, а то, бывало, и с фонарями под глазом ходила, и компьютер её летел наземь с пятого этажа, сосланный туда рукою очередного… вот опять это слово… кого? Я не знаю, для этих отношений в русском языке приличных слов не придумано. Любовника? Да не до любви тут. Приятеля? Не было там ни любви, ни дружбы. Сожителя? Ментовское слово, поганое, не для Оленьки. И придётся сказать непатриотично — бой-френда, да. Когда случился зазор — с одним рассталась, другой ещё не явился на горизонте, — полгода жила у нас. Хозяйственная, аккуратная, вежливая такая девушка, не красавица, но мила, мягко-русая, крутобёдрая, крест на груди, что называется, не висит, а лежит. Сын её очень жалел и разбитый бой-френдом компьютер собрал заново — он у меня большой дока в «железе». Бережливая очень. На сэкономленные копеечки, одна к одной сложенные, сумела слетать к подружке в далёкие заморские штаты и даже вернуться обратно.

Просилась и дальше так жить — со мною, но я слегка притомилась и отказала, а она не обиделась. И так бы всё славно катилось и дальше, но у очередного бой-френда, шестидесяти лет отроду, оказалась стерва-жена. Выследила Оленьку на улице и вцепилась в волосы. Ну, Оленька в долгу не осталась, себя отстоять, везде и всегда, она научилась. И теперь на неё завели уголовное дело по статье «покушение на убийство». А папа-банкир в отъезде. А шестидесятилетний бой-френд смеётся: ему лестно, что в его-то годы бабы за него подрались, вот он какой секси. И Оленька теперь не знает, что делать. И сын, у которого просит совета, не знает. И я не знаю.

Впрочем, не исключаю, что папа-банкир, вернувшись с Ривьеры загорелый и окрепший, вмешается всё же и Оленьку выручит. А на что ещё-то отцы-банкиры деткам посланы Богом? Чтоб наставлять непутёвых на путь истинный. Глазки открывать, так сказать, малым сим — на то, как наша жисть-жистянка устроена правильно. А как же иначе.

P. S. На суде Оленьке дали год условно. Сын там свидетельствовал, что она человек, не представляющий опасности для общества. На том и порешили. Но наказать-таки нужно? Всенепременно. Чтоб неповадно было таким, как Оленька, нарушать благополучное проистекание жизни богатеньких буратин.

Терпила

Плавно и пустынно катит воды свои Десна. На закате украинские мазанки светятся розоватым отблеском, обещающим светлый покой и нежность деревенских снов. И вечное чудо рождения. Не было человека — и вдруг есть: привычное, миллионнократно повторяющееся, а — чудо. Вот в такое закатное время изобильного августовского лета, самого плодоносного месяца, и родила Наденька своего первенца. «Добрий хлопчик», — сказала фельдшерица, принимавшая роды. Он и впрямь уродился на славу: чёрный чубчик, голубые глазки, не мутные, как у всех новорожденных, а ясные-ясные, словно промытое августовской грозой небо, и какое-то не по-младенчески сложенное тельце, стройное и мускулистое. И что было ещё удивительнее, он не размахивал как попало ручками и ножками, а ручки обычно скрещивал на груди, ножки же держал почти прямо и почти недвижно. Покачивая его в люльке, сработанной ещё прадедом, Наденька любовалась на белокожее личико, пеленая, перецеловывала каждый крохотный пальчик, просыпалась за мгновение до него, когда он, по младенческому обычаю, начинал маяться животом — он и она были одно, одно тело и один дух. Надежда чувствовала его даже сильнее и точнее, чем себя: когда он только намеревался потянуться к груди, когда собирался расплакаться, а когда кукольный ротик только готовился растянуться в беззубой улыбке. От него пахло грудным молоком и воробушком, и порой Надя будто обретала его зрение и слух и видела всё окружающее как видел он: край невероятно огромного окна, на самом деле, по мерке взрослого, обыкновенного, угол хаты, похожий на горное ущелье, — она такие видала в Карпатах, когда ездила туда на каникулы к родичам погостить, — гром небесный за окном и входящего вслед за ним в дверь, верхняя часть которой терялась в какой-то занебесной вышине, синего великана, всегда странно пахнувшего и ласково ругавшего Надежду за то, что баловала она их сына, слишком уж любила, просто души не чаяла. Тато Васыль, как позже узнал сынок, был сельским милиционером, ходил в форме и приезжал домой на мотоцикле с коляской, положенной ему по штату. Ругался он шутейно, для порядку, а Надюша глядела на него сыновьими синими глазами и улыбалась тихо.

Когда малышу исполнился год, он пошёл. И скоро стал гонять кур, мирно клевавших что-то на подворье, заглядывать в щели загородки к хряку, лазутчиком пробираться к корове, когда мамка шла её доить, был сообразительным и весёлым шалуном. Только иногда взгляд его вдруг становился не по-детски отрешённым, смиренным и тяжким. В такие минуты Надежда допытывалась, что такое недоброе привиделось её сынку, но он только вскрикивал горестно: мамо! Мамо! Да так, что сердце у Надежды заходилось от непонятной боли.

И в тот же год пошли в округе чудеса: ожина — ежевика — выросла размером с яблоки, тыква — как в сказке про Золушку, готовая превратиться в карету, грибы и иная растительность уродились небывалых размеров. Люди удивлялись и радовались: вот вдруг Бог послал плоды так плоды, никогда прежде таких не случалось.

Это произошло, когда мальчику было уже полтора года: он перестал расти. Заметили не сразу. Васыль, отмечая, как растёт сын, делал зарубки на притолоке. Через полгода подозвал малыша, поставил его вдоль доски — а он головёнкой достаёт всё ту же зарубку, не выше. Ещё через пару месяцев встревоженный отец померил рост сына — и тут то же. И через год. И через два… Развитый не по летам, он оставался ростом с полуторагодовалого ребёнка и в пять, и в семь, и в десять лет. Много читал, любил Тараса Шевченко — не по-школьному, как мёртвого классика, а будто о себе читал:

Сонце грiє, вiтер вiє З поля на долину, Над водою гне з вербою Червону калину; На калинi одиноке Гнiздечко гойдає, А де ж дiвся соловейко? Не питай, не знає.

Куда делся соловейка? Не спрашивай, никто не знает…

Посмотрел как-то в клубе киноповесть Довженко «Зачарована Десна» и сказал серьёзно: це гiмн людинi працi, яка своїми руками створює всi земнi блага — это гимн человеку труда, который своими руками творит все земные блага. Творит блага, да…

Но в школе его затравили, дети жестоки — и туда он больше не ходил, да и трудно было такому малышу преодолевать каждый день по два километра. Одно время его подвозил отец на своём мотоцикле, но потом запил, лишился и должности, и служебного средства передвижения. Как напьётся, так, глядя на сына, приговаривает со слезами: «Терпила ты мий! Терпила!» Так на милицейском жаргоне называют потерпевшего, жертву преступления.

Колхоза не стало. Одно название, что колхоз. Нет, как и прежде, засевались поля, засаживались огороды, но после уборки государство у колхоза ничего не покупало и самим колхозникам на рынке торговать строго запрещало. Так и сгнивал урожай каждый год. Людям ничего не объясняли, и они каждую весну опять шли на поля пахать, боронить, сеять, свои огороды обрабатывать — есть-то надо, так что со своих огородов, как и раньше, питались. Вот только петь украинская деревня перестала — испокон веку славившаяся своими голосами и уменьем петь и на два, и на три, и на четыре голоса.

Когда малышу исполнилось двенадцать, он умер. Как и родился — на закате, под плеск вод вечной Десны. И Надежда больше не захотела детей — она будто окаменела вместе с малышом. И только тогда поняла, как это: жить, не видя белого света. Вместе с глазами её мальчика словно закрылись и её глаза, вместе со слухом — оглохли и её уши, она перестала ощущать вкус еды и прикосновения к своему телу. Каждый год — по аборту, одиннадцать она их сделала, одиннадцать деток убила. И в храм дорогу забыла. А когда исполнилось ей сорок, померла — так затухает чадящая лампадка, когда ей нечего больше освещать. От сердца, говорили.

От села до Чернобыля километров восемьдесят, если по прямой. И эти места задела крылом чернобыльская беда, как писали газеты. Такая романтика — крылом, как бы немножко, слегка, почти что и нет ничего, даже красиво: птица, крыло… Только урожай не велено продавать, а так всё как прежде. Малыш, единственный продолжатель фамилии, на котором и прервался род, появился на свет в тот чёрный, 1986 год.

Забавы беса

Крохотные пальчики ребёнка тянулись к нарядной кукле — традиционной «барышне на чайник», нежно оглаживали атлас платья, любовно проводя по линиям вышивки, завивали на зубочистки пакляные кудри… Опять не успел спрятать. И жёсткие руки отца вырывали из рук мальчика куклу и ожесточённо совали ему то машинки, то игрушечных солдатиков, то пластмассовые пистолеты, то паровозик, ездивший по всей детской комнате, — «мейд ин не наша». Слёзы лились в три ручья, мальчик отшвыривал ненавистные железяки с пластиком — всё холодное, мерзкое, мёртвое — и кричал, кричал, что не надо ему этих чудовищ, а изо рта вырывался только протяжный стон: мальчик был нем от рождения.

Отец злился и хлопал дверью, а сын, валясь на кушетку, всё мычал нечленораздельно и плакал, плакал, плакал. Какая это мука, когда не можешь сказать даже простых слов так, чтобы тебя поняли, и остаётся только бессильно корчиться в отчаянии…

Мальчика звали Александром, Сашкой. Он был вторым ребёнком в семье офицера милиции и мамы-гуманитария. Первой родилась дочка, и отец, как и все отцы, мечтал о мальчике, будущем мужчине, наследнике службистской чести, суровом и мужественном страже покоя граждан, ужасе всех воров и убийц. А Сашка рос нежным и хрупким, предпочитал играть в куклы старшей сестры, во дворе водился только с девчонками и в играх хотел быть принцессой — но, главное, эта немота, это уродство, мычание вместо слов…

Всем членам семьи пришлось освоить жестовую азбуку немых, и тогда Саша мог им сказать наконец: мне нравятся куклы, я не люблю те игрушки, что вы покупаете, почему мне нельзя? И папа Игорь кричал, что мальчику стыдно расти как девчонка, стыдно играть в куклы и дружить с этими мямлями в платьицах и бантах. Почему, спрашивал Саша. Потому что ты — мальчик, изволь заниматься мальчиковыми делами, дружить с парнями и расти мужчиной, орал Игорь. А если неинтересны мне эти дела, и мальчишки, грубые и не желающие выучить мой язык, издеваются надо мной, дразнят и бьют, беззвучно спрашивал Сашка. Давай сдачи, выходил из себя отец, научись такому, чтоб тебя было за что уважать, — ремонтировать велик, чинить самокат, играть в войну; давай попробуем, я тебе покажу; смотри, вот настоящий пистолет, — и он вытаскивал из сейфа оружие, — стОит правильно прицелиться, и твой противник убит. И прицеливался в Сашку, и лицо у него при этом становилось восторженно безжалостным, властным и страшным. Сашка пугался, метался, пытаясь спрятаться по углам, вопил жестами: не хочу войны, там же людей убивают. Баба, грохотал отец, и опять хлопал дверью.

Мария, мать Саши, мальчика жалела и втайне от отца разрешала ему играть в девчоночьи игры. Саша захотел научиться шить и вышивать — и Мария учила его этим нехитрым премудростям, тщательно пряча рукоделье сына перед приходом Игоря. Малыш мыл посуду и вообще вертелся около матери, присматриваясь, как она готовит еду, как одевается, как наносит макияж — всё это его страшно интересовало. Ещё его увлекали танцы. Он изобретал их сам или копировал увиденное в телевизоре и долго и с наслаждением, надев мамину юбку колоколом и подоткнув её, кружился в вихрях музыки. Ему нравились и старинные менуэты, и твист, и рэп. Мать, опять же потихоньку от папы, записала его в кружок танцев, и оказалось, что у Сашки удивительное чувство ритма и прекрасная пластика. Женская пластика. А какие сладкие сны видел Сашка. Будто он — это девушка с ярко-синими глазами и длинными тёмными волосами по плечам, а рядом — капитан Грэй, который точно увезёт её под алыми парусами далеко-далеко, и они так счастливы, как бывает только в детских снах. Маячила где-то рядом тень мерзавца Меннерса, поразительно похожего на папу Игоря, но Сашка с капитаном Грэем пили столетнее вино из бочки, на котором было написано «Меня выпьет Грэй, когда будет в раю», и смеялись, и звонким голоском Сашка рассказывала любимому, как его ждала, — немота в снах исчезала бесследно. И они забывали о тени злобного Меннерса, и она растворялась в свете горячего солнца, таяла, как и не было. И как тяжело было просыпаться и вновь изображать из себя правильного мальчика. Очень хотелось всё время спать и видеть эти сны — явь была слишком чуждой, слишком недружественной и грозила какой-то неясной опасностью, от которой, в силу её неясности, невозможно было уберечься, укрыться, сбежать.

Настоящая катастрофа разразилась, когда Сашка пошёл в школу. Его женственность не могла оставаться незамеченной. Мальчишки над ним смеялись и жестоко издевались, заставляли в туалете снимать перед всеми штаны, чтобы убедиться в том, что Сашка — мальчик, и гоготала вся школа: «неженка», «девчонка». Нет для мальчишки в таком возрасте худшего оскорбления, чем ярлык «девчонки», но маленькая душа разрывалась на части: с одной стороны, хотелось убежать и повеситься в каком-нибудь укромном углу, с другой — зачисление его в девичий стан было даже лестно, и будто таял, растворялся в груди невыносимый, пронзающий сердце железный кол.

Он рос в этом аду и превращался в изящную миловидную девушку — считаясь юношей по паспорту и первичным половым признакам. Дома он примерял мамины платья, надевал её туфли на шпильках, пробовал краситься, как она. Помада, тушь для ресниц, лёгкая пудра — ах, как это было чудесно! Главное — успеть смыть всё это и переодеться до прихода отца. Но куда спрячешь женственные манеры, походку, желание говорить, пусть жестами, на традиционные женские темы — о родственниках, еде, одежде? В его редком общении с обычными девушками не было и тени сексуального интереса: просто он среди них чувствовал себя своим, как с сёстрами. Но обеспокоенные учителя вызывали родителей в школу: мальчик растёт с педерастическими наклонностями, примите меры. После таких бесед Игорь бил сына табуретом по голове: ты не будешь гомиком, кричал он, не будешь, не будешь, не позволю…

Общался Саша преимущественно с такими же, как он сам, — с немыми и глухонемыми: общие проблемы, общие обиды немых на говорящих, общее преодоление молчаливого отторжения обществом. Все там знали о другой, главной его трагической ситуации. Но его увлечение женскостью разделить никто не мог: горе немых немыми понималось, горе транссексуала вызывало брезгливость как у девушек, так и у юношей.

После окончания школы Саша поступил в театральную студию для немых: у него был явный актёрский талант, и казалось, что дальнейший жизненный путь найден. Однако он хотел играть только женские роли — и мог бы, ибо обладал даром женского движения и женского танца, но и тут восстали педагоги: кого вы растите, спрашивали они Марию, — мужчину или женщину? Примите меры — вот опять этот педагогический штамп, — мы не станем поощрять гомосексуальные экзерсисы. А что могла сделать мать? Только любить своё несчастное чадо, какое уж уродилось.

Саша был отчислен из студии. Игорь бросил семью: нечасто отцы остаются с детьми-инвалидами, а с такими — тем паче. Чуть позже стало ясно, что и умом тронулся: начал заваливать доносами ФСБ, редакцию, где работала бывшая жена, Госдуму и правительство с извещением о том, что Мария — английская шпионка, передающая секретные сведения своим хозяевам невидимыми лучами, и сын у неё такой же. Ему дали инвалидность по психическому заболеванию и отправили на пенсию.

Саша тоже получал пенсию по инвалидности — крошечную. Нужно было найти работу. Тянуло, конечно, к женским профессиям. Он поступил на курсы парикмахеров и маникюрш и там познакомился с «перешитой», как в народе говорят, женщиной: она мучилась своей проблемой много лет, заставила себя выйти замуж и родить двух детей, но существование в ощущавшейся всеми порами, всеми клеточками тела, всеми фибрами души чужой женской оболочке в конце концов стало нестерпимым, и она сделала операцию — стала мужчиной, каким ощущала себя с детства. Так Саша узнал, что можно вернуть себе свой настоящий пол, спутывающийся при зачатии, как думалось теперь, бесами: не может же всеблагой Господь обрекать человека на такие мучения? Саша читал о том, что некоторые виды рыб способны многократно менять свой пол. Значит, природой это не запрещено? Но о возможности изменения пола человека в России путём операции узнал впервые. И мечта превратилась в манию: стать настоящей женщиной, завести семью, готовить обеды любимому мужу, усыновить детишек, растить их, как самые обычные женщины. Ведь он же не хотел ничего сверхъестественного, всего лишь быть обычной женщиной. Женщины по рождению даже не подозревают, какое это счастье — быть просто женщиной.

Поначалу мать восприняла идею с ужасом и отвергла её. Пошла в церковь, рассказала батюшке. Священник был категоричен: в каком поле крещён, в том и должен жить, а желание быть женщиной — грех, раз Бог создал его мужчиной, и операция по перемене пола — грех, и самоубийство — грех смертный. Но Саша страдал, у него началась затяжная депрессия. Мир померк — одна серо-чёрная хмарь, и никаких цветов. Мир обеззвучел — и никаких мелодий, пения птиц, голосов людей, только скрип, невыносимый скрип и шипенье земли, гробовые звуки. Мир утратил и запахи — остался один трупный. Целыми днями Саша рыдал в подушку, не хотел никого видеть. Это только в сказке забавно: не то сын, не то дочь, не мышонок, не лягушка, а неведома зверюшка, — тем более если это просто навет. А когда правда?.. Мучения его достигли такого предела, что он готов был действительно покончить с собой. И Мария решилась.

Сходив на консультацию, мать и сын узнали, что операция состоит из нескольких этапов, а потом последует долгое гормональное лечение. Операция стОила больших денег, и Мария стала сдавать квартиру, дотавшуюся ей от бабушки. Кроме того, надо было ждать год, проходя различные тесты: не всем разрешались такие операции. Они были запрещены, если тяга к женскости была трансвестизмом — желанием иногда представать женщиной без реальной потребности и необходимости ею стать, если она не была обусловлена гормональным статусом, если вызывалась некоторыми психическими заболеваниями, если о ней просили наркоманы и т. п. Этот год тянулся невыносимо долго: да? нет? как жить, если да? как умереть, если нет?

Через год врачи сказали свое «да»: да, это врождённые нарушения, да, гормональный статус по преимуществу женский, да, показана операция.

После больницы и гормонального лечения Саша поменял паспорт, гражданский пол, имя. И родилась на свет Александра. И не было границ его — её — восторгу и ликованию. Теперь она по полному праву могла носить женскую одежду и обувь на каблучках — и накупила их пар сто, и всё казалось мало, имела право — какими мучениями было завоёвано это простое право! — делать макияж, и никто не считал её уродом, гомосексуалом. Росла грудь, но она всё же подкачала её силиконом — слегка. И превратилась в очень привлекательную девушку — высокую, с длинными ногами, тонкой талией, соблазнительным бюстом и славным лицом, с грациозными движениями, элегантно одетую и умело подкрашенную, благоухающую тончайшими женскими духами. Какая красивая у вас дочь, говорили Марии, когда они появлялись вместе, мать может гордиться такой дочерью. На улицах на неё заглядывались мужчины, и она, Саша, ждала теперь исполнения всех своих таких незамысловатых желаний: любовь, свадьба, домашний уют, усыновлённые дети…

Мужчины знакомились с ней, приглашали в рестораны, кафе, в театр, но обычно больше двух-трёх свиданий не бывало: это только в анекдотах мечтают о молчаливой жене, но немая в реальности… Никто из них не знал, что Саша была когда-то мужчиной, — её немота и необходимость выучить язык безъязыких, чтобы понимать, что она говорит, требовали, казалось им, слишком больших жертв. В роли жертвы виделись им они сами.

Однако случилось у неё и несколько серьёзных романов. Она уже не раз начинала готовиться к свадьбе, шила подвенечное платье, изобретала особый головной убор, расшитый жемчугом, но каждый раз кто-то из доброхотов — круг немых в городе узок, и все всё друг про друга знают — находил способ сообщить жениху, что невеста его — бывший мужчина, и жениться на таком чудище — позор. И женихи, дотоле влюблённые по уши, с ужасом покидали Сашу, а она вновь думала о самоубийстве. После очередного краха поняла: надо бежать, сменить место жительства. И она переехала в другой город, где никто её не знал прежде.

В том, другом городе она поступила в университет и получила сразу две профессии: юриста и сурдопереводчика. Однако работы по специальности не было — грянул кризис, и даже здоровые люди, без ограниченных, как у неё, возможностей, оставались без работы, что уж говорить об инвалидах?..

И опять инвалидная пенсия, которой не хватало не только на вымечтанные платья, сапожки, туфли, косметику, но и на еду. Хорошо, что Мария подкармливала и одевала, — продолжала сдавать квартиру и работать в своей редакции, была известным критиком, неплохо зарабатывала. Вскоре представилась возможность взять Сашу на работу в свою компанию.

Мужчины всё так же охотно знакомились с ней, но связи были недолгими и заканчивались горьким разочарованием. Ведь хороша, умна, готова создать уютный и надёжный дом, но проклятая немота… Только в снах она могла говорить, и голос у неё был мягким, грудным, тёплым.

Она было уже совсем отчаялась, но тут появился Он.

Антон был начинающим дизайнером одежды — глухонемым. В модельном деле пробиться не легче, чем в шоу-бизнесе: все места заняты. И Саша стала его Музой. Они вместе рождали идеи — вкус был отменным у обоих, вместе их воплощали в жизнь: он создавал одежду, она демонстрировала её на подиуме. Высокая, с густой гривой тёмных волос, с осиной талией, с неподражаемым умением двигаться — казалось, сбываются Сашкины детские сны, — она оказалась прекрасной моделью. Лучшей, чем натуральные, природные девушки по рождению. Посыпались призы, работы Антона становились модным трендом. Это был и её триумф. Признание настоящей женщиной, да не простой, а моделью, — об этом бесплодно мечтают тысячи современных девушек, а вот ей, наконец, выпал счастливый билет в рай.

Казалось, всё идёт к браку. Она была давно влюблена и томилась в ожидании начала романа. Кто может быть лучше Антона в роли капитана Грэя? Никто. Только он. А романа всё не было и не было, даже завязки не намечалось. Они жили вместе, но — как брат и сестра. Александра знала, что Антон с кем-то встречается, относилась к этому с пониманием и ещё долго ждала, пока он разберётся со своими предшествовавшими их знакомству привязанностями. И тогда он рассказал ей свою историю: он любил мужчин и об интимных связях с женщинами не мог и подумать без отвращения. Вот если бы ты была мужчиной, говорил он с грустью, я был бы способен и на брак, потому что ты мне близка как друг, как модель — но никак не как партнёр в постели. Он ничего не знал о том, что Александра была когда-то Александром.

…И снова серо-хмурое утро, и тоскливый дождь за окном, и мертвенная безлюбовность, и не хочется жить. Быть такой же несчастной, как и все обычные одинокие девушки, мечтающие о доме и мужской любви? Злая ирония судьбы. Забавы беса. Сарказм сил, от человека не зависящих. Вот уж вправду: если хочешь рассмешить Провидение, расскажи ему о своих планах.

Lie Liebe=любовь?

Я преподавала тогда в одном из художественных вузов Москвы, много рассказывала своему курсу о различии национальных менталитетов, о семантике слов при переводе с одного языка на другой. В каждом языке есть такие слова, значение которых как будто близко иноязычным, однако непереводимые в своих смыслах до конца. К примеру, русские «душа», «тоска» или «любовь» в русском объёме точно понимаются только носителями языка, теми, для которых русская культура и русский язык родные — и то по-разному, в зависимости от принадлежности к той или иной социальной, религиозной или субкультурной группе.

Клара была моей студенткой, приехала учиться в Москву из Германии. Клара — значит «ясная, яркая». Яркой она не была, скорее — стильной: худенькая высокая фигурка, короткая стрижка, непременный берет и длинный шарф, никакой косметики на лице. Зато ясности она добивалась всегда. И как-то попросила о личной встрече, предупредив, что хочет поговорить приватно. Я согласилась.

Мы встретились через неделю, и она долго и подробно говорила о своих отношениях с русским парнем-однокурсником. Они жили с ним вместе и работали в одной мастерской. Он любит меня, говорила она, так горячо любит, мы с ним уже два года, он неутомим в постели, как ни один немец, с которыми у Клары были интимные связи, — правда, было их вовсе немного, но русская страсть и мужская сила превзошли все её ожидания. Он умный, восторгалась Клара, с ним можно говорить о самых сложных вещах, и в общении этом рождались, как высекаются искры, такие идеи и художественные образы, которых до того не было ни у него, ни у неё. Немцы теперь казались ей холодными, тупыми и расчётливыми, дистанция между партнёрами, физическая и душевная, принятая на её родине, чрезмерной, такой, какой не бывает при настоящей любви.

Но вот что её тревожило. Живут вместе — но за съёмную квартиру платит только она. Аренда мастерской тоже стОила недёшево — но, деля с Кларой место работы, он ни разу не предложил заплатить за него. Когда мы идём куда-то вместе и встречаем его приятелей, говорила Клара, он начинает вести с ними длинные разговоры, даже не представив меня, а когда я пару раз попыталась вставить какую-то реплику, поучаствовать в беседе, он бесцеремонно меня обрывал. Он отказывался пользоваться презервативами, но сказал: если забеременеешь, сделаешь аборт. Он ни разу не подарил Кларе даже цветка, не пригласил в театр, ресторан или просто погулять по бульварам — туда он, как уверял, ходил с друзьями. Может ударить. Но ведь умный, талантливый, и в постели с ним как ни с кем…

И спросила, наконец, о том, ради чего договаривалась о встрече: это и есть настоящая русская любовь? Я же, говорила она, человек другой культуры и другой ментальности, поэтому именно от вас хочу получить ответ. То, что меня смущает, надо просто не замечать, потому что так принято любить в России и не принято — в Германии? Вот же у Достоевского Рогожин даже убил от великой любви…

Ей очень хотелось, чтобы я развеяла её сомнения, подтвердила бы, что это и есть наша любовь, в отличие от немецкой, потому что такова наша ментальность, изучавшаяся ею по великой русской литературе, а ментальность надо уважать, относиться к ней политкорректно. Она жаждала любви и моего ей «да». Но я сказала — нет. Я была безжалостно лапидарной: он использует вас, сказала я, он альфонс, уважающая себя русская женщина не станет терпеть подобного и быстр расстанется с такою «любовью», как бы ни было больно и как бы ни интерпретировать Достоевского.

Клара поспешно вскочила с кресел, где мы расположились, запунцовела от гнева, боли и ярости и сказала отрывисто, ледяным тоном: «Простите, что потревожила. Конечно, кому нужны чужие истории?.. Прощайте, спасибо, что потратили на меня своё время», — голос, однако, дрожал и прерывался. Развернулась, махнув своим длинным шарфом, и ушла не оглядываясь.

Вот так я разрушила чужое счастье. Не знаю, права ли была. Мне всегда казалась неверной русская пословица «правда — хорошо, а счастье лучше». Почему-то мне думается, что счастье — хорошо, а правда лучше. Не исключаю, что тут моя политкорректность хромает.

Счастье интердевочки

Ника, 55 лет:

— А зачем она меня в интернат сдала? Привезла, как багаж, двенадцать мне было, и сдала как на вокзал в камеру хранения. Ладно, отец был ходок ещё тот, красавчик, вот и я на него похожа, гляньте. Ну, бабы, ну, простила бы, все же прощают. Ведь какая между нами всеми разница? Меж ног-то всё одинаковое. Но мне думалось тогда, что это я виновата: плохо себя веду, вот папка нас и бросил, получше нашёл. Я этой мыслью долго маялась, даже прощенья у папки просила, только чтоб вернулся — но он не вернулся, хотя я обещала стать хорошей девочкой и всегда-всегда слушаться. Вот я и чувствовала себя всю жизнь плохой, никуда не годной, никому не нужной, никем не любимой. А за что мне это? Ах, вы считаете меня плохой — ну умоетесь ещё…

Отец не был верен матери, да ведь все изменяют. Придумали сказки — любовь, любовь… а где она, любовь-то? Ромео с Джульеттами перевелись, да и были ли когда? Все мы одинаковые, мужики ли, бабы — как винтики с одинаковой резьбой, какая разница, на каком штыре прикрутиться? Слетела, гаечка, с одного, завинтись на другом. Механизмы мы, машинки такие. А вы — любовь-морковь… Тело — как механизм, им и надо пользоваться как вещью, с пользой, особенно если красивое. Как подумалась мне эта любопытная мысль, так, может, потому я и в медицинский пошла — по стопам, так сказать, родителя. Вот говорят: природа, природа. А мы ж как кости: выбери правильно банкомёта, умно бросай кости — и ваши не пляшут. И жизнь — это такая игра в кости, кому победа выпадает, а кому — проигрыш. И организм наш — что он такое? Кровь сама по себе полностью меняется раз в несколько лет, да и медики такое теперь враз проделывают, сердце пересаживают чужое, печень, сустав искусственный можно поставить, ковырнуться — и нет беременности, засадить в пробирке сперматозоид в яйцеклетку, вот тебе и лялька искусственная, целкой по многу раз теперь становятся, целки дороже ценятся — были бы бабки. Очень увлекла меня эта идея — что незаменимого нет, всё искусственное. Мне от этой мысли вечностью будто запахло, и так радостно становилось, вроде миллион в лотерею выиграла. Некоторые особо чувствительны к целостности тела, в анатомичке в обморок грохаются, даже лёгких инвазивных манипуляций боятся, не говоря уж о сборке-разборке крупных органов на операциях, — но те просто идиоты, не способны понимать разумность природы и высоты духа: почти всё заменить можно, а нельзя — закопают, но тебе уже разницы в том не будет, вся органика сгнивает. А вот же дебилы целуют своего дорогого покойничка в гробу, а что они целуют? Гниющее мясо, и больше ничего. Похороны, цветы, могилки прибирать — сумасшедшие все они, а не лечатся.

А папка в гору поначалу шёл, после фронта-то, главврачом цековского санатория уже был — и тут скандал с одной его пассией, кремлёвской дамочкой, слишком высокого полёта оказалась, не по чину. Мало того что сняли с должности — так и мамашка с ним развелась: я, говорит, большевичка, военная лётчица, я, говорит, в Высшей партийной школе работаю, и этот кобель мне не нужен. Ну, «кобель» — то быстро женился опять и уехал в загранку с новой супружницей, на заработки в Афганистан, там тогда шах был, западную цивилизацию хотел вводить. А меня мамка свет Аннушка, чтоб ей пусто было, сдала в интернат: видите ли, занятая была очень, воспитывать дочь ей было некогда, только высших партийных начальников взращивала, как ананасы в тропическом саду. Вот их она просто обожала, а меня не любила. Помню, привела меня как-то с собой в эту академию, стоит худющая, в уродском костюме советского пошива, даже губы не подкрашены — она считала, что красятся только «гулящие» (ах, каким голосом она это произносила, словно говорила: я-то чистенькая, а у других ворота в дёгте), и вещает в аудитории с кафедры: «Марксистско-ленинское учение всесильно, потому что оно верно. Так сказал великий Ленин, так учит Коммунистическая партия. И мы все как один…» Сука идейная, деревня лапотная.

Помню поначалу себя в интернате: кареглазая пятиклассница, ангелочек, образцовая пионерка с плаката, косы «корзиночкой» уложены, в красном галстуке, пою во всё горло песню «Гайдар шагает впереди» и отдаю салют под портретом Ленина. Папка в отпуск несколько раз приезжал из своего Афганистана и хоть бы чего стОящего привёз — кофточки, юбочки одни, тьфу. Нет чтоб золотишко, камешки. Правда, в интернате за это меня модницей считали, первой девкой на селе, ни у кого таких тряпок не было. Как пройдусь — все девчонки от зависти корчатся.

Интернат был с усиленным изучением английского — это мне тоже сильно пригодилось в жизни. Красивая была — глаз не оторвать, даже женщины и дети на улице оглядывались. А я иду с высоко поднятой головой, волосы распущенные до самой попы — хотели не пустить на экзамен с такой причёской, да обломались, я с ними давно научилась обходиться. На белом парадном фартучке приколот комсомольский значок — десятый класс, пишу сочинение «Делать жизнь с кого бы?» Ага, «я себя под Лениным чищу» и «уберите Ленина с денег!» — а только «деревянные» и перепадали, на шампуни какие и хватало да на «Клима», единственные тогда в продажу у нас французские духи такие выбрасывали.

В мединститут папочка устроил, конечно. Училась я там лет десять, что ли. Год протянешь — академка, через годик — ещё раз, а потом и ещё. Нет, здоровьем Бог не обидел, только бланкеткой, когда днём учишься, а только вечером — на работу, много не намолотишь, а уж не до учёбы точно: то залетишь, то засопливишься, то триппер, то сифон — у всякой профессии есть свои профзаболевания. Глушняки — удачные для заработка дни — при таком расписании выпадали редко, а клиента в «Национале» пасти надо, чтоб тебя выбрал да в следующий приезд не забыл.

На время очередной «академки», когда в «Национале» временно ввели какие-то особые строгости, папаня, он уже был тогда главврачом большой московской больницы, устроил меня к себе на работу.

Да, морг — не лучшее рабочее место для нежной девочки, его красавицы-доченьки, но ведь она уже прошла в институте опыт анатомички, неужели всё же нервы не выдержали и девочка упала в обморок, думал отец: вызвали его ночным звонком из клиники. В трубке сказали: «Николай Николаевич, приведите в чувство вашу дочь». Поехал.

Ну, поддали мы тогда хорошо, в морге-то. А вокруг мертвяки. И так весело стало: они — мёртвые, а мы-то — живые! И от той радости хотелось петь, плясать и с санитарами трахаться — ведь живые же! А когда вокруг трупы, ох как остро наслаждение… Завели маг, и пошла я, голая, на столах цинковых выдавать стриптиз, а это не всякая умеет. Перепрыгивала от одного покойника к другому и к ним, трупакам, обращала самые призывные па, а вокруг гоготала вся компания. Смешно ужасно. Я красиво танцевала, а папаня не оценил, прогнал со скандалом. Говорю ж, не любил он меня, только выпендривался, разыгрывал роль хорошего отца, а на самом деле плевать ему на меня было с высокой колокольни.

И начались опять регулярные визиты в «Националь», иностранцы, расплачивались шмотками и валютой. Часть прибыли плавно перетекала к ментам, они нас покрывали, другая часть продавалась, а третью, заветную, я припрятывала в пакете в вентиляционном отверстии домашнего туалета.

Окончание института мало изменило мою жизнь. Пришлось работать три года врачом физкультурного диспансера, не оставляя при этом своего основного дела: папашка, зараза, нет чтобы устроить дочь на хлебное место, в Институт курортологии, к примеру, где б она всю жизнь как сыр в масле каталась, больше мной не занимался, только денег тайком от жены подкидывал, да что мне эти его жалкие сотни?

Работа валютной путаны, скажу вам честно, очень тяжкая. Всегда при параде будь, как бы себя ни чувствовала — ублажи клиента, кому засоси, кому двустволка нужна — это с двумя одновременно, значит, кому — вертолёт, это с несколькими сразу, а то молотишь как проклятая, принимаешь клиентов без перерыва, а такие попадаются, с фантазиями, что мама не горюй. И тут надо быть актрисой хорошей — и чтоб клюнул на тебя бой, и чтоб изобразить, как ты его безумно, по-африкански хочешь, и угадать, желает ли он госпожу, это мазохисты, и надо изобрести такие секс-пытки, чтоб клиент остался и доволен, и жив. Или он предпочитает роль садиста, и тогда только держись, когда он невесть что над тобой вытворяет, тут уж самой бы как уцелеть, не знаешь. А ведь защиты, «котов» или «крыши», у нас тогда не было, менты только за вход и выход брали, а что с тобой случится — всё твоё, до последней капельки, и никто не заплачет. С папиками бывало полегче, хоть и противно: дряблые ляжки, живот как у беременного, руки трясутся, попотеешь, пока у него встанет. Но пожилые мужики, они, если у них получилось, тебе благодарны за твоё молодое тело, за то, что как бы вернулась их молодость, а устают и засыпают быстро и платят прилично, сверх таксы. Главное, вот что хорошо: иностранцы путан не бьют. Получил клиент услугу — оплатил, и все дела с ним. А потом, после смены, мамке и ментам отстегни капусты какой положено, а неудачный день — натурой плати, ментуре-то по фигу, что у тебя сегодня клиент не шёл, ей вынь да положь своё. А то вытолкают взашей навсегда — куда идти? Самое страшное — выпасть в бановые, на вокзалы, или в плечевые, с дальнобойщиками, и тут уж попадаешь сплошь и на «субботники», и в «кидалово» — держит тебя где-нибудь на квартире по нескольку суток компания грязных мужиков, избивают и насилуют, насилуют и избивают — а потом выбрасывают где-нибудь в подворотне, жива ли, нет, никого не касается. Так что мы, валютные, были вроде аристократок: и обращались с нами получше, и «зелёных» мы имели в достатке, и языки знали, и подать себя могли не как лахудры какие.

Уволилась из физдиспансера и полностью отдалась своей пути-дорожке путаны. Жизнь — штука рваная, сегодня есть бабки, а назавтра куда-то испарились. Приходилось не брезговать иногда и отечественными клиентами. Но с айзиков брала исключительно долларами, таково было условие. Мешков в вентиляции уже было порядочно, туго набитых ассигнациями, когда это случилось. Мама-большевичка нашла потайное место, и когда я ворвалась в туалет, Анна рвала на мелкие клочки последние «ихние поганые деньги» и спускала их в унитаз.

Возраст мой уже был для привычных занятий критическим, юницы наступали на пятки и отбивали клиентуру, надежды накопить новый валютный капитал сделали ручкой. Пришлось жить по мужикам, то делившим меня одновременно, то передававшим друг другу по цепочке. Мечты о нормальной жизни — среди побоев, болезней и унижений — возрождались лишь дважды. Три года прожила с командированным сербом, красиво, весело и благополучно, и уже собиралась ехать с ним в Югославию, продавала мебель, как внезапно выяснилось, что серб крепко женат, имеет трёх сыновей и развод никак не входит в его планы. В другой раз снял меня на несколько недель норвежский турист. Ой, чего мне это стОило! Вышла на него крутым манером с битьем морд конкуренток, подкупом ментов и покупкой в долг дорогущей косметики, чтоб очаровать по полной, — в последний раз понадеялась устроить вымечтанную с детства жизнь «за бугром» как порядочная, благополучная и любимая жена. Но норвежец сбежал, и я, назанимав по знакомым денег на дорогу, поехала за ним, благо адрес был известен.

И там захворала. Случайная норвежская семья меня приютила, а неверный жених скрылся с горизонта окончательно. Три недели норвежцы меня подкармливали и лечили, но, наконец, сурово дали понять, что пора и честь знать. Жадные они, норвежцы, про любовь ну совсем ничего не понимают, у них каждая таблетка аспирина на счету. Обратный билет в Москву купили мне за свои деньги, потому что бабок на дорогу домой у меня не было, виза кончилась, высокоразвитая страна Норвегия не желала принимать Никусю в свои скупые объятия. И вернулась я в Москву. Гады они все, мужики эти.

Квартирный вопрос окончательно превратил в ад наше с матерью существование. Анна всю жизнь коммунизм строила и не могла простить мне моего образа жизни. Я же её люто ненавидела, эту идиотку-большевичку, и всегда поступала перпендикулярно её желаниям — раз я тебе плоха, вот и получи своё с кисточкой, ведь ты всегда думала, что во всём права. Права в своей жизни, нищего советского идейного бесполого существа, права, лишив меня всего нажитого годами растраченной в добывании нелегкого хлеба путаны молодости, а потом и просто уличной девки.

Жизнь не удалась. Папаша — подлец, даже наследства не оставил — помер в одночасье, мать вообще святая дура, немногие дальние родственники знать меня не хотели. Да и что с ними знаться, если троюродная сестра вон — толстая как колода, а уж дважды замужем побывала, двоих бэбиков родила, а я, секси — зашибись, ни разу брачного предложения ни от кого, даже совсем замухрышистого, за всю жизнь не получила. И детей, конечно, не было и быть не могло после двадцати абортов и кучи вензаболеваний.



Поделиться книгой:

На главную
Назад