Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Заколдованная жизнь (сборник) - Елена Петровна Блаватская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Одна только теория о сновидениях, быстрота, с которой вещественные изменения – от коих зависят идеи в наших снах – возбуждаются в гемисферических[25] наростах, может объяснить тот длинный померещившийся мне ряд событий в такой короткий интервал времени. В одних сновидениях может так бесследно исчезать и уничтожаться всякое отношение между пространством и временем. Ямабуси ни при чем в этом неприятном кошмаре. Он воспользовался и пожинает лишь то, что посеяно мною самим; посредством какого-то адского, тайного, одним этим обманщикам известного зелья ему удалось заставить меня впасть на несколько секунд в бесчувственное состояние и вообразить видение – отвратительное и ужасное, но настолько же и лживое!.. Прочь от меня такие мысли! Я им не верю… Еще несколько дней терпения, и в Европу должен отправиться пароход… Завтра же я уезжаю из Киото!

Этот бессвязный монолог я проговорил громко, невзирая на присутствие моего уважаемого друга Тамуры и ямабуси. Последний стоял передо мною в той же позе, когда вручил мне зеркало, и продолжал глядеть на меня, или правильнее выражаясь, глядеть сквозь меня – спокойно и в величавом молчании. Бонза, добродушное и кроткое лицо которого выражало самое искреннее ко мне участие, приблизился ко мне, точно к больному ребенку, и ласково положил свою руку на мою:

– Друг, – сказал он, – вы не должны уезжать отсюда до полного очищения от соприкосновения с низшими духами – дайдж-дзинами и не приняв мер к ограждению вашей души от нападений этих неразвитых темных сил природы. Вы должны позволить нам запереть вход к ней…

Не теряйте же времени и позвольте святому мастеру, стоящему перед вами, очистить вас немедленно.

Вместо благодарности он получил от меня суровый и грубый отказ, поток насмешек над его идеей, что я способен усмотреть в этом видении что-либо кроме пустого сновидения, а в ямабуси – нечто более наглого фокусника.

– Я выезжаю завтра же, даже если бы мне пришлось для этого потерять все мое состояние! – воскликнул я.

– Вам придется раскаиваться целую жизнь, если вы оставите Киото прежде, чем очиститесь от влияния темных сил… А это может быть совершено только этим святым старцем!.. – испуганно уговаривал меня бонза. – Дайдж-дзины всегда настороже у открытых дверей, и они вас одолеют!..

Я прервал его грубым смехом и еще более грубо осведомился о размере платы, должной мною этому «святому старцу» за сделанный им надо мною опыт.

– Ему не нужны ваши деньги, – получил я в ответ. – Он принадлежит к самому богатому в мире Братству; члены его ни в чем не нуждаются, возвысясь надо всем земным, а стало быть, и над жаждою богатства. Не оскорбляйте кроткого и доброго человека, который пришел к вам на помощь единственно из чистого сострадания к вашему горю и с желанием облегчить его…

Но я отказался внимать этим разумным и мудрым речам. Дух гордости и возмущения овладел мною неудержимо, заставил забыть всякое чувство личного уважения и дружбы и довел меня до забвения простого приличия. Счастьем было для меня то, что когда в бешенстве я повернулся к престарелому аскету с намерением выгнать его из дома как обманщика, его уже не было в комнате.

Я не заметил, как он вышел, а позднее вспомнил, что, решившись подвергнуть себя его чарам, сам запер входную дверь на ключ, который и лежал на столике нетронутым. Как мог он выйти? Но в ту минуту я приписал его исчезновение трусливому бегству вследствие того, что я вывел его на чистую воду.

О безумный, слепой, тщеславный идиот! Зачем отказывался я тогда признать могущество ямабуси, как не понял, не осознал я в ту роковую для меня минуту, что с его удалением разрушалось навеки спокойствие целой жизни моей!.. Но я не сознавал в то время ничего подобного. Даже роковой демон, вызвавший всю эту сцену – неизвестность о судьбе любимых, – оказался теперь вполне покоренным более могущественным бесом, хотя и неразумнейшим из всех, – слепым скептицизмом. Тупое, болезненное неверие, упрямое отрицание очевидности собственных чувств и непоколебимая решимость взирать на все видение как на фантазию моего усталого, измученного догадками мозга, овладели мною бесповоротно. Так велико было мое ослепление, что я даже не обратил внимания на благоразумный совет моего старого друга бонзы, советовавшего мне телеграфировать нюренбергским властям о моем скором приезде и, в случае какого-либо несчастия с родителями, просить их приказать присмотреть за детьми. Я отверг совет с полным презрением. Последовать ему равнялось сознанию, что в моем глупом видении могла быть хоть какая-то доля правды, что я допускал возможность прозревать события на другом конце света внутренним душевным зрением (нелепое выражение!), и что в том, наконец, что мне пригрезилось, было нечто более химеры пустого сновидения.

– Мой разум, моя душа, – рассуждал я, отвечая на увещевания бонзы, – что такое все это в сущности? Неужели же мне следует, по-вашему, уверовать наравне с суеверными глупцами, что это произведение фосфора и старого мозгового вещества есть высшая часть самого меня; что оно действует и зрит помимо моих физических чувств? Никогда и ни за что! Так же, как я никогда не смогу поверить в «мудрость» планет астрологии или в «дайдж-дзина». Как я могу признаться в том, будто верю, что Юпитер, Солнце, Сатурн и Меркурий – это действующие силы? И эти достойные силы управляют каждая своей сферой, и эти сферы заботятся о судьбах смертных? Разве могу я всерьез считать, что какие-то воздушные бестелесные образования могли руководить моей «душой» во время этого неприятного сновидения? Да я с отвращением смеюсь при одной только глупой мысли об этом. Я считаю оскорбительным для моего интеллекта и для силы человеческого разума говорить о невидимых существах, о субъективных знаниях и тому подобных сумасшедших суевериях.

Короче говоря, я попросил своего друга бонзу избавить меня от ненужных споров и тем самым сохранить нашу дружбу.

Вот так я безумно и страстно спорил с почтенным японцем, стараясь изо всех сил заставить его поверить в то, что внезапно сошел с ума. Но его поразительное терпение оказалось более чем равным моей глупой страсти. И он еще раз стал умолять меня ради будущего позволить провести над собой определенные и необходимые очистительные обряды.

– По-моему, – продолжал я, перефразируя известное изречение Рихтера, – «все же лучше жить в воздухе, разреженном донельзя воздушным насосом здорового неверия», нежели «в густом тумане глупого суеверия»! Не верю и не хочу верить! – повторял я, – но так как мне становится более не под силу бороться с такою неизвестностью о судьбе сестры, то я и еду в Европу…

И я действительно уехал спустя три дня, не видав более моего приятеля бонзу и даже не простясь с ним. Он, очевидно, чувствовал себя огорченным, быть может, серьезно оскорбленным моими более нежели непочтительными, грубыми и обидными отзывами о человеке, которого он так справедливо почитал; и его последние слова прощания в тот навеки памятный мне вечер были:

– Друг, молю, чтобы вам не пришлось расскаяться в своем неверии и опрометчивости. Да простит и охранит вас благословенная Кван-Он (богиня милосердия) от злых дзинов (духов) – потому что теперь, когда вы напрямик отказываетесь подвергнуть себя очистительному обряду, предлагаемому вам святым ямабуси, более не в его воле охранить вас от дурного влияния темных сил, вызванных вашим неверием и презрением к истине. Простите. Но позвольте мне в час прощания просить, умолять вас выслушать старика, который желает вам добра и хочет предупредить об опасности, убедить вас в существовании вещей, о которых вы до сих пор ничего не знаете. Могу ли я говорить?

– Продолжайте и говорите все, что хотите сообщить, – грубо согласился я. – Но позвольте предупредить вас в свою очередь, что ничего из того, что вы можете сказать сейчас, не заставит меня поверить в ваши позорные суеверия, – добавил я с чувством жестокого удовольствия, которое доставило мне еще одно бессмысленное оскорбление. Но этот прекрасный человек не обратил внимания на новые насмешки. Я никогда не забуду торжественной серьезности его прощальных слов и сочувствующего, полного раскаяния выражения его лица, когда он понял, что все его просьбы бесполезны и его доброжелательное вмешательство только погубило меня.

– Прислушайтесь к моим словам, мой добрый господин, – начал он, – и узнайте, что если этот святой и почтенный человек, который открыл ваше «зрение души», чтобы избавить вас от переживаний, не завершит работу, ваша будущая жизнь вряд ли будет достойна называться жизнью. Ему нужно защитить вас от невольных видений такого же рода. Если вы не согласитесь на это по собственной воле, то останетесь во власти сил, которые будут держать и преследовать вас, доводя до безумия. Знайте, что «развитие дальнего видения» (ясновидение) доступно по собственной воле лишь тому, от кого у Матери Милосердия, великой Квон-Он, нет тайн. Начинающие должны обращаться за помощью к воздушным силам (первоначальным духам), которые по природе своей бездушны и поэтому злобны. Знайте также, что лишь Архат[26] (поражающий врага) подчинил себе эти существа, превратив их в своих слуг, и ему нечего бояться. Те же, кто над ними невластны, становятся их рабами. Нет, не смейтесь в своей великой гордыне и невежестве, но слушайте дальше. Во время видения и в то время, когда внутренние органы чувств видящего направлены на восприятие событий, которые его интересуют, дайдж-дзин полностью овладевает им, если он, как и вы, неопытен, и в это время видящий перестает быть самим собой. Пока человек находится в этом состоянии, дайдж-дзин, который направляет его внутренний взор, надолго делает его душу низкой и подлой, превращая его на этот промежуток времени в существо подобное ему самому. Лишаясь божественного света, человек становится бездушным. Пока он связан с дайдж-дзином, он не будет знать человеческих чувств – ни жалости, ни страха, ни любви, ни милосердия.

– Подождите! – невольно воскликнул я, так как его слова ясно вызвали в моей памяти то равнодушие, с которым я смотрел на отчаяние сестры и внезапную потерю разума, которую она пережила во время моей галлюцинации. – Подождите… Ну нет, это было бы еще большим безумием для меня прислушиваться или искать какой-то смысл в вашей смехотворной истории! Но если вы знали, что это будет так опасно, почему вы посоветовали мне провести этот опыт? – добавил я насмешливо.

– Опыт должен был продолжаться всего несколько секунд и не причинил бы вам никакого зла, если бы вы сдержали свое обещание и позволили провести обряд очищения, – последовал печальный и скромный ответ. – Я желал вам добра, друг мой, сердце мое разрывалось при виде ваших страданий, которые усиливались с каждым днем. Этот опыт безвреден, если его проводит тот, кто знает, и становится опасным, когда последней предосторожностью пренебрегают. Тот самый Владыка Видений, который открыл вход вашей души, должен сам закрыть его, воспользовавшись особой печатью очищения, которая защищает от дальнейших, уже намеренных вторжений…

– Владыка Видений! Вы только послушайте! – вскричал я, грубо обрывая его, – сказали бы лучше: Владыка Обмана!

Его доброе старое лицо стало таким печальным, в нем была такая боль, что я понял, что зашел слишком далеко, но было поздно.

– В таком случае, прощайте! – сказал старый бонза, поднимаясь. И, совершив обычный церемониал вежливого прощания, Тамура вышел из моего дома в молчании, исполненном достоинства.

VI

Я уезжаю, но не один

Несколько дней спустя я отплыл из Японии. Все это время я не видел моего почтенного друга бонзу. Очевидно, в тот последний, навеки памятный для меня вечер он был действительно серьезно обижен моим более чем непочтительным обхождением и оскорбительными замечаниями о человеке, которого он почитал. Мне было жаль его, но колесо страсти и гордыни непрерывно вращалось во мне и не позволяло хотя бы на мгновение почувствовать раскаяние. Что же это было, что заставляло меня так наслаждаться своим гневом? Как только я на какое-то мгновение забывал о предполагаемой обиде, которую нанес мне ямабуси, я тут же словно плеткой подхлестывал свой искусственный гнев. Ведь он совершил только то, что от него ожидали, и то, на что я молчаливо согласился; более того, я сам лишил его возможности сделать для меня больше ради моей же собственной безопасности. Если бы я только поверил бонзе, человеку, которого считал совершенно честным и надежным. Может быть, это было сожаление о том, что моя гордость вынудила меня отказаться от предложенных предосторожностей, или страх раскаяния, который заставлял меня в те долгие часы выкапывать и собирать в кучу малейшие подробности предполагаемых оскорблений, которые были нанесены моей самоубийственной гордыне? Раскаяние, как правильно отметил один старый поэт, похоже на сердце, в котором они рождаются:

…когда в душе печаль и гордость,Оно, как и анчар, стрелой пронзенный,Лишь кровью плачет…

Возможно, страх перед чем-то подобным стал причиной моего упрямства и, бросая мне вызов, позволил простить себе ничем не спровоцированные оскорбления, которыми я осыпал моего доброго и всепрощающего друга бонзу. Однако было уже поздно, и вернуть свои слова я уже не мог, поэтому мне пришлось удовлетвориться лишь тем, что я пообещал себе послать ему дружеское письмо, как только доберусь до дома. Глупцом, слепым глупцом, вдохновленным собственным наглым самодовольством, вот кем я был! Я был настолько уверен, что мое видение – результат какого-то трюка ямабуси, что уже злорадно предвкушал, с каким торжеством я напишу бонзе о том, что вполне справедливо отвечал на его горькие слова прощания презрительной усмешкой, так как и моя сестра, и ее семья были здоровы и счастливы!

Но я не пробыл в море и недели, когда случилось нечто такое, что заставило меня невольно вспомнить их! С самого дня описанных мною событий видения (в зеркале) я стал замечать в себе большую перемену, как нравственно, так и физически, но постоянно приписывал ее сильному беспокойству, повлиявшему на мое здоровье и нервную систему. Часто, среди многолюдного общества пассажиров, даже днем, неожиданно и безо всякой к тому причины я внезапно терял на несколько минут сознание об окружающих меня особах и о том, где я находился, и видел себя в других, незнакомых мне местах. Ночи я проводил беспокойно, а когда засыпал, то являющиеся мне сновидения были тяжелые, часто перемешанные с ужасными сценами. Моряком я был хорошим, в том смысле, что не знал, что такое морская болезнь, да к тому же и наше путешествие выдалось необычайным в этом отношении: во все время погода стояла чудесная, а море было глаже всякого пруда. Несмотря на это, со мной часто происходили странные головокружения, и в такие минуты знакомые мне физиономии пассажиров принимали самые безобразные и смешные выражения и даже преобразовывались (в моих глазах) совсем в другие лица.

Так, один хорошо знакомый со мною юный немец вдруг превратился передо мною в своего отца, похороненного нами три года до того на маленьком кладбище европейской колонии в Киото. Мы разговаривали с ним стоя у борта, на палубе, о делах его покойного родителя, когда вдруг голова Макса Грюннера показалась мне покрытой точно беловатой плевою, а сам он – окруженным густым сероватым туманом, который, как бы оклеив его наружно с ног до головы каким-то прозрачным веществом и покрыв все черты его здорового, цветущего лица словно слепком, вдруг сгустился и преобразовался в старую, желтовато-бледную голову, похороненную на моих глазах. В другой раз я увидал возле капитана, рассказывавшего нам историю одного пойманного им и засаженного в тюрьму малайца, вора и убийцу, желтое, безобразное лицо, в котором я мысленно признал последнего. Я никогда не говорил о подобных галлюцинациях: по мере того как они учащались, я чувствовал себя очень встревоженным, хотя и продолжал относить их к вычитанным мною в медицинских книгах естественным причинам.

В одну ночь я был внезапно разбужен громким и пронзительным криком: то был женский голос, жалобный, как у ребенка, полный ужаса и беспомощного отчаяния. Я проснулся и тут же очутился в незнакомой мне комнате, на суше, и свидетелем следующей омерзительной сцены. Молодая девушка, почти еще ребенок, отчаянно боролась с сильным мужчиной средних лет, проникшим ночью с недобрым намерением в ее комнату во время ее глубокого сна. За запертою – на ключ – дверью, я заметил прислушивающуюся старуху, лицо которой, невзирая на его тогда искаженное, почти демоническое выражение, показалось мне знакомым: то была еврейка из моего видения в Киото! Я тотчас узнал и ее, и ее самые затаенные мысли. Она получила много золота за помощь в совершении ужаснейшего преступления и теперь оставалась верной своей роли в этой драме разврата. Но кто же жертва? Проклятие!.. Невообразимый ужас!.. Только позднее, придя в себя, в пароходной каюте, я сообразил тотчас же, что это была моя родная племянница, девочка-сирота, и что я приеду слишком поздно!

Но, как и в первом моем видении, глядя на страшную разыгранную передо мною сцену, я ничего не чувствовал: ни отчаяния, ни сострадания, ни даже простой жалости или отвращения. В такие минуты во мне замирало всякое родственное чувство при виде несправедливости и причиняемого любимым мною особам страдания, замирало все, кроме естественного и столь знакомого всякому честному человеку чувства негодования, овладевающего им, когда он делается свидетелем злоупотребления грубой силой в отношении слабого, беззащитного существа. Я бросился, конечно, к ней на помощь и вцепился в горло распутному, грубому животному.

Я стиснул его шею как в тисках, но, к моему неописуемому изумлению, он, казалось, и не заметил моего нападения, не чувствовал моей сильной руки, даже не обратил на меня внимания! Низкий преступник, видя как бьется, сопротивляясь ему, его невинная жертва, поднял в бешенстве свой мощный кулак и одним ударом, направленным в золотокудрую головку, он поверг бедного окровавленного ребенка на землю. С громким криком негодования, с рычанием защищающей детеныша тигрицы я прыгнул на негодяя, стараясь задушить его. Но тут только, и впервые, я осознал с чувством незнакомого мне дотоле страха, что я был только тенью, старавшейся схватить другую, такую же тень!

Мои пронзительные крики и проклятия разбудили всех пассажиров. Их отнесли к кошмару. Я не старался разубедить их, не повторял никому своих странных видений, но с того самого дня моя жизнь сделалась одним длинным рядом нравственных пыток. Я почти не мог закрыть глаз без того, чтобы не сделаться свидетелем какого-нибудь ужасного события, той или другой сцены страдания, смерти или преступления – в прошлом ли, совершенного в минуту видения, или даже будущего, – как я убедился по проверке позднее. Точно какой насмешливый демон задался целью вынуждать меня проходить через длинный ряд панорам всего самого порочного, омерзительного, преступного и грешного в этом мире слез и страданий. Никогда светлый призрак красоты или добродетели не освещал малейшим лучом своим эти картины горя и мучений, в которых я казался обреченным быть невольным свидетелем. Сцены преступления, смертоубийства, измены и разврата проходили нескончаемой ужасной вереницею в моих видениях, сопровождаемые слышным одному мне хохотом демонов, и я был принужден проводить жизнь лицом к лицу с самыми отвратительными результатами грубых людских страстей, с эссенцией самой материальной земной похоти человека.

Неужели бонза действительно предвидел эти самые страшные последствия, когда он так настаивал на «очищении», говорил о дайдж-дзинах, которым вследствие моего упрямства я оставлял «отпертую в себя дверь»? Бредни!.. Не верю!.. Во мне просто происходит какая-нибудь физиологическая перемена, аномальный беспорядок нервов. Может дома, в Нюренберге, когда я смогу убедиться, какое фальшивое направление приняли мои опасения, – я уже не смел надеяться на отсутствие всякого несчастия, – эти бессмысленные видения исчезнут так же быстро, как они и явились. Лучшим для меня доказательством служит то, что моя фантазия следует постоянно по одному направлению: я вижу одни картины горя и земных страстей в их худшей, самой грубо-материальной форме.

«Если, как вы говорите, человек состоит из одного вещества – материи, основы физических чувств; а его представления с видоизменениями есть просто результат органического устройства нашего мозга, то в таком случае мы должны весьма естественно быть привлекаемы к одному материальному, грубо вещественному, к земному?» – послышался мне во время одного такого рассуждения голос бонзы, прервавший мои размышления и повторявший часто употребляемый им в наших спорах аргумент.

Я вздрогнул, и тот же голос продолжал раздаваться внутри меня с ясностью, превышающей всякую действительность:

«Для человека существуют в природе два рода видений: в области неумирающей вечной любви и духовных стремлений, прямо истекающих из вечной лучезарности; и в области беспокойной, вечно изменяющейся материи, в вещественном свете, в которой так любят нежиться и шалить дайдж-дзины…»

VII

Вечность в кратком сновидении

В те дни я не допускал нелепости верования в каких-либо «духов» – хороших, дурных или посредственных. Но я понял значение слышанных мною слов, хотя все еще не верил в существование «духов», продолжая надеяться, что все такие «видения» окажутся подходящими под категорию физического расстройства, то есть просто нервной галлюцинации.

Чтобы подкрепить свое неверие, я постарался восстановить в памяти все аргументы, которые выдвигались против подобных суеверий. Я вспомнил острый сарказм Вольтера, спокойные рассуждения Юма и до тошноты повторял про себя слова Руссо о том, что «суеверие – это нарушитель общественного порядка и с ним нельзя не бороться всеми силами». «Каким образом видения или, скорее, фантасмагории, – приводил я доводы, – то, что в состоянии бодрствования мы находим лживым, вообще оказывают на нас воздействие?» Почему.

«Слова, где смысла нет,Пугают тем, чего на свете нет?»

Однажды старый капитан рассказывал нам о различных суевериях, которые бытуют среди моряков, и надутый английский миссионер заметил, что еще Филдинг объявил: «Суеверия делают человека глупцом», после чего он на мгновение замялся и вдруг замолчал. Я не принимал участия в разговоре, но не успел почтенный миссионер произнести цитату, как я заметил в небольшом слабом сиянии мерцающего света, который я видел теперь почти постоянно над головой каждого пассажира, продолжение его мысли: «А скептицизм делает его сумасшедшим».

Я слышал и много читал о тех, кто объявляет себя ясновидящими, и о том, что они часто видят мысли людей нарисованными в ауре, которая их окружает. Что бы слово «аура» ни значило для других, теперь я на собственном опыте убедился в истинности этих претензий и почувствовал совершенное отвращение! Я – ясновидящий! В моей жизни появилась еще одна ужасная вещь, еще один глупый и смешной дар развился во мне, который придется скрывать ото всех, поскольку я стыдился его, словно проказы. В этот самый момент моя ненависть к ямабуси и даже к моему почтенному другу бонзе стала непреодолимой. Первый, видимо, выполнил надо мной какие-то манипуляции, пока я лежал без сознания, и коснулся какой-то неизвестной физиологической пружины в моем мозгу. Она соскочила со своего места и теперь пробудила во мне способность, которая в обычном состоянии остается скрытой в человеческом организме, а мой друг сам привел в дом это несчастье!

Но гнев и проклятия были бесполезны и вряд ли могли что-либо изменить. Кроме того, мы были уже в европейских водах и до Гамбурга оставалось всего несколько дней пути. Там все мои волнения и страхи улягутся, и я, к своему большому облегчению, узнаю, что хотя ясновидение как чтение мыслей человека, может быть, и существует, но познание событий на расстоянии, как это случилось в моем сновидении, невозможно для человека. Тем не менее, вопреки доводам разума, сердце мое переполняли страхи и самые черные предчувствия. Я понимал, что скоро свершится моя судьба. Я очень страдал, и душевное утомление возрастало с каждым днем.

В ночь перед нашим прибытием у меня был очередной сон. Я вообразил, что умер. Мое холодное и неподвижное тело лежало в последнем сне. Умирающее сознание, которое до сих пор считало себя моим «я», поняло, что произошло, и готовилось через несколько секунд прекратить свое существование. Я всегда верил, что мозг сохраняет тепло дольше остальных органов человеческого тела, что он последний прекращает функционировать, и мысль, таким образом, живет на несколько секунд дольше человеческого тела. Поэтому я нисколько не был удивлен, увидев во сне, что мое тело уже перешло через ужасную реку и попало туда, «откуда ни один смертный еще не возвращался», а сознание все еще оставалось в каких-то серых сумерках, первых тенях Великой Тайны. Таким образом, моя Мысль, все еще покоившаяся в моих останках, которые быстро теряли крупицы жизни, с сильным и горячим любопытством ожидала своего распада, то есть своего уничтожения. «Я» спешил испытать свои последние ощущения, пока темный плащ вечного забвения не накрыл меня, пока у меня было время чувствовать и наслаждаться тем великим высшим торжеством, которое давало мне знание того, что мои убеждения, которым я оставался верен всю мою жизнь, были истинными, и что смерть – это полное и абсолютное прекращение сознательного существования. Вокруг меня с каждым мгновением становилось все темнее и темнее. Огромные серые тени проходили перед глазами. Сначала медленно, потом убыстряясь, они замелькали вокруг меня с головокружительной скоростью. Целью движения, казалось, было всего лишь достижение темноты, и как только цель была достигнута, движение замедлилось. Темнота превратилась в глубокую черноту, движение полностью прекратилось. Мои чувства не воспринимали ничего кроме этого бездонного черного пространства, темного, как смола. Оно казалось мне таким же безграничным и молчаливым, как безбрежный Океан Вечности, по которому Время, это порождение человеческого мозга, скользит, но никак не может его пересечь.

Катон определил сон как «образ наших надежд и страхов». В состоянии бодрствования я никогда не боялся смерти, и теперь во сне я спокойно и равнодушно отнесся к мысли о своем скором конце. По правде говоря, эта мысль даже принесла мне облегчение, наверное, ее вызвали пережитые мною недавно страдания. Конец всего, всех сомнений, страхов о судьбе тех, кого я любил, мысли об их страданиях, конец всем беспокойствам был близок. Постоянная боль, которая непрерывно терзала мое сердце в течение долгих и утомительных месяцев, сейчас становилась невыносимой. И если, как считает Сенека, смерть – это всего лишь «прекращение того, чем мы были перед этим», то было бы лучше, если бы я умер. Мое тело мертво. Его сознание – это все, что от него остается. Еще несколько мгновений – и я последую за ним. Восприятие моего сознания станет все слабее, все расплывчатее и туманнее, пока желанное забвение не накроет меня полностью своим холодным саваном. Нежна волшебная рука смерти – этого великого утешителя мира. Глубок сон в ее неподатливых руках, его никогда не беспокоят сновидения. Да, действительно, смерть – желанный гость… Это спокойное, мирное убежище среди ревущих валов океана жизни, чьи крутые волны тщетно разбиваются о скалистые берега смерти. Счастлив тот, чей одинокий барк входит в спокойные воды ее черного залива после долгого и жестокого шторма, после сердитых ударов внешней, чувственной жизни. Теперь, на вечной якорной стоянке, ему больше не понадобятся ни паруса, ни руль. И мой барк наконец-то обретет покой. Так добро пожаловать, о Смерть, тем более за столь соблазнительную цену! Прощай, мое бедное тело. Хоть я и не пытался ни ублажать тебя, ни доставлять тебе наслаждения, и теперь с готовностью отдаю!..

С этим гимном, посвященным смерти, который я спел над распростертым телом, я наклонился над своими останками и с любопытством их рассмотрел. Я чувствовал, что окружающая темнота почти ощутимо давит меня, и я вообразил, что чувствую в ее прикосновении приближение желанного Освободителя. И все же как странно! Если реальная, окончательная смерть происходит в нашем сознании, если после телесной смерти «я» и мое сознательное восприятие соединяются воедино, почему же мое восприятие не слабеет, почему функции моего мозга кажутся столь активными, как и всегда?… Ведь я, по существу, умер?… И теперь обычное чувство беспокойства не уменьшается, не слабеет, нет, даже более того, оно кажется сильнее!.. Как долго приходится ждать прихода полного забвения!.. А, вот оно, мое тело!.. На одну или две секунды оно исчезло из моего поля зрения, а потом снова появилось… Какое оно белое и отвратительное! И все же… его мозг еще не совсем мертв, если «я», его сознание, еще действует, поскольку мы оба до сих пор воображаем, что существуем, что живем и думаем, отделенные от своего создателя и его мыслящих клеток.

Вдруг я почувствовал сильное желание узнать, как долго может продолжаться процесс распада мозга, когда, наконец, последняя печать смерти ляжет на мозг и прекратит его деятельность. Я осмотрел свой мозг в черепной коробке через прозрачные для меня стенки черепа и даже прикоснулся к мозговому веществу. Как я это сделал? Собственными ли руками или нет, я не могу сказать. В этом сновидении на меня очень сильное впечатление произвело ощущение скользкого, чрезвычайно холодного вещества. К моему великому ужасу, я обнаружил, что кровь полностью свернулась, и мозговые ткани настолько изменились, что в них вряд ли возможно какое-либо молекулярное взаимодействие, и теперь я уже не мог объяснить происходящее деятельностью мозга. И вот «я», или мое сознание, что одно и то же, обнаружил себя самого совершенно независимым, отдельным от своего мозга, который больше не мог действовать… Но у меня уже не было времени на размышления. В моих ощущениях произошло новое, необычайное изменение, которое теперь поглотило все мое внимание… Что бы это значило?…

Вокруг меня простиралось прежнее черное непроницаемое пространство, но теперь прямо передо мной, все время прямо передо мной, куда бы я ни поворачивался, оставались гигантские круглые часы, огромный диск которых зловеще сиял на черном эбоните непроницаемого пространства. Когда я посмотрел на этот огромный циферблат и на медленно качающийся маятник, каждое движение которого, казалось, делило вечность на отдельные куски, я увидел тонкие иглы стрелок, которые показывали семь минут шестого… «Это время начала моей пытки в Киото!» – едва успел я подумать о совпадении, как вдруг, к моему невообразимому ужасу, я почувствовал, что снова начинается тот же самый процесс, который мне пришлось испытать в тот памятный и страшный день. Я плыл под землей, быстро пронзая ее черную массу, я снова увидел себя в могиле бедняка и узнал своего зятя в изуродованных останках. Я снова стал свидетелем его смерти, вошел в дом моей сестры, проследил за ее страданиями и увидел, как она сошла с ума. Я снова испытал все это и увидел все до мельчайших деталей, но увы! Мои чувства больше не сковывало спокойное равнодушие, то самое равнодушие, которое в момент первого моего видения оставило меня бесчувственным свидетелем величайшего несчастья, словно я был каменной статуей, у которой нет сердца.

Теперь мои душевные муки стали неописуемы и почти невыносимы. Даже то привычное отчаяние и непрекращающееся беспокойство, которое я постоянно испытывал во время бодрствования, теперь в моем сновидении, когда передо мною снова и снова возникали увиденные события, показались мне легким облачком по сравнению со страшными свинцовыми тучами циклона. О, как я страдал среди этого роскошного пира адских мучений. Но теперь я уже не мог опереться на веру в то, что сознание человека умирает вместе с его телом, поскольку в этом видении я убедился в обратном. И это усилило страдания.

Я испытал относительное облегчение, вновь оказавшись после заключительной сцены видения перед огромными белыми часами. Но это продолжалось недолго, длинная заостренная стрелка на колоссальном циферблате показывала семь с половиной минут шестого. Не успел я как следует осознать произошедшее, как стрелка медленно двинулась назад и точно остановилась на седьмой минуте и… О моя проклятая судьба!.. Опять повторилась цепь мучительных видений! Я снова плыл под землей и видел, слышал и испытывал все мучения ада! Я прошел сквозь всю душевную боль, которая только может быть известна человеку или дьяволу. Я снова вернулся к тому же самому месту перед циферблатом, после, казалось, вечных страданий, но стрелки на нем за это время, как и прежде, продвинулись только на полминуты. Я смотрел с ужасом, как они опять двинулись назад, и меня снова бросило в пространство. Это продолжалось снова и снова, раз за разом, так что стало казаться мне непрерывной чередой ужасных страданий, у которых не было начала и не предвиделось конца…

Но хуже всего было то, что мое сознание, мое «я», очевидно, приобрело способность утраиваться, учетверяться, даже удесятеряться. Я жил, чувствовал и страдал одновременно в полдюжине разных мест, переживая различные события своей жизни, которые происходили в разное время и при самых различных обстоятельствах, хотя по-прежнему главным оставался мой духовный опыт, полученный в Киото. Таким образом, как в знаменитой фуге «Дон Джованни» высокие душераздирающие ноты арии Эльвиры звучат намного выше всех остальных, но они не мешают развитию мелодии менуэта, песням соблазна и песням хора, так я снова и снова проходил через свои горести, переживая чувство невыразимой боли. Ужаснейшие сцены разворачивались перед моими глазами. Их повторение нисколько не притупляло боли и страданий, и даже в последних моментах и событиях, совершенно не связанных с первыми, эти чувства не становились слабее, и я все переживал заново, ни одно из событий не заслоняло другое. Это было безумное страдание! Цепочки похожих на контрапункт[27] душевных фантасмагорий были взяты из реальной жизни. И вот, так же, как и в видении в Киото, я в течение тех самых тридцати секунд осматривал изуродованные останки мужа сестры, с тем же равнодушием видел ужасное воздействие вести о смерти, и в то же время я испытывал адские муки при виде каждого события, как и тогда в Киото, когда сознание вернулось ко мне. Я слушал философские беседы бонзы, слышал каждое слово, которое он произносил, и снова пытался злобно смеяться над ним. Я снова становился ребенком, потом юношей, слышал сладостные голоса моей матери и сестры, которые упрекали меня, корили за проступки и учили долгу перед всеми людьми. Я снова спасал друга, который чуть было не утонул, и смеялся над его старым отцом, когда он благодарил за то, что я спас душу его сына, что была еще не готова предстать перед Создателем.

– И вы говорите о двойном сознании? Вы, психофизиологи! – вскричал я в момент невыносимого душевного страдания, которое казалось одновременно и физическим, достигая такой силы, что могло бы убить дюжину живых людей. – Вы говорите о физиологических и психологических экспериментах, вы, школяры, надутые и битком набитые гордыней и книжными знаниями! Сейчас я вам покажу вашу лживость… И вот я снова читал труды великих профессоров и лекторов, разговаривал с ними, с теми людьми, которые привели меня к фатальному скептицизму. И хотя я оспаривал возможность отделения сознания от мозга, я плакал кровавыми слезами над предполагаемой судьбой моих племянников и племянниц. Но самое ужасное было то, что я знал, как может знать только освобожденное от тела сознание, что все то, что видел в Японии, и то, что я видел и слышал сейчас, было истинным в каждом мгновении и каждой подробности, что это была длинная цепочка отвратительных и ужасных, но все же реальных фактов. Наверное, в сотый раз мой взгляд был прикован к стрелкам часов. Я успел потерять счет циклам постоянного перемещения в пространст-ве и возвращения к циферблату, и очень скоро пришел к заключению, что они, эти возвращения, никогда не прекратятся, что сознание все-таки невозможно разрушить, и что эти циклы, их бесконечное повторение будут моим наказанием в Вечности. Я начинал понимать на собственном опыте, как должен себя чувствовать осужденный за грехи. «Разве вечное проклятие математически возможно в непрерывно развивающейся вселенной?» – я все еще находил силы спорить. Да, в самом деле, в этот час все усиливающегося страдания мое сознание, синоним моего «я», все еще было в силах восставать против некоторых претензий теологии, отрицать ее утверждения, отрицать все, кроме самого Себя… Нет, я больше не отрицал независимую природу моего сознания, поскольку убедился, что это так, но было ли оно вечно? О, непостижимая и страшная реальность! Если бы ты было вечным, кем бы ты было?! Тогда не было бы божества, не было Бога. Откуда ты пришло и когда появилось, если ты не было частью холодного тела, которое лежит теперь вот здесь, перед тобой, и куда ты привело меня, кто я теперь, и будет ли у нашей мысли и воображения конец? Каково твое настоящее время? О, бездонная, неизмеримая Реальность! Непостижимая Тайна! О, я не могу уничтожить тебя… «Видения души». Кто тут говорит о душе, чей это голос?… Он утверждает теперь, что я во всем могу убедиться сам: у человека есть душа… Я отрицаю это. Моя душа, моя живая душа и дух жиз-ни покинули мое тело с его серым веществом мозга. Еще никто не смог доказать, что это мое «я», это сознание вечно. Перевоплощение, о котором так беспокоился бонза, может, в конце концов, быть реальностью… А почему бы и нет? Разве цветок не появляется каждый год заново из того же корня? Так же и это «я», отделившись от мозга и потеряв равновесие, продлило все эти видения… перевоплощением… Я снова оказываюсь перед неумолимым фатальным циферблатом, и вот, глядя на медленное движение его стрелок, я слышу голос бонзы, который доходит до меня из глубины белого циферблата. Он говорит: «Боюсь, что в этом случае вам придется только открывать и закрывать дверь снова и снова, и как бы долго или коротко это ни продолжалось, вам это время покажется вечностью…» Часы исчезли, темноту сменил свет, и голос моего старого друга утонул во множестве голосов, доносившихся с палубы. Я проснулся на своей койке в холодном поту. От страха у меня закружилась голова.

VIII

Печальная повесть

Мы прибыли в Гамбург, и я, повидавшись со своими партнерами по фирме, которые с трудом узнали меня, получил их согласие и добрые пожелания и отправился в Нюренберг.

Я был обманут в своих ожиданиях, обречен на жестокое разочарование! Тотчас по приезде в Нюренберг я поехал по адресу в дом сестры и нашел его запертым, отдающимся внаймы; а час спустя, у бургомистра, мне пришлось убедиться и в действительности виденной мною страшной трагедии, со всеми ее душераздирающими подробностями! Мой зять истерзан в куски стальными зубцами лесопильной машины; моя сестра, неизлечимо помешанная, – в богадельне и уже быстро приближается к своему концу; племянница – нежный цветок, «природы лучшее произведение», – обесчещенная, в притоне разврата; меньшие дети, отданные городскими властями в сиротский приют для нищих, умерли один за другим в пять месяцев жертвами страшной детской эпидемии; мой племянник, наконец, единственный переживший младших братьев и сестер – где-то в море, никто не знал, наверное, где! Целое семейство – обитель мира и взаимной любви, – рассеяно по лицу земли, одни умерли, другие близки к смерти! А я – я теперь на свете один, свидетель этому целому миру смерти, бесчестия и полного разрушения!

Получив известие, подтвердившее таким образом истину моего видения, я впал в безграничное отчаяние, сломился, как подкошенный сноп, перед этим рядом поражающих меня разом, словно громом, событий; удар оказался слишком сильным, и я упал в глубокий обморок. Теряя сознание, я еще успел расслышать и понять произнесенные бургомистром слова: «Если бы вы только телеграфировали вовремя городским властям до вашего отъезда из Киото о том, где вы пребываете и о вашем возвращении и намерении взять на себя попечение о ваших племянниках и сестре, мы могли бы тогда распорядиться иначе и спасти их от постигшей участи. Никто не знал, что у детей есть дядя с хорошим состоянием. Они остались в полном значении слова нищими; их родные только что переехали в Нюренберг, где их никто не знал, и по смерти отца, не успев узнать ничего от помешавшейся матери, с ними поступили по закону, как поступили бы в любом другом городе; да при таких обстоятельствах вам и трудно было бы ожидать чего-то иного… Мне остается только глубоко сожалеть о случившемся, а вам – о том, что вы не телеграфировали вовремя».

Он был прав, и это именно и убивало меня. Мысль о том, что если бы я тогда послушал и поступил по дружескому совету бонзы Тамуры, то мог бы, по крайней мере, спасти от бесчестия мою несчастную племянницу; что телеграфируй я за несколько недель до отъезда, я спас бы тем, пожалуй, и меньших детей, – эта мысль, в соединении с фактом, что с этой минуты мне становилось невозможным сомневаться долее в действительности ясновидения и оккультизма[28], – возможность которых я так долго, так упорно отрицал, – все это, вместе взятое, обрушившись на меня разом, сломило меня, как гнилой тростник. Я мог избегнуть порицания ближних, но я не мог скрыться нигде от упреков собственной совести, от приговора моего наболевшего, навеки разбитого сердца – нигде, никогда, никогда!.. Я проклинал свое безумное упрямство, мой скептицизм, отрицание самых очевидных фактов, мое раннее атеистическое воспитание. Словом, я проклинал себя, а затем и весь окружающий меня мир!

В продолжение нескольких дней благодаря только одной силе воли я успел не поддаться быстро овладевающему мною недугу. Если я не свалился тотчас же под бременем поразившего меня несчастия, то это только благодаря тому, что мне следовало сперва исполнить священный мой долг в отношении живых и мертвых. Но как только я взял из больницы для нищих сестру и отдал ее на попечение одного из лучших медиков Нюренберга, вырвал племянницу из ее вертепа и поселил с умирающей матерью ухаживать за нею; а сознавшуюся в преступлении еврейку засадил в тюрьму, – то в тот же день поддерживающая меня до того сила воли и твердость мгновенно оставили меня… Не прошло и недели по моем возвращении, как я уж лежал, сам не лучше помешанного, в бреду белой горячки, в смирительной рубашке, день и ночь изрыгая проклятия на дайдж-дзинов и судьбу. В продолжение многих недель я боролся со смертью; страшный недуг не поддавался усилиям лучших докторов. Наконец мое сильное сложение победило болезнь, и я был спасен.

Я узнал об этом с облившимся кровью сердцем. Приговоренный нести ярмо жизни впредь один, потеряв всякую надежду на помощь или даже облегчение моей участи на земле, я все-таки продолжал упорно отрицать возможность другой, лучшей жизни за гробом, подобное неожиданное возвращение к жизни только прибавило одну лишнюю каплю горечи к моему безотрадному положению. Не нашел я облегчения и в том, что не успел встать с одра болезни, как в первые же дни те же неприветливые, нежеланные видения, действительность и значение которых я не мог более отрицать, вернулись ко мне с удвоенной силой. Увы! Мне не являлось более даже возможным взирать на них теперь с прежним слепым упорством, как

…на чад горячечного мозга,Рожденных суеверьем и фантазией…

Так, как и всегда, они являлись верной фотографией горестей и страдания моих ближних, часто лучших моих друзей… Таким образом я нашел себя обреченным на пытку и беспомощное состояние прикованного к скале Прометея, осужденным, как только я оставался один, видеть страдания двух дорогих для меня существ. В безмятежные для других продолжительные зимние ночи, словно увлекаемый железной, безжалостной рукою, я чувствовал себя, как только закрывал глаза, мгновенно переносимым к смертному одру несчастной сестры. Я был вынужден наблюдать в продолжение иногда целых часов за медленным процессом постепенного разрушения ее слабого, истощенного организма, видеть и чувствовать страдания, которые ее покинутый светлым разумом мозг не в состоянии был уже ни отсвечивать, ни передавать ее телесным чувствам. Но что было еще тяжелей и ужаснее, так это то, что я должен был смотреть на невинное детское личико моей племянницы, столь трогательно простой и безгрешной в ее невольном осквернении; видеть, как полное сознание и воспоминание о своем бесчестии, о своей юной навеки погибшей жизни терзали каждую ночь ее сны – для меня принимавшие объективный образ, как на пароходе. Так приходилось мне переживать одну ночь за другой те же страшные муки. Потому что теперь, когда я окончательно уверовал в действительность ясновидения и пришел раз и навсегда к убеждению, что в нашем теле лежит скрытая, как в гусенице, куколка, способная содержать в себе в свою очередь бабочку – прелестный древнегреческий символ души, – я уже не оставался, как бывало прежде, равнодушным к таким видениям во время их самого явления. Что-то такое разом развилось, выросло во мне, оторвавшись от своей ледяной куколки; и теперь ни единое бессознательное ощущение страдания в истощенном теле моей умирающей сестры, ни единый вопль или содрогание ужаса в беспокойных, полных душевной муки снах племянницы при воспоминании о совершенном над нею, невинным ребенком, преступлении, не проходило для меня даром, но каждое из них, напротив, пробуждало теперь ответный отголосок в моем обливающемся кровью сердце. Глубокий поток сочувственной любви и горя, залив это смертное сердце, вышел из берегов и громко клокотал теперь ответным эхом во впервые пробужденной во мне душе. А эта душа словно покидала меня, отделялась каждую ночь и странствовала независимо от своего тела… То были невыразимо ужасные денные и ночные терзания! О, как сожалел я тогда о своем безумном, слепом высокомерии! Как горько раскаивался, как страшно я был наказан за свой оскорбительный отзыв о ямабуси, за отказ подвергнуться предлагаемому им очищению. Воистину я стал подвла стен дайдж-дзину; и демон, как оказывалось, травил теперь свою жертву постоянно, направив на нее всех псов разверзнувшегося для нее ада.

Наконец бедная безумная женщина перешла за давно зияющую перед ней темную пропасть, и мученица успокоилась в лоне смерти. Тихо и безмолвно она канула в вечность, заснула непробудным сном в своей темной могиле, а через несколько месяцев за нею последовала и мученица-дочь. Чахотка скоро сделала свое дело с этим слабым, почти еще детским организмом. Не прошло после моего приезда из Японии и года, как я остался один в целом мире. Даже мой дорогой далеко странствующий племянник, место пребывания которого мне удалось наконец узнать, – единственный оставшийся в живых родственник – изъявил письменно желание остаться при заменившем ему отца шкипере и следовать избранной им для него профессии. То был последний для меня удар.

Да, я остался на свете один, живой развалиной прежнего, и выглядя в тридцать лет шестидесятилетним стариком. Видения не прекращались, и я продолжал делаться невольным свидетелем греха и преступлений, пока, наконец, на самом краю помешательства, я внезапно решился на отчаянный шаг. «Я вернусь в Киото и пойду к ямабуси. Я брошусь к ногам святого, оскорбленного мною старца, и не подымусь, пока он не простит меня, не отзовет и не укротит созданного моим высокомерным неверием, но все же пробужденного им самим Франкенштейна, демона, с которым я, по моей слепоте и гордости, не пожелал тогда расстаться!..» – отчаянно воскликнул я.

Три месяца спустя я был снова дома, в Японии. Отыскав моего старого почтенного друга бонзу Таму ру Хидейхери, я умолял его повести меня тотчас же к ямабуси, невольному виновнику моих ежедневных терзаний. Его ответ удесятерил мое отчаяние: святой отшельник покинул свою родину; никто не мог наверное сказать, для каких стран. Он распрощался с братией в одно прекрасное утро с намерением отправиться на богомолье в глубь страны и, следуя обычаю, не мог вернуться, – если только смерть не сократит периода – ранее семи лет!

Я обратился за помощью и покровительством к другим ямабуси; но ни один не мог обещать наверное совладать с демоном, вызванным другим, отсутствующим адептом, или даже укротить этого беса ясновидения. «Тот, кто пробудил дайдж-дзина, должен снова и усыпить его, – говорили мне они все, – особенно если он принадлежит к разряду тех духов, которые вопрошаются о прошлом или будущем. Но мы сделаем все, что можем».

С добрым сочувствием, которое я теперь научился ценить, святые люди пригласили меня присоединиться к группе их учеников и узнать вместе с ними, что я могу сделать. «Только воля, только вера в ваши собственные душевные силы могут помочь вам теперь, – сказали они. – Потребуется несколько лет для того, чтобы исправить хотя бы часть содеянного. Дайдж-дзина легко изгнать в самом начале, если же его оставить один на один с человеком, он овладевает всем его существом, и тогда уже невозможно избавиться от злого духа, не убив при этом его жертву».

Убедившись, что иного пути для меня не остается, я с благодарностью согласился остаться среди учеников и старался изо всех сил верить в то, во что верили эти святые люди, и все же в душе мне это никогда не удавалось. Демон неверия и отрицания, казалось, пустил в моей душе еще более крепкие корни, чем дайдж-дзин. Но я делал все, что мог, решив не упускать последнего шанса на спасение. Поэтому я решил без всяких задержек освободиться от мирских и коммерческих обязанностей, чтобы несколько лет прожить независимой жизнью. Я уладил все расчеты со своими гамбургскими партнерами и порвал связи с фирмой. Несмотря на значительные финансовые потери, вызванные столь скорой ликвидацией дел, я обнаружил, подведя итог, что я гораздо богаче, чем думал. Но богатство больше не привлекало меня, поскольку теперь мне не с кем было его делить и не для кого было работать. Жизнь стала обузой. Я с равнодушием относился к своему будущему и был настолько равнодушен ко всему, что когда передавал состояние племяннику, не оставил бы себе даже маленькой суммы, если бы мой японский партнер не вмешался и не заставил меня сделать это. Теперь я, как и последователи Лао-цзы, признавал, что только знания могут дать человеку твердую и надежную опору, поскольку это единственное, что не может быть разрушено никаким ураганом. Богатство – слабое пристанище в дни печали, а самодовольство – самый опасный советчик. Поэтому я последовал совету своих друзей и отложил себе скромную сумму, обеспечивающую мне достаточный доход в течение всей моей жизни на тот случай, если я когда-нибудь оставлю своих новых друзей и учителей. Итак, уладив свои земные счеты и распорядившись своим имуществом в Киото, я присоединился к «владыкам дальнего видения», которые взяли меня в свои таинственные жилища. Я оставался с ними в течение нескольких лет, изучая в одиночестве их науки и ни с кем не встречаясь, кроме нескольких членов их религиозной общины.

Таким образом облегченный, но далеко не совсем излеченный, я мог только научиться заклинать нежеланные видения, в лучших случаях – разом прекращать их. Но я не в состоянии до сего дня отвязаться от них бесследно, и они все еще часто мучат меня. Я научился многим тайнам природы из секретных фолиантов обширной библиотеки храма Тзео-Нене и получил власть над несколькими родами невидимых существ нижнего разряда духов. Но великая тайна владычества над ужасными дайдж-дзинами остается пока в руках одних посвященных адептов, последователей Лао-цзы и отшельников ямабуси. Надо сделаться одним из них, дабы достичь такого могущества; а меня нашли неспособным к этому вследствие многих необоримых причин, хотя я делал все, что мог, и трудился над этим долгие годы.

Только удостоверившись в своей неспособности занять высокое положение независимовидящего члена ордена, я неохотно оставил дальнейшие попытки овладеть дайдж-дзином. О святом человеке, который невинно стал первопричиной моего несчастья, никто ничего не слышал, бонза, время от времени посещавший меня в моем убежище, не мог или не хотел сообщить мне местонахождение ямабуси. Поэтому, когда мне пришлось оставить надежду на полное освобождение от моего трагического дара, я решил вернуться в Европу и поселиться в одиночестве. С этой целью я приобрел с помощью моих бывших партнеров швейцарский домик, в котором родились моя несчастная сестра и я и где я вырос. Именно этот дом я выбрал для своего будущего уединения.

Прощаясь со мной на борту парохода, который должен был отвезти меня на родину, добрый старый бонза пытался утешить меня.

– Сын мой, – сказал он, – считайте, что все произошедшее с вами – ваша карма[29], справедливое возмездие.

Никто из тех, кто раз находился – по своей ли или вследствие чужой воли, добровольно или иначе – во власти дайдж-дзина, не может надеяться сделаться настоящим ямабуси. В самом благоприятном случае он успевает только научиться отражать его нападения и с успехом бороться с ним. Подобно шраму, оставленному по излечении ядовитой раны, следы дайдж-дзина никогда не могут быть совершенно изглажены из нашего внутреннего «я», доколе его не изменит и совершенно не переделает новое воплощение[30].

Поэтому не поддавайтесь отчаянию. Бодритесь, ваше горе привело вас к истинному знанию, заставило признать многие истины, которые вы в противном случае наверняка бы отвергли с презрением. И этого бесценного знания, приобретенного благодаря вашим собственным усилиям и страданиям, никакой дайдж-дзин не может вас лишить. Прощайте же, и пусть Матерь Милосердия великая небесная владычица дарует вам покой и защиту.

Мы расстались, и с тех пор я веду жизнь отшельника: живу в полном одиночестве и постоянно занимаюсь исследованиями. Хотя по-прежнему меня время от времени тревожат видения, я не жалею о годах, проведенных под руководством ямабуси, и искренне благодарен за знания, которые получил от них. И я всегда вспоминаю с искренней любовью и уважением бонзу Тамуру Хидейхери. Я регулярно переписывался с ним до самой его смерти и стал невольным свидетелем этого события и всех его тяжелых для меня подробностей в тот самый день и час, когда оно произошло за далекими морями, – честь, за которую я не могу благодарить свою судьбу».

Может ли двойник убить?

Мистическая история

Одним роковым утром 867 года Восточная Европа была потрясена ужасной новостью. Михаил Обренович, правящий князь Сербии, его тетя, княгиня Екатерина, или Катинка, и ее дочь были убиты среди бела дня неподалеку от Белграда, в своем собственном саду, причем убийца или убийцы остались неизвестны. Князь получил несколько пулевых ранений и ударов ножом, так что его тело было фактически искромсано; княгиня была убита на месте, голова ее разбита; а дочь, все еще живая, имела мало шансов выжить. Обстоятельства слишком шокирующие, чтобы быть забытыми, а в той части света сей случай вызвал невероятное возбуждение.

В австрийских владениях и на территориях под условным протекторатом Турции ни одно благородное семейство не чувствовало себя в безопасности. В этих полувосточных странах каждый Монтекки имеет своего Капулетти, и ходили слухи, что кровавое деяние было совершено князем Карагеоргиевичем, или Черногеоргиевичем, как его называют в тех краях. Несколько лиц, не замешанных в деле, как водится в таких случаях, были брошены за решетку, а истинные убийцы избежали правосудия. Юного родственника жертвы, горячо любимой своим народом, сущего ребенка, забрали в связи с этим из школы в Париже, со всеми церемониями привезли в Белград и провозгласили господарем Сербии. В суматохе политической лихорадки трагедия Белграда была забыта всеми, кроме одной старой сербской дамы, преданной семье Обреновичей[31] и неспособной успокоиться, подобно Рахили[32], после смерти своих детей. После провозглашения господарем юного Обреновича, племянника убитого, она распродала свое имущество и исчезла, но перед этим на могилах жертв принесла торжественную клятву отомстить за их смерть.

Пишущая сию подлинную историю месяца за три до совершения этого злодеяния провела в Белграде несколько дней и знала княгиню Катинку. Дома это было милое, деликатное и праздное создание, за границей же по манерам и образованности ее принимали за парижанку. Поскольку почти все действующие лица настоящей истории еще живы, будет уместно не оглашать их действительные имена и привести только инициалы.

Пожилая дама из Сербии редко покидала свой дом, и лишь для того, чтобы время от времени встречаться с княгиней. Откинувшаяся на груду подушек и ковров, облаченная в живописное национальное платье, она выглядела Кумской Сивиллой во дни ее покойного отдохновения. О ее оккультном знании шепотом рассказывали странные истории, и время от времени среди постояльцев, собиравшихся вокруг камина скромной гостиницы, распространялись захватывающие предположения. Кузину незамужней тети тучного хозяина нашей гостиницы одно время мучил блуждающий вампир. Ночной посетитель обескровил ее почти до смерти, в то время как старания и экзорцизм[33] приходского священника не увенчались успехом, но жертву с легкостью освободила госпожа П., заставившая докучливого гостя улететь, всего-навсего пригрозив ему пальчиком и пристыдив на его собственном языке.

Именно в Белграде я впервые узнала этот интереснейший филологический факт, а именно, что привидения имеют свой собственный язык. За пожилой дамой, которую я буду называть госпожой П., обычно ухаживал другой персонаж, которому суждено было сыграть в нашей ужасной истории главную роль. Это была юная цыганская девочка из какой-то области Румынии, лет примерно четырнадцати. Где она родилась, какого происхождения была, она знала не лучше, чем кто-либо другой. Мне сказали, что однажды группа кочующих цыган принесла ее и оставила во дворе старой дамы, и с того момента она стала обитательницей дома. У нее было прозвище «спящая девочка», ибо говорили, что ей свойственна способность, где бы она ни была, явно погружаться в забытье и вслух проговаривать свои сны. Языческое имя девочки было Фрося.

Примерно через восемнадцать месяцев после того, как известие об убийстве достигло меня в Италии, я путешествовала в своем маленьком фургончике по Банату[34], беря в наем лошадей по мере надобности. В пути я повстречала пожилого француза, ученого, путешествовавшего, как и я, в одиночку, с той лишь разницей, что в то время как он шел пешком, я озирала дорогу с своего трона из сухой соломы в тряском фургоне. Одним чудесным утром я обнаружила его в дикой местности, заросшей кустарником и цветами, и чуть было не наехала на него, поглощенного, как и я, созерцанием великолепия окружающего пейзажа. Знакомство вскоре состоялось, причем нам не понадобилось сложной церемонии взаимных представлений. Я слышала упоминание его имени от интересующихся месмеризмом и знала его как выдающегося адепта школы Дюпоте.

– Я нашел, – заметил он в ходе разговора, после того как я упросила его разделить со мной сиденье из соломы, – одну из самых удивительных личностей в этой прелестной Тебейде. Сегодня вечером я встречаюсь с неким семейством. Они пытаются разгадать тайну убийства, используя ясновидение девочки… Она удивительна. – Кто же она? – спросила я.

– Румынская цыганка. Оказывается, она выросла в семье правящего князя, который больше не правит, ибо был убит при весьма таинственных обстояте… О, осторожно! Черт возьми, вы опрокинете нас в пропасть! – торопливо воскликнул он, бесцеремонно выхватывая у меня поводья и натягивая их.

– Вы имеете в виду князя Обреновича? – спросила я ошеломленно.

– Да, именно его. Сегодня вечером я буду там, чтобы завершить серию сеансов благодаря полному развитию самого удивительного проявления скрытой силы человеческого духа, и вы можете пойти со мной. Я представлю вас, и кроме того, вы можете помочь мне как переводчик, поскольку они не говорят по-французски.

Поскольку я была совершенно уверена, что если сомнамбулой являлась Фрося, то остальной частью семейства должна была стать госпожа П., я охотно приняла приглашение. На закате мы достигли подножия гор, направляясь к старому замку, как француз назвал это место. Оно бесспорно заслужило это романтическое название. В глубине одного из тенистых уголков стояла грубая скамья, и когда мы остановились у входа в это поэтическое место, а француз галантно занялся лошадьми на весьма подозрительно выглядевшем мостике, ведущем через водоем к входным воротам, я увидела высокую фигуру, медленно поднимающуюся со скамьи и направляющуюся к нам.

Это была моя старая знакомая госпожа П., выглядевшая еще более бледно и таинственно, чем обычно. Увидев меня, она не выразила удивления, а просто поприветствовала по-сербски, трижды расцеловав в обе щеки, взяла за руку и провела прямо к увитому плющом гнезду. В прислонившейся спиной к стене женщине, полулежавшей на маленьком коврике, разостланном на высокой траве, я узнала нашу Фросю.

Она была одета в национальный костюм валахских женщин с чем-то вроде газового тюрбана на голове, унизанного разными позолоченными медальками и лентами; белую рубашку с открытыми рукавами и пеструю юбку. Она казалась мертвенно бледной, глаза ее были закрыты, а лицо имело то каменное, сфинксоподобное выражение, которое служит специфическим, характерным признаком находящейся в трансе ясновидящей сомнамбулы. Если бы не дыхание ее груди, украшенной рядами медалек и бисерных бус, слабо позвякивавших при движении, можно было бы подумать, что она мертва, – столь безжизненным и маскоподобным казалось ее лицо.

Француз сообщил мне, что погрузил ее в сон еще тогда, когда мы только приближались к дому, и что сейчас она в том же состоянии, в каком он оставил ее прошлой ночью. Затем он начал заниматься «объектом», как он назвал Фросю. Больше не обращая внимания на нас, он потряс ее руку, а потом, произведя несколько быстрых пассов, вытянул ее и сделал негнущейся. Рука, твердая как железо, осталась в этом положении. Затем он согнул все ее пальцы, кроме одного – среднего, который направил на вечернюю звезду, мерцавшую на темно-синем небе. Затем он повернулся и стал перемещаться справа налево, посылая свои флюиды в одно место и разряжая их в другом, работая своими невидимыми, но сильными эманациями, как художник кистью, когда он делает последние штрихи на картине.

Старая дама, все это время безмолвно следившая за ним, подпирая рукой подбородок, положила свои худые костлявые ладони на его руку и удержала ее, когда он готовился начать регулярные месмерические пассы.

– Подождите, – прошептала она, – пока не взойдет звезда и не сравняется девять часов. Вокруг вертятся вурдалаки[35], они могут испортить воздействие.

– Что она сказала? – переспросил месмеризатор, раздосадованный ее вмешательством.

Я объяснила ему, что пожилая дама опасалась пагубного влияния вурдалаков.

– Вурдалаки! Что за вурдалаки? – воскликнул француз. – Давайте довольствоваться христианскими духами, если сегодня ночью они удостоят нас визитом, и не будем терять времени на вурдалаков. Я бросила взгляд на госпожу, она стала мертвенно бледной, и брови ее сурово сдвинулись над сверкающими глазами.

– Скажите ему, что нельзя шутить в этот час ночи, – вскричала она, – он не знает этой местности. Даже святая церковь не сможет защитить нас, если будут разбужены вурдалаки. Что это? – подвинула она ногой пучок трав, который ботанизирующий месмеризатор положил на траву рядом. Она наклонилась над коллекцией и с тревогой стала рассматривать содержимое пучка, после чего целиком швырнула его в воду.

– Его нельзя оставлять здесь, – твердо добавила она, – это растения Святого Иоанна, и они могут привлечь привидения.

Между тем опустилась ночь, и луна осветила ландшафт бледным, призрачным светом. Ночи в Банате почти так же прекрасны, как и на Востоке, и француз вынужден был продолжать свои эксперименты на открытом воздухе, поскольку священник церкви запретил их в башне, использовавшейся как дом приходского священника, из боязни наполнить территорию вокруг здания еретическими дьяволами месмеризатора, которых, заметил священник, он был бы не в состоянии изгнать из-за того, что они были бы иностранцами.



Поделиться книгой:

На главную
Назад