– Ясно. По жопе долотом. Ладно. В шесть так в шесть. Ты не бэ, я их по пути подловлю: магазин твой будет чистый. Пока.
– Федь…
Но трубка уже гудела.
Так. Это что же получается? То, что Храп, уже разогретый, с пацанами сегодня что-нибудь устроит – в этом у меня не было ни малейшего сомнения. Значит, я тихой сапой этого Тимурыча подставила под обдолбанного Храпа? Так это же хорошо! Туда ему, сволочи, и дорога. Неужто я стала… как это называется?.. Наводчицей? Заказчицей? Плевать мне, как это называется. Есть все-таки в мире справедливость, а? Евдокия Ивановна? И двадцать лет ждать не надо, а? Есть правда на земле и выше? А? Хорошо, есть. Что дальше? Дальше, дальше… А дальше – надо сейчас же собираться и ехать. Куда? К маме в деревню, куда ж еще?
Я стала быстро собираться. Последние пять тысяч лежали у меня дома. В шкафу. Потому что я их сняла со счета, чтобы расплатиться с пивными дядьками. А дядьки отменились. Вот они: последние мои денежки. Энзэ… Дура, я дура… Вкладывала в дело. А дело лопнуло. На банковском счете у меня оставалось долларов сто, не больше. Да еще семь тысяч рублей в кошельке.
Пять тысяч долларов я взяла с собой. Это была пачка почему-то из пятидесятидолларовых купюр, перетянутая классической черной резинкой. Толстая пачка. Толстая резинка. «И я тоже – толстая», – подумалось. Я положила пачку в целлофановый пакет. Пакет попыталась запихнуть в дамскую сумочку. Не вышло. Тогда я закопала деньги среди вещей в спортивной сумке. Много вещей я брать не стала. Надела джинсы, куртку, кроссовки. В деревне-то много ли нужно? На сборы ушло минут двадцать. Дело приближалось к часу ночи. К маме, к маме! Около двухсот километров. Часа четыре в дороге. Можно и за полтора, но я же без мигалки. Если все сложится хорошо, часов в пять буду на месте. Недельку отлежусь, а там посмотрим.
Я вышла в серовато-грязную ночь с большой спортивной сумкой через правое плечо и с маленькой дамской через левое. «Патронтаж неудачницы», – сформулировала я для себя. Села в «Ниву». Накрапывал мелкий октябрьский дождик. Большую сумку бросила на заднее сиденье. «Ну, подружка, не подведи…»
Машина завелась сразу. «Молодец, подружка…» Я проехала по битому асфальту мимо пятиэтажек. По полуслякоти-полугальке, вразвалочку, протряслась мимо длинного забора хлебозавода. Потом пошли рабицы, дощатые заборы. Затем – плетни. Галька кончилась, осталась размытая колея. Я свернула с разбитой колеи прямо в поле. Наперерез. По довольно твердому, с дерном полю через пять минут я выехала прямо на местную дорогу. Вот и все. Еще минут десять – и шоссе. Я негромко включила радио. Там пели советскую песню о главном: «Мой адрес не дом и не улица…» Актуально.
Теперь – только белесые пятна от фар на асфальте впереди и дворники-ходики: туда-сюда, туда-сюда… Слушать песни. Курить. И думать о чем-нибудь хорошем. Только о хорошем и главном. О маме.
5. О главном
Надо, надо думать только о хорошем. И – главном.
Моя мама, Надежда Петровна, всю жизнь проработала медсестрой в районной больнице.
Семилетка. Училище. Больница. Вот и вся мамина жизнь. Еще в этой жизни было два несуразных мужика-неудачника и я.
Мама родилась в деревне, где и прожила всю жизнь. В той самой, куда я ехала этой ночью. Деревня имела странное, высокое и безнадежное разом название – Кресты. Скорее всего, ее назвали так из-за старого сельского кладбища, на котором хоронили усопших со всех окрестных деревень. В Крестах никто не говорил «кладбище». Все говорили – «погост». Странно, но мобильный в Крестах брал только на погосте.
Вот и не получается думать о хорошем. Хотя о главном – как раз получается. «Главное» и «хорошее» – это разные слова в русском языке.
На погосте треть захороненных – солдаты Великой Отечественной, треть – старухи, треть – молодые еще мужики и даже парни.
Солдатских могил здесь нет. Есть плита. Там – солдатики. На плите – список сотен в пять имен. Даты все почти одинаковые: «1919–1941»,«1920 1941», «1921–1941». Редко: «1920–1942»… Почти всех местных бросили сразу, в июне-июле 41-ого, в Белоруссию…. А потом, чудом уцелевших, – под Москву. Здесь не уцелел уже почти никто. В самих Крестах из пятидесяти ушедших на фронт вернулись двое. Один из них – мой дед. Он вернулся без ступни, прямо из госпиталя, сбежав оттуда 31 августа 1945-го. Он торопился вернуться, словно предчувствовал свою судьбу. Бабушке завидовали. Ровно 31 мая 1946-го родилась моя мама.
Мама родилась, но ее отец (мой дед) – умер. Не дождавшись рождения дочки. Он даже не знал, что она родится. Ему плохо сделали ампутацию. Началось нагноение, потом – запущенная гангрена и заражение крови. Дед зачал дочь в ночь с августа на сентябрь. Бабуля знала это точно, потому что только одну ночку они друг друга и любили: на следующий день дед занемог.
Он успел.
В ночь с сентября на октябрь, он, намучившись, отошел. На погосте есть могила с очень редкой здесь датой: «Петр Петрович Русаков (1920–1945)».
Потом бабушка рассказала маме всю эту историю. Тогда маме было десять лет. В десять лет она твердо решила стать медсестрой. Надела единственную белую блузку, пионерский галстук, пошла на могилу отца, отдала пионерский салют и сказала: «Папа, я клянусь стать медсестрой. Честное пионерское!» И стала.
Бабушка дожила до 98-го. Так больше замуж и не вышла. Хранила верность своему Петечке.
Вообще историю моей страны надо изучать не по учебникам, а по погостам. Посмотри даты, и все станет ясно. До слез ясно.
Сначала была первая война. Этих могил почти не сохранилось. Потом – гражданская – то же самое. А потом был конец 20-х. Могил сотен раскулаченных нет. Они почти все братские и неизвестно где. Потом была вторая война.
В 70-е стали косяком уходить матери погибших на фронте солдат. «Анфиса Сергеевна Приживалова (1895–1971)». «Валентина Евлампиевна Нычкина (1897–1974)»…
В 90-е стали уходить их дочери и вдовы погибших: «Степанида Федоровна Нычкина (1910–1998)». «Мария Пахомовна Приживалова (1921–1997)»… А вот и наша: «Евдокия Ивановна Русакова (1921–1998)».
Когда я приезжаю в Кресты и хожу на могилу бабушки, я каждый раз вздрагиваю. Потому что мне мерещится, что это моя могила. Только даты не те. Перепутал кто-то там, наверху.
На погосте есть несколько десятков могил совсем молодых парней. Есть и несколько девчонок. Родившихся в 60-х и погибших в 80-х. Это даже не афганцы, нет. Вернее, афганцы тоже есть. Но большая часть – это те, кто разбился на мотоциклах. В 80-е пошла мода на мотоциклы. Их покупали вскладчину, собирали сами из запчастей. А потом гоняли, как сумасшедшие, и по пьяни бились насмерть. Десятками. Так разбился мой старший брат («Петр Сергеевич Русаков (1969–1986)»). Мчался ночью по проселку, наехал на трубу – перелом основания черепа. Живот распорот. Все внутренности лопнули. И кровь вытекла почти вся. Утром его нашли. Мне было одиннадцать лет, когда он разбился.
В 90-х пошел настоящий мор среди тридцати-сорокалетних мужиков. Помирали мужики и раньше. Но в 90-х стали массово травиться забадяженной водкой. Суррогатом, говоря иначе. Кресты помнят 97-й. Хоронили очередную старушку, поминали. А потом похоронили сразу восьмерых мужиков. А еще десятерых моя мама отвоевала у смерти в больнице. Двое из них через полгода все равно напились суррогата, отравились и умерли. Вот такое русское упрямство. Переть на кладбище, независимо от обстоятельств.
Моя мама проработала в больнице 45 лет. И упорно продолжает работать. Отговорить ее невозможно. Три раза в неделю ходит дежурить на целые сутки. Оклад – две тысячи пятьсот рублей в месяц. Да еще пенсия полторы. Да еще два раза в год – на Новый Год и на «Победу» – премия по тысяче. Называлась сначала «Володькин магарыч». Потом стала «Мишкиным гостинцем». В смысле – президентская надбавка. Вот так вот. Как бы на такой малине не избаловаться. С непривычки-то.
Первый муж моей мамы, Сергей, был шофером. То есть он мужем ее не был. Он приехал в Кресты в 1968-м откуда-то то ли с Тулы, то ли с Рязани. Просто занесло мужика. Задуло каким-то ветром. Погулял-погулял мужик и уехал. Так родился мой покойный брат Петр. «Родился покойный…» Господи, прости… А об отце Петра больше никто никогда не слышал.
Второй мамин муж, мой отец, теперь уже действительно – муж, был трактористом из соседней деревни. Он по пьяни попал под трактор.
То есть дело было так. Шел 1974-й год. Он напился и сел в трактор. Завел и поехал. Потом заснул и вывалился из трактора. Вывалился – и лежит, спит себе. Трактор долго ездил задумчивыми кругами и овалами вокруг моего отца, Ивана. Ездил-ездил, а потом и наехал на него. Но переехал-то всего только левую руку, кисть. Пьяным, как известно, везет. Кисть помяло, но обошлось даже без ампутации. Зашили – и зажила кисть, как у собаки лапа. Так, скособочилась слегка. Вот моя мать этого Ваню в больнице и отхаживала, пока у него рука заживала. Были они одногодками. Оба – с 46-го года. Познакомились – сблизились (прямо в больнице). Поженились. И родилась я. Тоже 31 мая (вот такое совпадение) 1975-го.
А потом, в 1992-м папа Ваня упился суррогатной водкой и умер («Иван Иванович Лаптев (1946–1992)»). Фамилию я взяла мамину. Отца помню, но почему-то плохо. Был он человек незлой, несуразный, пил запоями. Но без шума. Помню: лежит в сенях и спит. Тихо лежит, даже не храпит. И, вроде, не дышит. Как бы частично умер. Или помню: стоит на коленях во дворе, левой рукой держится за стену, а правой держит шланг и пытается пить из него. А вода льется из шланга ему на грудь, а потом – в штаны. А он никак шлангом в рот попасть не может. Или: сидит он на крыльце и гладит собаку. Тырю. Слегка качается – и улыбается.
И еще: мое самое первое детское воспоминание. Солнечный морозный день клонится к концу. И от этого солнце особенно пронзительно-яркое. Может, мне год или два. Я, вся укутанная, стою во дворе. Передо мной на ветке сидит снегирь. Он отрывисто свистит и, склонив головку набок, очень внимательно смотрит на меня. Красная, кажущаяся на солнце охряной, грудка как будто замшевая. На завалинке сидит мой подвыпивший отец и свистит вместе со снегирем. У него получается очень похоже. Потом отец хлопает в ладоши, и снегирь улетает куда-то в сторону солнца. Да, это самое-самое первое воспоминание. Раньше я себя совсем не помню. И отца я, как сейчас, вижу таким, свистящим, как снегирь.
Вот такой у меня был отец: то ли спит, то ли помер, неудачно пьет воду, гладит собаку или свистит снегирем и улыбается.
Вот и все…
Дорога была почти пустой. Автомобили встречались редко. Почти половина встречных машин светила только одной фарой. Глубинка. Один раз меня остановил гаишник. Пардон, гибэдэдэшник. Гибэдэдэшник был грустен и страшно пах луком и перегаром. Он взял документы, посмотрел на меня. Спросил: «Едем?». Я сказала: «Едем». «Ну и езжай». Даже не взглянул в документы. Зачем останавливал? От одиночества, наверное.
По радио пели песню «Феличита». Забыла, как их зовут, этих итальянцев. Он старается, воет, как малорослый кобелек. Шпиц. А она спокойная такая. Крупная. Типа овчарки.
Я поймала себя на том, что за последний час курю уже четвертую сигарету. Было около пяти утра. Местность была мне знакома: к матери я из Курилок съездила уже раз десять. Километров через пятьдесят должен быть поворот на районный город Соснянск. С ним у меня было много связано. Здесь я провела несколько месяцев, почти год. Давно это было.
Мне захотелось есть – сразу и очень сильно. Значит – надо завернуть в Соснянск. Все-таки – довольно большой город. Помню, там даже два кинотеатра было. Тогда, лет десять назад. Может быть, там есть какое-нибудь круглосуточное заведение. Если не кафе, то хотя бы магазин круглосуточный. Хотелось не есть, хотелось – жрать. Долго и молча. Я не ела уже почти сутки.
6. Чтоб не травмировать Бога
Я въехала в город и поколесила по немногочисленным улицам. Даже в пять утра, в октябрьской грязной темноте, было видно, что Соснянск с тех пор, с середины 90-х, изменился. Как и многие такие же российские города.
С одной стороны, все-таки, несмотря ни на что, было видно, что здесь очень давно и очень надолго, может быть, навсегда поселилась неизбывная провинциальная тоска. Не та, от которой воют и бросаются на стену, а потом – с балкона, а та, которая рано или поздно становится синонимом слова «жизнь».
С другой стороны, стало больше как бы жизнеутверждающего. Как бы. Прежде всего – неона. Здесь были и банк, и центр с игровыми автоматами, и Макдональдс. Все это – светилось в пять утра на улице Ленина. То есть предполагалось, что можно непринужденно снять деньги в банке и тут же их быстро потратить за автоматами. Потратив все, сходить от нахлынувших чувств в бесплатный сортир Макдональдса и возобновить цикл.
На улицах Кирова и Советской светилось несколько витрин. В одной стояли три лысых манекена трупного цвета. Трое невозмутимых искусственных мачо. Хозяин магазина, судя по всему, обладал специфическим чувством юмора. Первый манекен был совершенно без всего, но в носках, второй – в одних семейных трусах, третий – только в шляпе. Наверное, здесь подразумевалась какая-нибудь глубокая аллегория. Все верно. Фишка должна быть туманная. Дешифрованный прикол мертв.
На улице Советской, среди двух– и трехэтажных домов, втиснулась избушка. Я ее помнила. Ее все хотели снести, но так и не снесли. Бревенчатая старенькая избушка, с наличниками, даже с коньком. Тогда, я помню, она пустовала. В ней было что-то среднее между неофициальной распивочной на случай дождя и общественной уборной на случай распития.
Теперь избушка была вся в светящихся бело-желто-красно-зеленых фонариках. Над входом светилось выведенное почему-то в старославянском стиле: «СЪКС-ШОПЪ».
В общем, народ в Соснянске развлекался как мог.
Мне повезло. В конце Кирова, ближе к шоссе и около заправки, светилось: «БИСТРО КРУГЛОСУТОЧНО». Невдалеке от бистро стояла пара фур. Я тормознула между фурами, взяла сумочку, пискнула замком и направилась в бистро. Метрах в ста, в двухэтажном доме кто-то громко разговаривал. Несколько очень нетрезвых голосов. Иногда кричали. Там явно гуляли. Догуливали.
В заведении было пусто. Только два очень похожих мужика, видно, те самые дальнобойщики из фур, молча ели пельмени за одним столом. То есть мужики были совершенно разные: один большой и толстый, к тому же блондин, а другой маленький и худой брюнет. Но похожи они были поразительно. Каким-то внутренним содержанием. Метафизически. Они синхронно посмотрели на меня и, как мне показалось, с синхронным же разочарованием вернулись к остаткам пельменей.
На витрине особых разносолов не наблюдалось. Пельмени, сосиски с капустой, котлеты с пюре, оливье цвета аллегорических манекенов, бутерброды с колбасой, сыром и красной рыбой. Пирожные. В общем – нормально. Естественно, за стойкой никого. Пока я думала, что взять, дальнобойщики опять же синхронно встали и ушли.
«Возьму-ка я тоже пельмени. А еще возьму бутерброд. Два. Чай у них, интересно, есть? Должен быть. И пирожное возьму. Вот это… Нет, вот это…»
За стеной зарычали фуры.
«Кефиру надо взять, если свежий…»
Фуры явно отъезжали. Рык удалялся. Слышно было, как говорили и орали в соседнем доме. Стучали чем-то. Какая-то тетка сначала завизжала, потом демонически захохотала. Что-то звякнуло и разбилось. Опять захохотала тетка. Типа птицы в джунглях.
– Эй, есть кто-нибудь? – спросила я.
Никто не отзывался.
– Эй!
Появилась сонная женщина примерно моего возраста. То, что она моего возраста и сонная, я видела краем глаза по ее походке. Телосложения тоже моего. Я даже машинально прикинула, что она килограмма на три тяжелее. В лицо я ей даже не посмотрела. Женщина встала у стойки и накрепко уперлась в нее животом.
– Дайте мне, пожалуйста, одни пельмени. Два бутерброда с рыбой. Так? Теперь – пирожное. Это и это. Так? Кефир. Только если свежий. А чай я у вас после возьму.
Женщина стояла молча.
– Нет, вы знаете что… вы лучше мне кефир не надо давать. Дайте соку яблочного.
Женщина стояла молча.
– И дайте еще тогда уж с колбасой бутерброд.
Я продолжала смотреть на витрину и сглатывать слюну. Люблю я это предвкушение…
– Дусюк! – вдруг шепотом сказала женщина. – Жрать – дело поросячье…
Я посмотрела на нее:
– Ленок! Ты?!. Леночек!
Это была Ленка. Стояла и улыбалась шире стойки. Только Ленка на всем свете умела так улыбаться.
– Дусюк! Колобочек ты мой родной!
– Ленка! Плюшечка моя изюмчатая… Скажи «изюм»!
– Мармелад, – расплылась Ленка в своей коронной улыбке.
В общем – это была Ленка Баш.
Толстухи бывают двух видов – грустные и веселые. Можно выразиться иначе: трагические и комические. Это такие амплуа по жизни. Толстухи в стиле «изюм» и в стиле «мармелад». Трагикомических толстух не бывает. Трагические толстухи иногда, конечно, смеются. Комические толстухи, разумеется, тоже плачут. Но дело это не меняет. Я всю жизнь была трагической толстухой. Типа сильно растолстевшего Пьеро. Или опухшего Дон-Кихота. Ленка – толстухой комической. Вроде отъевшегося Арлекина и натурального Санчо Пансы. В течение почти целого года здесь, в Соснянске, мы не расставались.
Поймите, дело не в идиотской сладкой парочке «оптимист-пессимист». Дело глубже. Оно – в «реализме-романтизме», наверное. Я не знаю, как это еще выразить. Ленка всегда была реалисткой. Она знала, что она – толстушка. Да. Я – толстушка. И? Мой тухес чуть-чуть шире вашего. И у меня нет талии. Почти нет. И? Ну и что? Да и ничего. Подвиньте ваш тухес. Дайте пройти. Жизнь продолжается.
Я же всегда была романтиком. Я всегда тактично игнорировала тот факт, что я есть то, что я есть. Я думала, что есть нечто большее. Не в смысле толщины. Я думала, что мой пухлый тухес – это бред, сновидение и временный мираж. Что он – дурная греза. А вот «реализм» заключается в том, что рано или поздно ко мне приедет принц на белом коне с голубыми коками или на синем с красными, что все равно, и, словно бы не заметив моего пухлого тухеса и полного отсутствия талии, увезет меня в Сказочную Страну. И я ждала принца. И от предчувствия и волнения кушала. И мой миражный тухес пух не по дням, а по часам. А принц все не появлялся.
И вот в те моменты, когда мне особенно остро казалось, что он вот-вот должен появиться, но он все не появлялся, появлялась увесистая и конкретная Ленка со своей фирменной улыбкой в стиле «мармелад», и спасала меня от трагического наваждения. Она появлялась и тогда, когда вместо принца появлялось очередное уёжище, искусно загримировавшееся под эталон женского счастья.
Без нее я бы, наверное, уже триста раз повесилась или отравилась. Ленка говорила всегда так: «Опять трагедия? Ладно, давай, чтоб Бога не травмировать – пожрем…» Ленка, Ленок, Леночка… Где же ты все это время была? И где была я? Господи… чтоб тебя не травмировать… прости.
7. Целлюлит-97
В Соснянск я попала в 97-м. Меня направил сюда Паровозов.
В Соснянске открылся рынок. Директором рынка был друг Паровозова, бывший «коллега» по зоне. Звали его Анатолий Васильевич Дышлюк.
Особенностью Анатолия Васильевича было прежде всего его лицо: все измятое, в каких-то рытвинах, буграх и буераках. Типа осеннего подмерзшего проселка или скомканной простыни. Может быть, он когда-то болел оспой. Может быть, в юности у него были проблемы с угрями. Может быть, дело было в боксе, которым он занимался в молодости. Может – во всем сразу. Не знаю. Не спрашивала. В криминальном мире за ним числилась одна кличка необидная, другая – обидная. Необидная – Дышло, обидная – Целлюлит. На «Целлюлита» он обижался смертельно и вполне мог убить. Но дело не в этом.
К 97-му я уже неплохо освоила бухгалтерские дела. Знала, что такое торговля. Паровоз направил меня к Целлюлиту. Типа – замом. Так ему при мне по телефону и говорил:
– Толь, это тебе не сикильдявка смазливая, понимаешь? Этих ногастых сосок с ресницами – их у нас, сам знаешь, как в гальюне окурков. Тут другое. Девчонка с хваткой. Сообразительная, перспективная. При этом – честная.
Здесь он по-отечески многозначительно, сурово и нежно в одном прищуренном флаконе взгляда, посмотрел на меня, потом продолжил:
– Так что – бери, Толя. Работать будет. Конечно, не секретаршей. Доверь девахе серьезное направление, разверни дочку вширь, вдаль и вглубь…
И я развернулась. И работала. Дышлюк сильно щедрым не был, но жмотизмом тоже не страдал. В общем, я кое-что прикупила из вещей, приобрела однокомнатную квартиру и даже съездила отдохнуть в Турцию и в Египет, а это для Соснянска-97 было, что ни говорите, круто. Мы вместе с Ленкой съездили. Но – это отдельная история.
Ленка у Целлюлита была чем-то вроде главного пивного дилера. Ездила по точкам, налаживала сбыт и все такое. Тут самым сложным было уследить за тем, когда что сожгут и когда какого хозяина посадят или пристрелят. Здесь нужно было чутье на пожар, как у крысы, и на смерть, как у вампира. А я заведовала складом. В общем, мы занимались на пару примерно одним и тем же. Только я больше поставщиками, а она – заказчиками. С нашими грузчиками на складе в основном разбиралась я.
Это были шесть лбов. Трое с полукриминальным прошлым. Двое – зашитых алкашей. Один – бывший колхозник. Самый, кстати, среди них нормальный парень. Целлюлит сказал мне:
– Дуня! Ты – ихняя главная мамка. Наподобие Пугачевой. Секёшь? Секёшь, спрашиваю?..
– Да, Анатолий Васильевич.
– Ну и вот. Действуешь по методу: занесение – занесение со строгим – матумба. Секёшь? Два предупреждения – и адью навек. Скажем: напился, прогулял – будь здоров. Или: нахамил, подрался – будь здоров. Или: спер, напился – будь здоров. Секёшь?
– Да, Анатолий Васильевич, секу.
– Если что, сразу ко мне. Ну, если забеспредельничают…. Я им лично бобо с бякой буду делать. Я им ухи к пяткам шпагатом пришью. А потом в этой позе каждый сам себе персональный минет будет делать трое суток. Извини, Дуня…
– Ничего, Анатолий Васильевич, я привыкла. Они ж там… выражаются.
– Я им повыражаюсь! Я им скальпы с задниц поснимаю. Я им всем эпиляцию газонокосилкой буду делать. Медленно. Чуть что – сигнализируй.
Сигнализировать не приходилось. До автоминетов и ягодичных скальпов дело так и не дошло. Ребята понимали, что к чему, за место держались. Со мной обращались хорошо.
Жизнь шла, вроде бы, нормально. Хотя «жизни», в настоящем понимании этого странного слова, в общем-то и не было. Личной… или как это называется?.. Склад, разъезды по району, опять склад. Рынки, грузчики, накладные… По двенадцать-четырнадцать часов в сутки. В редкие выходные – двадцать часов мертвого сна. Единственным проблеском этой самой «жизни» были посиделки с Ленкой, которая тоже крутилась как белочка больная.
Где-то раз в две недели мы находили-таки вечер и встречались. Как правило, у меня. Мы брали хорошего пива, хороших продуктов и сидели чуть ли не до утра. Пили, ели и говорили, говорили, говорили.