Итак, ниже я привожу краткий обзор тех смущающих разночтений, которые выявляются только при сравнительном анализе всех Евангелий и которые периодически будоражат творческое воображение. Этот обзор включает очевидные и понятные расхождения в видении событий в разных повествованиях; необъяснимые заключения или выводы; а также парадоксы. Их перечень составлен в хронологическом порядке, чтобы сохранилась последовательность рассказа об Иуде, и каждый пункт в нем является вопросом, который можно начать словами «как может быть, что...» или «в чем причина того, что...»:
— Иисус избрал Иуду в ученики, наделив его силой исцелять болезни и проповедовать послание о любви, даже несмотря на то, что Сын Божий изначально знал, что в Иуду уже вселился или вот-вот должен вселиться Сатана.
— Будучи вором, двенадцатый апостол, тем не менее, был назначен казначеем, и ему был доверен «денежный ящик».
— Иуда, вместе с несколькими или всеми учениками, возражал против использования драгоценного нарда для помазания Иисуса; либо он один протестовал против этого, потому что был вором.
— Иуда замыслил измену уже в самом начале служения Иисусу, либо при посещении первосвященников перед Тайной Вечерей, либо во время последней трапезы после того, как получил из рук Иисуса кусок хлеба; и это было предсказано царем Давидом.
— Хотя Иуда и был вором, но к предательству его подвигла не жадность, поскольку он не просил денег у первосвященников; либо — когда он спросил, что первосвященники дадут ему взамен, те предложили ему, а он принял жалкие гроши.
— Иуда присутствовал на Пасхальной вечере в четверг ночью; либо этот четверг пришелся на день до Пасхи; Иуда исчез во время трапезы, тогда как другие одиннадцать апостолов остались.
— Иуда удостоился всех знаков заботы, которую Иисус проявил к Своим ученикам, радея об их вечной жизни, включая святую евхаристию, либо омовение ног; но не отказался от предательского замысла.
— В тот момент, когда Иуда начал воплощать свой дьявольский план, Иисус велел ему идти и действовать быстро.
— Иуда пришел в Гефсиманский сад с толпой народа, первосвященниками и старейшинами; либо он привел отряд римских воинов и стражников от первосвященников.
— Иуда поцеловал Иисуса, чтобы представители властей смогли опознать Его; либо предпринял попытку поцеловать Иисуса; либо, вместо этого, молча наблюдал, как воины и стражники падают ниц перед Иисусом.
— Единственный ученик, которого Иисус называл «другом» в Синоптических Евангелиях, выступил в роли врага.
— Иуда раскаялся, возвратил деньги и повесился; либо он «низринулся» на землю, купленную им на неправедные деньги.
— Иисус объяснил Иуде, что тому не следует губить душу, проявив тем самым заботу о нем; но Иуда покончил жизнь самоубийством, повесившись или «низринувшись».
— Хотя действиями Иуды управлял Сатана, за самим Иудой закрепилось клеймо нечестивца.
— Иисус поведал Своим ученикам, что лучше бы было предателю не родиться; в то же время, Иисус также говорил им, что знает, кого Он избрал, дабы свершилось предначертанное Писанием.
— Проводник Божьей воли — распятия и воскрешения — был, по мнению Иисуса, нечистым грешником.
— Иисус заверил двенадцать в приходе царствия, в котором им предстоит воссесть на престолы, чтобы судить двенадцать племен Израилевых; однако Он назвал Иуду потерянным сыном погибели.
— Зло Иуды было благом Иисуса; его вероломство предопределило выбор человечества.
Думается, большинству читателей должно стать ясно, что увязать абсолютно все несоответствия и расхождения в обобщенном повествовании об Иуде, как, впрочем, и составить его общий портрет, — очень трудно, практически невозможно.[102] Последующие главы этой «культурной биографии» наглядно показывают, что сильно разнящиеся образы Иуды объясняются нечем иным, как попытками замолчать или, наоборот, акцентировать различные аспекты Нового Завета его интерпретаторами. Различные интерпретации образа Иуды связаны с огромным количеством явных текстуальных неувязок. Учитывая то, что некоторые детали евангельских историй явно противоречат друг другу, обойти их молчанием или вообще «не заметить», действительно, гораздо проще. К примеру, при акценте на воровстве Иуды становятся неуместными его участие в евхаристии или омовение ног; в историях, где Иисус просит Иуду делать задуманное быстрее, можно опустить рассказ о том, что он «низринулся». Некоторых художников и мыслителей пробелы в новозаветных повествованиях побуждают к попыткам воссоздать отсутствующие сведения. Других евангельские противоречия и несоразмерности подталкивают к поиску логического их объяснения, хотя на этом пути они обычно выделяют одни детали, жертвуя другими. Прежде чем мы обратимся к послебиблейским версиям Драмы Страстей Господних, имеет смысл скрупулезно проанализировать, что означало нарастание отрицательного отношения к Иуде в четырех, хронологически сменявших друг друга, Евангелиях.
Иудейско-христианская интермедия
При всей своей поверхностности, мой анализ различных подходов евангелистов к предателю в Драме Страстей Господних позволяет предположить, что по мере того, как Иисус возвышается в Своей духовной силе и становится Христом, Иуда деградирует нравственно и морально. Иными словами — когда и по мере того как Иисус утверждается в Своей божественной силе, Иуда превращается в сатанинскую фигуру. Механизм этого превращения зависит от тех, кто его окружает и с кем ему приходится взаимодействовать. У Марка Иуда остается тесно связанным со всеми, слишком боязливыми и далеко не безупречными, апостолами, особенно Петром. У Матфея Иуда оказывается в полной изоляции, что в конечном итоге толкает его на самоубийство, которое, как нельзя лучше, удостоверяет и отражает невиновность Иисуса. У Луки Иуда действует во власти Сатаны только для того, чтобы встретить заслуженный отвратительный конец. У Иоанна Иуда — Дьявол, и его предательское сотрудничество с иудеями, одержимыми Дьяволом, поддерживает их раболепное выражение вассальной преданности римским захватчикам путем убийства Бога. Эта новозаветная трансформация образа Иуды означает, что теории исследователей, которые сомневаются в историчности Иуды, и о которых я упоминаю во введении, опираются на свидетельства различных Евангелий. Так, теория Фрэнка Кермода о том, что история о предательстве нуждается в предателе, выглядит правдоподобной для самого раннего Евангелия, тогда как мнение Хайяма Маккоби и Джона Шелби, что Иуда позволил христианам противопоставить себя «иудеям, как племени Иуды», представляется оправданной при ориентации на более поздние Евангелия.
Большинство библеистов объясняют усилившееся со временем отрицательное отношение к Иуде и иудеям гонениями на общины христиан, их изгнанием из синагог в тот период, когда писал свое Евангелие Иоанн. Авторы более ранних Евангелий считают себя иудеями, тогда как авторы более поздних Евангелий и те общины, к которым они обращаются, скорее всего, определяли себя уже, как христиан, противостоявших нехристианам-евреям, которые после сокрушительного поражения в Иудейской войне против Рима и разрушения Второго Храма в 70 г. н.э. начали причислять их к еретикам и всячески притеснять их. «Евангелия писались с полным осознанием того факта, что учение Иисуса распространялось быстрее среди неиудеев, чем среди иудеев», — отмечает Э. П. Сандерс. «И потому, — продолжает он, — неиудеи в некотором отношении “деиудаизировали” схему, акцентировав отречение иудеев от Иисуса» (Sanders, 80). Более резка в своем суждении Розмари Рэдфорд Рутер, считающая, что авторы Нового Завета «перенесли вину за смерть Иисуса и Его учеников с римских политических властей на иудейских религиозных лидеров» (88).[103] Иными словами, в большей или в меньшей степени, но все евангельские авторы намекают на то, что в распятии следует винить религиозных вождей иудеев, а не политические власти - римлян. С большим или меньшим рвением авторы Евангелий декларируют фундаментальные расхождения и разногласия между иудеями и Иисусом, между иудейскими властями и последователями Иисуса.
Однако роль Иуды разрушает этот умысел авторов, выявляя взаимосвязь иудеев и христиан. Тот факт, что Иуда входит в круг апостолов — евреев, верующих в Иисуса, — но при этом передает Иисуса в руки неверующих в Него иудеев, первосвященников и фарисеев, препятствует построению или ломает единую концепцию повествования евангелистов. Независимо от того, как разные евангелисты преподносят свою «версию» Драмы Страстей Господних, все они единодушно утверждают, что Иисус был не просто арестован, обвинен в провозглашении Себя «Царем Иудейским» и убит либо римлянами, либо иудеями. Все они признают, что Иисус был обречен на смерть одним из тех, кто входил в круг его приближенных, и, поступая так, они неизбежно стирают любое четкое и ясное различие между теми, кто следовал за Иисусом, и теми, кто его последователями не являлся. Сбивающее с толку предательство, мучения и самое тяжелое — одиночество в трудную минуту — все это исходит не от известных врагов, а от доверенных друзей.
Нечеткая граница между преданным апостолом и ненадежным отступником отражает нечеткое, но уже намечающееся разделение между иудеем и христианином в Древнем мире: вот, что вскрывает обобщенный портрет Иуды в Новом Завете. То есть Иуда олицетворяет взаимосвязь, проницаемость или смешение иудаизма и христианства, трудность отрыва христианства от своих иудейских корней. Перебежчик или посредник, Иуда выдает (предает, передает, вручает) Иисуса или сведения о Его местонахождении, либо о политической деятельности, либо об Его учении первосвященникам. Иуда также смешивается с толпой людей, собирающихся вокруг Иисуса во время его поучительных проповедей и исцеления больных, он находится вместе с избранными Иисусом учениками и последователями во время трапез, поучений, совершения чудес и отправления обрядов. Действительно, он проповедует приближение Царства Небесного, совершает помазание миром больных, исцеляет их и изгоняет бесов. Только в Евангелии от Иоанна Иуда замечен с римскими солдатами (при аресте Иисуса), но в этой сцене он хранит молчание. В любопытном эссе «Создавая Иуду» Кёрк Т. Хагис описывает, как Иуда «попадает между священниками снаружи и Иисусом и апостолами внутри», как он «переходит границы» и «перемещается взад-вперед из одного мира в другой», блуждая между апостолами и священниками (Kirk T.Hughes, 225).
Иуда вращается между маленькой группкой преданных Иисусу людей и остальным миром, управляемым храмом и его служителями, не определившись в своей лояльности и приверженности ни к одной из групп. Он — связующее звено между теми, кого впоследствии назовут христианами, и теми, кого позднее причислят к иудеям. Замешательство, которое Иуда может вызвать у читателей Евангелий, возможно, сродни тому чувству, что испытывали древние евреи-христиане или евреи-нехристиане - до того, как эти два понятия стали диаметрально противоположными. Такой ракурс еще больше обособляет Иуду от других апостолов, подчеркивает его «аномальность». Но именно под таким углом зрения Иуду можно соотнести с тем множеством людей, которые сначала собираются вокруг Иисуса в благоговении и восхищении, но очень быстро восстают против Него в неверии и гневе. Колебания Иуды воплощают тех из общей массы, кто то прославляет, то критикует Иисуса в Евангелиях. Иуда находит себе место среди апостолов. Но, вместе с тем, он олицетворяет собой и народ, изображенный в Новом Завете, — тех сбитых с толку, прибывающих в смятении и замешательстве, безвестных людей, которые внимают каждому слову Иисуса, приносят своих детей, чтобы Он только прикоснулся к ним, и кричат «Осанна!», но которые также и насмехаются над Ним, лжесвидетельствуют против Него, называют сумасшедшим, плюют в Него или требуют помилования Вараввы, а не Иисуса.[104]
Также как и Савл (Павел), только иначе, Иуда высвечивает общее и различное между иудаизмом и христианством.[105] И хотя составить полноценное представление о христианстве до того, как оно стало оформившейся религией не легко, Иуду тех смутных времен вполне можно представить кем-то вроде обывателя, не способного понять, кому стоит доверять, а кому — нет. В подвластной римлянам Палестине в период между двумя Заветами, во времена Второго Храма, приверженцы иудаизма являли собой эклектичную смесь обычных крестьян, равнодушных к жарким теологическим спорам фарисеев, саддукеев, эссенов, раввинов, священства и зелотов, воззрения которых на значение Торы и устной Торы, важность и место храма в культе, реальную связь между духовными и политическими практиками и между человечеством и Божественным, сильно разнились.[106] Различавшиеся своими представлениями и прогнозами, каким будет Мессия и что принесет, все эти группировки спорили и полемизировали друг с другом, стремясь воскресить дух Исхода, то есть договора Бога с еврейским народом и освобождение евреев из Египетского плена. На фоне подобных напряженных и сложных разногласий колебания, нерешительность или непостоянство, характеризующие склад мышления и действия Иуды, могли отображать реакцию многих, если не большинства, людей. То был сумбурный, нестабильный период, о котором пророчествовал Иисус у Матфея: «Предаст же брат брата на смерть» (10:21).
Нетипичный апостол Иуда олицетворяет общество, в котором жили сначала Иисус, а затем те общины, которые чтили и хранили историю жизни и учение Иисуса. По мнению Даниэля Боярина, вплоть до конца IV в. «иудаизм и христианство были, по сути своей, неразделимы, и не только в общепринятом смысле, как христианство и иудаизм, но и в смысле тех различий, которым в надлежащее время суждено было стать основой для разделения «двух религий» не между, а внутри формировавшихся групп евреев, последователей Иисуса, и евреев, которые за Иисусом не следовали» (Daniel Boyarin: Border Lines, 89). Боярин поясняет: «были евреи-нехристиане, которые верили в Слово Божие, Мудрость, или даже Сына Божьего, как «второго Бога», и в то же время были те, кто верил в Иисуса, но считал, что три ипостаси Троицы были лишь тремя именами различных воплощений одного Лица» (90). Именно эти расхождения Боярин называет «различиями
Чем же можно объяснить то, что самое исторически точное и наиболее мягкое по форме изложения свидетельство об Иуде в самом раннем Евангелии от Марка, оказало наименьшее влияние? До середины XX в. Евангелию от Марка отказывали в должном внимании, недооценивая и даже пренебрегая им в пользу прочих, тогда как наиболее влиятельное Евангелие от Иоанна подогревало антисемитскую теологию и художественное воображение на протяжении 2000 лет. А ведь только в версии Иоанна Иуда не разделяет вместе со всеми учениками священную трапезу, через которую он приобщается в синоптических Евангелиях к Телу и Крови Иисуса.[107] Таким образом, в трактовке Иоанна (и только Иоанна!) Иуде решительно отказано в воскресении, которое обещает Иисус: «Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь имеет жизнь вечную, и Я воскрешу его в последний день» (6:54). На фреске «Иуда, получающий плату за предательство» (ок. 1303— 1304) в Капелле Скровенья (Капелла дель Арена) в Падуе работы Джотто отразил удел, сужденный Иуде вплоть до Нового времени, во многом, «благодаря» Луке и Иоанну.
В отличие от длиннобородых и седовласых патриархов храма, Иуда Джотто в желтых одеждах и с рыжими волосами очень молод и, возможно, столь же пылок и энергичен, как и другие апостолы, но при этом у него вдавленный лоб и длинный, искривленный нос — подчеркнуто семитские черты, традиционно приписываемые евреям.[108] Как и на миниатюре слоновой кости в Штутгартской Псалтыри Иуда запечатлен в профиль, что намекает на его бесчестность и двуличность. За его спиной и также в профиль изображено некое чудовище с головой волка или собаки, подстерегающее его, чтобы заполучить для Дьявола. Джотто отступает от традиции, поскольку «здесь уже состоялся обмен денег», «договор скреплен» и потому положенные Дьяволом руки на плечи Иуды — «обоснованный жест, подтверждающий принятие предложения» (Derbes and Sandona, 279).[109] Возможно, темное пятно над головой Иуды и является результатом обесцвечивания красок, но оно создает зловещую ауру над ним. Демон, извивающийся позади Иуды, и Каиафа перед ним — Сатана и иудейский священник - с двух сторон окружают Иуду, обреченного выполнить приказание Дьявола. Этот мотив особенно выражен в древности и Средние века.
И все же даже момент взяточничества, запечатленный Джотто, не следовало бы считать мотивом, побудившим предателя к предательству, поскольку денежный ящик, который он сжимает в левой руке, напоминает зрителю о свидетельстве Матфея, согласно которому Иуда позднее возвратил деньги их прежним владельцам. Но в композиции Джотто все руки заговорщиков устремлены к Иуде, указывая на него, как на пропащего, обреченного, человека. Даже самая резкая книга Нового Завета может быть использована для объяснения, почему Иуда может быть понят как инструмент сил, ему неподвластных. Например, когда Иисус у Иоанна объясняет Пилату: «Ты не имел бы надо Мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше», разве не значит ли это у Иоанна, что Иуда «не имел бы власти над» Иисусом, если бы она ему «не была дана свыше»? Или ранее, в том же Евангелии от Иоанна, в сцене трапезы, которую Иисус разделяет со Своими учениками, что может означать тот факт, что Сатана входит в Иуду после того, как тот получает хлеб из рук Иисуса? Не могли здесь Иоанн, у которого Иисус ранее провозгласил: «Я — хлеб живый» [6:51], предполагать, что Иисус приготовляет способ для завладения Иуды Сатаной? При таком прочтении, если трактовать кусок хлеба с вином как своего рода антиевхаристию, замышленную Иисусом как соучастником действа, — некоторые композиции в следующей главе, изображающие Иисуса предлагающим кусок хлеба Иуде, возможно, проводят связь между рукой Иисуса и ртом Иуды. Ведь Иисус у Иоанна говорит Иуде: «Что делаешь, делай скорее» (13:27).
Именно широкие возможности толкования делают Новый Завет столь притягательным для аналитиков, художников, музыкантов и писателей, в чьих работах получит впоследствии переосмысление этот персонаж, явно превосходящий силой личности целый ряд своих двойников-злодеев из еврейской Библии, в особенности Каина, убившего своего брата Авеля, и патриарха Иуду, продавшего в рабство своего брата Иосифа. Ведь Иуда уже в древних текстах может быть истолкован, как вероломный брат или родственник Иисуса. Действительно, в Новом Завете у Иисуса есть брат по имени Иуда (не Искариот), а имена «Иисус» и «Иуда» даже перекликаются между собой. И все же подобные аналогии и параллели не могут в полной мере отобразить магнетизм личности апостола-отступника, колебания которого драматизируют замешательство всех людей, внимавших новому учению Иисуса, и который благодаря своей близости к Иисусу послужил своего рода «катализатором распятия», но также и Воскрешения.
Название этой главы восходит к названию научного исследования Марины Уорнер, посвященного Пресвятой Богоматери: «Единственная среди женщин». К этой аналогии я прибегаю для того, чтобы показать, что Иуда, становящийся все более бесчестным, низким, и все более далеким от других учеников Иисуса в более поздних Евангелиях, в действительности, воплощает замешательство и растерянность, с которым встретили учение Иисуса большинство людей в Иерусалиме. Эта аналогия также позволяет предположить, что в более ранних Евангелиях Иуда, как бы странно это ни звучало, в чем-то напоминает Марию — не только в своей исключительности, но также и в предании Сына Божьего. В Евангелии от Матфея, Иисус, указывая на двенадцать Своих учеников, называет их не только Своими «братьями», но и Своей «матерью» (12:49). Это только подтверждает мнение некоторых исследователей о возможности двоякого перевода греческого слова «предать» — как «выдать» и как «передать, вручить, отдать». «Я первая, кто предала Его», — восклицает Мария в пьесе начала XX в. Робинсона Джеффера, когда она раздумывает над неумолимой связью между чревом и могилой.[110] «Мы, матери, делаем это» (47), — добавляет она о детях, которых матери рождают на свет, только для того чтобы те стали заложниками судьбы. В книге современной писательницы Джамайки Кинкайда главная героиня Люси хочет порвать с мешающим ей жить прошлым, оковы которого в ее сознании ассоциируются с предательствами матери, которую она называет «мистером Иудой» (130).
На многочисленных средневековых мозаиках, витражах и иллюстрациях к манускриптам Мария изображается обнимающей и целующей Иисуса, как это делает Иуда в Евангелиях от Марка и Матфея. Как и Мария в Благовещение, Иуда испытывает шок в связи с рождением нового, новозаветного, Мессии. В одном «Ежедневном католическом требнике» верующим сообщается о связи между Марией и Иудой: «Среди тех, кто предстоял ближе всех Нашему Учителю, были многие, любившие Его и служившие Ему искренне и преданно. Но был также и один, вор, ставший предателем своего милостивого Учителя. И помазание Марии, и измена Иуды предварили гибель Сына Божьего - гибель, чрез которую нам милосердно дарована любовь и прощение грехов» (Daily Missal of the Mystical Body, 303). Без усилий Марии и Иуды Иисус никогда не стал бы Христом. Но если имя Марии сняло с женщин бремя проклятия, на которое их обрекла прародительница человечества Ева, то имя Иуды стало олицетворением демонизированного начала, обвиненного в чувственной похоти — именно того, что, как принято считать, воплощает Ева. Каким бы сложным ни был путь Иуды, хронологически он начал свою карьеру с воплощения зла. До Нового времени неверность, измена, Иуды (когда цена преданности столь велика!) высвечивает хрупкость доверия, подчеркивая благородное великодушие Иисуса. Что, если бы Иуде-изгою удалось подавить в себе противоречивые свойства своего характера или свои сомнения? Увы... Эти противоречия и в дальнейшим позволяли пытливым умам предпринимать попытки реабилитировать его, либо клеймить его имя позором.
Глава 3.
ПРОКЛЯТОЕ КРОВОСМЕШЕНИЕ: ДЬЯВОЛЬСКАЯ ЮНОСТЬ В АНТИЧНУЮ ЭПОХУ И ПОЗДНЕЕ
Вплоть до Нового времени Иуда воспринимался как физическое и моральное чудовище, чьи наказания соответствовали его отвратительным преступлениям. В то время как церковь утверждала свои теологические доктрины, а развивавшийся капитализм свои коммерческие принципы, образ Иуды питал расистский фольклор об «оральном и анальном вырождении евреев». И все же, в народных легендах, балладах и пьесах Средневековья проклятие и отчаяние Иуды все чаще трактуются, как «Эдипов удел», благодаря чему отношение к нашему персонажу постепенно становится все более человечным.
Будь оглавление этой книги скроено на старомодный лад, подзаголовок данной главы звучал бы так: «Глава…, в которой Иуда приобретает ряд довольно специфических физических изъянов и недугов, мать и отца, жену и сестру, и совершает дальние путешествия по различным мифическим царствам, демонстрируя пагубные наклонности к самым разным преступлениям, от каннибализма до кровосмешения и отцеубийства, а вместе с тем— время от времени — и странную покорность уделу, подобающему его дьявольской юности». Во времена утверждения ранней и поздней церкви Иуда переживает дьявольскую стадию юности в своей исторической эволюции. Уже с древности получили хождение различные истории, пытавшиеся восполнить пробелы в евангельских свидетельствах о жизни и смерти Иуды или разрешить их многочисленные парадоксы. И все эти версии, развивавшие, уточнявшие или приукрашивавшие новозаветное повествование — будь то богословские рассуждения, картины, устные предания или пьесы-мистерии — являют нам два схожих портрета Иуды: Иуды демонического и Иуды обреченного. При этом Иуда все сильнее страдает множественностью личности, представая нам даже в каждой из этих ролей в разных воплощениях. Именно поэтому я поделила данную главу на несколько частей, каждая из которых посвящена определенной «ипостаси» демонического, а затем обреченного Иуды, несмотря на то, что в действительности они сосуществовали. Такой подход соответствует духу авантюрных готических сюжетов, в которых оказывается замешанным Иуда, не предпринимающий при том никаких попыток, чтобы стать целостной личностью и хоть как-то сгладить свою противоречивость.[111]
И все же, название, выбранное мною для этой главы, позволяет предположить наличие одной, прочно и надолго закрепившейся за Иудой характеристики, присущей всем его ранним воплощениям. Речь идет о его ассоциации с дьяволом, а также о дьявольском смешении свойств — совершенно несовместимых в силу своей разности. Во второй главе я выдвигаю предположение, что в новозаветных Евангелиях Иуда олицетворяет собой сложное смешение иудаизма и христианства. Но помимо этого, в образе Иуды преломляется целый ряд основных категорий. В нем стираются или совмещаются традиционные границы между живыми и мертвыми, между людьми и животными или демоническими существами, равно как и различия между мужским и женским телами, братской дружбой и враждой, а также сыновней и половой любовью. В силу столь возмутительного совмещения несовместимых сфер Иуда должен был и постоянно подвергался обличению и поношению. Впрочем, на самом деле, все происходило с точностью до наоборот:
«О, как мою он ненависть разжег, / И кару, знать, за дело он несет»: этот тезис красной нитью пронизывает эволюцию Иуды в послеевангельских культурах.[112] Ужасавшее ранних христиан противоречие между спасительным милосердием Бога, распространяющимся на всех, с одной стороны, и предопределенной Иуде роли в Драме Страстей Господних, с другой, возможно было разрешить, лишь доказав абсолютную порочность и неисправимость двенадцатого апостола, который потому и не заслуживал спасения. И вот уже Св. Августин отказывается от своего обескураживавшего утверждения «Предал на смерть Бог, предал на смерть Сам Себя Сын, предал на смерть Иуда», опровергая себя же заявлением о том, что «одно действие заслуживает любви, другое осуждения». «Мы славословим Отца, нам ненавистен Иуда», — провозглашает Августин; «мы славословим любовь, мы ненавидим зло» (Tractates, 222). Во славу Отца, ради снятия с Бога вины за распятие, вина возлагается на Иуду.[113] И вот уже многие мыслители пытаются подавить пугающую мысль о том, что Иуда, бывший движущей силой Драмы, лишился спасения, отделяя его от одиннадцати учеников и доказывая, что он никогда не ел хлеба или не пил вина на Тайной Вечере, либо что ему никогда не омывал ноги Иисус.[114] Лютер, естественно, клеймит двенадцатого апостола в вероломстве жестче всех прочих: «У каждого Авеля есть свой Каин; у каждого Исаака — свой Исмаил; у каждого Иакова — свой Исав; также и у Христа есть Его Иуда, предавший Его душу, особенно в тех вещах, которые имеют отношение к душе, а именно, вере и справедливости» (Luther, «W)rks», 14:197). И вплоть до Нового времени мыслители и художники изобличают бездуховность заслуженно или грязно порочимого Иуды, развивая мотивы, заданные в Новом Завете: губы — целующие, чтобы убить, или открытые, чтобы съесть обмакнутый кусок хлеба; внутренности — выпадающие и оскверняющие все окрест.
Отверстия в теле Иуды будоражили воображение людей и в древности, и в Средневековье. О ноздреватом «Иудином ухе» (разговорное название огромного гриба) в старину думали, будто оно отравляет дерево, на котором растет. Проницаемость телесных границ Иуды через оральные, анальные или внутренние полости соотносилась с нарушением им границ нормативных. По мере того, как христианство развивалось из малозначимого ближневосточного культа в официальную религию Запада, физическая и нравственная чудовищность Иуды все сильнее оскверняла церковные и государственные владения, которые надлежало охранять от олицетворяемых им позорных грешников: нечестивых чужестранцев, еретиков и ростовщиков. В его проявлениях оральности — поедание хлеба, целование с целью убийства — и анальности — выпадающие кишки — видели действия, переходящие границы норм и приличий и справедливо заслуживающие порицания и наказания. В период, когда большинство людей не читали Библию, а только смотрели инсценировки библейских сюжетов и слушали проповеди, либо пересказывали из уст в уста библейские предания и баллады, образ кусающегося, источающего через поры или выделяющего из тела скверну Иуды, как нельзя лучше, подходил для увещевания христианской паствы или отвращения ее от неугодных ересей и экономических практик, развивавшихся во всех обществах до Нового времени. Единственный нечистый апостол также служил и символом еврейства.
Иуду начали отождествлять с иудеями и евреями вообще уже ранние христиане. Так, Римский папа Геласий I (492-496 гг.), считавший, что «целому часто дается название его части», утверждал, что «Иуда, о котором было сказано: “Один из вас Диавол” [Иоанн 6:7], поскольку был он слугой Дьявола, вне всякого сомнения, дает название всему народу» (Synan, 32). И даже еще раньше Святой Иероним пояснял: «Иуда проклят, а через Иуду прокляты и все евреи» (262); а в начале XI в. монах-бенедиктинец по имени Отлох из Св. Эммерана утверждал, что преступления Иуды «перешли на весь еврейский народ» (Nirenberg, 62). Так что совсем не удивительно, что Иуда очень скоро стал воплощать собой всех иудеев/евреев, обреченных на поношение ассоциативной связью. По меткому замечанию средневекового историка Лестера К. Литла, «Иуду одели, как типичного еврея и наделили всеми атрибутами жадности» (Lester K. Little, 53). Обнаруженные археологами средневековые игрушки — крошечные фигурки в остроконечных еврейских шляпах — недавно были означены в музейных каталогах, как вероятные копии Иуды Искариота. Христиане выдали евреям мандаты ростовщиков, определив им роль иуд и вероломных заимодавцев.[115]В период с 1215 по 1344 г. Церковь последовательно проводила политику сегрегации евреев посредством законов, отстранявших их от службы и общественной деятельности, или вменявших им носить позорную униформу: конические шляпы и желтые круглые значки. В 1290 г. евреи были изгнаны из Англии и Южной Италии, в 1306 г. и повторно в 1394 г. — из Франции, к 1350 г. — с большей территории Германии, в 1492 г. — из Испании, а в 1497 г. — из Португалии (Langmuir, 303). Развитие определенных деталей Евангелий и замалчивание других позволило вылепить из предателя-корыстолюбца Иуды яркий стереотип иудеев, обвиняемых в убийстве Христа и ростовщичестве. Демонизированный Иуда оказался «завербован» христианами, как инструмент для наказания народа, типичным представителем которого его теперь выставляли. Не акцентированная в трех Евангелиях и признанная Матфеем явно малой, сумма — 30сребреников — была переоценена, чтобы стать символом жадности и корыстолюбия Иуды, иногда отягощавшихся его грязной, смердящей анальностью, а иногда ненасытной, злобной оральностью. Помимо всего прочего — и мы увидим это — его фигура отражала безудержный антисемитизм, плодивший обвинения евреев в зловонии, животной порочности, осквернении священной гостии (Евхаристии) и ритуальных убийствах — обвинения, пусть и развенчанные историками XX в., но в свое время повлекшие гонения, погромы и кровопролитные избиения еврейских мужчин и женщин.
Сохранившиеся ранние тексты об Иуде получили хождение в популярных формах, а иллюстрации, которыми они были снабжены со временем, подкрепляли доминировавшие стереотипы евреев, предопределив их удел: «К концу Средневековья, — подытоживает Розмари Рэдфорд Рутер, евреи, живущие на Западе, были сокрушены» (Ruether, 213). Устройство гетто, ставшие традиционной практикой избиения евреев и их исключение из социальной жизни —таков был исторический фон демонизации образа Иуды. Могли ли эти явления отражать ряд кризисов в христианстве и возобновлявшиеся попытки клириков задушить на корню любые сомнения по поводу обрядов и противоречий в догмах, на почве которых в этот период развивались и множились также различные ереси?[116] Ваш покорный автор избегает точного ответа на столь сложный вопрос, но даже умозрительное «да» не объясняет полностью того, что происходит с Иудой и в кого превращается он за века, предшествовавшие Новому времени и придавшие столь мрачный магнетизм его образу.
В отсутствие реальных иудеев, или, по крайней мере, в рамках мечты о свободном от иудеев мире, созданный христианами Иуда-иудей воплощает то, что каждый должен ненавидеть: одержимого Сатаной «предателя» Луки (6:16), дьявольского «сына погибели» Иоанна (17:12). Но то смакование, с которым его чернят и проклинают в начале его послебиблейской жизни, задает Иуде-иудею энергичный импульс для перехода (в ненормативном формате) из анальной и оральной стадии своего развития в стадию генитальную. Действительно, безудержное, огульное поношение изгоя со временем приводит к осознанию того, что роль характерного злодея, возможно, была навязана Иуде или определена ему для удобства манипулирования. Каковы бы ни были причины, но со временем демонический Иуда засвечивается в роли обреченного или обманутого персонажа в литературных текстах, навевающих в памяти историю Эдипа, трактуемую как попытку преодоления индивидуумом своего ужасного, предопределенного, удела. С «козла отпущения» Иуды — проклинаемого ли за свое отвратительное тело, грязные внутренности, алчная пасть или осуждаемого за свою половую распущенность — следовало снять ответственность хотя бы в части обвинений. Иначе его ничтожная участь грозила вновь породить сомнения в милости Бога или Сына Божьего. И вот, через Иуду — и мы это увидим далее, по мере того, как проникнем внутрь Иудина ада и в ад Иудина нутра — иудеям приписывается не заслуживающая прощения похоть, что оправдывает или снимает грехи с более одухотворенных христиан.
Грязные дела
Противоречивые свидетельства о смерти Иуды в Евангелиях порождают вопрос: что же на самом деле случилось с Иудой перед кончиной? Как именно он «пал»? В древности этот вопрос привлекал внимание всех авторов, склонных преувеличивать приверженность Иуды Дьяволу. В ранних историях об Иуде его моральная деградация часто сочетается с вырождением физическим. И хотя кому-то может показаться не логичным мое решение начать свой рассказ с концов Иуды — конца его жизни и конца его пищеварительного тракта — но во многом именно зловонная кончина привлекала внимание к Иуде ранних авторов. Независимо оттого, за кем следовали комментаторы или толкователи Нового Завета — за Лукой ли, описавшим выпавшие внутренности Иуды, или за Матфеем, рассказавшим о повешении Иуды на дереве, — все они подробно описывали его зловонное, изуродованное или распухшее тело, исторгнутые экскременты, окровавленные внутренности и кровоточивость. Уже тогда странно феминизируемый всеми этими телесными течами, источающий — кровь ли, опорожнения или зловонный смрад — Иуда на картинах нередко держит мешок, в котором, по-видимому, находятся тридцать сребреников. Но на фоне его физических течей этот мешок мистическим образом начинает ассоциироваться в сознании зрителя с его утробой или колостомой. И по мере того, как Иуда теряет контроль надо всем, над собой и даже над своими внутренностями, все то, что он бесчестно вынашивал или втайне копил всю жизнь — свои эгоистичные интересы и заговорщицкие замыслы, деньги первосвященников — он извергает наружу. Преломленная в творческом сознании идея справедливого и заслуженного конца в своем классическом варианте, с которым перекликается и портрет Альберта Такера, являет нам образ вора, при жизни ловко маскировавшегося, потворствовавшего своим похотям и домогавшегося чужого, а в момент кончины выворачиваемого наизнанку, «из кожи вон», вызывая отвращение и читателя и зрителя.
Фрагментарное свидетельство Папия Иерапольского, одного из авторитетов ранней христианской Церкви, писавшего ок. 130 г. н.э., развивает идею демонической одержимости Иуды и, вместе с тем, высвечивает нараставшее единодушие толкователей относительно пагубных последствий злобной натуры и злодеяний Иуды для его тела.[117] В своей книге «Толкования слов Господних», сохранившейся лишь в виде отдельных фрагментов и цитат в сочинениях авторов более позднего времени, Папий расширяет данное Лукой описание гибели Иуды, «низринувшегося» на землю крови: «Великий пример бесчестия представлял в этом мире Иуда, тело которого распухло до такой степени, что он не мог проходить там, где проезжала повозка, и не только сам не мог проходить, но и одна голова его. Веки глаз его настолько, говорят, распухли, что он вовсе не мог видеть света; а самых глаз его не увидел бы и врач, даже с помощью увеличительного стекла: настолько глубоко находились они от внешней поверхности. Его гениталии раздулись до безобразия, и смотреть на них без отвращения было невозможно, а чрез них из всех частей его тела вытекал гной и выползали черви. После больших мучений и терзаний он умер, говорят, в своем селе; и село это остается пустым и необитаемым даже доныне; даже доныне невозможно никому пройти по этому месту, не зажав руками ноздрей. Таково зловоние, которое сообщилось от его тела и земле» (Эрман, «Мужи апостольские» 105,107)[118] (Ehrman, Apostolic Fathers, 105, 107).
Папий подменяет духовную слепоту Иуды настоящей слепотой, из-за которой Иуда утратил способность видеть, а люди не могли различить его органы восприятия. Если зрение (способность узреть) сопряжено с верой, то слепота (способность презреть) означает отступничество. При всем солипсизме Папия, несчастья, претерпеваемые заживо гниющим Иудой, навевают в памяти фрагмент из Книги Пророка Исайи, цитируемый Иоанном во изобличение иудеев, отказавшихся верить в Иисуса, несмотря на все знаки, Им явленные:
Если верить Луке, то перед смертью своей — прежде, чем он «низринулся» и «расселось чрево его, и выпали все внутренности его» (Деяния 1:16-20), — Иуда должен был раздуться, как воздушный шар, а затем лопнуть. Папий подчеркивает, что Иуда распух до неимоверных размеров перед тем, как умереть. Став больше повозки, а значит, неспособным двигаться, сам вялый, Иуда — пропитавшийся зловоньем своих собственных испарений — отращивает огромные гениталии. Но, в отличие от греческого бога Приапа, прославившегося большим фаллосом, потенция Иуды от этого не повышается. Наоборот, из-за нарушенной эрекции он становится зловонным источником болезнетворной заразы и потому — тлетворным и вредным для окружающих. С распухшими конечностями из-за болезни, которую викторианские толкователи диагностировали, как «слоновую», Иуда Папия предвосхищает «гонения на еретиков, евреев и прокаженных» в Средние века (Moore, 66).[119] В Средневековье словосочетание «mal de Judas», означавшее в переводе «корь», использовалось применительно евреям (Hand, 354). Будучи еще живым, Иуда Папия душой своей уже мертв — из его заживо разлагающегося тела бегут даже черви и сочится гной. Живой труп еще до своей фактической смерти, Иуда, безусловно, не может воскреснуть. А поскольку он умирает на своей земле, это значит только одно — Иуда не раскаялся и не вернул деньги книжникам, как сказано у Матфея. Отравленная испарениями и зловонием умиравшего Иуды, земля, им купленная, долго остается пустынной и заброшенной — его смердящие останки, как будто, не подпускают к ней никого. В неспособности Иуды исчезнуть без следа и неспособности любого другого человека пройти мимо его земли явно видится намек на то, что ни у Иуды, ни у тех, кто, сбившись с пути истинного, забредает в его смердящее владение, выхода нет.[120]
Даже ранние комментаторы и художники, опиравшиеся на свидетельство Матфея о самоубийстве Иуды, стремились, подобно Папию, развить тему зловония распухшей плоти Иуды. Во многих легендах и преданиях, отражающих попытки свести воедино свидетельства Матфея и Луки, Иуда вешается, и из его «рассевшегося» тела выпадают наружу кровавые, червеобразные кишки.[121] Такую попытку, в частности, мы наблюдаем в переводе греческой Библии Св. Иеронима, сделанном в конце IV в.: описывая смерть Иуды, Иероним пишет, что он «повесился», заменяя употребленное Лукой выражение «низринулся», а затем лопнул.[122] Раздувавшаяся в назидание еретикам, лихоимцам и корыстолюбцам, тема кончины Иуды — при сведении воедино свидетельств Матфея и Луки, повешения с выпадением внутренностей — отражала широко распространенное тогда мнение о самоубийстве — как об ужасном заблуждении человека, утратившего надежду на милосердие и прощение Божье, но также и как о наказании свыше за содеянное зло. И в древности, и во все Средние века самоубийство Иуды расценивалось как страшное, но заслуженное возмездие за нечистую совесть, а также как признак влияния дьявола. Согласно Иерониму, Иуда «не только не мог изгладить преступления предательства, но к прежнему преступлению еще присоединил преступление собственного человекоубийства» (259 [Толкование на Евангелие от Матфея, гл. XXVII, ст. 5]); ему следовало покаяться, а вместо этого он совершил еще один грех. Расцениваемое не как свидетельство раскаяния, самоубийство соотносилось с убийством своей подспудным чувством вины.[123]
По мнению Блаженного Августина, «Иуду, предателя, погубило не столько самое предательство, сколько отчаяние. Не был достоин он милосердия Божия, а потому и не пришло ему в мысль прибегнуть к милости Того, кого предал… Но отчаянием погубил себя, повис на веревке и удавился. Что сделал он с телом своим, то же случилось и с душой его» (О пользе покаяния II). В XIV в. Генрих Тейхнер в своей дидактической поэме «О человеческом отчаянии» утверждал, что «Иуда, получивший тело Божие от Бога, был проклят», а, значит, «у тех, кто отчаялся, было не больше шансов оказаться на Небе, чем у тех душ, которые Люцифер отягчил отчаянием и утащил за собой в преисподнюю». Поскольку «Бог соблюдает закон: Он не принимает тех, кто отчаивается» (Ohly, 38). Точно так же, в XVI в. Джон Кальвин заявлял, что «Иуда испытал раскаяние», но не изменился; вместо этого он впал «в отчаяние, причислив себя к тем, кому отказано в милосердии Божьем» (Calvin, 175). Аллегорическое воплощение отчаяния, Иуда, возможно, «признал свой грех, [но] не надеялся на прощение и потому и не удостоился милосердия» (Voragine, 77). Таким образом, в средневековом сознании композиция на ларце из слоновой кости, описываемая в предыдущей главе, не устанавливала никакой параллели между Иисусом и Иудой, а, напротив, противопоставляла повесившегося Иуду, «символ всепоглощающего отчаяния», распятому Иисусу, «символу надежды на грядущее спасение» (Barasch, 569). Так называемый грех Иуды означал грех самоубийства, грех отчаяния. «Отчаяние, — напоминает нам историк литературы Ли Паттерсон, — это, прежде всего, неспособность к покаянию — иными словами, неспособность к изменению: человек отчаивающийся не может совладать с недозволенными желаниями и очиститься» (Patterson, 414).[124]
Для мирян отвергнутый всеми Иуда убивал себя,
В церкви Св. Себастьяна в Неваше Дьявол вынимает Иуду-младенца из чрева удавившегося Иуды, по одежде которого стекают вниз кишки (ок. 1530 г.). Отвращение у зрителя вызывает даже не вид выпадающих внутренностей Иуды, а скорее, его непроизвольный самораспад, саморазложение, способное привидеться в столь отвратительной сцене. Ведь один из библейских персонажей, по имени Расис, напротив, лишь доказывает героизм, когда падает на свой меч и, вынимая из своего чрева внутренности, бросает их в толпу, моля при этом Бога вернуть их ему (2-я Книга Маккавея 14:41—45). Полная противоположность ему, Иуда безвольно наблюдает распад своего собственного тела, претерпевая при том заслуженные муки без всякой надежды на телесное преображение. А что же младенец, почти целиком появившийся из его брюшной полости? В иных случаях младенец часто символизирует невинность; иногда — например, в сценах Страшного Суда над умершими — душа младенца, слетающая с уст, ассоциируется с жизненным духом, покидающим бренное тело.[126] А в церкви Св. Себастьяна внутренняя сущность Иуды не вылетает из вывернутого рта его свисающего тела, а исторгается из инертной, мертвой массы его бренных останков. Распотрошенный и истекающий кровью, умирающий или уже мертвый, слепой Иуда подтверждает мысль Стивена Ф. Крюгера о том, что в средневековых христианских полемиках «евреи представляются преувеличенно материалистичными и, соответственно, менее духовными, чем их современники христиане» (xxiv). Энергичный бес цепко сжимает левую руку исторгающегося духовного последа Иуды, двойника демона.
Чем же заслужил Иуда — со свисающей петлей, копирующей переплетенные шнуры его внутренностей или кишок — эту двойную смерть? В XII в. Петруш Коместор в своей «Истории схоластики» объяснял, что Иуда сначала удавился, а затем из утробы его выпали внутренности, потому что его тлетворная душа не могла покинуть тело через уста, целовавшие Иисуса: «Ибо не достоин он был соприкоснуться Неба или Земли; и умер он меж ними, потому что предал Бога, Небесного и Земного… И внутренности его выпали, но не из уст, заслуживших пощаду, ведь ими целовал он Спасителя» (Weber, 169).
Другие верили, что тело Иуды «расселось» после тщетной попытки самоубийства, неудавшейся «из-за того, что оборвалась веревка… или из-за того, что дьявол нагнул ветку вниз… или из-за того, что… сами деревья отказались принять его» (Braswell, 305).[127] Непохороненный висельник, возможно, напоминал о запрете Церкви предавать земле тела ростовщиков (в 1179 г.) и самоубийц (ок. 1240 г.). У Иуды в церкви Св. Себастьяна есть нимб, но он кажется затемненным, поскольку он — дважды убитый, как и подобает двуличному, — висит в лимбе на виселице, будь то фиговое дерево, что гнется вниз, бузина, плоды которой горьки, или осина, что дрожит на ветру.[128]
Ряд характеристик, приданных Папием, а затем и художниками, лишенному внутренностей Иуде, предвещают или отражают антисемитские черты, закрепившиеся за стереотипом еврея. Конечно же, его метания и «подвешенность» воплощают состояние «вечного жида» — не имеющего корней, странствующего еврея-торговца. Кочующий Иуда — это изгой, сродни братоубийце Каину, грехи которого не могут быть прощены и который не связан верноподданническими отношениями ни с какой светской властью.[129] Именно потому, что Каин запятнал себя кровью брата своего, вопиющего к Богу из земли, некоторые переводчики заменяют слово «гной», употребленное Папием в своем рассказе об Иуде, «кровью», сочащейся из всего тела Иуды в Землю крови.[130]Пятна крови напоминают и об иудеях Матфея («кровь Его на нас и на детях наших» [27:25]), а также ассоциируются с рыжими волосами, шляпами или бородами — частыми атрибутами евреев на витражах и театральных подмостках. «Основатель» союза рыжих евреев в западном искусстве и литературе, Иуда в «Земле крови» — с его часто красноватым или веснушчатым лицом — смердит, претерпевая физическое разложение как до, так и после смерти.
И на протяжении всего Средневековья, показывает Лестер Литл, «грязные» евреи попадали «в компанию этого смердящего, нечистого существа, дьявола»: «В тот самый момент, когда обращенный еврей принял крещение, то есть когда он отказался от служения дьяволу и стал слугой Христа, он сразу же смыл свою зловонную грязь в очищающих водах христианства» (Little, 53). Только в 1646 г. сэр Томас Браун осудил широко распространенное, «общепринятое мнение» о том, что «евреи воняют» (201): подобное представление явно было навеяно мотивом трупного разложения Иуды и до, и после смерти, из-за которого «земля крови» еще долгое время, оставаясь незаселенной, источала «foetor Judaicus», или еврейское зловоние.[131] Не случайно, один из героев «Зимней сказки» Шекспира (ок. 1608-1612 гг.) говорит, как об установленном факте, что «предавший Лучшего» источал «трупное зловонье», от которого «люди, как от чумы, в смятенье разбегались» (419, 421, 423-425).
Вдобавок ко всему, прогорклое, зловонное «кровотечение» из тела Иуды соотносится с еще одним любопытным средневековым поверьем о том, будто иудейские мужчины менструировали. Согласно Джошуа Трахтенбергу, христиане Средневековья считали, что иудеи страдали всеми видами кровотечений, включая «менструации, которые случались, по-видимому, как у еврейских женщин, так и у мужчин; на втором месте, по частотности, были обильные кровоизлияния и геморрои — все связанные с потерей крови» (Trachtenberg, 50).[132] Упоминая огромные гениталии Иуды, Папий преувеличивает его мужескую природу; в то же время, его распухшее, окровавленное и плохо пахнущее тело навеивает ассоциации с менструирующей женщиной и теми табу, которые налагались на нее церковью. Покрытое коростой червей туловище Иуды напоминает также о союзе Евы с хитрым змеем и даже о Медузе, с ее змеиными локонами. Место половой анархии живых мертвецов, Земля крови с ее еврейским зловонием воплощала собой перерождение и вырождение.[133] Символ половой патологии, Иуда из церкви Св. Себастьяна — исторгающий младенческую Иуду-душу — предстает аллегорией мужчины, в родовых муках избавляющегося от своего гнилостного плода. Демонический послед — при том мертворожденный — исторгается из уже мертвого человека, а веревка, обвивающая висящего Иуду, напоминает перевитую пуповину.
На эльзасском витражном панно (1520—1530 гг.) повесившийся Иуда (без нимба) и в самом деле претерпевает кесарево сечение, что только подтверждает происходящую с ним неестественную половую мутацию. В роли повитухи, извлекающей из чрева Иуды его душу, выступает пятнистый, с нетопырьими крыльями, Дьявол.[134] У обоих этих Иуд — и у Иуды из церкви Св. Себастьяна, и у Иуды с эльзасского витража — низко посаженные глаза, отражающее поверье в то, будто еретики умирают, потупив взгляд в горестном осознании того, что они никогда не вознесутся на Небеса.[135] А сатанинское существо в роли повитухи, принимающей душу Иуды, отражает еще одно бытовавшее тогда мнение, что не Бог ее создал, но Дьявол, а потому именно Дьяволу она и предназначена.[136] Исторгающаяся из щели в боку Иуды, Иуда — душа с эльзасского витража вызывает ассоциацию с Евой, созданной из лишнего ребра Адама, и в то же время перекликается с иконографической традицией изображения рождения антихриста в кесаревом сечении, повитухами и служками на котором выступают бесы.[137] А поскольку душа Иуды появляется наружу из зоны, расположенной чуть выше гениталий, это изображение также навеивает мысли о фрейдовском уподоблении младенца фаллосу (или обывательских сравнениях пениса с «маленьким человечком»). Упругий, змеевидный язык пятнистого сатаны (возможно, зараженного «mal de Judas»), как и его коленопреклоненная поза; младенец, извергающийся из разрезанного мужского живота… что мог означать совершаемый сатаной акт оральной стимуляции для художника или зрителя того времени?! Младенец как будто ужасается той участи, что его ожидает. Пока Иуда мучается родами в лимбе, дьявольские повитухи сразу завладевают его душой.
Возможно, именно идею тендерной анархии стремился выразить и Джотто, когда на алтарных арках в Капелле Скровинья (Капелла дель Арена) он разместил напротив «Иуды, получающего плату за предательство» сцену «Посещения», запечатлевшую встречу Марии и Елизаветы, вынашивающих чад. По мнению двух теоретиков искусства, не только расположение фресок и их цветовая палитра привлекают внимание посетителей именно к этой паре композиций, «но даже размещение денежного мешка Иуды — на уровне брюшной полости — словно перекликается с беременностью женщин в «Посещении» (Derbes and Sandona, 279). Иуда выступает «в женской роли», поскольку «так задумана композиция, хотя в определенном смысле Иуда и сам зачал, как зачали Мария и Елизавета», почему позднее и «разверзается брюхо Иуды в страшных муках противоестественного деторождения — неизбежного следствия зловещей концепции, представленной на алтарной стене» (280). В контексте рожающего (и, следовательно, женственного) Иуды особое значение обретает и желтый цвет его традиционного одеяния — этот цвет сближает Иуду с блудницами, а через них — и с наймитами.[138]
Со времен Аристотеля и до Фомы Аквинского философы и этики противопоставляли естественные и духовные ценности плодородия, плодовитости и биологического воспроизводства противоестественному и бесплодному накоплению и приумножению монетарного богатства, вменявшемуся в вину ростовщикам во многих проповедях и уподоблявшего их в греховности содомитам и блудницам — именно поэтому евреев-ростовщиков нередко сравнивали с Иудой-казначеем.[139] На фреске Джотто «Страшный суд» в Капелле дель Арена осужденные подвешены на лямках своих кошелей, обвитых вокруг их шей, а брюхатый сатана выставляет напоказ свой раздутый живот, готовясь породить чудовищного грешника. Этот образ как будто иллюстрирует участь Иуды в «Размышлениях о Жизни Христа», популярном жизнеописании конца XIII в., в котором рассказчик восклицает: «Горе тебе, несчастный и жестокосердный! Что зачал ты — тебе носить» (313).
Впрочем, кошель у брюха Иуды Джотто, выпадающие наружу внутренности повесившегося Иуды или его душа, как плацента, выкидыш, утробный плод или недоразвитый уродец, намекают не просто на бессмысленное накопление денег. Они отражают идеи о ростовщических деньгах, как «деньгах крови» Иуды, — разбухающих и смердящих, как и сам Иуда: паразитирующий, обирающий людей, ростовщик ничем не отличается оттого, кто получает деньги за пролившуюся кровь Христа. Добытые нечестным путем деньги крови наиболее сильно графически «замарывают» их обладателя в композиции Валентина Ленденштрейха «Христос на горе Елеонской», части вюллерслебенского триптиха (1503 г.). Художник изобразил Иисуса за молением в Гефсиманском саду; пока его ученики все с нимбами, на переднем плане спят, на заднем плане композиции к Нему приближается рыжеволосый Иуда в желтом одеянии, ведущий солдат с фонарями, флагами и копьями. Стараясь не выдать себя, Иуда не смотрит прямо в лицо Иисусу, а, наоборот — развернутый художником в три четверти профиля — отворачивается, словно пытается ввести всех в заблуждение относительно направления, в котором он движется. В то время как расположение его рук намекает на его лживую сущность, отвернутое лицо Иуды говорит скорее не о двойственности его двуличного профиля, а о раздвоенном сознании безумца. В своей левой руке Иуда держит белый кошель с красной лямкой. Рут Меллинкофф указывает на красное пятно на среднем пальце Иуды (MellinkofT 1:52). Кровью запятнаны руки, вручившие Иисуса врагам за тридцать сребреников. Сочащийся кровью кошель с деньгами — здесь, как и на многих других полотнах, — свисает совсем близко от талии, живота или внутренностей Иуды. Кровь и кишки, кал и геморрой как будто прилипают к деньгам Иуды.
Кошель, если только он не заполнен кровавыми деньгами, сначала мучившегося запором, а затем опорожняющегося, Иуды символизирует грязный презренный металл, в конечном итоге запятнавший, опорочивший, а вовсе не возвысивший и не обогативший его испражняющегося владельца.[140]Примерно в середине XIII в. англо-норманнский сочинитель Уолтер Уимборнский написал поэму «О симонии и алчности», в которой обличал развивавшуюся денежную экономику, замешанную на грязном предпринимательстве, модель которой, по мнению автора, предвосхитил Иуда. Писатель подробно останавливается на предательстве Иуды, «обменявшего» Иисуса на «жалкую монету», соотносимую в приводимых ниже четверостишиях с Иудиным нутром, безбожием и ядом:
Фраза «сума с нутром», как и идея о яде и испражнениях, рассеянных уже однажды Иудой, обратно заглотанных им и опять исторгаемых вместе с желчью, устанавливают параллели между ростовщиком, в частности, и торговлей в целом, и истекающим телом Иуды, с нажитыми нечестным путем деньгами, которые он сначала копил, а затем выбросил.
Очень часто в ранних изображениях Иуды кошель с деньгами, свисающий с его руки или пояса, становится символом его кишок, внутренностей или экскрементов. В композиции «Тайная Вечеря» (ок. 1480-1485 гг.; алтарь Шпей-еровского собора), выполненной Мастером Домовой книги, Иуда с крючковатым носом — сидящий полевую сторону стола — пытается спрятать кошель с позорными деньгами за своей спиной. Кошель свисает вдоль спины, словно капля помета над корзиной, на которой сидит насекомое — знак убытка, порчи, зловония, загрязнения. Все другие сидящие за трапезой напоминают апостолов, описанных в сатирическом стихотворении Жака Превера «Тайная Вечеря»: «Сидят за столом / Ничего не едят/ Они не в своей тарелке / Позади их затылков тарелки торчат/ Поставленные вертикально»[142]. Только у Иуды нет нимба. Правая рука Иуды у Мастера Домовой книги поглаживает левую в мастурбирующем движении самоудовлетворения, что соотносится с тем, что Иуда отвернулся от стола. Руки Иуды резко контрастируют со сложенными в молитвенных жестах руками других апостолов. Полностью открытое лицо Иисуса, запечатленного в фас, противопоставляется лицу Иуды, изображенному в профиль, что — как и во многих других подобных композициях — намекает на его двуличность и позволяет художнику связать его подбородок с носом, установив тем самым параллель с колдуном или чародеем.[143] Более склонный к дидактике, нежели Мастер Домовой книги, Уолтер Уимборнский в своей поэме «О симонии и алчности» указывает, что в отличие от Иуды, осквернившего грязью своей в Библейские времена лишь Иудею, его предприимчивые отпрыски во времена, современные поэту, оскверняют весь мир: «Христа продают ежедневно» торговцы, предавшиеся «жульнической торговле».
Одному из нескольких критиков, изучавших поэму Уолтера Уимборнского «О симонии и алчности», экскременты Иуды напомнили
Подагра, или «болезнь королей», которая, по тогдашним поверьям, посылалась развращенным правителям в наказание Богом, связывает нечестивого монарха с прокаженными и евреями (Nirenberg, 60). Но только «грязь» евреев представляла собой действительную угрозу христианской чистоте. По свидетельству Р. И. Мура, «в середине XII в. клюнийский аббат Петр Досточтимый предостерегал короля Людовика VII о том, что евреи могли использовать попадавшие в их руки священные сосуды для отвратительных и не достойных вспоминания оскверняющих ритуалов. А через сотню лет Матфей Парижский рассказывал историю о том, как некий Авраам из Беркхэмпстеда хранил данный ему в оберег образ Богоматери с Младенцем в своей уборной» (R. I. Мооге, 38-39).
В контексте вышесказанного обретает смысл и странная цитата, приведенная в начале этой книги. Как я упоминала во введении, Мартин Лютер объяснял интерпретации Библии еврейскими толкователями влиянием Иуды: «когда повесился Иуда Искариот, его внутренности, и, как то случается с повешенными, его пузырь лопнул: может быть, тогда евреи послали своих слуг с серебряными блюдами и золотыми кувшинами, чтобы собрать экскременты Иуды. Затем они съели и выпили все это дерьмо и в результате приобрели такое острое зрение» (Falk 214).[145] Сочиненная в XVI в., отвратительная пародия Лютера на Тайную вечерю — «евреи, плохие и лживые, как Дьяволы», поедающие дерьмо и мочу Иуды, — поднимает простой вопрос (Falk, 215): как и почему грязный Иуда вытеснил чистого, благочестивого Иуду, встречающегося в некоторых, хотя, конечно же, далеко не во всех, древних текстах?
Прочно закрепившейся в те времена художественной традиции умирающего или умершего Иуды, замаранного своими же фекалиями, мочой и кровью, противостоят портреты Иуды в ряде неканонических Евангелий, обнаруженных в 1945 г. в Наг-Хаммади, в которых он предстает благочестивым, преданным учеником — точно таким же, как и другие одиннадцать апостолов.[146] Например, в Диалоге Спасителя, Иисус ведет философские (сохранившиеся фрагментарно) беседы с тремя Своими учениками: Матфеем, Иудой и Марией.[147] Резко контрастирующий с грубым Иудой Папия, Иуда в Диалоге Спасителя поясняет: «Мы хотим понять образ одежды, в которую мы облечемся, когда мы отбросим разрушенную плоть» (310). И даже когда Иуда изобличается во грехе — как в коптском тексте VIII и IX вв., озаглавленном «Деяния Андрея и Петра», — он показан раскаявшимся: Иуда умоляет Иисуса о прощении, и Иисус посылает «его в пустыню для покаяния, наказав ему не бояться никого, кроме Бога» (Elliott, 304).[148] Считавшие долгом своим изобличать гностические секты и тексты, Отцы Церкви отвергали подобные версии в пользу не искупившего своего греха покаянием и не заслужившего спасения Иуды.
В ранние сектантские войны Иуда служил либо «стягом», либо «заложником»: и если его защищали гностики, то их победоносные противники его поносили и чернили. Ириней, признаваемый некоторыми основоположниками христианской теологии, упоминает об Иуде в своем труде «Против ересей» (ок. 130-200 гг. н.э.). И это отчасти объясняет, как и почему в Средние века Иуду чаще всего ассоциировали с одержимыми, дьявольскими существами, животными и аномалиями. Ириней обвиняет еретиков-гностиков в том, что они говорят, будто «Каин происходил от Высшей Силы», как и «Исав, Корей, Содомляне»: «И это, учат они, хорошо знал предатель Иуда, и так как только он знал истину, то и совершил тайну предания, и чрез него, говорят они, разрушено все земное и небесное. Они также выдают вымышленную историю такого рода, называя Евангелием Иуды» (102-103). Изменники в глазах Иринея, гностики и Иуда уподобляются им Корею, восставшему против Моисея (Числа 16: 1-50), но также — и изгнанному Каину, волосатому и лишенному наследства Исаву и особенно осужденным Содомитам — чье зло претит Богу. В заключение, Ириней называет гностического Иуду «лютым зверем», которого он сумел «выставить на вид», но которому он также хочет нанести «раны со всех сторон» (104). Другим мыслителем, связывавшим Иуду с Каином, Содомитами, Исавом и Кореем, был Епифаний Саламийский (ок. 310—402 гг.): он также приписывал гностикам мнение, будто Иуда достоин восхищения.[149]Богословы и ораторы наперебой вторили обличительным речам Епифания и Иринея, осуждая «вредное невежество» гностиков, чтобы представить христиан антагонистами Иуды, быстро ставшим олицетворением еретиков.
Раннехристианские мыслители неистово поносили и принижали Иуду, доказывая несостоятельность мнения гностиков. Например, в своей эпической поэме «Пасхальная песнь» (ок. 425—445 гг.) Седулий, толкуя об Иуде, рьяно обличал «слепца [который был] одержим столь великой злобой», что «лучше бы этот проклятый не появлялся на свет» (1. 43, 50-51). Иными словами, автор этого поэтического эпоса, который «читали школах на протяжении всего Средневековья и который был источником вдохновения для писавших на библейские темы латинских и местных авторов вплоть до XVII в.» (Спрингер, 1), соглашается со мнением Иисуса у Марка и Матфея, что «лучше бы» предателю не рождаться (14:21, 26:24). Возмущение вероломством Иуды побуждает Седулия спросить:
«Разве не запятнан ты кровью, надменный, дерзкий, безумный, мятежный,
Вероломный, жестокий, лживый, продажный, несправедливый,
Мерзкий изменник, дикий изменник, нечестивый корыстолюбец,
Знаменосец, указующий путь, под лязг ужасных мечей?» (1. 59-62).
Не менее гневно обличает демонического Иуду блестящий риторик IV в. Иоанн Златоуст в своем «Толковании на Святого Матфея Евангелиста.
Для Златоуста жадность, вероломство и самоубийство Иуды являются признаками его одержимости Сатаной, делающей его схожей с изображенными в зверином обличье, рогатыми, с нетопырьими крыльями или пятнистыми дьяволами-повитухами Иудиной души в церкви Св. Себастьяна в Неваше и с эльзасского витража.
Необузданная страсть Иуды к деньгам «по каплям проливает кровь человеческую, имеет смертоубийственный вид, всякого зверя лютее, так как и падших терзает и, что еще хуже, не дает и чувствовать этих терзаний» (61 [беседа 9]). Уподобляя «неслыханную злобность» Иуды злобе «бесноватых», Златоуст опасается, что «все ему подражающие, подобно диким зверям, убежавшим из ограды, возмущают города, никем не будучи удерживаемы» (193, [беседа. 28]). Иуда служит наглядным примером для предостережения от того, к чему может привести жадность: «Услышьте, все сребролюбцы, страждущие болезнью Иуды, — услышьте и берегитесь этой страсти. Если тот, кто находился со Христом, творил чудеса, пользовался таким учением, низвергся в такую бездну от того, что не был свободен от этой болезни, то тем более вы… Ужасен, поистине ужасен этот зверь. Впрочем, если захочешь, легко победишь его. Это не есть похоть врожденная, как то доказывают освободившиеся от нее… Противоестественны и злоба, и болезнь сребролюбия, подвергшись которой Иуда сделался предателем». (483 [беседа.80])
Тем, кто утверждает, что если бы Иуда не предал Иисуса на распятие, «то не исполнено бы было строительство нашего спасения», Иоанн Златоуст твердо заявляет: «Но нет, нет!… Не предательство Иуды сделало нам спасение» (487), поскольку «он был объят сребролюбием, как бы некоторым бешенством, или лучше, как самою лютою болезнью… Иуда не испускал пены из уст, но испускал убийство на Владыку… Поэтому бешенство его было гораздо сильнее, — он бесновался здоровый» (488 [беседа 81]). Несмотря на все, чему учил Иисус, и несмотря на всю Его доброту и любовь, Иуда «сделался лютее любого дикого зверя» (499).
Кусающие пасти
Был ли Иуда с колыбели таким лютым, диким зверем? Каким ребенком он рос, и как скоро проявилась его злая сущность и порочность? Ответы на эти вопросы мы находим в «Арабском Евангелии детства Спасителя» — манускрипте-апокрифе, датируемом IV или V в., в котором грубая, звериная натура Иуды проявляется уже во младенчестве. Образ Иуды, рисуемый в этом тексте, не имеет ничего общего с чистым, благочестивым Иудой из «Диалога Спасителя», а больше напоминает зараженного скверной порока Иуду Папия. Но если у Папия Иуда сталкивается с проблемой истечения жидкостей из тела, то «Арабское Евангелие детства Спасителя», рисующее Иуду, как одержимого пожирателя плоти или кровопийцу, намекает на вожделение крови, «кровострастие», объясняющее все те оральные преступления, что приписываются теперь целому народу, олицетворением которого он становится. Помимо того, что оно поддерживает приговор Златоуста о том, что зло истекает из уст предателя, «Арабское Евангелие» обеспечивает подходящие предпосылки для гротескного конца, постигающего Иуду у Папия, объясняя характер Иуды не его воспитанием, а его противоестественной, чудовищной, натурой.
В «Арабском Евангелии детства Спасителя» противопоставляются добрый и дружелюбный ребенок Иисус, совершающий чудеса, исцеляющий как детей, так и взрослых, и чрезмерно раздражительный, неуравновешенный ребенок Иуда. Это противопоставление четко обозначено в возможно первом пространном описании одержимости Иуды уже в детском возрасте: «И другая там проживала женщина, у которой сын одержим сатаною был. Звали его Иудой. Всякий раз, как вселялся в него Сатана, кусал он всех, кто к нему приближался, а если близ себя никого не находил, собственные руки и ноги он грыз. И вот, услыхав о Госпоже Марии и Сыне ее Иисусе, собралась мать несчастного этого и привела сына своего Иуду к Владычице Марии. Меж тем Иаков с Иосией увели младенца Господа Иисуса с другими детьми поиграть. Уселись они пред домом, и Господь Иисус с ними. Подошел [к ним] бесноватый Иуда и справа от Иисуса присел. И тут, как обычно бывало, охваченный сатаной, захотел он загрызть Господа Иисуса, однако ж не смог, только поранил Ему правый бок, и потом разрыдался. И выскочил в тот же миг стремглав из мальчика этого сатана, подобный собаке бешеной. Мальчик же тот, что Иисуса поранил и из которого сатана в собачьем обличье выскочил, был тем Иудой Искариотом, что Его иудеям предал. И тот бок Иисуса, который Ему Иуда поранил, иудеи потом копьем пронзили». (Walker trans, 116-117)
Подобно Каину и Авелю, Иисус и Иуда предстают от рождения обреченными на противостояние, жертвой которого станет невинность. Как и в других текстах, Иуда в «Евангелии детства» ставится в один ряд с нечеловеческими видами: овладевающий им сатана, обретающий обличье собаки, напоминающей Цербера, стража Подземного царства греков, превращает Иуду в кусачего зверя. Укусы этого бесноватого существа способны заразить бешенством любого, однако загрызть Иисуса ему не удается — Иисус сохраняет свою чистоту.
Эпизод с кусающимся Иудой в «Евангелии детства» предваряет рассказ о другой несчастной, молодой женщине, «терзаемой Сатаной. Являлся к ней этот проклятый в обличье дракона громадного и проглотить ее собирался, всю кровь из нее высасывая, так что становилась она на труп похожей» (115). К счастью, для этой жертвы кровопийцы, Владычица Мария дала ей одну из «старых пелен» Господа Иисуса, от которой сатана отпрянул в страхе, «сгинул и не показывался» больше. В сцене с Иудой Иисус оказывается пораненным, прежде чем сатана выскакивает из того. Из чего можно заключить, что одержимость нечистой силой, когда она случается, обычно бывает временной; но — не в случае с Иудой! В отличие от невинных, хоть и одержимых существ, греховный Иуда заслуживает свою демоническую одержимость.[150]
Подобно тому, как незаурядные способности младенца Иисуса предзнаменовывают Его мессианские чудеса в будущем, так и нападение ребенка Иуды на мальчика Иисуса предвещает, что тело Иисуса впоследствии будет пронзено. Хотя в Синоптических Евангелиях о том не упоминается, а в Евангелии от Иоанна не Иуда, то есть иудеи, а римский воин «копьем пронзил Ему ребра, и тотчас истекла кровь и вода» (19:34).
Образ кусающегося Иуды в «Арабском Евангелии» находит параллели и в ряде средневековых картин, авторы которых акцентируют внимание зрителей на разверзнутом в алчности, зубастом рте Иуды. На оральность Иуды и иудеев намекает в своем Толковании на Псалом 108 и Иероним, подчеркивая «злобный рот», «губы» и «лживые языки» в «истории Иуды, которая по сути… есть история иудеев» (255). С нарочито большим ртом Иуда изображается и во многих композициях на тему Тайной Вечери. На иллюстрации к Винчестерской Псалтыри (ок. 1150 г.) изогнувшийся, облокачивающийся — но не о левую сторону стола, а ниже, — Иуда касается блюда с рыбой. Широко раскрыв рот, он готов проглотить или украсть символ Иисуса, в то время как остальные одиннадцать апостолов с нимбами, преисполненные покорности и сознания долга, внимают горестному плачу своего учителя.[151] На часах королевы Елизаветы (Англия, ок. 1420-1430 гг.) рыжеволосый, но чернобородый Иуда, приоткрыв полные губы, показывает свои зубы, готовые вонзиться в обмакнутый хлеб или руку, что подает его ему. Без нимба, сидящий по левую сторону стола, в желтом одеянии Иуда, прячущий под скатертью свой кошель, в профиль напоминает волка, тогда как его черная борода вкупе с рыжими волосами намекает на неестественное смешение кровей. Не столько благочестивым, сколько скользким и лживым, выглядит и Иуда с алтарной композиции мастера Бертрана (Страстной Алтарь, конец XIV в.). Хотя художник явно изображает его причащающимся, коленопреклоненный Иуда также пугающе алчно обнажает зубы, чтобы вонзить их в облатку, которую ему передает смиренный Иисус. Ни один из воздерживающихся от пищи апостолов не показывает зубов. Но все они смотрят на Иуду, ясно сознавая, что он — чужой среди них.
В иллюстрациях к строфе 13:26 из Евангелия от Иоанна, в которой Иисус указывает на сидящего за столом предателя словами: «Тот, кому Я, обмакнув кусок хлеба, подам…», Иуда обычно выступает олицетворением злоупотреблений, пагубных пристрастий и неуемного корыстолюбия. По мнению Льва Великого (ок. 395—461 гг.), именно сребролюбие, «корень всех зол», двигало «злым Иудой, отравленным этим ядом, [который] сам полез в петлю, алча наживы» (263). Когда Лютер клеймил евреев, как «детей Дьявола, приговоренных к адскому пламени» (Falk, 167), он пояснял, что «от них исходит дьявольская грязь»: «Впрочем, это им вполне подходит, по нутру, они чмокают своими губами, как свиньи» (171). Резкий и едкий, его памфлет «О евреях и их лжи» (1543 г.) воскрешает в памяти резные каменные барельефы, которые с XIV до XVI вв. вделывались в фасады церквей и гражданских строений.
Так называемый «Judensau» (букв, «еврейская свинья») — традиционный мотив в немецкой храмовой архитектуре — зиждется на звериной природе Иуды и замешанной на жадности оральности: несколько иудеев изображаются сосущими свиноматку, либо поедающими или пьющими ее испражнения, уподобляясь поросятам под брюхом или задом своей матери-свиньи.[152] Ведь и бесноватые дикие звери, Гадаринские свиньи в Новом Завете могут быть сравнимы с Иудой не только своей демонической одержимостью, но и своим концом: они также покончили с собой — бросившись «с крутизны в море» (Матфей 8:28—34). В одном из пространных толкований XVII в. на мотив «еврейской свиньи» («Judensau») проводится параллель между «достойными виселицы ворами», «ненасытными жадинами» и «Иудой, предавшим Христа ловко»; по мнению автора, их всех ждет схожая участь: всем им гореть в адском пламени — заслуженно и неизбежно (Cohen, 208). Лютер, считавший, что «Давид сочинил [Псалом 108] о Христе, свидетельствующем на протяжении всего псалма от первого лица против иудеев» (Works, 14, 257), утверждал, что «нет у христианина более злобного, жесткого врага, после Дьявола, чем еврей» (278). Этот псалом, проклинающий «уста нечестивые и уста коварные», что говорят «языком лживым» (108:2), цитирует и Лука во фрагменте «Деяний Святых Апостолов», повествующем о гибели Иуды.[153]По мнению Лютера, «Иуда был апостолом и все же он не апостол», потому как справедливо и заслуженно его поношение на протяжении всей истории Христианского мира наряду с «евреями, иудиным племенем» (Works, 14, 308, 263). Хотя на Тайной Вечере Иоанна не свершается таинства Евхаристии, соотнести или объединить кусок хлеба у Иоанна, знаменующий вхождение дьявола в Иуду, с освященным хлебом, который Иисус преломляет и подает ученикам в синоптических Евангелиях, было не сложно.[154] Но, несмотря на то, что имели хождение и компилированные истории о последней трапезе, антиевхаристия, предлагаемая Иисусом Иуде у Иоанна, затмевала обряд Евхаристии, разделяемый у Марка, Матфея и Луки Иисус всеми двенадцатью учениками. Зубастый Иуда, алчущий священной гостии (Евхаристии), укреплял убежденность христиан не только в жадности Иуды и иудеев, но и в том, что они способны осквернять или красть гостию.[155] Даже в XVII в. не стеснявшийся бранных выражений монах-сочинитель Абрахам а Санта Клара (Иоганн Ульрих Мегерле) легко переходил от нападок на «некоторых иудеев, терзающих святую гостию ножами самым позорным образом» к оскорблениям и проклятиям: «О, негодный Иуда, что ты делаешь? Ужели не боишься ты, что земля поглотит тебя целиком?» (127).[156] Абрахам а Санта Клара часто предостерегает христиан о «грязном языке» Иуды (138): «если кто принимает высочайшее благо [гостию], не будучи того достоин, чрез то уподобляется он безбожнику Иуде Искариоту, чрез то насмехается он над Иисусом… чрез то он плюет [или харкает, или рыгает] вместе с иудейскими служителями в самое святое лицо Иисуса» (140). Обвинения в осквернении гостии — будто «иудеи заполучили освященную воду и затем использовали ее неподобающе» (Little, 52) — возможно, отражали тревогу и обеспокоенность, которые вызывали не затихавшие споры и разногласия по поводу евхаристических доктрин, ставших догматами только в 1215 г. На витраже Кембриджского университета (1500 г.) рыжеволосый, рыжебородый, изображенный в профиль, Иуда с крючковатым носом, — открывает свои губы в предвкушении своего кусочка, обнажая алчные зубы и язык.
Способствовали ли изображения Иуды, похотливо кусающего освященный хлеб — тело Иисуса — распространению представлений об иудеях, как поедающих плоть или пьющих кровь невинных христиан? Не сливается ли образ анемичного Иуды, умирающего от потери крови, с образом зубастого Иуды, чтобы заложить почву для обвинений евреев в иудейских ритуальных убийствах?[157] Согласно историку Гевину Лангмуиру, «с 1150 по 1235 гг. обвинения евреев в ритуальных убийствах сводились к тому, что они ежегодно распинали христианских мальчиков для поругания Христа и для жертвоприношения. С 1235 г. зазвучали обвинения иного рода… евреям начали вменять в вину убийство христианских младенцев для употребления их крови в обрядах или для лечения» (Langmuir, 240).[158] В одном печально известном случае убийца якобы заплатил матери жертвы три серебряных шиллинга — напоминающие о «тридцати сребрениках, уплаченных Иуде» (Cohen, 97). «Евреи и человеческие жертвоприношения» (1909 г.) Германа Штрака — возможно, первое исчерпывающее исследование на эту тему — разоблачало слухи о том, что за евреями тянется длинный шлейф ритуальных убийств, перечень которых приводил автор, и многие из которых провоцировали гонения на иудеев за их вероисповедание.[159] «Кровавый навет», конечно же, никогда не имел под собой никаких оснований, поскольку библейским предписанием евреям воспрещалось отправлять человеческие жертвоприношения, а также употреблять кровь животных.[160] Почему же тогда иудеев обвиняли в каннибализме — причем, не только в Средние века? «Если бы евреи не были людоедами, — заявлял гораздо позднее Вольтер, — то только этого и не хватало бы…, чтобы быть самым отвратительным народом на земле» (88).
Штрак предполагал, что «христиане, после того как христианская религия стала господствующей, обратили против других клевету, которую прежде обращали против них» (Strack, 283). Во втором и третьем столетиях «упоминание о вкушании Плоти и Крови Господней» приводило к преследованию христиан, как каннибалов, причастных к ритуальным жертвоприношениям, или — как говорил Тертуллиан в свою защиту против такого обвинения — к «тайной практике убийства и поедания детей» (Strack, 281, 283).[161] Возможно, свою лепту в обвинения внесла и популярная иконография Иуды. Согласно Джеймсу Шапиро, в эпоху Тюдоров «ненасытный заимодавец часто уподоблялся «кусающемуся» ростовщику, и элизия евреев, как экономических эксплуататоров и фигуральных пожирателей христианской плоти, сложилась легко» (Shapiro, ПО). В эпоху быстрого движения от аграрной экономики к экономике торговой, основывавшейся на предпринимательстве, противоречившем многим постулатам учения Церкви, ростовщик зачастую уподоблялся губастой пиявке или зубастому зверю, сосущему кровь или глодающему плоть «хозяина». Иуда, грозивший украсть или укусить Евхаристию, олицетворял угрозу руке Того, Кто ее предлагал.