Скиталец включился в напряженную творческую работу над новыми произведениями и главным образом над романом «Кандалы».
Писатель принял активное участие в работе съезда. В своей речи он сказал: «Величие наших дней заключается в решающей роли трудящихся масс, в развившейся в них гигантской энергии, направляемой твердой рукой сорганизованного монолитного авангарда…
Наша эпоха — эпоха героизма. В настоящее время, наблюдая кругом кипение бурной жизни, испытываешь бодрое и радостное чувство веры в лучезарное будущее. Когда видишь человеческие массы, организованно идущие историческим путем, сердце невольно бьется в такт молодым шагам, колеблющим старую землю…»
Лучшие произведения Скитальца по праву занимают видное место в творческом наследии писателей-демократов, вступивших в литературу на заре нынешнего века.
Повести и рассказы
Октава
На краю захолустного уездного города плотники строили двухэтажный деревянный дом. Весеннее солнце ослепительно сияло в голубом небе, и городишко, затерянный среди широкой зеленой степи, мирно дремал, пригретый жаркими лучами. На далеком степном горизонте серебряной рекой струилось марево, в город прилетал теплый ветер, пропитанный запахом степных трав. Улица около постройки сплошь заросла травой; окна домов были закрыты от солнца ставнями; кругом веяло тишиной и ленью, и спокойствие городка нарушала только плотничья песня, звучно и весело разливавшаяся в воздухе. Разделившись на две кучки, плотники стояли на верхних венцах сруба, высоко над землей, и тащили балку. Фигуры плотников в разноцветных рубашках и черных картузах отчетливо вырезались на нежном фоне голубого неба. На одном с ними уровне, как бы мимо них и рядом с ними, плыли причудливые серебристые облака…
Балку вкатывали быстрыми рывками, и поэтому напев был тоже быстрый и веселый. Обе кучки чередовались в песне, перекидывая мотив одна другой. По одну сторону были бородатые пожилые мужики, — они пели густыми, низкими голосами, по другую — собралась молодежь, — она подхватывала песню высокими и веселыми фальцетами.
звенели веселые и переливчатые свежие голоса в чистом и спокойном воздухе, пропитанном смолистым запахом сырого дерева.
И тотчас же с другого угла им вторили басы, ободряющие, солидные, спокойно-уверенные:
А молодые уже опять заливались:
Эта бесконечная песня, перебрасываемая от одной кучки к другой, лилась играючи, свободно и легко. Так же двигалась и балка, поднимаясь все выше и выше. Наконец, она вкатилась на верх дома, и тогда зазвучала другая песня.
Здоровенный голос загремел на весь город, всколыхнувши его тишину:
И прежде чем он смолк, вся артель, легко увлекая куда-то балку, густо подхватила:
завел опять громадный голосище.
подхватывала толпа.
Песня гремела и звенела. Она звучала высоко над городом, под широким простором синего неба, дополняя картину разноцветной артели, плывущих мимо нее облаков и раскинутой кругом зеленой степи.
Артельный запевала, обладавший могучим голосом, вдохновлял и увлекал не только всю артель, но и прохожих. Несколько фигур стояли внизу около постройки и, задравши головы, слушали, как из артели плыл густой, как смола, крепкий и свежий голос:
Тщедушный уездный дьякон, в соломенной старой шляпе и голубом полукафтане, с любопытством остановился в отдаленье и слушал, играя перстами в своей козлиной бороде. Он склонил голову набок и с видом знатока вслушивался в могучий голос.
Когда плотники умолкли и стали сходить по мосткам на землю, он подошел ближе и закричал им резким басом:
— Эй, ребята! А который из вас запевало?
Плотники поглядели на дьякона.
— А вот он, отец дьякон! Эй, Захарыч, покажись отцу дьякону!
На верху сруба, как на пьедестале, появилась крупная фигура мужика в пестрядинной рубахе, синих портах и лаптях. Он был среднего роста, с огромным туловищем на несоразмерно коротких и толстых, как тумбы, ногах, широкоплечий, с выпуклой богатырской грудью и кудлатой, большой головой. Безобразное, с толстым носом, широкое лицо обросло рыжей клочковатой бородищей. Похожий на языческого идола, он стоял, упершись руками в бока, и казался богом плотничества, олицетворением всей этой незатейливой, но крепкой и незыблемой жизни. Он царил здесь, созданный как бы только для этой жизни, наилучшим образом приспособленный к ней.
Дьякон поднял бороду кверху, чтобы разговаривать с плотником, фигура которого подавляюще высилась над ним.
— Это у тебя такая здоровая глотка? — спросил его дьякон.
— У меня-а! — ухнуло сверху. — Хо-хо!
Плотник засмеялся тяжелым и круглым, как бревно, грудным смехом.
— Ему в хайло-то ваша шляпа пролезет, отче! — говорили плотники. — В рясу бы его обрядить, ваше преподобие!
Собираясь обедать, они сходили на землю с кошелями, обрубками дерева и крупными щепками под мышкой.
— А ну, слазь, Захарыч! — закричал дьякон. — Я поговорю с тобой!
Захарыч тяжело и медленно стал спускаться по сходням, и они гнулись от его шагов.
Когда он предстал пред дьяконом, тот невольно отступил, как бы почувствовав свою хилость в сравнении с этим богатырем, от которого веяло несокрушимым здоровьем, силой и крепостью, как от смолистой крупной сосны, глубоко пустившей крепкие корни в чаще тихого, девственного леса. Все в Захарыче было аляповато, грубой, топорной работы, но крупно и крепко. Казалось, что природа, создавая его, имела идею слепить что-то выдающееся, наскоро затратила на эту мощную фигуру огромные куски дорогого материала с целью обработать его после, но потом почему-то так и оставила Захарыча неотесанным. В его фигуре истукана и нечеловеческом голосе было нечто, внушающее страх, и только огромные, как у быка, глаза светились добродушным спокойствием и наивностью ребенка. На вид ему казалось лет сорок; густые, крепкие спутанные кудри его были перевиты серебристыми нитями.
— Тебе чово? — спросил он с сильным ударением на «о».
— Чово! — передразнил его дьякон. — А ты вот «чово», что не поешь в церкви с этаким голосищем?
— Нáшто? — добродушно отвечал Захарыч. — Мне и здесь хорошо!
Он повел могучим плечом и с любовью окинул глазами плотничью работу, синее небо с плывущими облаками и зеленую степную даль.
Дьякон хлопнул себя по бедрам.
— Как «нáшто»? — вскричал он, энергично потрясая бородой. — Бог тебе дал талант, значит нужно тебе не «дубину» орать, а в божьем храме петь, чтобы люди слушали и умилялись. Твой голос для украшения хора и церковных песнопений может служить! Разве это плохое дело? Ведь это — кому? — внушительно подняв кверху палец, спросил дьякон. И, помолчав, сам ответил: — Б-богу! — и отступил от Захарыча, строго глядя на него с поднятой кверху рукой, перстом указующей в небо. — Ему должен служить тот человек, который имеет от него талант, а не себе! В писании сказано: «Овому даде талант, овому два… Кому дано много, с того много и взыщется!»
Захарыч задумчиво и внимательно слушал хилого, но горячего дьякона. Остальные плотники тоже медлили уходить и, слушая дьякона, зорко смотрели на товарища, точно видя в нем что-то новое.
— Оно, конечно… — виновато и медленно ответил Захарыч, — да где же нам? Мы неграмотные… ничего не знаем…
Там выучат и еще тебе же деньги будут платить! Ну ка, скажи: «Вонмем!»
— Гы!.. — густо усмехнулся Захарыч.
— Не «гы», а ты бери! Вот так!
И дьякон, выпрямив грудь и сложив губы трубой, затянул, потрясая козлиной бородой:
— Во-о-н-мем! Вот так! У тебя лучше моего выйдет! Ну! Разевай глотку, я послушаю.
Захарыч сконфузился, покраснел и, набрав в грудь воздуха, загудел, как труба, на целую октаву ниже дьякона:
— Во-о-н-мем!
И тут он сразу увидел свое превосходство над дьяконом. У Захарыча вышло, как будто в праздничный колокол ударили, торжественно, густо и добротно, а у дьякона голос дребезжал, как разбитый чугун.
Да тебя октава! — всплеснув руками, закричал дьякон и, подойдя вплоть к лицу Захарыча, заговорил тихо и вразумительно: — Да знаешь ли, глупый человек, что ты совсем не ту ноту взял, на шесть тонов ниже: я сказал в среднее «до», а ты закатил в нижнее, да как!.. Аж земля загудела! У тебя октава, чудак ты этакий! Знаешь ли ты, что такое октава? Это золотой голос! Сторублевый голос! Цены нет твоему голосу! Эх, дурак!
Дьякон тряхнул бородой и добавил с грустью:
— Экий капитал пропадает! Поступай в певчие! До дьякона достукаешься!
Захарыч почесал в затылке, посмотрел на свои лапти, на синие порты, на обрубок дерева под мышкой…
— Где нам до дьякона? — отвечал он. — Наше дело плотницкое… мы топором…
— То-по-ром! — уныло передразнил дьякон и вдруг опять энергично затряс бородой. — Хошь, сейчас в хор определю? И плотничество не надо бросать: по праздникам ведь поют-то. Ну! Пойдем… я тебя регенту покажу!
Он схватил Захарыча за руку и потащил за собой. Молча и долго смотрели плотники, как товарищ уходил от них вдоль по улице, заросшей зеленой травой. Захарыч шагал, задумчиво опустив голову, а дьякон, развевая широкими рукавами голубой рясы, разводил руками и мотал бородой.
— Увел! — сказал один плотник, прерывая молчание.
— Нешто! — добавил другой.
— Айда, ребята, обедать! Теперь Захарыч у нас в божьи дудки, значит, записался! — весело воскликнул молодой парень с рыжими волосами в кружало, торчавшими из-под картуза.
— Что ж! — солидно возразил один из пожилых. — Дьякон верно говорил: богу это!
— Да богу-то богу, а не рука все-таки плотнику в певчие лезть. Что он может? Для бога! Богу-то и топором послужить можно!
— Как же топором-то?
— А по церквам? Строй церкви! Вот тебе и в плотничьем виде можешь рвение оказать! Напрасно дьякон мужика сбивает! Одна склока!
Гурьбой, все с обрубками и щепками под мышкой, плотники шли по зеленой тихой улице и обсуждали судьбу Захарыча.
— Вросло, скажем, дерево в землю, — говорил высокий и худой старик, — хорошее дерево! А пересади-ка его на другое место, так оно, пожалуй, и пропадет! И человек то же, что дерево: пошто отрывать его от корня?..
В губернском городе на Волге по всем церквам звонили ко всенощной. В морозном зимнем воздухе, перепутываясь, плыли густые колокольные звуки. Зимняя ночь опускалась над городом, в домах зажигали огни, и на темном небе всплывали звезды…
К домовой церкви городского училища шел народ, то и дело подъезжали щегольские сани. В этой церкви был канун «престола», и там пел хор певчих, лучший в городе. Хор этот содержал купец Понедельников, церковный староста и попечитель училища. Церковь, прилегающие к ней коридоры и даже лестница были набиты народом. Певчие помещались не на клиросе, который был мал, а на особо устроенной эстраде, отгороженной перилами, у задней стены церкви, входные двери были устроены в боковой стене.
Большой хор занимал всю эстраду, выстроенный на ней рядами в полукруг, как на сцене. Впереди, вытянувшись как игрушечные солдатики, стояли мальчики в серых курточках, а позади них в два ряда виднелись взрослые певчие: справа тенора, франтоватый народ, слева басы, огромные, мрачные люди, с густыми гривами до плеч; на заднем плане, в тени, видны были фигуры людей с длинными окладистыми бородами.
Около перил, перед иконой, стоял толстый, лысый купец, лет пятидесяти, с окладистой седоватой бородой и суровым взглядом, одетый в черный длиннополый сюртук и высокие лакированные сапоги. Это был Понедельников. Между купцом и иконой сиял тяжелый серебряный подсвечник, уставленный множеством восковых свечей. Рядом с Понедельниковым стоял регент, с очень длинными, свешенными вниз усами, с чубом на круглой стриженой голове и серьезным взглядом, в глубине которого светился скрытый юмор.
— Ну что ж, приехал новый октавист? — спросил Понедельников.
Регент шевельнул одним усом.
— Приехал. Пробовал. Голос большой, — отвечал он с расстановкой, точно каждое слово его было золотое и он взвешивал его на руке.
— Выстоит против Томашевского?
— Сильнее. Медный голос.
— Ну-у? Из каких он? Чай, из духовных?
— Нет, из простых. В уездном городе пел. Знает еще плохо, но голос — таких октав я давно не слышал!
— Если выстоит супротив Томашевского, красную дам ему на чай!
— Нет, не балуйте их этим. А то ведь… гнать придется.
— Ну, вот еще! Все равно пьяница, чай?
— Нет. Говорит, не пьет.
— Где уж, чай, не пить!..
В церкви становилось жарко от тесноты, свечей и пылающего вверху паникадила. Темные, старинные лики икон смотрели сурово на густую нарядную толпу. Ее сдержанный гул, шелест платьев, покашливанье и шум от толкотни смешивались с треском свечей и позвякиваньем раздуваемого кадила. С улицы глухо доносился трезвон колоколов. Пахло ладаном, топленым воском и потом.
Зашуршала и отдернулась завеса «царских» дверей, на амвон медленно вышел сутуловатый и приземистый протодьякон в белой серебряной ризе. Его длинные тяжелые волосы лежали по плечам и спине.
Всенощная началась.
Регент строго поводил по сторонам блестящими глазами, требуя внимания. Вид у него был торжественный и суровый. Он похож был на Святослава перед боем или запорожского гетмана: длинные усы его свирепо шевелились, чуб на стриженой голове встал, ноздри горбатого носа раздулись. Регент величественно поднял руки.
Пение началось нежным аккордом, разрослось, расширилось и стихло, закончившись замечательно густым и приятным звуком серебристой октавы.
Этим красивым голосом пел самый молодой из басов. Высокий, стройный, с белым интеллигентным лицом, с небольшими усиками юноша лет двадцати пяти; он был чисто одет, и благообразное лицо его резко выделялось из кучи хохлатых голов, длинных бород и опухших физиономий. Его мягкий голос затушевывал все шероховатости и мелкие недостатки хора, объединяя все звуки в одно целое — в круглый и густой аккорд.
В половине всенощной на эстраде из боковой двери появился Захарыч. Он был в плотно застегнутом казинетовом «пеньжаке» и кожаных мужицких сапогах. Кудрявые волосы, перевитые сединой, лежали венком на его широкой голове. Он истово перекрестился на иконы и вопросительно взглянул на регента. Тот молча указал ему место рядом с молодым октавистом, и Захарыч скромно встал к стенке.
От копоти и ладана в церкви стоял туман; с ярко освещенной эстрады трудно было различить в этом тумане плотную толпу народа: она только шевелилась, гудела, вздыхала и казалась одним существом, которое дышало одной грудью, одним дыханием. Хор однообразно гудел «Господи, помилуй», и, как отзвук после удара в колокол, струилось «луй» молодого октависта. Захарыч молчал. Он с удовольствием слушал это стройное, равномерное пение. Голоса звучали свободно и легко, никто не жилился и не выходил из себя. Молодой октавист умел пускать свой львиный рев так благородно и мягко, что хотелось подойти и расцеловать его за то, что у него такой бархатный, маслянистый и сочный голос.
Заслушался Захарыч хорошего пения и не решался показать силу своего голоса. Стесняла его и публика, наполнявшая церковь: виднелись фигуры барынь, господ и купцов, а простого народу совсем не было.