Федерико Андахази
КНИГА ЗАПРЕТНЫХ НАСЛАЖДЕНИЙ
Часть первая
1
Шесть башен собора Святого Мартина иглами вонзались в ночной туман, исчезали в дымке и вновь появлялись над бесплотным покровом, окутывавшим город Майнц. Выше всех городских куполов вздымались шпили этого двурогого собора — один римский, другой византийский. Чуть дальше воды Рейна обнажали руины древнего моста Траяна, сходные с покрытым известью скелетом чудовища, рухнувшего между речными берегами. Горделивый шлем холма Якобсберг венчали черные крыши цитадели и пятьдесят арок старинного римского акведука.
В нескольких улицах от собора располагался небольшой Монастырь Почитательниц Священной корзины. На самом деле это узкое здание в три этажа, возвышавшееся на Корбштрассе [1]рядом с рыночной площадью, не являлось монастырем в строгом смысле этого слова. Мало кому было известно, что за его скромным фасадом таился лупанарий, самый необычный и самый роскошный в империи, что, кстати сказать, означало немало. Публичный дом получил свое странное имя в результате смешения названия приютившей его улицы Корбштрассе и того обстоятельства, что тамошние проститутки ублажали своих привилегированных клиентов с поистине религиозным пылом.
В дневное время этот мощеный проулок настежь распахивал ставни корзинных лавок; основными их посетителями были лоточники с рыночной площади. Однако с наступлением ночи корзинщики закрывали свои лавки, и теперь улицу оживляла толчея в харчевнях и грубые песенки проституток, которые высовывались из окон и демонстрировали едокам и выпивохам свои полураспахнутые корсажи. В отличие от обыкновенных борделей, ярко размалеванных и заполненных беззубыми, вонючими, суетливыми бабенками, Монастырь не старался привлечь к себе внимание. Обитательницы этого дома славились сдержанностью чувств и чувственной религиозностью — их притягательность была сродни желанию, которое возбуждают юные девственницы из монастырей. А ведь сколько мужчин тайно мечтали предаться оргии с монашенками из какого-нибудь братства! Быть может, утоление этих секретных помыслов как раз и способствовало успеху единственного в своем роде лупанария на Корбштрассе.
Однако же после ряда мрачных событий, происшедших в Монастыре Священной корзины, привычная обстановка праздника в этом доме сменилась плотным молчанием, замешенным на глине ужаса. Стоило солнцу закатиться — и женщинами овладевало томительное ожидание, как будто бы приближавшее новую трагедию. В ту ночь 1455 года страх в Монастыре сгустился так же плотно, как и облака над городом. Соседние бордели и харчевни давно уже закрыли свои двери. Туман был как птица — предвестница беды, перелетавшая с крыши на крышу. В Монастыре уже почти не осталось клиентов. Женщины молили Господа, чтобы никто их сегодня не выбрал. Они мечтали только об одном — запереться в своих альковах, забыться сном до тех пор, пока в окна не проглянет новый рассвет.
Зельда, одна из самых желанных проституток, уже вошла в тот возраст, когда сама могла отбирать для себя клиентов и решать, когда и как исполнять свои обязанности. Вот почему, воспользовавшись привилегиями, которых никто не оспаривал, Зельда объявила, что ее время истекло, заперла дверь в свою комнату и поменяла простыни на постели. Прежде чем улечься спать, женщина выглянула в окно: улица была пустынна, дома на противоположной стороне почти полностью скрылись в тумане. Зельда закрыла ставни и укрепила их тяжелой задвижкой — от левой створки окна до правой. Усевшись на край постели, она разделась — как будто стремилась освободиться не только от корсажа, который стягивал ей живот и ребра, но и от всех событий прошедшего дня. Зельда смочила хлопчатый платок в лохани с розовой водой, а потом медленно и старательно обтерла все свое тело. Это занятие было похоже на священный ритуал, нечто вроде миропомазания, которое жрица торжественно совершала сама над собой. Хотя молодость уже покинула Зельду, тело ее напоминало скульптурную лепку греческих кариатид: точеные икры, широкие бедра, высокая грудь. Раз за разом проводя платком по коже, женщина освобождалась от следов прожитого дня и смывала с себя остатки чужих жидкостей. Казалось, она стирает не только отметины трудного дня, но и нечто иное, нестираемое, чего не смыть розовой водицей, то, что превращается в плоть по ту сторону плоти.
Такое одинокое омовение отчасти возвращало Зельде спокойствие, которого она лишалась, когда на город опускалась ночь со своей завесой темного тумана. Вот женщина снова смочила платок, и вдруг ей послышалось тихое поскрипывание где-то в алькове. Зельда повертела головой из стороны в сторону — все было на своих местах. Возможно, успокаивала она себя, это капли воды падают в фарфоровую лохань. Она снова смочила платок и теперь уже ясно различила на блестящей поверхности лохани отражение какой-то фигуры, проглядывавшей из-за занавесей алькова. Зельда оцепенела. Она не осмеливалась обернуться. В ее комнате кто-то был. Только теперь Зельда поняла, что сама загнала себя в ловушку. Она оказалась взаперти. У нее не было ни времени, ни преимущества в расстоянии, чтобы открыть щеколду на двери или поднять задвижку на окне; чужаку стоило только протянуть руку. Пока Зельда лихорадочно размышляла, как выбраться из комнаты, отраженная фигура пришла в движение и подняла правую руку. Зельда все понимала. К великому своему несчастью, она этого ожидала. Выбор пал на нее. Этот силуэт, сотканный как будто из того же темного, холодного и молчаливого тумана, все время за ней наблюдал. Зельда бросила платок в лохань и попыталась встать. Но было уже поздно. Незнакомец крепкой рукой обхватил ее сзади, а другой рукой зажал рот.
Пытаясь освободиться, женщина краем глаза разглядела черный капюшон, прикрывавший голову нападающего, а в правой руке, теперь вскинутой, страшный сверкающий скальпель. Одним движением, быстрым и точным, ночной гость засунул в рот Зельде тот самый платок, которым она совсем недавно отирала свое тело. Длинные ловкие пальцы проталкивали платок все дальше в горло, пока ткань не заткнула трахею. Женщина пыталась глотнуть хоть немного воздуха, но мокрый хлопок оказался непреодолимой преградой. Человек в капюшоне теперь просто держал ее за руки, чтобы она не вытащила платок и не произнесла ни звука. Оставалось только ждать, когда женщина задохнется. Тело ее само решило избавиться от преграды с помощью рвоты. Недавний ужин Зельды поднялся из желудка к горлу, но, натолкнувшись на платок, рванулся обратно и наполнил легкие. Из-за нехватки воздуха розовая кожа Зельды сделалась фиолетовой. На лице проститутки застыл ужас: глаза выкатились из орбит, открытый рот был как слепок паники и отчаяния. Ночной гость, с ног до головы закутанный в черный балахон, горящими глазами смотрел на кожу своей жертвы — он тяжело дышал, заходясь в пароксизме наслаждения. Жизнь до сих пор теплилась в Зельде, вот только двигаться она уже не могла. И тогда злодей заторопился доделать свое дело, прежде чем кто-нибудь постучит в дверь. Зельда чувствовала своим еще теплым, трепещущим телом, как человек в балахоне погружает скальпель в основание ее шеи и ведет прямой разрез до самого лобка. У него не было намерения убивать женщину сразу — сначала он собирался содрать с нее кожу. Зельда
2
Рассвет разогнал ночную дымку. Лучи утреннего солнца проникали сквозь витражи собора; внутри начиналось первое слушание по делу о трех величайших фальсификаторах, которых только знала Священная Римская империя. Этих людей арестовали, когда они пытались продать поддельные книги, которые изготавливали — с большим талантом на злоумышления — в мрачных руинах аббатства Святого Арбогаста, что в предместьях Страсбурга.
Когда каноник, руководивший трибуналом, подал знак, обвиняемых одного за другим посадили на специальный стул с отверстием в крышке. Первый — высокий худощавый бородач по имени Иоганн Фуст — задрал полы своей мантии из дорогого шелка и уселся так, чтобы его обнаженные гениталии свесились. Один из судей опустился рядом с ним на колени, закрыл глаза и протянул руку к нижней части сиденья. Целиком сосредоточившись на осязании, он взвесил срамные части обвиняемого. Удостоверившись в бычьей мощи яиц, едва уместившихся в его правой ладони, священник обернулся к судьям и громко возвестил:
—
Однако же осмотр на этом не закончился. Священник, заранее во всем уверенный, слегка изменил положение ладони, заработал пальцами и добрался до члена подозреваемого — как будто кто-то из судей сомневался в результате этой проверки. Эксперт еще крепче зажмурился, нахмурился, а потом с видом знатока огласил свой вывод:
—
С тех пор как Иоганна Ингельхайм, также уроженка Майнца, сумела выдать себя за мужчину и даже занять папский престол под именем Бенедикта Третьего, по всей области Рейнланд-Пфальц утвердилось правило: перед началом любого суда устраивать подобные проверки. Чтобы не повторилась прежняя ошибка, трибуналу требовалось определенно установить пол обвиняемых.
Не скрывая пережитого унижения, первый подсудимый поднялся с испытательного стула, оправил одежды и уступил место второму — исхудалому бледному человечку болезненного вида, по имени Петрус Шёффер. Священник снова присел на корточки, что-то нашарил под крышкой стула и теперь уже без колебаний резюмировал в одной фразе:
—
Для Фуста и Шёффера оглашение их иудейских корней перед трибуналом явно не сулило ничего хорошего.
И наконец на стул уселся третий, человек совершенно необычной внешности: концы густых усов переходили в рыжеватую раздвоенную бороду, которая водопадом ниспадала от губ до самой груди. Надменное лицо, ясный лоб без морщин, высокомерный взгляд, раскосые глаза и меховая шапка придавали злоумышленнику смутное сходство с монголом. В отличие от двух первых испытуемых этот был одет в рабочий фартук; его одежда и руки были заляпаны черными и красными пятнами. Священник снова просунул руку под стул, продвигаясь на ощупь, а потом со всею определенностью изрек:
—
Фамилия обвиняемого была Генсфляйш цур Ладен, однако более известен он был под другой фамилией, полученной еще в детстве: Гутенберг; Иоганн Гутенберг, самый дерзостный фальсификатор всех времен.
3
Небо начало светлеть, однако обитательницы Монастыря Священной корзины так и не избавились от тревоги, как будто ночь все еще не закончилась. В отличие от других рассветов в это утро девушкам было не до священного разврата, напротив, в доме царила тишина, исполненная боли и скорби, ошеломления и ужаса. Это был траур. Свечи в то утро освещали не дионисийское упоение жизнью — они озаряли бессилие перед разнообразием масок смерти. Привычные стоны наслаждения, обыкновенно доносившиеся из каждой комнатки, сегодня уступили место приглушенному плачу и рыданиям.
Все женщины этого необычного лупанария провели ночь в бдении над останками Зельды. Ее зрелая красота, ее нежная кожа, гладкостью своей напоминавшая фарфор, теперь были только воспоминанием, которое трудно было примирить с грудой плоти, лежащей в гробу. Тело женщины, распростертое на постели, обнаружили вскоре после убийства. Проститутки — в ужасе, но без изумления — увидели труп без единого кусочка кожи. Других повреждений и ран на теле не наблюдалось. Платок, краешек которого торчал изо рта, свидетельствовал о смерти от удушья.
Зельда была уже третьей проституткой, погибшей за последние месяцы. Не было никаких сомнений, что над нею потрудился тот самый преступник, который с таким же мастерством сначала удушил две свои первые жертвы, а потом — без какой-либо иной цели помимо получения нездорового наслаждения — содрал с них кожу. Первая смерть породила в жрицах любви ужас, скорбь и сознание своей незащищенности. Все это было просто невообразимо: кровавое исключение из праздничных правил лупанария. Вторая смерть не только всех поразила и посеяла семена загадки и страха — она еще и отменила прежнее правило. Третья смерть превратила страх в панику, а исключение — в правило. Неожиданное сделалось мучительным ожиданием очередной смерти; убийцей мог оказаться кто угодно. Страх мешал женщинам подметить, что в преступлениях все-таки присутствовала некая логика: последовательность смертей была связана с возрастом убитых. Первая жертва была чуть старше второй, вторая — чуть старше третьей. Ни у кого не было ответа на вопрос о причинах убийств по той простой причине, что он даже не был сформулирован. В отношении личности убийцы никто не имел ни малейших предположений. Последних клиентов, которые воспользовались услугами погибших, сами женщины провожали до дверей Монастыря и, как и полагалось по правилам дома, вежливо прощались с ними на пороге. А значит, убийца мог проникнуть в комнаты проституток только тайком. Страх овладел не только Почитательницами, но и их клиентами. По мере того как черные вести разносились по городу, а количество смертей росло, число посетителей сокращалось, и в итоге не осталось почти никого. Мужчины опасались не только за свою жизнь, но еще и за свое доброе имя: взгляды всех жителей Майнца теперь были устремлены на Монастырь. Всех — за исключением городских властей, которые не проявляли особого интереса к убийствам. Напротив, можно было усмотреть в этом небрежении что-то от молчаливой снисходительности: жизнь кучки шлюх не заслуживает особого расследования. Вдобавок существовал риск, что следствие выявит сведения о постоянных визитах в лупанарий уж слишком властительных персон. Итак, поток посетителей иссякал; гостиные и спальни недавно столь веселого Монастыря Священной корзины теперь опустели, в них поселился незнакомый холод. Но одиночество вовсе не прибавило женщинам уверенности: оно просто оставило их наедине с молчаливой угрозой смерти. Несмотря на спокойствие и на все принятые после второго преступления меры предосторожности (двери и окна теперь закрывали ставнями и задвижками), неизвестный убийца и в третий раз тенью пробрался в Монастырь, бесшумно убил Зельду и столь же незаметно исчез. Страх давно уже вышел за стены лупанария: все жители Майнца знали о молчаливом присутствии кровавого убийцы. С наступлением ночи улицы сразу же пустели. Харчевни и другие бордели теперь запирали свои двери пораньше, а некоторые и не открывали вовсе. Стоило человеку услышать чью-то поступь за спиной, как он ускорял шаг и, не оборачиваясь, краем глаза пытался рассмотреть прохожего. Качающиеся тени от мертвенно-желтых фонарей на перекрестках усиливали впечатление близости убийцы. Страх подпитывался молчанием, а молчание — страхом. Никто не осмеливался говорить об убийствах из боязни подпасть под подозрение: любого мужчину, который прилюдно признался бы в своих тревогах по поводу Монастыря Священной корзины, могли принять за клиента этого заведения, а любого клиента — за преступника. Матери дрожали за своих дочерей, а дочери — за собственные жизни. Каждая ночь была как новый кошмар.
Тело Зельды было красного цвета, как у подвешенных на рынке коровьих и овечьих туш. Лицезреть этот труп было столь ужасно, что ни одна из товарок Зельды не отважилась заглянуть на прощание в гроб.
Ни одна, кроме Ульвы, старшей из Почитательниц Священной корзины. Эта женщина умела сочетать ласковую нежность матери с мистическим авторитетом настоятельницы монастыря и мирскими ухищрениями хозяйки обычного борделя. В молчании, не уронив ни единой слезинки, Ульва поклялась себе отыскать убийцу и отомстить за своих подопечных. Два предыдущих убийства причинили ей невыразимую боль, но последнее, третье, превратило ее отчаяние в ненависть, в такую ненависть, которой она до сего дня в себе не знала. Одной Ульве было известно, чего ее лишили вместе со смертью Зельды.
4
Бывает так, что события, на первый взгляд не имеющие ничего общего, на деле оказываются связаны невидимыми нитями, которые протягивают судьба и случай. Никому не пришло бы в голову сопоставить смерть трех проституток с трибуналом в городском соборе. Вообще-то, посреди ужаса, овладевшего всеми жителями Майнца, судебный процесс проходил совершенно незаметно. Вдобавок ту ночь, когда погибла третья жертва, все трое обвиняемых провели в мрачном тюремном застенке. Быть может, прокурор и сумел бы обнаружить некую связь между этими двумя событиями — если таковая действительно существовала. Но загвоздка состояла в том, что двигала прокурором уже личная заинтересованность: дело о фальшивых книгах превратилось для него в страсть, и едва ли не маниакальную. Так и вышло, что обвинитель уделял куда больше внимания апокрифическим рукописям, нежели жестоким убийствам, державшим в страхе весь город. Ведь появление поддельных книг ставило под удар не только основные догматы веры и те истины, которые содержались в священных книгах, но и образ существования самого прокурора.
Не успели злоумышленники оправиться от пережитого позора и привести в порядок свою одежду, им было приказано встать в ряд перед прокурором, чтобы выслушать, какие деяния вменяются им в вину. Одежда Иоганна Гутенберга была заляпана черными чернилами — и это само по себе являлось неопровержимым доказательством преступления. С ладоней же его, напротив, так и не сошел красный цвет: он въелся в линии рук, в складки на фалангах пальцев, забрался под ногти. Обвинитель еще при аресте обратил внимание на эти красные отметины, приказал писцу зафиксировать этот факт на бумаге и запретил подозреваемому мыть руки, пока он не предстанет перед судом.
Прокурор поднялся на деревянную кафедру и оттуда, сверху, театральным жестом указал на обвиняемых. И вот, обратившись к председателю трибунала, он начал свою речь:
— Я, Зигфрид из Магунции, [7]скромный переписчик в подчинении вашего преподобия, назначенный прокурором благодаря знанию секретов переписки книг, обвиняю.
Эти вступительные слова он произнес ровным голосом, словно отдавая дань судебному этикету. Но спокойствие прокурора было лишь приемом, краткой прелюдией, предназначенной для того, чтобы привлечь внимание судей. Как только все взгляды устремились на него и тишина сделалась густой, почти материальной, в голосе прокурора послышались раскаты грома:
— Я обвиняю этих злодеев в самом жестоком из преступлений, совершенных после распятия Господа нашего Иисуса Христа, о чудесах которого мы знаем из священных книг, написанных Его апостолами и учениками!
Если кто-нибудь из судей полагал, что прокурор уже добрался до самых высот человеческого голоса, то он ошибался. Оказалось, что в худощавой фигурке Зигфрида из Магунции обитает существо невероятных размеров; из его горла вырвался мощный пронзительный рык:
— Я обвиняю их в совершении самого кошмарного убийства, которое произошло на памяти человечества! И тотчас спешу вас заверить, что все человечество будет обречено на забвение своего прошлого, если только эти злодеи не получат примерного наказания. Не дайте проклятому семени принести плоды и распространиться повсеместно. Господа судьи, взгляните на руки этого человека, пятна на которых свидетельствуют о самом дерзостном преступлении. Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих трех лжецов в совершении не одного, не двух и не трех преступлений — нет, перед нами вершители величайшей бойни в истории человечества!
При этих словах прокурор с неожиданным для его щуплой фигурки проворством соскочил с кафедры — как будто его ноги, скрытые сутаной, вовсе не касались пола. Быть может, именно благодаря его церковному облачению всем показалось, что прокурор как на крыльях слетел прямо к обвиняемым. Оказавшись перед ними, Зигфрид из Магунции смерил злоумышленников взглядом, полным отвращения, поднес руку к их одеждам, стараясь все-таки к ним не прикоснуться, и продолжил:
— Господа судьи! Только взгляните на это перепачканное платье, и вы увидите следы избиения, произведенного этими людьми! Я обвиняю их в позорной смерти Геродота Галикарнасского и его главного труда — «Истории»! Обвиняю их в убийстве Фукидида и его повествования о Пелопоннесской войне! Я обвиняю этих злодеев в том, что они прикончили Ксенофонта с его «Анабасисом», его «Киропедией» и его «Греческой историей»! Я обвиняю их в том, что они безжалостно стерли всех, кто умел пересказывать историю на благо человечеству и ради его будущего! Я обвиняю их в искажении прошлого, в издевательстве над настоящим и в уничтожении будущего, еще во чреве времен, не дав ему родиться!
С очевидным намерением спровоцировать подозреваемых на неподобающие действия на глазах у всего трибунала прокурор ткнул палец сначала под нос Гутенбергу, затем Фусту, затем Шёфферу. Его движения действительно могли вывести из себя кого угодно: обвинитель потрясал пальцем прямо перед их лицами, дожидаясь агрессивной реакции на свои действия. И он почти добился своего: повинуясь собачьему рефлексу, Гутенберг приоткрыл рот, обнажив правый клык, и чуть было не впился в вертлявый палец обвинителя. Однако он вовремя сдержался, прикрыл глаза и набрался терпения, чтобы и дальше слушать невероятную речь Зигфрида.
— Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих подлецов в том, что они с корнем выдернули древо познания, а потом, не удовлетворившись содеянным, попрали ветви древа добра и зла и пожрали его запретные плоды. Я обвиняю их в том, что они вторично умертвили Авеля и, преисполнившись ненависти, убили также и Каина. Я обвиняю этих злодеев в том, что они презрели Вавилонскую башню и стерли память о Ноевом чуде! Итак, я обвиняю их в измывательстве над Книгой Бытия. Я обвиняю этих трех еретиков в убийстве Моисея, оставившего нам все остальные книги Пятикнижия, записанные его собственной рукой. Я, Зигфрид из Магунции, наследник Моисеева ремесла, обвиняю злодеев в жестоком убийстве Иисуса Навина, Руфи и Самуила. Я обвиняю их в гибели царей: Саула, Давида и сына его Соломона. Обвиняю их в уничтожении священных «Хроник» и всех и каждого из царей Израиля! Я обвиняю этих святотатцев в том, что они предали смерти Ездру и Неемию, двух писцов, таких же, как и ваш покорный слуга, — а ведь это их перо поведало нам о восстановлении Храма и возведении стен!
На последней фразе Зигфрид сорвался на крик. Тут прокурор неожиданно остановился, возвел очи горе и, словно прислушиваясь к словам, которые продиктует ему Всевышний, снова поднялся на кафедру. Обратив ладони к небесам, внезапно обретя покой, обвинитель приготовился продолжать свою речь. Судьи ожидали, что Зигфрид заговорит в тоне, который соответствовал бы новому состоянию его духа, однако через секунду повскакивали с мест — обвинитель возопил так, словно в его глотку вселился гнев Божий:
— Я, Зигфрид из Магунции, смиренный переписчик, обвиняю этих злодеев в убийстве пророков Исаии и Иеремии, писца Баруха, Иезекииля и Даниила. Господа судьи, посмотрите на эти руки, обагренные преступной яростью злоумышленников. Я обвиняю их в том, что они подвергли новым мучениям Иова, надругались над Псалтырем и Книгой притчей, над Екклесиастом, Песнью песней, и Книгой премудрости Соломона, и Книгой премудрости Иисуса, сына Сирахова.
И когда казалось уже невозможным, чтобы человеческое существо могло вопиять еще громче, обвинитель, превосходя самого себя, поднялся еще на одну ступеньку по лестнице звуков. Глаза его выпучились, он сделался багровым от гнева и выпалил:
— Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих злодеев в том, что они предали смерти святых, поведавших нам о чудесах Господа нашего Иисуса Христа: Матфея, Марка, Луку и Иоанна! Я обвиняю их в убийстве Павла, послания которого составляют самые ценные книги христианства. Взгляните, господа судьи, на их руки и одежды, запятнанные преступлением.
Судьи в полном смущении смотрели на якобы окровавленные руки Гутенберга. Подчиняясь красноречию прокурора, они вполне были готовы признать вину подозреваемых, если бы не одно обстоятельство: все перечисленные люди умерли много веков назад. Голос обвинителя уже звенел под куполом и множился, эхом отдаваясь от стен:
— Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих трех преступников в том, что они предали, схватили, мучили и заново распяли Господа нашего Иисуса Христа, о крестной муке которого нам повествуют страсти Христовы! А теперь, господа судьи, взгляните на эти чистые, словно у Понтия Пилата, руки, — прокурор указал на сцепленные пальцы Фуста, — и вот на эти, грязные, — теперь он ткнул пальцем в сторону Гутенберга, — покрасневшие, как у стражников, которые надели на голову Христа терновый венец. Господа судьи, я обвиняю Иоганна Фуста, Петруса Шёффера и Иоганна Гутенберга в совершении жесточайшего из всех убийств!
Прокурор вздохнул, выдержал долгую паузу и, убедившись, что судьи уже не могут больше ждать, решительно завершил свою речь:
— Господа судьи, я обвиняю этих злодеев в том, что они убили книгу.
5
Траурный кортеж, состоявший исключительно из женщин, провожал в последний путь гроб с останками Зельды. Могильщики не без удивления взирали, как женские руки поднимают тяжелый деревянный ящик. Первой шла Ульва. Мужчин не было: женщины решительно отказались от любых предложений помощи; тайные принципы их конгрегации запрещали мужчинам участвовать в погребении. Даже могильщиков не допустили до их привычной работы. Проститутки сами взялись за лопаты и споро, как будто успели освоить похоронное ремесло за два предыдущих погребения, вырыли идеально прямоугольную яму. Взгляды любопытных, конечно же, задерживались на корсажах этих дам; их пышные груди колыхались в такт работе; отойдя на безопасное расстояние, похотливые могильщики упивались зрелищем женских ножек, которые высовывались из-под юбок и напрягались, нажимая на край лопаты. Время от времени Ульва награждала кладбищенских работников взглядами, полными злобы, и тогда они, словно птицы-падальщики, отступали на несколько шагов, чтобы чуть позже вернуться на оставленные позиции. Как только могила была вырыта, женщины отерли пот рукавами, отдышались и — снова без помощи чужаков — на веревках опустили гроб во чрево влажной земли. Потом, прерывисто дыша от усталости и рыданий, засыпали гроб только что отрытой землей. Свежий ветер, гулявший по дорожкам кладбища, смешивался с тошнотворным зловонием, исходившим от недавно выкопанных могил. И вот наконец, установив на могиле строгую плиту с именем Зельды и без креста, они оставили свою сестру в обществе двух других женщин, лежавших рядом с нею. С глазами, опухшими от слез, ночного бдения и солнечного света, женщины двинулись в обратный путь к Монастырю Священной корзины.
То же теплое полуденное солнце, согревавшее Ульву, проникало и через витражи собора, освещая каждого из членов трибунала. Рядом с высокой кафедрой, гораздо ниже судей, располагалась почти незаметная конторка, за которой гнул спину Ульрих Гельмаспергер — писец, которому было поручено в точности записывать все, что произносилось на суде. Дабы ухватить каждое слово, звучавшее в соборе, Ульрих мог рассчитывать лишь на свой острый слух и быструю руку; иных помощников, кроме пера, чернильницы и бумаги, у него не было. Ульрих Гельмаспергер не обладал правом раскрыть рот и уж тем более — правом голоса. Лишенный возможности переспросить или уточнить, писец был обязан воспроизводить как громкие речи, так и едва слышные шепотки. Помимо быстроты и верности сказанному, от него требовался еще и ясный, абсолютно читаемый почерк. Это задание, само по себе трудновыполнимое, усложнялось еще и присутствием Зигфрида из Магунции: писец знал, что Зигфрид — лучший в Майнце каллиграф. А прокурор, сознавая всю сложность задачи Гельмаспергера, отнюдь не желал ее упрощать. Произнося свою речь, Зигфрид расхаживал из стороны в сторону, при этом он часто останавливался возле конторки, чтобы проверить работу Гельмаспергера, которому, несмотря на все потрясения, приходилось не только оставаться внимательным и контролировать четкость почерка, но и следить, чтобы на бумагу не падали капли пота с его лба, — писец заметно нервничал от близости прокурора. Вдобавок между переписчиками и писцами всегда существовала глухая вражда. Первые глубоко презирали вторых, почитая писцов обычными ремесленниками, для которых закрыты секреты настоящего искусства. А вот писцы, прошедшие через тигель постоянной срочности, эти незаменимые колесики в делах государственной важности, считали каллиграфов напыщенным племенем, мастерами дутой, чрезмерной и поверхностной виртуозности, чье бесполезное украшательство только затемняло смысл текста. Для каллиграфа не существовало более страшного оскорбления, чем когда кто-нибудь по ошибке именовал его писцом. Как бы то ни было, сегодня прокурор должен был бы испытывать к писцу глубокую благодарность, поскольку Ульрих, из уважения к своей работе, в точности фиксировал пламенные речи Зигфрида. Однако, помимо наглого любопытства обвинителя, у писца имелись и другие причины для беспокойства: Гельмаспергер был не только одним из влиятельнейших членов цеха государственных чиновников и верным слугой правосудия и Святой Матери Церкви — кроме всего перечисленного, он также боготворил и Почитательниц Священной корзины и до трагедий в Монастыре посещал этот дом как минимум раз в неделю. К страху перед убийцей примешивался и другой страх — как бы кто-нибудь из находящихся в соборе не признал в нем завсегдатая опасного публичного дома. Вот отчего Гельмаспергер старался прятать лицо за полукругом собственных рук. Под грузом всех этих забот писцу, разумеется, было не так-то просто сохранять четкость почерка.
После начального этапа своей обвинительной речи прокурор под недоуменными взглядами судей спустился с кафедры, подошел к большому столу для вещественных доказательств, извлек из отдельного ящика две книги и положил их на церковный аналой. Потом Зигфрид из Магунции высоко поднял эти два огромных тома — он был похож на Моисея со скрижалями на горе Синай. Так обвинитель приготовился донести до судей откровение, которое должно было вызвать у них изумленный вопль.
Обложки обеих книг выглядели совершенно одинаково. Казалось, это две прекрасные рукописные Библии большого размера. Переплеты из лощеной тисненой кожи были украшены четырьмя прямоугольными концентрическими рамками и разнообразными тиснеными деталями. Корешки Библий были снабжены девятью заклепками, оберегавшими от повреждения сшитые страницы. Предъявив судьям обложки, Зигфрид из Магунции раскрыл обе книги на одной и той же странице; по настоянию обвинителя судьи пересчитали строчки: в обоих случаях они насчитали две колонки по сорок две линии в каждой. И тогда Зигфрид показал последние страницы, отметив, что на них тоже проставлены одинаковые номера: 1282.
Красивый, легко читаемый почерк свидетельствовал о величайшем мастерстве переписчиков — работа над такой рукописью должна была занять несколько лет. Мастера остановили свой выбор на египетской бумаге, качество которой можно было оценить как на взгляд, так и на ощупь: мраморный оттенок листа оберегал глаза читателей от усталости, а сама страница, представлявшая собой маленький прямоугольник, была столь прочна, что, если бы кто-то возжелал ее порвать, ему пришлось бы воспользоваться каким-нибудь режущим или колющим предметом. Большие буквы в тексте были выделены красным цветом. Каждая из этих книг стоила целого состояния — не меньше сотни гульденов; такой суммы хватило бы для покупки роскошного дома на улицах Майнца.
Обвиняемые не выказывали никакой гордости, слушая похвалы обвинителя и восхищенные комментарии судей, — напротив, на их лицах было написано уныние. Между бровями Гутенберга прорезалась глубокая морщина; он обменялся беспокойными взглядами с Фустом и Шёффером. Зигфрид из Магунции взял один из томов и передал председателю трибунала, давая тому возможность лично его осмотреть. Судья взвесил книгу на руке, пробежался пальцами по тисненой обложке, раскрыл наугад и прочел несколько строк. Судья оценил каллиграфию и буквицы, царапнул папирус ногтем и даже поднес книгу к носу, наслаждаясь чудесным ароматом растительной смеси папируса и чернил с животным запахом кожи. Председателю как будто было жаль расставаться с рукописью, но в конце концов он со вздохом передал ее на рассмотрение коллег. Другие судьи были так же зачарованы бесценным экземпляром, один за другим они бурно выражали свое восхищение, а затем предоставили книгу и слово председателю трибунала.
— Эти Библии — самые чудесные из всех, которые мне только доводилось держать в руках, — без колебаний объявил председатель.
— В иных обстоятельствах я был бы вам благодарен за столь лестную оценку, ведь одну из этих книг от начала и до конца создал я. Но теперь я прошу вас изучить второй экземпляр Писания, — заключил прокурор, передавая председателю вторую книгу. — Но вначале я должен предупредить вас, что одна из двух книг лишена всякой святости, потому что это — творение…
Зигфрид из Магунции надолго замолчал, разжигая нетерпение судей. А потом снова возвысил голос, почти переходя на крик:
— …потому что одна из этих Библий… есть творение дьявола!
Рука Гельмаспергера дрогнула, когда он записывал последнее слово.
6
Точно так, как и ее мать. Точно так, как и ее дочь. Точно так, как и мать ее матери. Точно так, как и дочь ее дочери. Точно так, как и мать матери ее матери и как дочери дочерей ее дочерей. Точно так, как и семьдесят поколений шлюх, которые были до нее. Точно так, как и семьдесят поколений шлюх, которые будут после нее, Ульва, шлюхина дочь и мать всех проституток в Монастыре Священной корзины, поддерживала огонек древнейшего в мире ремесла. Несмотря на скорбь по погибшим дочерям, несмотря на слезы, несмотря на скорбь всех скорбей, Ульва пыталась вернуть гостиной, в которой недавно проходило бдение над Зельдой, облик публичного дома. Она вновь расставила стулья вдоль стен, а на место, где ранее стоял гроб, вновь водрузила кресло, расшитое красным шелком. Однако это был далеко не первый случай, когда смерть обрушивала свою ярость на проституток.
На всем протяжении истории судьба не знала жалости к продажным женщинам. На Ближнем Востоке их забрасывали камнями; их очищала своим огнем святая инквизиция; проституток преследовали, бросали в тюрьмы и убивали, но с самого начала времен их род не пресекался. Ульву вовсе не удивило убийство трех проституток. Еще на самой заре человечества избиению таких женщин не было конца. И все-таки ни одна мать не может быть готова к смерти своих дочерей, пусть даже и сознавая, что они заранее обречены на моральное осуждение. Шлюхи, как и ведьмы, были дочерьми Сатаны.
Зигфрид из Магунции упивался испугом на лицах судей, которые так и дернулись на своих креслах, услышав проклятое имя. Председатель трибунала выпустил книгу из рук при одной только мысли о том, что к ней мог прикасаться сам Сатана. И тогда, воспользовавшись всеобщим потрясением, прокурор продолжил свою речь:
— Господа судьи! Прошу вас внимательно сравнить эти две книги. Я надеюсь, что ваше разумение позволит вам отличить работу Господа от работы Сатаны.
Не скрывая своего страха, судьи принялись сличать две книги. Они обращали внимание на содержание теста, на каллиграфию, проверяли буква за буквой выбранные наугад стихи, остановились на заглавных буквах, на красных буквах, на строчных буквах. Обе книги были великолепного качества и, казалось, не содержали никаких различий: папирус был тот же, обложки одинаковые, прошитые места содержали одинаковое количество швов, вес их тоже совпадал. В общем, не приходилось сомневаться, что обе Библии вышли из одной мастерской.
Вердикт судей был единодушен.
— Они кажутся одинаковыми, — постановил председатель.
Зигфрид из Магунции снова взлетел на кафедру и в прежнем балаганном тоне заголосил, размахивая руками:
— Позвольте мне с вами не согласиться, господа судьи! Они не кажутся одинаковыми… они действительно одинаковы, совершенно неразличимы. Ваши преподобия, я уже старый человек. Я потерял здоровье, зато благодаря моей благородной профессии обрел мудрость. Б
И действительно, судьи быстро убедились, что в одних случаях кружок в «а» был доведен до конца, в других — оставалась маленькая щелочка; иногда верхняя часть завершалась едва различимой точкой, иногда — маленьким крючком навроде рыбацкого. Каждая буква, как и человеческие лица, была особенной, другой; вглядевшись в них, можно было представить, что у каждой из них свое особенное выражение.
Писец Ульрих Гельмаспергер отдал бы правую руку, чтобы узреть это чудо, но рука была занята, строча без устали. Прокурор оказался столь красноречив, что писец не мог оторвать взгляд от документа под градом слов, исторгаемых Зигфридом из Магунции.
— Прекрасно, а теперь посмотрите на ту же строчку в другой книге, — настаивал прокурор.
Судьи побледнели: строки были абсолютно идентичны, то есть в каждом слове, в каждой букве повторялись те же маленькие неправильности. Добиться такого сходства было невозможно.
— Ваши преподобия, — продолжал обвинитель, — как бы я ни старался, мне никогда не удавалось выписать две одинаковые буквы. По этой же причине мне никогда не удалось бы с подобным совершенством повторить и их дефекты — обладай я такой способностью, у меня вообще не было бы никаких дефектов. Но и это еще не все: я точно помню, что допустил досадную ошибку в колофоне, [8]вот посмотрите: вместо
Зигфрид из Магунции опустил голову и с подлинным раскаянием произнес:
— Господа судьи, должен сделать признание, за которое мне невыразимо стыдно: я сам не могу определить, какая из двух Библий принадлежит моему перу, а какая — подделка. И я не могу объяснить это зловещее чудо ничем, кроме ведовства и магии.
Прокурор как мог распрямил скрюченный палец, указал на трех обвиняемых; голос его стал подобен рыку:
— Перед Господом и перед вами, ваши преподобия, я обвиняю этих злодеев в ведовстве, поскольку нет никакого иного способа приумножать вещи, кроме как посредством некромантии — дьявольского способа, проводника зла. За священным исключением Господа нашего Иисуса Христа, который благодаря Божественной своей природе умножал хлебы и рыб, никто больше не способен на подобные чудеса. Никто, кроме омерзительного фальсификатора, имя которому Люцифер! Ваши преподобия, согласно законам святой инквизиции я требую: если обвиняемые не покажут, каким образом они сотворили свою подделку, да будут они обвинены в сатанизме и сожжены на костре.
7
Во имя матери, дочери и Святого Духа, который поддерживал их всех вместе, женщины из Монастыря Священной корзины постарались воспротивиться несчастью и снова открыть двери лупанария. Сделать это было непросто: ведь не было никаких признаков, что убийца удовлетворится смертью Зельды. Ульва подозревала, что этот бесшумный палач убивает вовсе не из ненависти, а по иным, гораздо менее очевидным причинам. В конце концов, секс и смерть суть два столпа, на которых зиждятся величайшие загадки: начала и конца, искушения и греха, потери души и вечного спасения. Ульва знала, что в каждом мужчине и в каждой женщине повторяется трагедия первородного греха. Ведь клиенты приходили в Монастырь алчные до секса, а уходили охваченные угрызениями совести, словно падшие Адамы, поддавшиеся искушениям сладострастных Ев. Прежде чем их удочерил Сатана, проститутки были покорными дочерьми Бога. Начиная со времен Инанны в Шумере, Иштар в Аккадии, Артемиды в Ионии, со времен Эйшет-Зенуним в Вавилоне, Кибелы во Фригии и Афродиты в Греции, проституток почитали в храмах; они были священны, возведены в категорию божеств, служили объектом ритуального поклонения в эпоху золотого века. В Вавилоне их называли словом
Зигфрид из Магунции, более озабоченный книгами священными, нежели мирскими, с удовольствием созерцал лица обвиняемых, для которых он просил страшнейшего из наказаний. Гутенберг сглотнул слюну; на его перепуганном лице отразилась смесь неверия и возмущения. Фуст побледнел и опустил голову. Шёффер почувствовал слабость в коленях, ему пришлось ухватиться за скамеечку, чтобы не упасть. Подсудимые готовились защищаться от обвинений в подделке и мошенничестве, но никак не могли предположить, что речь пойдет о некромантии, ведовстве и сатанизме. Они были даже согласны расплатиться за свою вину своими кошельками или в самом крайнем случае — провести несколько месяцев в тюрьме. Но даже при наихудшем варианте развития событий никто из троих не предполагал для себя возможности смертного приговора. Иоганн Гутенберг, созерцая непроницаемые лица судей, озаренные благостным светом, льющимся из больших витражей, пытался восстановить цепь событий, которая в итоге привела его к столь опасной грани. Гутенберг считал себя человеком, созданным для славы, и всегда
Увлечение Гутенберга книгами, техникой ксилографии, плавкой металлов и литографическими гравюрами восходило еще к самым ранним детским годам. Отец Иоганна больше десяти лет был управителем монетного двора. Звался он Фридрих Генсфляйш; семья и друзья называли его ласково — Фриле, однако большинству горожан он был известен как Генсфляйш Бедняк,
— Если бы кому-нибудь из них удалось делать монеты не хуже, чем делаю я, этот человек вполне справедливо заслужил бы свое богатство, — как-то раз сказал маленькому Иоганну отец, и эта фраза стала для сына поводом для необоримого искушения. — Все деньги фальшивы по определению, ведь это не больше чем условность, взаимный договор, основанный на доверии. Настоящие деньги — это всего-навсего подделка доброго доверия; фальшивая монета — это подделка недостаточного доверия. Ценность ведь не в самой монете, а в доверии. Кто определяет цену вещам? Какое равновесие можно установить между краюхой хлеба и маленьким металлическим диском? Если представить, что в мире исчезнет вся пшеница, никому не придет в голову глотать золотые монеты. Умирающий от жажды принц не задумываясь отдаст все свои сокровища за кувшин воды из оазиса. И определенно, эти сокровища никто не примет, если в округе окажется лишь один источник воды. Невозможно подделать ни воду, ни воздух, ни землю, ни крышу над головой, ни хлеб, ни рыбу. Подделать можно только то, что уже является подделкой, — то, в чем нет истинной пользы, что само по себе не является благом.
И вот теперь, стоя перед трибуналом, подозревавшим его в изготовлении фальшивок, слушая неистовую речь обвинителя, Гутенберг вспоминал фразу, которую так часто повторял его отец: «Чтобы стать хорошим чеканщиком, нужно научиться с безразличием относиться к чарам денег».
8
— Чтобы стать хорошей проституткой, нужно научиться с безразличием относиться к чарам наслаждения, — не раз говаривала Ульва своим неопытным дочерям.
Сохраняя верность древней традиции, в лупанарии Священной корзины клиентов именовали прихожанами. А женщины там были не обыкновенными шлюхами, а гетерами, достойными общения с аристократами Древней Греции. Их покои ничем не напоминали мерзостные каморки соседних борделей — они подражали в своем убранстве и пышности комнатам в дворцах наслаждений легендарной Помпеи.
Те, кто отведал неподражаемых ласк обитательниц Монастыря Священной корзины, никогда больше не могли испытать подобного наслаждения с другими женщинами. Никто лучше Почитательниц не знал секретов мужской анатомии, не знал, как обходиться с мужским телом так, чтобы каждый участок кожи превратился в территорию небывалого блаженства. Эти женщины были лучшими знатоками мужского характера, в центре которого всегда стояло самолюбие; они умели произнести необходимые слова в нужный момент, разжигая в мужчинах искру тщеславия: ничто так не распаляло похотливый и грубый характер мужчины, как лесть насчет его сексуальной мощи, преувеличенно пылкий стон или представление с экстатическим полнокровным оргазмом, исполненным вздохов, завываний и крика.
Мужчины, побывавшие в альковах самого дорогого в Майнце публичного дома, уже не могли удержаться от искушения снова и снова сюда возвращаться. Были такие, кто разорился, оставив в этих стенах все свое состояние. Прихожане конгрегации действительно почитали умение здешних шлюх-перешлюх. И дело было не просто в плотском соитии: то был опыт, который, зарождаясь в самых низменных инстинктах, достигал высочайших, боготворящих вершин. Как бы парадоксально это ни выглядело, мужчины, посещавшие лупанарий, выходили на улицу, вовсе не сознавая себя омерзительными грешниками, — наоборот, они уходили в уверенности, что исполнили высокую религиозную миссию. Да так оно и было. Всякий раз, когда клиент попадал в объятия Почитательницы Священной корзины, он, сам того не сознавая, превращался в важнейшую составляющую древнего священного ритуала. Ни о чем не догадываясь, многочисленные прихожане этого странного Монастыря представляли собой идеальные искупительные жертвы тайных обрядов, посвященных богине Иштар. Их наслаждение оплачивалось не только звонкой монетой: когда они вверяли женщинам свое тело и душу, их приносили в жертву на алтарь самой сладострастной из всех богинь; вкушая ни с чем не сравнимое блаженство с Ульвой и ее дочерьми, они обращались жертвами в тысячелетней скинии вавилонской богини.
Каждая ласка, которую получали клиенты, для женщин являла собой часть сложного безмолвного ритуала, состоявшего из даров и жертв, приносимых ради высокого единения с божеством. Никому из этой ревностной паствы, каждый день стекавшейся в Монастырь, было невдомек, что они вкушают то же наслаждение, которое в древние вавилонские времена, когда практиковалась ритуальная проституция, приносили на алтарь богини-жрицы. Так же как и в святилищах былых эпох, церемония начиналась с обрядов инициации. То были действия, необходимые для правильного проведения всей церемонии. Группа мужчин (от шести до двенадцати человек) собиралась в главном зале, где стояла величественная статуя бога Приапа в натуральную величину, — последнее относилось и к размерам мужского достоинства похотливого божества. Все склонялись перед его колоссальным возбужденным фаллосом, препоручали себя его могуществу и просили Приапа ниспослать им такую же мужскую силу. Церемонию проводила Ульва: она, как верховная жрица, произносила молитвы, которые собравшиеся должны были повторять. Мужчины один за другим целовали каменную головку фаллоса мужского бога, затем проходили обряд покаяния — он состоял в том, что каждый из прихожан должен был простереться у ног одной из дочерей Ульвы, которая, сидя на троне, заставляла мужчин облизывать подошвы ее ременных сандалий и стегала их по незащищенной спине, требуя просить искупления за их провинности перед женщинами. Исполнив этот обряд, вся группа переходила в соседнее помещение — там прихожане оставляли свои приношения. Они бросали монеты на большой бронзовый поднос, при этом раздавался звон, похожий на колокольный. Размер приношения определялся громкостью звона и его продолжительностью; тем, чьи монеты звенели громче и дольше, причиталось больше ласк.
По окончании обряда покаяния и сбора подношений мужчины с покрасневшими от плети спинами направлялись в молельню Иштар. Вообще-то, никто из них не знал, что это за женская фигура занимает важнейшее место в молельне. Богиня на глиняном барельефе раскинула крылья, ее обнаженная нога высунулась из-под облегающего одеяния и опиралась стопой на покоренного льва. Ульва, обнажив свои роскошные груди, начинала молитву:
Склонившись вокруг алтаря, клиенты шепотом повторяли слова хвалебного гимна. Хотя они не понимали ни слова на этом мертвом языке, по их лицам можно было сказать, что они входят в транс, что тело и душа каждого сливаются с телами и душами других, вступая в общение с Почитательницами и с богиней. В отличие от месс, которые служились в церквах, в Монастыре Священной корзины плоть в буквальном смысле вздымалась — на те же высоты, которых достигал дух. Многие мужчины на этом этапе уже обнажались, поскольку одежда их не могла выдержать столь мощной эрекции. Когда заканчивалась молитва на непонятном языке, Ульва добавляла еще несколько фраз по-немецки:
— Это тело есть хлеб, сошедший с небес, и кто вкусит этого тела, получит вечное блаженство. Кто вкусит моей плоти и утолит мною свою жажду, получит вечное блаженство, он войдет в меня, и я войду в него.