Не было, наверное, русского писателя, не любившего в трактир заглянуть. Жизнь там открывалась естественной своей стороной, и всякий поневоле становился ее наблюдателем: дух всеобщего компанейства, когда любой готов был открыть душу любому, оказавшемуся рядом, за столом со стопкой в руке.
Гиляровский, как никто другой, знал московские трактиры, любил по ним побродяжничать, а то и уединиться с блокнотом где-нибудь подле окна. И очень много писал о них.
В конце XIX и в начале XX века трактиров в Москве было видимо-невидимо — тьма! На любой вкус были трактиры. Один из них — в самом центре, в Столешниковом — на том месте, где теперь дом № 6, облюбовали извозчики, другой — возле Савеловского вокзала — сапожники. Существовали и совсем уж простецкие трактиры, куда захаживали даже миллионщики — московские миллионеры и сидели не в кабинетах, хотя и таковые имелись, а в общем зале, среди самого обыкновенного люда, из которого и сами вышли когда-то.
Среди старейших в Москве, чисто русских трактиров Гиляровский в первую очередь называет три только, существовавших еще с первой половины XIX века: «Саратов», трактир Гурина и заведение Егорова. Понятное дело, ни от одного из них и следа не осталось. Даже и домов, где помещались они. Но в свое время славились и почитались, как никакие другие. Даже переходя из рук в руки, меняя хозяев, сохраняли эти заведения свое первостатейное положение. Потому что традиции, налаженную кухню со своими, доморощенными рецептами более всего берегли. Как, к примеру, трактир Ивана Тестова, перекупленный с согласия его хозяина, миллионера Патрикеева, у зазевавшегося Егорова. Слава тестовского трактира забила всех! Особенно любим он был у театральной публики, в очередях стоявшей у входа в него после спектаклей.
Подбор обслуги в трактиры всегда считался делом ответственным, тонким. Так повелось, что набирали в трактирную службу поначалу, с давнего времени, «ярославских водохлебов» и только потом — из окрестных Москве губерний. Половых готовили несколько лет из неумелых мальчишек, привезенных в учебу родителями. И порядок был такой, не обойти: сначала определяли на год в судомойку. Если молодой человек проявлял сметливость, его переводили в кухню — вникать в подачу кушаний. И здесь ему открывали таинство: какое блюдо как называется и что к чему подавать — вино какое, соусы и всякое прочее. Полгода отводилось на постижение этой премудрости. Но и это не все: еще четыре года мальчик бегал в подручных — учился принимать заказы, убирал со стола, накрывал и лишь на пятый год, накопив полдюжины белых рубах из мадаполама, а лучше — дорогого голландского полотна, переводился в половые. К тому времени он уже понимал, что рубашки всегда должны сиять белизной — упаси Бог, пятнышко, и быть тщательно выглаженными.
Пропали трактиры в советское время. Свели их на нет, как пережиток отжившего прошлого. И слово-то само — «трактир» едва ли не ругательством стало считаться. Пока не дошло: трактир в России, в Москве — нечто совершенно особенное, в полном смысле народное заведение. Как, скажем, кафе у французов. Только нечто большее по смыслу и значению.
Ходил-ходил по Москве, правда по центру все, в поисках трактира — только четыре нашел. И ни один из них, по сути дела, на трактир не похож: и в зданиях современных располагаются, и еду в них заморскую подают. Вздохнул бы горестно Владимир Алексеевич Гиляровский и ус в задумчивости меж пальцев потер бы…
И вдруг на Сретенке, по левую руку, если идти от Садового кольца, вижу вывеску: «Трактир «Кураж». Совсем недавно был здесь и ничего такого не увидел. Старый московский дом, крутая мраморная лестница в глубокий подвал, а там — уютный погребок из двух маленьких зальцев, низкие сводчатые потолки, на стенах — фрески, от руки написанные: Сретенские ворота, другие места старой Москвы.
Здесь неожиданная, интересная встреча у меня состоялась. Обслуживала небольшая компания молодых приветливых людей, которой верховодил Сергей Писарев. Как выяснилось, Сергей — прямой потомок старого дворянского рода Писаревых, ведущего свое начало со времен великого князя Василия Васильевича. Немногие из фамильных реликвий удалось в семье сохранить — время было не то, когда почитались дворянские корни, но шпага одного из прадедов Сергея с гербом рода Писаревых уцелела все же.
Сергею давно хотелось открыть в Москве трактир в духе старого времени, где все: интерьер, кухня, даже музыка — было бы истинно русским. Нашли подходящий подвал на Сретенке, заброшенный, наполовину затопленный, и за три месяца превратили в приятнейшее заведение, где не только приятно отдохнуть, но и кормят отменно. «Почему именно «Кураж»?» — спросил я его. «Слово хоть и французское, а отражает русский характер. Так мне кажется».
Мне этот человек понравился. Он молод, любит родной город и очень хочет, чтобы и дети его так же этот город любили. И чтобы все, кто придет в новый московский трактир, наш город любили. Он много для этого сделал.
А моя бабушка, царство ей небесное, говорила «трахтир», вспоминая о былом, и это выходило как-то очень по-домашнему. Так ведь действительно старый добрый трактир был и как бы вторым домом для всякого, кто искал общения или покоя, молчаливого слушателя или отчаянного застольного спорщика. Все уживалось в его задушевной и в то же время компанейской атмосфере, насыщенной бередящими аппетит ароматами, жарким гомоном гуляющих мужичков, звоном стаканов, — да разве скажешь о трактире лучше, чем он мог бы сказать сам о себе…
Рекордное количество трактирных заведений в России пришлось на 1894 год и перевалило за 42 тысячи, а уже на следующий год, когда ввели государственную питейную монополию на продажу крепких напитков, число трактиров сократилось до 39 тысяч с небольшим. Теперь же трактиров в России и вовсе не считано — потому что считать почти нечего. А в Москве, столице нашей, их — раз-два да обчелся.
Да, в упадок пришел в России трактирный промысел. Владимир Сергеевич Михалков, президент Ассоциации «Народный трактир», известнейший российский кулинар, изобретатель в своем изысканно вкусном деле, выглядит человеком вполне здоровым, хотя при этом и отчаянно болеет. За это потерянное трактирное дело и болеет. И прежде всего за возрождение русской национальной кухни. Человек энергичный и склонный к рубленым выражениям, он заверяет: «Если мы потеряем национальную кухню, мы потеряем нацию!»
В самом деле, разве не обидно: во всякой стране есть своя национальная кухня, которая бережно сохраняется, поддерживая здоровье своих сограждан и привлекая любознательные желудки заезжих гостей, а у нас — нет. Даже и во всей Москве вряд ли найти место, где подавали бы исключительно русские яства. Слава Богу, есть хоть люди, которые хранят таинства русской кухни. Сам Михайлов в своих кулинарных произведениях использует только российские коренья и травы, коих у него припасено, по-моему, на все случаи жизни. Даже и чаи он такие делает из трав и прочих отечественных растений.
Возрождение трактирного промысла — предмет особых забот Михайлова. Какой же трактир без подлинно народной кухни? Близкой по духу нашим людям, которые даже и генетически давным-давно сжились с ней.
Эхма… Ходил из трактира в трактир, поистер кошелек свой до дыр…
Притихшая усадьба Толстого
Тишиной и покоем веет от этого дома. Даже трубный глас огромного города не может обеспокоить его, и он, сложенный почти двести лет назад из корабельной сосны, представляется неприступной каменной крепостью, перед которой отступает и само всесильное время.
Страшно не хотелось Льву Николаевичу переезжать в Москву, но супруга его, Софья Андреевна, тяготившаяся деревенской жизнью в Ясной Поляне, непрестанно его уговаривала, неутомимо настаивала — как же дети-то в сельской глуши будут расти? — и Толстой, приглядев продававшийся дом Арнаутова в Хамовническом переулке между Москвой-рекой и Девичьим Полем, решился купить его. Главное, что подтолкнуло Толстого, помимо самого обширного дома, — сад, что примыкал к нему сзади. Сад был роскошный — большой, разросшийся, с липовой аллеей, яблонями и даже с колодцем, о котором говорили, будто вода в нем ничуть не хуже знаменитой мытищинской. Да так ведь и было на самом деле. И то, что в доме не провели электричества, что не было в нем ни водопровода, ни канализации, — все это очень устраивало Льва Николаевича, так ему хотелось, и ничего он переделывать не собирался. Только главный дом надстроил. Осенью 1882 года семья Толстых перебралась в свою городскую усадьбу.
Здесь Толстой, смирившийся с неизбежностью зимней жизни в Москве, пробытовал девятнадцать холодных зим: Можно сказать, и лет, потому что только на лето семья выезжала в Ясную Поляну. Здесь Толстой пережил и краткие мгновения счастья, и трагедию, потеряв под кровом этого теплого дома сына Ванечку, месяца не дожившего до семи лет, — доброго, сердечного мальчика, притом талантливого, которого нельзя не любить было. Но писалось Толстому хорошо в этих покойных стенах — обрадованно о том говорил. Тут написал он «Воскресение», «Крейцерову сонату», «Власть тьмы», рассказов множество. В небольшом кабинете в отдаленном углу дома, за приземистым, просторным столом мореного дуба с резными ножками, где и сейчас лежат, будто он только-только оставил их, две ручки вишневого дерева, стоят чернильный прибор из малахита, простое пресс-папье, два скромных бронзовых подсвечника. Низкий потолок — такой, что и рукой можно коснуться, мягкий кожаный диван и кресла — здесь Лев Николаевич, когда не работал, любил гостей принимать. Уютно и тихо: окна выходят в сад, и город, обложивший усадьбу, даже не вспоминается.
Кто только тут не был! Все люди, составлявшие гордость России, почитали счастьем здесь побывать — как же, быть в Москве и к Толстым не заглянуть! Двери его дома всегда были открыты, и прислуге было приказано всех принимать, хотя приемным днем считался сначала четверг, а потом суббота.
Нынешнее поколение москвичей как-то призабыло о самом существовании городской усадьбы Толстого. Ясная Поляна у всех на слуху, там могила его и там, в конце концов, Лев Николаевич прожил почти шестьдесят лет. Но ведь и здесь осталась часть его жизни, и эти стены согревало его дыхание…
Когда я в первый раз пришел сюда — мальчишкой седьмого класса со школьной экскурсией, — дом оставил меня совершенно холодным. Все в нем: и мебель, и утварь всякая, и мелкие предметы в каждой из шестнадцати комнат — казалось бутафорией, ловкой, умелой подделкой. Просто невозможно, чтобы все настоящее было! И товарищи мои тоже посмеивались, когда нам говорили: «А вот эту скатерть Софья Андреевна сама связала»… Чтобы графиня сама вязала? Нет уж, не надо, не дураки. Но в этом доме все настоящее. Просто тогда мы не были готовы к встрече с великим человеком. Потому и дом мертвым казался. Тогдашнее недоверие вырастало из непонимания. Теперь великий хозяин дома отчего-то показался мне ближе во времени, чем когда я первый раз переступил этот порог. Тогда представлялось, что время Толстого — дальняя старина, а теперь вижу: совсем недавно, почти вровень с нами он жил. Дом поневоле заставляет об этом подумать.
Он обладает необыкновенной притягательной силой. И в самом деле не верится, что в прихожей, темноватой и тесненькой, висит, будто минуту назад повешенная, енотовая дорожная шуба Льва Николаевича. Гиляровский ее описывал: садился Толстой в возок и, прежде чем полог накинуть, аккуратно в шубу запахивался. Поднимаешься по парадной лестнице на второй этаж и сразу же видишь две картины, подаренные Толстому художником Н. Е. Сверчковым, — «Холстомер», молодой и в старости, никому не нужный уже…
Совершенно нет ощущения, что дом давно и навсегда оставлен хозяевами. Так все в нем просто, естественно. Вот две пары обуви — ботинки и сапоги, сшитые самим графом Толстым. Расписка Фета: «Сшиты автором «Война и мир». Заплатил 6 руб.». Работа отменная, не сказать, что рукоделие графа. Тут же, в каморке у кабинета, лежат на полу две небольшие гантельки — разминался ими Лев Николаевич, велосипед, неизгладимо запавший в память мне с детства: уже в старости Толстой учился ездить и очень гордился, что не свалился ни разу.
В светленькой, совсем небольшой комнатенке — объемистый деревянный сундук. Задаю хранителю нескромный вопрос — а что в нем? «Скрытая экспозиция», — не очень охотно мне поясняют. Оказывается, нижнее бельишко Софьи Андреевны, ее песцовые воротники — очень любила, а еще — ее же суконные панталоны, надевавшиеся исключительно зимой, для тепла. Панталоны и прочее решили не доставать, все-таки интимного свойства предметы… Хотя, чего уж там, понятное дело, и у графинь попки зимой замерзали.
Слава Богу, дом, переживший войны, пожары московские, казалось бы ничего не щадившие, уцелел и сохранился в том виде, в каком Толстые его оставили. Видно, что беспредельная забота людей охраняет его.
Толстой не поехал бы сюда жить, коли не было б сада. Он, конечно, сильно изменился с тех пор, но две липы, которые помнят его, сохранились. И причудливая корявая береза с пломбированным стволом тоже осталась. Она — несомненно с толстовского времени: есть фотография, где Лев Николаевич возле нее.
И липовая аллея высится слева за домом, но это уже другие деревья. А вот подснежники, посаженные Софьей Андреевной, на удивление всем, по весне расцветают. Лет пятнадцать назад они вдруг исчезли, но через год вновь воспряли.
Тихо здесь, покойно и хорошо. Пахнет прелыми листьями, черемуха щедро сыплет на молодую траву легкий снег своих лепестков, пряно пахнет старая поленница, аккуратно сложенная подле колодца. Все, как тогда, как при нем. Только в колодце давно воды уже нет.
В саду уединенья былого пробудились тени…
Когда при мне произносили эти слова: «Сад «Эрмитаж»», в мальчишеском воображении сразу же представал неясный в своих очертаниях, но яркий образ хотя и близкой совсем, однако и недоступной красивой жизни; блистанье фонарей, затерявшихся в листве, оркестр, играющий под белой створкой раковины, нарядно одетые люди, сидящие за изящными столиками или прогуливающиеся по тенистым аллеям…
Именно таким и был «Эрмитаж». Для кого-то — доступный, для кого-то — мечта. Это уж в царстве свободы, где царил гегемон, всяк мог запросто, засунув руки в карманы штанов, сюда заглянуть. Поначалу-то в этом саду другая гуляла публика. Да выморили всех, или, кто успел, сами разъехались. Сад, расположенный с самом центре Москвы, надолго пришел в запустение.
Но, как ни странно теперь, подлинное запустение на этом самом месте бытовало еще и в начале восьмидесятых годов XIX века. Огромный и шумный город, какой Москва и тогда уж была, а здесь, как сообщалось в «Полицейских ведомостях», — «свалка чистого снега на пустопорожней земле Мошнина». Летом — болото с комарьем и лягушками, с кучами мусора, пожухлый бурьян с могучими лопухами и чертополохом, а зимой — монбланы из грязного, а вовсе не «чистого» снега, свозимого с окрестных улиц.
И вдруг, словно волшебство какое, — воздвигается сад. С Зеркальным театром, с небольшим ухоженным прудиком, с оркестрами, гремящими в разных концах, с цирковым представлением, что разыгрывалось над головами гуляющих, все тут — канатоходцы, акробаты, жонглеры! И первый в Москве электрический свет вспыхнул в этом саду, и первый в белокаменной киносеанс в мае 1896 года собрал восхищенную публику тоже здесь. И фейерверки, рассыпающиеся искрами пылающих звезд, концерты музыкальных знаменитостей, спектакли новой в своем качестве оперетты, в которых пели знаменитости из Большого театра и играли примы из Малого. Вот каким открылся тогда «Эрмитаж».
Хорошо известно, кто сотворил волшебство: Михаил Лентовский, театральный деятель и дальновидный предприниматель, которого назвали за превращение сада московского магом и чародеем. И так этот сад вписался не только в Каретный Ряд, но и в самое чрево Москвы, что стало казаться, будто всегда здесь он был.
Кто только сюда не захаживал: Чехов, Шаляпин, Толстой, отцы города во главе с генерал-губернатором, праздная театральная публика, аристократы, художники — для всей культурной Москвы сад стал излюбленным местом.
Мы получили в наследство «Эрмитаж» другим, конечно, хотя часть своего великолепия ему удалось сохранить. Сам парк, теперь разросшийся, Зеркальный театр, еще долго верой и правдой служивший, театр «Эрмитаж», куда и дети, и взрослые на спектакли по своим интересам ходили. И недостройка сада тоже нам в наследство досталась: как арендовал сад Я. В. Щукин для своей опереточной труппы и как начал строить Зимний театр, так и стоит недостроенным. Еще в 1908 году придрались к чему-то пожарные, и осталось здание недостроенной громадой кирпичей.
Чем привлекал нас «Эрмитаж» в первое время после войны, когда только открылся? Да тем же, чем и всегда: видимостью жизни красивой, музыкой, светом, возможностью отдыхающих людей посмотреть. Иногда с девочками из соседней школы мы приезжали сюда — подальше от дома, чтобы с ребятами своими не встретиться — как пить дать подначивать станут… Ну, и тихую лавочку в тени где-нибудь потом отыскать, что и говорить, тянуло к уединению. Даже и не зная, что в переводе с французского «эрмитаж» — «место уединения».
Помнится, со всей Москвы сбежались мальчишки и девчонки сюда — первым экраном «Тарзан» показывали. Это только потом он по московским клубам прошел с непонятным напутствием: «Этот фильм взят в качестве военного трофея». Истязали себя мы в догадках: фильм американский, а мы против американцев не воевали. Значит, у немцев взяли? А когда те успели этих американских трофеев набрать?
Еще недавно к «Эрмитажу» лучше и не приближаться было — сплошная стройка, весенняя хлябь, груды строительных материалов. Теперь сад расширился до таких размеров, какими никогда не обладал. К его территории отошла примыкающая усадьба Кузнецовых начала XIX века. В пожаре 1812 года она сильно пострадала, а после восстановления в ней открылся Английский клуб, а позже — в 1827 году, Екатерининская больница. Теперь — памятник архитектуры.
В трудностях, потугах, но сад ожил, расширился и предстал перед нами обновленным, но по-прежнему всем дорогим.
В его огне сокрыта тайна…
Ведь знал же, знал, что нельзя и попыток таких делать — вернуться в свое прошлое, а вот не выдержал, как мимо шел, потрогал, погладил стены дорогого старого дома… А дальше уж ничего не смог поделать с собой: ноги сами понесли по родным лестницам и коридорам… Куда? Да в прошлое! И не столько даже свое, сколько вот этого древнего дома на Разгуляе.
У Гиляровского как-то нашел — в одном из его описаний первой встречи с Москвой, — будто дом этот принадлежал некогда знаменитому по всей старой Москве колдуну Брюсу, искателю философского камня. Однако у мэтра очевидная тут неточность: несомненно известно, что строился этот дом в 1725 году, уже после смерти Якова Брюса — фельдмаршала и сенатора. Так что тот и видеть сей дом не мог. Однако же легенда такая ходила, и бывалые москвичи отчего-то ее поддерживали. Да просто потому, что любят они всякие тайны. А меж тем в этих стенах и в самом деле прячется тайна. Да какая еще!
Дом этот, а скорее дворец, принадлежал изначально графу Алексею Ивановичу Мусину-Пушкину, человеку, в России известному по многим причинам. Потомок старого, знатного рода после окончания Артиллерийского училища был замечен князем Григорием Орловым и взят на службу адъютантом. Для молодого человека — начало блестящей карьеры.
На этом месте его и Екатерина Великая приметила. К женщинам молодой, но очень серьезный адъютант относился с уважением и интересом, но страстью, его были книги. И особенно — старые книги. Еще в Артиллерийском училище он предпочитал книгам по фортификации и математике книги по российской истории. Что, впрочем, отнюдь не помешало ему с отличием окончить училище.
Он и сам сочинял: во время путешествия по просвещенной Европе писал «Записки», где особое внимание уделял искусству, словно бы позабыв про артиллерийское дело. А вернулся — и в церемониймейстеры царского двора попал. Манеры, знание этикета, ум отточенный, редкостный — все это делало его при дворе человеком заметным.
А в доме он был еще интересней. На Разгуляе он и начал собирать свою знаменитейшую библиотеку, слава о которой покатилась даже за пределы России. Поначалу он купил собрание книг и бумаг известного собирателя Крекшина и сам сосредоточился на собирании рукописей, справедливо полагая, что нет ничего ценнее их. Попутно Алексей Иванович и сам записывал всякие редкие, но достоверные исторические сведения и редкости всевозможные собирал. Дома у него и коллекция древних монет была — князей Владимира и Ярослава, знаменитый Тмутараканский камень с надписью 1068 года, хранящийся сейчас в Эрмитаже, а также куда-то подевавшаяся летопись князя Кривоборского. Хранились и подарки самой императрицы — несколько харатейных — папирусных и пергаментных книг, а также рукописей. Много чего необычайного насобирал граф и принес в этот дом.
Грандиозно обогатилась библиотека Алексея Ивановича, когда его назначили обер-прокурором Святого Синода. Митрополит Гавриил нарадоваться не мог подходу Мусина-Пушкина к делу, его эрудиции и, как святейший говаривал, его «благорасположению к наблюдению истины». Трудно теперь сказать — то ли как раз в это время, то ли еще раньше выискал он где-то, среди всякой рукописной рухляди единственный, дотоле никому и на глаза не попадавшийся экземпляр «Слова о полку Игореве».
Граф наслаждался своим собранием. Выйдя в отставку, подолгу запирался в библиотеке, с головой погружаясь в свою сокровищницу. И Александра, сына своего, готовил к серьезному, на всю жизнь занятию историей. И конечно же, ему предполагал оставить свою библиотеку. А не довелось.
Друг графа Н. Н. Бантыш-Каменский давно склонял его передать библиотеку в Архив Коллегии иностранных дел — лучшего хранилища и не придумать, а граф все колебался: понимал, что так надежнее, но не скрывал при том, что жаль расставаться с тем, что составляло часть его жизни. Не представлял он своего дома без библиотеки своей. А все же решился!
Позже сказал: «Однако я похвального намерения своего исполнить не успел…»
Грянул 1812 год. Москва в огне. Ураганный ветер разносит пламя, охватывая все новые районы столицы. Борьба с пожаром ни к чему не приводит: стихию может остановить только стихия. Дом на Разгуляе тоже охвачен огнем. Из окон библиотеки хлестали клубы черного дыма с пламенем… Библиотека, всю жизнь Алексеем Ивановичем собираемая, дотла выгорела. «Слово» тоже в прах обратилось…
Граф потрясен. Он видит в том перст Божий: ранее надо было спасать реликвию. По счастью, успел он малым тиражом издать бессмертное «Слово»… А тут еще один удар: где-то в Германии убивают его сына… Недолго прожил после того Алексей Иванович. Отпевали его в соседнем Елоховском соборе, что в двух шагах от дома на Разгуляе.
А позже что?.. Наследники продали дом, и в нем обосновалась мужская гимназия, где многие замечательные люди учились — и Савва Мамонтов, и Николай Морозов, будущие знаменитые русские академики. В советское время открылся здесь Индустриально-педагогический институт, а во время Великой Отечественной въехал сюда Инженерно-строительный институт, где и ваш покорный слуга учился.
Помню прекрасно: еще и в пятидесятых годах нет-нет да появлялись разные люди с приборами всякими — простукивали, прослушивали стены. Знаете, искали что? Не поверите! «Слово» найти надеялись! Так не хочется верить в его утрату, даже и невзирая на несомненность потери: сам же Алексей Иванович в том уверял… Зачем бы лгать-то ему? Да и не тот человек был, чтобы лгать.
…А еще помню, когда учился здесь, легкий какой-то ремонт здания делали и обнаружили одну замурованную комнату. Вот уж была для нас сенсация! Сначала обнаружили на фасаде лишнее окно. Стали ходить по аудиториям на том этаже — против окна глухая стена в коридоре. Пробили стену — тут и комната обнаружилась! А в ней… А в ней — ничего. Ворохи газет начала XIX века, тряпье какое-то, мусор. Впрочем, ничего другого мы найти и не ожидали. Хотя и во внезапную находку, открытие какое-то так верить хотелось…
Дорогая моя каланча…
Народ обмирал, когда ворота пожарной части распахивались; как будто занавес в театре отдергивался, и на улицу, словно на свободу из заточения, вылетали длинные дроги, запряженные четверкой ломовых битюгов, а за ними — бешеные тройки с паровыми машинами и еще дроги в тройке, на которых с напускной невозмутимостью сидели в ряд усатые бравые черти в сияющих касках. А впереди-то! Мчится впереди вестовой в медной каске, с медной трубой в одной руке и пылающим факелом в другой! Сторонись, народ: в дым и пламень летят пожарные!
Знаменитейшая и одна из первых в Москве пожарных частей появилась в 1823 году, и создал ее граф Ф. В. Ростопчин. Называлась она Тверской и помещалась как раз напротив дома генерал-губернатора, там сейчас памятник Юрию Долгорукому, а точнее — за его спиной, где маленький скверик. Сто лет простояла первая в Москве каланча в самом центре древнего города, и он хорошо с этого места просматривался.
Сигнализация была отменно налажена, судя по тому, какой из трех степеней случался пожар — скрытый, слабый или сильный, на каланче поднимался сигнал: днем шары с крестами, а ночью фонари. И не для кого-нибудь сообщение вешалось, а для простых обывателей.
Ни следа не осталось от того оплота пожарного дела — время все стерло, засыпало, а для верности и асфальтовой шкурой покрыло. Другое время пришло и люди — другие. Но осталась в Сокольниках самая старая, да и самая красивая каланча в Москве, больше 110 лет стоит незыблемо, подобно сторожевой башне неприступного замка, и все перипетии, пертурбации времени ей нипочем! Ломали в Сокольниках деревянные, хотя и вполне приличные дома, строили новые, а она стоит, невозмутимо обозревая все у ее подножия происходящее.
Помню, мы, мальчишки, удивлялись, глядя на дежурного, расхаживавшего под шляпой наверху каланчи: что у них, телефона нет, что ли? Телефон был, конечно, еще в 1913 году поставили, а глаз надежнее. Пока люди поймут что к чему, пока сообразят позвонить — а тут уж знают. Вплоть до 1978 года на этой каланче велись круглосуточные визуальные бдения — высокая башня, 42 метра, да еще на холме расположена, на расстояние до семи километров Москва с нее просматривалась: Лефортово, Богородское, Измайлово, Красные Ворота, Ростокино отсюда как на ладони были видны.
Постучался, преодолев неожиданную робость, вошел. Широкая лестница, вся обитая солдатскими сапогами, обшарпанные стены — эх, думаю, обихода за старушкой нет никакого… А поторопился, подумав об этом.
Был у меня, конечно, соблазн: залезть на самый верх каланчи, отговорили: винтовая лестница в полной разрухе, пыль на ней едва ли не вековая осела и чернота в ходе, как во чреве лежащего на дне мутной реки крокодила. А два шестиметровых стальных шеста до блеска отполированы руками и животами пожарных. Прежде тут стояли деревянные шесты, по которым усатые лихачи спускались к уже запряженным дрогам. За столетие с лишним мальчишеский способ не устарел, и нынешние бравые ребята в совершенстве им пользуются всякий раз, как едут на вызов.
Еще в начале века в районе Сокольников до девяноста пожаров в год случалось, теперь — в десять раз меньше, но на спокойную жизнь тут рассчитывать не приходится.
В середине XIX века полицмейстер Москвы, старый кавалерист Огарев, как пишет Гиляровский, страстный любитель балета и пожарного дела, ввел определенность в лошадиных мастях для каждой пожарной части. Тверские, к примеру, были желто-пегими битюгами, а Яузские — потом Сокольнические — чисто вороными. И очень гордились тогда пожарные своей особенной мастью.
Теперь масть у всех едина: красные драконы вылетают в огонь. Вот и в Сокольниках сверкающие лаком красавцы: три машины, готовые в любое мгновение выехать, да две в резерве. Одна — машина света и связи уникальна, таких немного в столице.
Уже уходил, как что-то заставило меня обернуться. Все-таки чертовски красива эта каланча! И бдит, не дремлет старушка.
Аромат шашлыка влечет издалека
Доподлинно известно, когда шашлыки в Москве появились: в семидесятых годах XIX века, у некоего Автандилова, содержавшего кавказский погребок с кахетинскими винами. Когда он переехал на Мясницкую — в просторный винный магазин, шашлыки исчезли надолго. И лишь лет через двадцать в Черкасском переулке некто Сулханов, тоже из кавказских краев, прямо у себя дома открыл исключительно для своих, приезжих людей столовку с кавказской кухней — тайную, без разрешений на то. Но слава пошла по Москве, и москвичи с удовольствием стали туда заходить. В конце концов прикрыли незаконнорожденное заведение, и вновь шашлычное дело заглохло в Москве. Это только потом повсеместная мода на шашлыки возродилась.
Для начала определим статус шашлыка. Такую формальность необходимо соблюсти, дабы избежать разногласий. Так вот, подлинным шашлыком можно считать только тот, что приготовлен из баранины. И никакой другой. Все остальное, пусть даже и очень вкусное, но приготовленное из свинины, говядины, из разнообразной птицы и прочего, — только нечто похожее на шашлык. Точно так же, как «шампанским» может называться только вино, изготовленное в провинции Шампань по методу «шампенуаз». А все остальное «шампанское» — на самом деле вино, более или менее похожее на шампанское.
После этого небольшого, но принципиального уточнения перехожу к другому важному наблюдению, сделанному на улицах нашей столицы в поисках подлинного шашлыка.
С настоящим шашлыком в Москве проблемы. Потому что бараны, как и бананы, в Подмосковье «не вызревают». Правда, бананами Москва совершенно завалена, несмотря на неблагоприятные для этого фрукта климатические условия. Ошеломительно и показательно, что почти все бананы нам поставляет… Финляндия. Где, как известно, бананы так же, как и у нас, не вызревают.
Долго ходил я в своем ностальгическом путешествии по старой Москве, в поисках дорогих, но утраченных во времени мест. В шестидесятых годах шашлычных в нашем городе было множество. И все одинаково недорогие, доступные, хотя и чистотой не все и не всегда блистали, и в очереди постоять приходилось. Но если уж прорвался — так и дорвался!
А теперь нет тех милых, дорогих сердцу местечек. Знаменитая на всю Москву шашлычная «Эльбрус» на Пушкинской площади, где ныне скверик с фонтаном. Ни духа «Эльбруса» и ни следа… А было такое желанное место. Всегда многолюдно и шумно, проворные старушки официантки, непонятным образом успевающие повсюду. Стены, исписанные студенческими автографами, источали дымный и сочный шашлычный дух… Шашлыки здесь были неплохи, недороги, потому студенты и колготились тут начиная где-то с обеда. А уж студенты Литвуза, обосновавшегося в соседнем здании, постоянно сюда набеги делали. Только и осталось воспоминание, теплое, отдающее дымком шашлыка. Видел я, как чугунным шаром, прикованным цепью к стреле автокрана, бомбили стены «Эльбруса», и что-то горькое угнездилось в душе…
А вот соплеменник «Эльбруса» — «Казбек», что на Пресненском валу, пережил застойно-застольные времена. Наверное, потому и возомнил бог знает что о себе и поднял голову выше Эвереста, превратившись из доступного заведения в архидорогую шашлычную.
Но и зажившийся «Казбек» долго не протянул — закрыли. Теперь здесь дорогой ресторан. Только на выгоревшей с торца стене можно прочесть название некогда популярного у москвичей заведения.
Выжило и другое некогда знаменитое в Москве местечко — шашлычная на Ленинградском проспекте. Испокон века, во все времена, с самого момента ее появления мы называли ее «Антисоветской». Даже и тогда называли, когда за такое, сказанное вслух можно было поплатиться свободой. Никаких антисоветских речей мы там никогда не вели, конечно, а название прилепилось из-за того, что как раз напротив располагается гостиница «Советская». Так и пошло-поехало.