При Васнецове умер с перепоя воспитанник Попов, родной брат профессора семинарии. Этот семнадцатилетний юноша выпил вечером целую бутыль рома, а к утру скончался.
С отвращением наблюдая подобные сцены, Васнецов все больше и больше отдалялся от своих товарищей. Однако вскоре произошел эпизод, который заставил его переменить мнение о семинарии и однокурсниках.
Васнецов поступал в училище, уже немного зная грамоту. В Вятке он жадно набросился на чтение. У товарищей имелись кое-какие затасканные книжонки: «Дрожащая скала», «Подвенечное платье», «Битва русских с кабардинцами», «Гуак, или рыцарская любовь». В книжках не всегда указывались авторы, зато были аляповатые картинки. Рассказывалось в них о всяческих ужасах, об убийствах, мертвецах, привидениях, безумной любви.
Вскоре все они были Виктором прочитаны. Тогда он спросил одного из товарищей, нет ли у него еще чего-нибудь. У того оказались «Севастопольские рассказы» Льва Толстого. Васнецов пробежал первые страницы. И они поразили его откровением простоты.
О доблести русских солдат и офицеров рассказывалось просто, задушевно, без той слащавости и неправдоподобной героики, которыми в избытке были сдобрены прежде читанные им книжки о войне.
— Эти рассказы дал мне Александр Александрович Красовский, преподаватель старших курсов семинарии, — сказал товарищ. — Ты его не знаешь? К нему многие ходят книги брать. Что это за человек! Знаком с петербургскими литераторами Чернышевским и Добролюбовым… Да ты сам пойди к нему за книгой.
— Как-то неловко…
— А ты не бойся. Он хотя и строгий на вид, но добрый.
Разговор этот удивил Виктора: ведь он считал своих одноклассников людьми ограниченными, неинтересными, а оказывается, некоторые из них читали серьезные книги, встречались с таким человеком, как Красовский, а он, видно, совсем не походил на других семинарских учителей.
Однажды, преодолевая робость, Виктор все-таки отправился к Красовскому. Тот жил в подворье Трифоновского монастыря. Васнецов, робея, поднялся по парадной деревянной лестнице. Вслед за послушником прошел через полутемную залу. На стенах смутно поблескивали золочеными рамами портреты архиереев в клобуках и митрах.
Навстречу вышел высокий худой человек, на вид лет тридцати. Несмотря на свою молодость, он немного сутулился. Взгляд его темных глаз был приветлив и ясен.
— Вы, наверно, хотите взять у меня книги для чтения? — спросил он как-то необыкновенно мягко. И, не дожидаясь ответа, предложил присесть.
Впервые обращались к Васнецову на «вы».
— Чаю разрешите?
— Нет, спасибо.
— Hé за что. А чашечку все-таки выпейте.
Красовский приказал послушнику принести чай.
— Сливок, сахару больше, сухарей, сухарей берите, — угощал Красовский, когда мальчик, не сумев отказаться, сделал глоток и поставил чашку на поднос.
И пока Васнецов обжигаясь пил чай и боялся, что Красовский заметит его неловкость, тот расспрашивал о прочитанных книгах.
— Ну и много же одолели вы всякой ерунды. Это действительно, как вы говорите, романы. Кстати, говорить надо «романы». Ну, да это дело поправимое. Что же вы хотите почитать?
Васнецов не раз слышал от товарищей о писателе Салтыкове-Щедрине, который был выслан в Вятку и служил здесь чиновником в 1848–1855 годах. Все в один голос говорили, что в своей книге «Губернские очерки» он сатирически изобразил местные власти с их глупостью, хитростью и казнокрадством. Прочитать такую книгу было любопытно, и потому он спросил ее.
— Эту хорошую книгу я вам пока читать не рекомендую, — ответил Красовский, — еще рано, не почувствуете всей соли.
— Может быть, Гоголя «Мертвые души»?
— Тоже рановато. Позже книгу эту прочтете с немалой для себя пользой, теперь же поймете только смешные места. Возьмите эту.
Васнецов поблагодарил и, даже не посмотрев, что это за книга, направился к дверям.
Книжка в зеленой обложке оказалась «Семейной хроникой» Аксакова.
В книге был портрет автора — Сергея Тимофеевича Аксакова. Его лицо очень напоминало Васнецову виденные где-то изображения бывалых шкиперов, старых морских волков. Такая же массивная голова, крупные нос, глаза и губы, подбритая, круглая поседевшая борода. Не хватало только трубки во рту.
В окрестностях Рябова не было помещиков, и Васнецов не знал еще об ужасах крепостничества. Но перед ним лежала книга, и он почувствовал в ней глубокую правду жизни. Он невольно сопоставлял жизнь оренбургских крестьян с бытом вятских семинаристов и находил много общего: ведь участь этих юношей целиком зависела от духовных наставников, таких же самодуров, одетых, правда, не в мирское платье, а в длиннополые рясы.
Чтение захватило Виктора, и он стал частым гостем Красовского. Александр Александрович охотно давал ему небольшие томики «Для легкого чтения», в которых помещались повести и рассказы лучших тогдашних писателей. Виктор прочел «Детские годы Багрова-внука» Аксакова, «Записки охотника» Тургенева, «Антона Горемыку» Григоровича и, наконец, «Губернские очерки» Салтыкова-Щедрина. Каждая прочитанная книга будоражила воображение. Впечатления искали выхода. И постепенно молодого семинариста захватило новое увлечение — рисование.
Церковную живопись и архитектуру преподавал художник Николай Александрович Чернышев, державший в Вятке иконописную мастерскую. Учителем он считался посредственным, и только одному Васнецову, рисовавшему быстро, легко и красиво, было интересно на его уроках.
Рисовали с натуры геометрические фигуры, делали перерисовки с учебных атласов, содержавших репродукции с картин на религиозные сюжеты и изображения архитектурных памятников. Один из учеников Чернышева, Спицын, вспоминал:
«Ученики учились у Чернышева сами собой. Учитель невозмутимо сидел на кафедре, время от времени призывая к ней то одного, то другого ученика, или потихоньку бродил по классу, позвякивая монетами в кармане или играя цепочкой часов, ничего не слушая и не видя; ученики в это время могли говорить и делать, что им было угодно.
Вообще Чернышев относился к классу совершенно безразлично, как мельник к равномерному шуму мельницы».
Ярко одаренный Васнецов привлек внимание Чернышева. И тот пригласил его заходить в иконописную мастерскую.
Чернышева, видимо, тяготило преподавание в семинарии: у себя в мастерской он выглядел совсем иным — внимательно рассматривал васнецовские рисунки, давал нужные советы.
С этих пор, слушал ли Виктор монотонный голос священника, шел ли по улице к отрадным его сердцу речным берегам, он, сам того не замечая, внимательно присматривался к людям: как они стоят, сидят, жестикулируют, вглядывался в выражение их лиц.
Вятка славилась своим праздником — игрищем «Свистуньей». Васнецов любил в эти дни бродить по городу с маленьким альбомом и делать наброски.
Существовала легенда, что в глубокой древности, когда город осаждали враги, хлыновцы[1] попросили своих соседей, устюжан, помочь им. Темной ночью, приняв друг друга за врагов, они сильно побились.
В память об этом вятичи стали выделывать разноцветные глиняные шарики, и в один из дней на пасху перебрасывались ими на краю оврага, как снежками. Они комически инсценировали этой веселой игрой давнее сражение.
Со временем вместо шариков вятичи стали выделывать глиняные свистульки в виде фантастических, ярко разукрашенных животных и птиц, и в достопамятный день пронзительно свистали на все лады. Изготовлением таких свистулек для продажи стали заниматься кустари Дымковской слободы, и Васнецов с удовольствием наблюдал бойкую торговлю дымковскими игрушками.
Невольно приходили на ум строки из «Губернских очерков» Салтыкова-Щедрина: «Да, я люблю тебя, далекий, никем не тронутый край! Мне мил твой простор и простодушие твоих обитателей!», «Мне отрадно и весело шататься по городским улицам, особенно в базарный день, когда все площади завалены разным хламом: сундуками, бураками, ведерками и прочим. Мне мил этот общий говор толпы, он ласкает мой слух…»
В Вятке жило много купцов, чиновников, священников. Но особенно интересовал Виктора простой люд, потому что в простом человеке, в бесхитростном вятском крестьянине, кустаре он не замечал даже и тени того отвратительного лицемерия, которым отличались некоторые его семинарские наставники.
Ему хотелось поближе узнать, как живут и трудятся эти люди, и он свел знакомство с кустарями и огородниками, плотниками и пономарями. Он внимательно наблюдал их, стараясь делать это незаметно, чтобы не смутить их, а потом по памяти зарисовывал.
Приглядываясь к этим сильным, ловким, приветливым людям, он мог бы теперь сказать вслед за Щедриным:
«Взгляните на эти загорелые лица: они дышат умом и сметкою и вместе с тем каким-то неподдельным простодушием».
С раннего детства Васнецов никогда не сторонился самых бедных людей, нищих, бродяг, калек. Вот он зарисовывает группу слепцов с мальчиком-поводырем. Вот превосходный рисунок, датированный 1865 годом, — «Отставной солдат». Виктор хорошо знал таких солдат еще по Рябову.
«Из деревень пошли ополченцы на войну 1854 — 55 года, — говорил он позже сыну Михаилу. — Но до конца успели дойти лишь до Владимирского рубежа. И, вернувшись, рассказывали о своем походе, как о путешествии в далекую чужую страну. А потом явились уволенные в отставку солдаты, которые на пасхальную службу надели свои мундиры, вызывая восторг мальчиков».
Солдат, изображенный начинающим художником, сидит на скамейке в лаптях, в оборванной шинели. В руках у него палка. Давно, видно, прошла пасхальная неделя, давно заложен и перезаложен у кабацкого целовальника мундир. Но солдат, отслуживший двадцать пять лет, не горюет. Он все видел, ему все нипочем, и он хитро подмигивает зрителю.
А через несколько дней наблюдательный мальчик зарисовывает другой чем-то поразивший его тип — татарина Абдула Габайдуллу. Должно быть, об этом человеке ходили рассказы, и его необычайная внешность привлекла внимание мальчика.
И все же примечательно, что даже в юношеских, вятских его рисунках, представляющих сейчас редкость, встречаются в большинстве случаев не просто физиономии, смешные лица, какие обыкновенно рисуют подростки, а народные сценки. Тут и рисунок 1866 года «Дед и внук», и наброски «Сироты», и «Слепой нищий с мальчиком».
Да, это были рисунки талантливого юноши; пытливо заглядывал он в окружающий мир.
Все чаше пытался он писать и маслом. Он понял, что живопись производит более сильное впечатление, чем рисунки карандашом, но такую роскошь, как масляные краски, позволить себе часто не мог, ведь денег хватало в обрез. Только изредка он изворачивался и все же покупал и краски и холсты.
Встретившись как-то с Красовским, Васнецов удивился его бледному, расстроенному лицу. И только хотел спросить, здоров ли он, как тот глухо произнес:
— Добролюбов умер…
Потом, помолчав, добавил:
— А ему не было и двадцати шести лет!
Васнецов растерянно и понуро опустил голову.
Долго и безмолвно стояли они на тротуаре вятской улицы.
Васнецов хорошо знал, что Красовский считал Добролюбова самым глубоким, самым светлым и сильным умом России и связывал с его именем все надежды на будущее отечественной литературы.
Учившийся одновременно с Васнецовым семинарист Красноперов вспоминал о Красовском: «Его рассказы о Добролюбове и Чернышевском дышали такой глубокой любовью и уважением к этим личностям, что эту любовь и уважение он передал и нам. Все статьи Добролюбова и Чернышевского в «Современнике» мы читали вместе с Александром Александровичем и, кроме того, прочитывали еще у себя в нумерах. Это чтение просветлило наши умы и наполнило наши сердца высоким восторгом».
Красовский часто отлучался из Вятки в Петербург, «для освежения головы», как говорил он своим любимцам. На самом деле он ездил туда, чтобы побывать в «Современнике», встретиться с Чернышевским, Добролюбовым, издателем сатирического журнала «Искра» Курочкиным. Возвращаясь из Петербурга, Красовский передавал семинаристам поклоны от Добролюбова и Чернышевского, и когда ему замечали: «Ведь они нас не знают», — он отвечал:
— Я говорил им, что вы очень любите читать их статьи.
Красовский специально навестил больного чахоткой Добролюбова перед его отъездом в Италию для поправки здоровья и получил от него дагерротип. Семинаристы оживленно передавали друг другу портрет, с которого на них смотрели из-под очков строгие На первый взгляд, но такие ласковые при внимательном рассматривании глаза.
— Я был на его похоронах, — сказал, наконец, Красовский. — Вот листья от лаврового венка, положенного на его голову. Мы отслужим панихиду по великому писателю.
В начале декабря 1861 года, в пасмурный день, когда мела сырая метель, в холодной церкви собралось семьдесят семинаристов. Васнецов стал на клирос и вместе с товарищами пропел «Вечную память». Молодые голоса звучали сильно, стройно, красиво.
Семинарист Красноперое произнес речь. Он сказал:
— Русская земля понесла великую потерю. Умер Добролюбов. Мы все его знали, знали, что он был одним из лучших критиков после Белинского, нет, мало того, — одним из лучших русских людей. Мы обязаны ему всем, что есть хорошего в нас. Он воспитал в нас идеалы правды и добра, любовь к народу, служению которому он учил нас посвятить все свои силы…
На другой день рано утром инспектор позвал Красноперова к себе.
— Ты говорил в церкви о Добролюбове? — спросил он сурово.
— Я.
— Как ты смел своими погаными устами осквернять храм божий! Это святотатство!
— Я ничего худого не сказал. Я говорил только, что Добролюбов учил нас мыслить, что он был великий писатель.
— Ох вы, дураки, дураки! Учились мыслить у людей, вредных для общества. Мыслите по логике. Читайте, изучайте логику Карпова, Бахманна, а то, вишь ли, у Добролюбова да Белинского учатся мыслить… Ты достоин исключения. Прощаю в последний раз! Ступай!
Прошло более года, и произошло событие, которое потрясло не только семинарию, но и всю Вятку. За высказывания в пользу восставших поляков, требовавших отделения от России, был арестован Александр Александрович Красовский. Вскоре же вятичи узнали и о приговоре: бессрочная ссылка на каторгу. Из вятской семинарии за сочувствие польскому освободительному движению исключили семьдесят человек.
Тяжелый камень пал на душу Васнецова, и еще более тягостно потянулись занятия.
Путь выбран
Едва дождался Васнецов каникул, чтобы повидать родных, принять участие в веселых святочных играх и порисовать, а может быть, и пописать с натуры маслом рябовских соседей.
Большой отрадой для братьев была эта езда в Рябово на зимние каникулы!.. Поверх одежды они закутывались в ватные одеяла. Сначала становилось жарко и душно, но по опыту они знали: если не спрячешься в это душное пока одеяло — прохватит.
Обледенелые деревенские сани-розвальни весело мчали по накатанному полозьями снегу, отливающему на солнце перламутром. Лошади весело встряхивали сбруей, и с их ржанием сливался глуховатый, такой родной, близкий сердцу перезвон крошечных бубенцов.
В шапках снега, как заснеженные гигантские медведи на задних лапах, безмолвно стояли леса. Казалось, вот-вот навстречу выйдет могучий седовласый кудесник, хранитель этих лесов, остановит резвый бег коней и откроет путникам все сокровища и тайны леса.
После душных классов семинарии, опьяненный морозным чистым воздухом, Виктор безмятежно засыпал.
А когда он просыпался, вдали, насколько хватает глаз, уже расстилалась безбрежная гладь снегов.
Но вот и большое село. Знакомый резной узор на окнах. Надо бы зарисовать. Но лошади уже промчались мимо. Скоро Рябово, скоро встреча со своими…
На святках в доме Васнецовых к вечеру собиралась молодежь. Стены мезонина чуть потрескивают от холода. Шутили, что это сам Дед Мороз постукивает по углам дубинкой, тормошит своего дружка — домового, чтобы тот не спал, не дремал, а пуще глаза стерег дом.
По замерзшим, но ярко освещенным изнутри стеклам пробегают тени, по сугробу пляшут разноцветные пятна. Из дома смутно доносятся топот, пенье, смех. Через раскрытые настежь двери видно, как по горнице движется пестрая лента хоровода.
«Хоронили золото» — с пеньем и шутками прятали его в руках у кого-либо из гостей. Выскакивал смешной скоморох с кривым наклеенным носом, в вывороченной поповской шляпе на голове, плясал вприсядку и кричал про то, как он замерз на улице, а хозяйка сжалилась, пустила и на свою постель пуховую спать положила.
Выходила девушка с платочком в руке, чистым и тихим голосом пела про своего милого. И задушевная, бесхитростная песнь ее вызывала у Васнецова образ белокрылого лебедя, плывущего по тихому пруду.
Поздно вечером все расходятся. Виктор идет провожать гостей до околицы. Бледнеет месяц на ущербе, вот-вот исчезнет совсем… Мерцают звезды — небесными очами называют их вятские крестьяне. Кажется, дремлют деревни, но вот над избами как легкие струйки возникли еле заметные на светлеющем небе дымки. Прокукарекали и затихли петухи — деревенские часы…
Виктору не спится. Впечатлительный юноша еще долго переживает праздничное цветенье святочного вечера. Перед ним проносятся яркие девичьи наряды, сияющие лица людей, позабывших на краткий миг про все свои заботы.
На другой день молодой художник уже делал с односельчан наброски. Все дивились сходству и говорили:
— Как в зеркале!
Он уезжал в Вятку, унося с собой задушевные напевы и пестрое мелькание праздничных хороводов.
И последнее, что он запомнил, был прощальный взгляд матери, ее невольные слезы и смущенная улыбка. Каково же ему было вскоре после возвращения получить известие о ее внезапной смерти.
Глубоко и нежно любивший мать, Виктор ничем не выдал своего большого горя. В их семье все были приучены сдерживать свои чувства. Но трагедия этой утраты оставила неизгладимо болезненный след в его душе. Он пытался написать портрет матери по памяти. Перед ним возникал знакомый образ.
Высокая худая женщина смотрит строго и печально. Ей много довелось увидеть и пережить. На ее плечи легла тяжелая ноша — девять детей нужно было прокормить, одеть и обуть на скудный заработок мужа. Отказывая себе во всем, она до конца выполнила свой материнский долг — и не только ее детям, но и всем возле нее было тепло и спокойно.
Постепенно силы ее иссякли. Какой ценой поставила она на ноги большую семью!..
И хотя образ матери стоял перед молодым художником зримо и почти осязаемо, Васнецов с большим огорчением вынужден был отказаться от портрета — он не получался. С тем большей отчетливостью почувствовал Виктор, как еще несовершенно, не отточено его искусство и как много надо ему еще учиться.