Денис посмотрел и неторопливо сказал:
— Да, Серега, половина здесь у тебя ворованных.
— То есть как? — Я от обиды сжал кулаки и привстал со стула.
— Очень просто. Откуда, думаешь, у Соколова монеты?
— Ну… помогает он, сортирует… в музее…
— И ему их в виде зарплаты дают?
Я вздохнул. У меня и самого были смутные подозрения. Откуда-то, с самого донышка памяти, выплыли слова: «Деньги не пахнут». Я ухватился за них, повторил про себя дважды, трижды. В конце концов, моей вины здесь нет. Губы у меня, наверное, шевелились. Потому что Денис спросил:
— Ты что жуешь?
— Ничего я не жую, — сказал я печально. И взглянул на свою коробку искоса, из-за плеча Дениса.
Монеты продолжали сверкать на бархате, как звезды в глубокой августовской ночи. Но их блеск уже померк для меня. И я дал обещание…
Нет, не за монетами пришел я сегодня к Фимке и все-таки с сожалением вздохнул, когда он бросил пиастры в ящик стола, на тетради — зеленые, мятые, с загнутыми углами.
Я взял себя в руки и заговорил о другом. Соколов жил по соседству с Людмилой. Вызвать ее на улицу ему ничего не стоит. Но Фимка чесал живот и ерепенился: мол, не охота, мол, почему сам не идешь?..
— Да пойми ты, опять дядя Егор острить начнет…
— С каких это пов ты оствот боишься? — не сдавался Фимка, но я уже подталкивал его к дверям.
Я стоял в тени невысокого дерева. Желтый клин света падал на него из Людкиного окна. За плотной занавеской что-то дрогнуло, отсекая свет, — возможно, это Людмила и Фимка подошли к окну и высматривают меня?
И тогда я замер, прижался к стволу, хотя они прекрасно знали, что я где-то тут. Сам же послал Фимку… А небо было темным. Вернее, его не было совсем, не чувствовалось. Наверное, тучи заволакивали его от края до края.
В подъезде раздались голоса: Людкин, Фим кин и еще Ольги Якименко.
Фимка и Ольга сразу отошли в сторонку, давая возможность нам поговорить.
Люда, как всегда, порывисто дышала. Будто только что преодолела стометровку. Все-таки мне показалось, что она взволнована. Что у нее стряслось?
Мы отошли к дереву. Свет из окна еще больше золотил ее волосы.
Я не успел ни о чем спросить, Людка первая накинулась на меня:
— Ты бросил музыку?
Я ехидненько кашлянул в кулачок:
— Фимка наябедничал, ясно…
— Ты что же, решил это в тайне сохранить?
— Какая тут тайна, Людка! От кого, от мамы? Она первая узнала… Скажи лучше, почему сегодня уроки прогуляла?
— Так надо, — она упрямо тряхнула волосами и посмотрела в сторону.
Там Соколов и Ольга о чем-то говорили. Наверное, болтают о том, о сем, не то что мы. Я вгляделся. Нет, и там что-то происходит. Ольга низко наклонила голову.
Я представил ее глаза, черные и большие. Не глаза, а очи. И волосы чернющие, в две косы.
Людмила перехватила мой взгляд и быстро посмотрела в другую сторону. Прислушалась, наклонив голову.
— Ты чего? — спросил я.
— Чудаки! В темноте в волейбол играют, — она кивнула в сторону спортплощадки.
Оттуда доносились шлепки по мячу.
А вскоре ватага парней, перекидываясь мячом, пробежала мимо нас. Мы поздоровались. Это как раз те, кто еще несколько лет назад кричал нам: «Жених и невеста…»
Мне показалось, что Людка хотела отвлечь меня от вопросов. И я, конечно, насторожился.
— А Ольга что у тебя делает?
— Она у нас заночует.
Не понравилось мне и это. Не знаю, почему, но не понравилось. И я спросил как можно насмешливей:
— Что у нее, ремонт? Людмила вздохнула:
— Не ремонт у нее, а неприятности, — и сразу же заторопилась домой.
«Ах, так? — подумал я. — Неприятности? А какие?.. Знаем эти бабские тайны». Хотелось сказать что-то дерзкое, но я сдержался. Лишь проговорил:
— Значит, у тебя всякие секреты появились?..
— Сережа! — Люда подошла вплотную и поправила мне воротник белой сорочки.
А чего его, собственно, поправлять? Что еще за телячьи нежности?.. Какая-то щемящая нота тронула мое сердце. Молчать я уже не мог.
— Фимка! — заорал я. — Пойдем, нам тут делать нечего. Я передумал: покупаю у тебя эти несчастные египетские пиастры.
Обрадовался Фимка или не обрадовался, не знаю, но мы пошли.
— Сережка! — крикнула Людмила, на этот раз слезливо-капризным голосом.
Но я лишь ускорил шаги. Мне хотелось поскорее купить монету и тем самым нарушить слово, данное Денису. И совершить какой-то другой дурной поступок!
И стану самым последним человеком на земле. «И ладно, и хорошо», — думал я.
Два монолога
С чего начинается праздник: наряжается город? Дворники вывешивают флаги?.. Нет, не с этого.
Ночью в твой сон внезапно врывается гром барабана: бум-бум-бум. Да, именно ночью, я не оговорился.
Может быть, ты перед этим видел плохой, печальный сон. Но он уже отброшен. Ты на секунду открываешь глаза. Недоумение. «Где я?.. Ночь… Музыка…» И тут же догадываешься — началась подготовка к параду, войска идут на репетицию. В голове пронесется что-то вроде стихов: «Войска готовятся к параду, войска готовятся порадовать…»
Снова закрываешь глаза, спишь. Но волны военного марша, затихая, все же долетают до тебя.
Я заметил, что многие марши написаны в миноре. Редко кто отличает, минорный лад от мажорного по трезвучию первой, третьей и пятой ступени, как это положено. Нет, все проще. Минор звучит чуточку скорбно. Но я бы не называл этот лад грустным. Он, скорее, сурово-печальный, ему нельзя отказать в торжественности. Возьмите, к примеру, «Марш Буденного».
Минорные марши словно бы напоминают, что сперва были схватки, слезы, кровь; парады — потом…
А мажор? Что ж, мажорный лад — бодрый, ничего не скажешь. Кстати, в том месте, где поется «Веди, Буденный, нас смелее в бой», в мелодии, не покидающей своего общего минорного русла, есть как бы уход в мажор. Это мне нравится…
Разбуженный оркестром, я на этот раз долго не мог уснуть. За окнами храпели кони, лязгали гусеницы… Приближался Первомай.
В школе, на большой перемене, в класс вошел Алексей Никитич, наш литератор.
— Пивоваров, после уроков останешься, — попросил он меня. То же самое сказал и Асе Лесиной, и Людке, и Денису.
— Чего это нас? — спросил я, когда учитель ушел. Но сам уже догадался. Ведь Алексей Никитич всегда занимается художественной самодеятельностью. Людка и Ася пели в два голоса, получалось неплохо…
— А тебя зачем? — спросил я Дениса. Он пожал плечами:
— Наверное, как комсорга. У нас с тобой, между прочим, тоже получился бы дуэт.
Мы засмеялись: у Дениса был оглушающе-громкий голос, но не хватало слуха, у меня слух был, голос — никудышный…
Алексей Никитич пригласил человек пятнадцать из разных классов. Мы перешли в зал. Сперва шумели, а потом стало тихо.
Алексей Никитич постучал карандашом по раскрытому блокноту
— С кого начнем? Давайте с Большакова? Что ты, Володя, будешь читать?
Володька встал:
— Могу стихи о советском паспорте, а могу Чацкого.
— Давай монолог Чацкого.
Большаков вышел вперед, принял позу. Он учился в девятом «А», был высокий, как Денис, но тощий. Меня всегда поражал Володькин костюм. До того отутюжен — жуть! Будто из черного дерева вырезан, — складочки, углы. На переменах он не гонял, как мы, ходил солидно, садился осторожно. Или стоял в углу, как рояль. И всегда, между прочим, смотрел на Людку…
Я выскользнул в коридор. Не стал ждать, когда Володька завопит: «Карету мне, карету!» Сбежал по лестнице — только дробь от каблуков.
Внизу дверь застекленная и в ней видны, как в зеркале, мои рыжие волосы, вздернутый нос, веснушки. У других веснушки в начале лета появляются, а у меня чуть ли не с февраля. А костюм… разве сравнишь с Володькиным.
Наверху раздались хлопки. Ага, Володька закончил, и ему аплодируют. Наверное, Людка тоже старается. Артист погорелого театра. Ну, ладно же! Еще посмотрим, кто кого. Я заставил себя вернуться в зал.
Никто, конечно, моего отсутствия не заметил. Все поздравляют Володьку. Даже Алексей Никитич, скряга на похвалу, промолвил:
— Н-ничего. И жесты, и голос…
А сам Большаков морщился, кривил губы: вроде бы может и лучше.
Когда дошла очередь до меня, я решительно потряс кулаком:
— Играть не буду. Буду… рассказывать.
У Людки нервно дрогнули плечи. Сделала вид, что ее мало интересует происходящее. Рассеянно смотрела в окно.
Мы с ней за весь день не проговорили ни слова. Я лишь незаметно положил в ее тетрадь белый целлулоидный флажок — подкладку под комсомольский значок. Я ведь не только себе делал. А прежде всего — ей.
— Сергей, что же ты приготовил? — спросил Алексей Никитич.
— Монолог старого моряка Билли Бонса из «Острова сокровищ» Стивенсона, — сказал я. Ощущение такое, будто в холодную воду прыгнул. Но не давая никому опомниться, в том числе и самому себе, я начал:
— Все доктора — сухопутные крысы. А этот ваш доктор — ну что он понимает в моряках? Я бывал в таких странах, где жарко, как в кипящей смоле, где люди так и падали от Желтого Джека, а землетрясения качали сушу, как морскую волну. Что знает ваш доктор об этих местах? И я жил только ромом, да!..
В этом месте я почувствовал, как по спине покатились струйки пота. Лица у всех вытянулись, глаза удивленно-большие. А у меня, наверное, были вообще на выкате. Мелькнула мысль, резкая, как ожог: «Что ж я делаю?» Но остановиться не было сил. Я продолжал потрясать руками воздух и визжать, как поросенок:
— Ром был для меня и мясом, и водой, и женой, и другом. И если я сейчас не выпью рому, я буду как бедный старый корабль, выкинутый на берег штормом. И моя кровь будет на тебе, Джим, и на этой крысе, на докторе…
Минутная тишина показалась мне длинной-длинной. Алексей Никитич строго смотрел мне в глаза. Володька Большаков упал на парту и покатывался от смеха. У Людки было белое страдальческое лицо, казалось, она сейчас заплачет. А Денис по-деловому свел брови и начал что-то искать во всех карманах: в пиджаке, брюках; и никак не мог найти… Бумажку, что ли, какую?
Наконец Алексей Никитич сказал:
— Значит, ты, Сергей, решил на первомайском вечере порадовать нас пиратскими байками?
Я не знал, что ответить. Просто я любил все морское. А «Остров сокровищ» читал тысячу раз и помнил наизусть многие страницы… Понял лишь одно: опозорился. И чтобы не зареветь, до боли сжал зубы и выбежал из класса.
«Сам виноват, сам, сам», — подхлестывал я себя.
…Пошли круги, как от камня, брошенного в воду. На следующий день прохода мне не давали: «Слышь, Серега, как ты там про Билли Бонса? Расскажи еще!..»
Даже Фимка изрек:
— Пивоваров окончательно сдувел.
Меня в этой фразе особенно бесило слово «окончательно». Можно подумать, что я и раньше выступал с монологами или еще с чем-то подобным…
Что ж, Соколов, по всей вероятности, считал это более позорным, чем написать: «И на Тихом акияни». Об этом он забыл и с тех пор успел наделать массу других грамматических ошибок… «И житейских!» — сказал бы Денис.
Он, кстати, был единственным из хлопцев, кто не смеялся надо мной.
Денис нехотя признался, что дело дошло и до директора. Тот не на шутку рассердился: «Пропаганда пиратских идей!..» Не больше, не меньше. Однако Алексей Никитич как-то сумел выгородить меня. Заступился также — кто бы вы думали? — Володька Большаков. Странно.
А с Людкой мы по-прежнему не разговаривали.
На первомайской демонстрации мы шли не вместе. Впервые за многие годы.