Любили они горячей, страстной любовью то, за что принимали страдания...
Высокого роста, красивый солдат в одном из лагерей отделился от строя и тихо сказал сестре:
-- Сестрица, мне нужно поговорить с вами с глазу на глаз.
Сестра перевела его просьбу сопровождавшему ее генералу. Генерал разрешил.
-- Пожалуйста, -- сказала сестра, -- генерал позволил. Они отошли в сторону, за бараки. Солдат смутился, покраснел и заговорил теми красивыми русскими певучими словами, что сохранились по деревням вдали от городов и железных дорог, словами, подсказанными природой и жизнью среди животных, зверей и птиц.
-- Сестрица, дороже мне всего на свете портрет Царя-Батюшки, что дал Он мне, как я служил в его полку. Зашит он у меня в сапоге. И ни есть, и ни пить мне не надо, а был бы цел Его портрет. Да вот горе-беда, пошли помежду нами шпионы. Проведают, пронюхают, прознают про тот портрет. Как бы не отобрали? Как бы не попал он в поганые вражеские руки? Я, сестрица, думал: возьми и свези его на Родину я дай, куда сохранить... Али опасно?
Сестра сказала ему, что все ее бумаги и документы просматриваются австрийскими властями и скрыть портрет будет невозможно. Задумался солдат.
-- Тогда не могу его вам отдать. Неладно будет. Присоветуйте... хочу записаться я, чтобы в полях работать. И вот, скажем, ночь тихая, погода светлая, и наклею я портрет на .дерево и пущу его по тихим водам речным и по той реке, что с какой ни есть русскою рекою сливается, чтобы причалил он к русским берегам. И там возьмут его. Там-то, я знаю, сберегут.
( Бог спасет, оставь у себя в голенище,--сказала сестра.
x x x
У сестры на груди висели золотые и серебряные Георгиевские медали с чеканным на них портретом Государя. Когда она шла вдоль фронта военнопленных по лагерю, ей подавали просьбы.
Кто просил отыскать отца или мать и передать им поклон и привет. Не знает ли она, кто жив, кто убит? Кто передавал письмо, жалобы или прошения.
И вдруг, -- широкое крестное знамение... Дрожащая рука хватает медаль, чье-то загорелое усталое лицо склоняется и целует Государев портрет на медали.
Тогда кругом гремит "ура"! Люди метались в исступлении, чтобы приложиться к портрету, эмблеме далекой Родины-России.
И бывал такой подъем, что сестре становилось страшно, не наделали бы люди чего-нибудь противозаконного.
x x x
Положение военнопленных в Германии и Австрии к концу 1915 г. было особенно тяжелым, потому что в этих странах уже не хватало продовольствия, чтобы кормить своих солдат, а чужих пленных едва-едва кормили, держали их на голодном пайке.
И вот что мне рассказывала сестра о настроении голодных, забытых людей.
Это было под вечер ясного осеннего дня. Сестра только что закончила обход громадного лазарета в Пурк-Штале, в Австро-Венгрии, где находилось 15 тысяч военнопленных. Они были разбиты на литеры по триста человек и одной литере было запрещено сообщаться с другой. Весь день она переходила от одной группы в 100--120 человек к другой. Когда наступил вечер и солнце склонилось к земле, она пошла к выходу.
Пленным было разрешено проводить ее и выйти из своих литерных перегородок. Громадная толпа исхудалых, бедно одетых людей, залитая последними лучами заходящего солнца, следовала за сестрой. Точно золотые дороги потянулись с Запада на Восток, точно материнская ласка вечернего светила посылала последние объятия далекой России.
Сестра выходила к воротам. Она торопилась, обмениваясь с ближайшими солдатами пустыми, ничего не значащими словами.
-- Какой ты губернии?
-- В каком ты полку служил?
-- Болит твоя рана?
У лагерных ворот от толпы отделился молодой высокий солдат. Он остановился перед сестрой и, как бы выражая мнение всех, начал громко, восторженно говорить:
-- Сестрица, прощай, мы больше тебя не увидим. Ты свободная... Ты поедешь на родину в Россию, так скажи там от нас Царю-Батюшке, чтобы о нас не недужился, чтобы Манифеста своего из-за нас не забывал и не заключал мира, покуда хоть один немец будет на Русской земле. Скажи России-Матушке, чтобы не думала о нас... Пускай мы все умрем здесь от голода-тоски, но была бы только победа.
Сестра поклонилась ему в пояс. Надо было сказать что-нибудь, но чувством особенным была переполнена ее душа, и слова не шли на ум. Пятнадцатитысячная толпа притихла и в ней было напряженное согласие с говорившим.
И сказала сестра.
-- Солнце глядит теперь на Россию. Солнце видит вас и Россию видит. Оно скажет о вас, какие вы... -- и, заплакав, пошла к выходу.
Кто-то крикнул: "Ура, Государю Императору". Вся пятнадцатитысячная толпа вдруг рухнула на колени и едиными устами и единым духом, запела: "Боже, Царя храни"... Звуки народного гимна нарастали и сливались с рыданиями, все чаще прорывавшимися сквозь пение. Кончили и запели второй и третий раз запрещенный гимн.
Австрийский генерал, сопровождавший сестру, снял с головы высокую шапку и стоял навытяжку. Его глаза были полны слез.
Сестра поклонилась до земли и быстро пошла к ожидавшему ее автомобилю. ца, следовала за сестрой. Точно золотые дороги потянулись с Запада на Восток, точно материнская ласка вечернего светила посылала последние объятия далекой России.
Сестра выходила к воротам. Она торопилась, обмениваясь с ближайшими солдатами пустыми, ничего не значащими словами.
-- Какой ты губернии?
-- В каком ты полку служил?
-- Болит твоя рана?
У лагерных ворот от толпы отделился молодой высокий солдат. Он остановился перед сестрой и, как бы выражая мнение всех, начал громко, восторженно говорить:
-- Сестрица, прощай, мы больше тебя не увидим. Ты свободная... Ты поедешь на родину в Россию, так скажи там от нас Царю-Батюшке, чтобы о нас не недужился, чтобы Манифеста своего из-за нас не забывал и не заключал мира, покуда хоть один немец будет на Русской земле. Скажи Россин-Матушке, чтобы не думала о нас... Пускай мы все умрем здесь от голода-тоски, но была бы только победа.
Сестра поклонилась ему в пояс. Надо было сказать что-нибудь, но чувством особенным была переполнена ее душа, и слова не шли на ум. Пятнадцатитысячная толпа притихла и в ней было напряженное согласие с говорившим.
И сказала сестра.
-- Солнце глядит теперь на Россию. Солнце видит вас и Россию видит. Оно скажет о вас, какие вы... -- и, заплакав, пошла к выходу.
Кто-то крикнул: "Ура, Государю Императору". Вся пятнадцатитысячная толпа вдруг рухнула на колени и едиными устами и единым духом, запела: "Боже, Царя храни"... Звуки народного гимна нарастали и сливались с рыданиями, все чаще прорывавшимися сквозь пение. Кончили и запели второй и третий раз запрещенный гимн.
Австрийский генерал, сопровождавший сестру, снял с головы высокую шапку и стоял навытяжку. Его глаза были полны слез.
Сестра поклонилась до земли и быстро пошла к ожидавшему ее автомобилю.
x x x
Мир во что бы то ни стало. Мир через головы генералов. Мир, заключаемый рота с ротой, батальон с батальоном по приказу никому неведомого Главковерха Крыленко.
Без аннексий и контрибуций...
Когда была правда? Тогда, когда за Пуркштальским лагерем, за чужую землю закатывалось ясное русское солнце, или тогда, когда восходило кровавое солнце русского бунта?
x x x
Гимн и молитва были тем, что наиболее напоминало Родину, что связывало духовно этих несчастных, томящихся на чужбине людей со всем, что было бесконечно им дорого. Дороже жизни.
Это было в одном громадном госпитале военнопленных. Весь австрийский город был переполнен ранеными, и пленные, тоже раненные, помещались в здании какого-то большого училища.
В этом госпитале было много умирающих и те, кто уже поправился и ходил, жили в атмосфере смерти и тяжких мук.
Когда, сестра закончила обход палат и вышла на лестницу, за нею вышла большая толпа пленных. Ее остановили на лестнице и один из солдат сказал ей:
-- Сестрица, у нас здесь хор хороший есть. Хотели бы мы вам спеть то, что чувствуем.
Сестра остановилась в нерешительности. Подле нее стояли австрийские офицеры.
Регент вышел вперед, дал тон и вдруг по всей лестнице, по всем казармам, по всем палатам, отдаваясь на улицу, величаво раздались мощные звуки громадного, дивно спевшегося хора.
-- "С нами Бог. Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог", -гремел хор по чужому зданию, в городе, полном "чужих" языков.
Лица поющих стали напряженные. Какая-то странная решимость легла на них. Загорелись глаза огнем вдохновения. Скажи им сейчас, что их убьют, всех расстреляют, если они не перестанут петь, они не послушались бы.
А кругом плакали раненые. Сестра плакала с ними... После отъезда сестры весь госпиталь, все, кто только мог ходить, собрались в большой палате. Калеки приползли, слабые пришли, поддерживаемые более сильными. Делились впечатлениями пережитого.
-- Ребята, сестра нам хорошего сделала. Надоть нам так, чтобы беспременно ее отблагодарить. Память, какую ни на есть, ей по себе оставить.
-- Слыхали мы, остается сестрица еще день в нашем городе, давайте сложимся и купим ей кольцо о нас в напоминание.
-- Или какое рукоделие ей сделаем?
Посыпались предложения, но все не находили сочувствия. Все казался подарок мал и ничтожен по тому многому, что оставила сестра в их душах.
И тогда встал на табуретку маленький, невзрачный на вид солдат, совсем простой и сказал:
-- Ей подарка не нужно, не такая она сестра, чтобы ей подарок, или что поднести. Мы плакали о своем горе и она с нами плакала. Вот если бы мы могли из ее и своих слез сплести ожерелье -- вот такой подарок ей поднести.
В палате после этих слов наступила тишина. Раненые молча расходились. Все было сказано этими словами.
Вольноопределяющийся, бывший свидетелем этого, рассказал сестре. Говорила мне сестра:
-- Когда мне делается особенно тяжело, и мысли тяжкие о нашей несчастной Родине овладевают мною, и болезни мучат, мне кажется тогда, что на шее у меня лежит это ожерелье из чистых русских солдатских слез -- и мне становится легче.
x x x
Молитва в сердцах этих простых русских людей всегда соединялась с понятием о России. Точно Бог был не везде, но Бог был только в России. может быть это было потому, что у Бога было хорошо, а хорошо было только в России.
В Венгрии, в одном поместье, где работали четыреста человек пленных, к сестре, после осмотра ею помещений и обычной беседы и расспросов, подошло несколько человек и один из них сказал:
-- Сестрица, мы построили часовню. Мы хотели бы, чтобы ты посмотрела ее. Но не суди ее очень строго. Она очень маленькая. Мы хотели, чтобы она была русской, совсем русской, и мы строили ее из русского леса, выросшего в России. Мы собрали доски от тех ящиков, в которым нам посылали посылки из России, и из них построили себе часовню. Мы отдавали последнее, что имели, чтобы построить ее себе.
Было Крещение. Сухой, ясный, морозный день стоял над скованными полями. Жалкий и трогательный вид имела крошечная постройка в пять шагов длины и три шага ширины, одиноко стоявшая в поле. Бедна и незатейлива была ее архитектура.
Но когда сестра вошла в нее, странное чувство овладело ею. Точно из этого ящика дохнула светлым дыханием великая в страдании Россия. Точно и правда русские доски принесли с собою русский говор, шепот русских лесов и всплески и журчанье русских рек.
-- Когда нам бывает уж очень тяжело, -- сказал один из солдат, -- когда за Россией душа соскучится, захотим мы, чтобы мы победили, чтобы хорошо было Царю-Батюшке, пойдешь сюда и чувствуешь точно в Россию пошел. Вспомнишь деревню свою, вспомнишь семью.
Солдаты и сестра сели подле часовни. Почему-то сестре вспомнились слова Спасителя, сказанные Им по воскресении из мертвых: "Восхожу к Отцу Моему и Отцу вашему, и к Богу Моему и к Богу вашему".
-- Не погибнут эти люди, не может погибнуть Россия, пока в ней есть такие люди, -- думала сестра -- Если мы любим Бога и Отечество больше всего, и Бог нас полюбит и станет нашим Отцом и нашим Богом, как есть Он Бог и Отец Иисуса Христа.
Сестра, как умела, стала говорить об этом солдатам. Они молча слушали ее. И, когда она кончила, они ей сказали:
( Сестрица, споем "Отче наш".
Спели три раза. Просто, бесхитростно, как поют молитву Господню солдаты в ротах. Казалось, что это было не в Венгрии, а в России, не в плену, а на свободе.
В стороне стоял венгерский офицер, наблюдавший за пленными в этом поместье. Он тоже снял шапку и молился вместе с русскими солдатами.
Провожая сестру, он сказал ей:
-- Я венгерский офицер, раненный на фронте. Когда вы молились и плакали с вашими солдатами, и я плакал. Когда теперь так много зла на земле, и эта ужасная война и голод, я вдруг увидел, что есть небесная любовь. И это меня тронуло, сестра. Не беспокойтесь о них. Я теперь всегда буду относиться к ним сквозь то чудное чувство, что я пережил сейчас с вами, когда молился и плакал.
x x x
В одном большом городе, в больнице, где администрация и сестра очень хорошо и заботливо относились к пленным, сестра раздавала раненым образки.
Они вставали, кто мог, крестились и целовали образки. Один же, когда она к нему подошла, сел.
-- Сестрица, -- сказал он, -- мне не надо вашего образка. Я не верю в Бога и никого не люблю. В мире одно мученье людям, так уж какой тут Бог? Надо одно, чтобы зло от войны прекратилось. И не надо мне ни образов, ни Евангелия -- все зло и обман.
Сестра села к нему на койку и стала с ним говорить. Он был образованный, из учителей. Слушал ее внимательно.
-- Спасибо вам, -- сказал он. -- Ну, дайте мне образок. Из немигающих глаз показались слезы. Сестра дала ему образок, поднялась и ушла.
Прошло много времени. Сестра вернулась в Петербург. Однажды в числе других писем, она получила открытку из Австрии. Писал тот солдат, которому она дала образок.
-- Дорогая сестрица, откуда у вас было столько любви к нам, что когда вы вошли в палату, я почувствовал своим ожесточенным, каменным сердцем, что вы любите каждого из нас. Я благословляю вас, потому что вы -- сердце, поющее Богу песнь хвалы. У меня теперь одна мечта -- вернуться на Родину и защищать ее от врагов. Хотелось бы увидеть еще раз вас и мою мать.
V. ОНИ БЕЖАЛИ ИЗ ПЛЕНА, ЧТОБЫ СНОВА СРАЖАТЬСЯ ЗА РОССИЮ
Эта мечта -- снова увидеть Родину и драться, защищая ее от врагов, была наиболее сильной и яркой мечтой у большинства пленных. Как ни сурово было наказание за побеги, из плена постоянно бежали. Бежали самым необыкновенным образом и, что замечательно, при поимке никогда не говорили, что бежали для того, чтобы повидать семью или жену, или детей, но всегда заявляли, что бежали для того, чтобы вернуться в родной полк смыть позор плена и в рядах полка сражаться против неприятеля.
Особенно много бежало казаков. Надо и то сказать, что с казаками в плену обращались строго. В Австро-Германской армии было убеждение, что казаки не дают пощады врагу, что они не берут пленных и потому в лагерях мстили казакам. И еще одно. В казачьих частях плен, по традиции, считался не несчастьем, а позором и поэтому даже раненые казаки старались убежать, чтобы смыть с себя позор плена.
В Данию был интернирован казак, три раза убегавший из плена в Германии. У него была одна мечта -- вернуться в полк и снова сражаться. Чтоб бежать, он прибегал к всевозможным уловкам. Притворялся сумасшедшим. Сидел на койке и выдергивал из себя волосы, по одному волосу в минуту, ничего не ел, бросался на приходящих. Его отправили в сумасшедший дом. Он связал из разорванной простыни канат и ночью бежал из окна уборной. На границе его поймали. Его мучили, держали в карцере, подвешивали к стенке. Он притворился покаявшимся и устроился на полевые работы. Едва затянулись реки, бежал снова глухой осенью. Более недели скитался, питаясь только корнями, оставшимися. в полях, упал от истощения и был пойман. Его отправили в Данию.
-- Убегу и отсюда, -- говорил он -- Надо смыть позор. Я казак, а во время войны в плену сижу. И бежал...
x x x
В Моравии, на сахарном заводе, у помещика работало двести русских военнопленных. Партией заведовал русский еврей. Русский же еврей был и поваром при партии. Евреи переводчики, евреи-заведующие партиями -- это было одним из самых тяжелых бытовых явлений плена. Они контролировали почту, они читали письма пленных, они доносили на строптивых, и из-за них были цепи, подвешивания, карцеры, бичевания и расстрелы. Они знали язык, но не были русскими, они не любили России. Суровое молчание и глухое недовольство было на заводе. Голодные, забитые люди только что кончили рассказы о своем горе и, мрачно столпившись, стояли около завода.
Вдруг тишину вечера нарушили крики, грубая брань и стук. Пленные тревожно заговорили...
-- Ах, ты, Боже мой... Царица Небесная... Он попался. Он ушел, а его-таки поймали.