Петр Дмитриевич Боборыкин:
Хотя Гончаров не любил ничем щеголять в разговоре: ни остроумием, ни глубокомыслием, ни блестящей образованностью, но когда он был в духе, его беседа стояла совершенно на уровне такого писателя, каким он считался. Несмотря на щепетильность и осторожность его натуры, он цельно, искренно и своеобразно высказывался обо всем, что составляло его человеческое и писательское profession de foi[5]. Ни малейшей уступки красному словцу, превосходный, как художник сказал бы,
С этим литературным сановником всякому, и самому молодому литератору — повторяю опять: когда он был в духе, — говорилось легко. Вы не слышали ни покровительственного тона, ни генеральских советов; вы не чувствовали и большого расстояния между собой и этим знаменитым представителем старого поколения. Вы стояли с ним на одной и той же почве — на почве общечеловеческой и культурной любви к образованию, науке и нравственным идеалам. Вы вперед видели, что если бы к этой знаменитости, знающей себе цену, обратились вы в разговоре или письме
Леонид Николаевич Витвицкий:
Любил говорить о прошлом, давно пережитом и охотно вспоминал различные эпизоды из своего пребывания в дальних странах. Речь его отличалась приятною мягкостью выражений и тонким юмором. В суждениях своих о людях, особенно же о писателях, Иван Александрович отличался крайнею благожелательностью и снисходительностью и, если не мог при всем желании приписать бездарности таланта, то старался, по крайней мере, отметить трудолюбие и добрые намерения. Эта прекрасная черта, редко встречающаяся, не оставляла его и тогда, когда ему приходилось говорить о писателях, которые далеко не отвечали ему такою же доброжелательностью.
Дела сердечные
Иван Александрович Гончаров.
Такие драмы уносят лучшие наши силы, можно сказать, обрывают цвет сил и отводят от дела, от долга, от призвания.
Последнее все я говорю про себя: по своей крайней нервной раздражительности, поклонник, по художественной природе своей, всякой красоты, особенно женской, я пережил несколько таких драм и выходил из них, правда, «небритый, бледный и худой», победителем, благодаря своей наблюдательности, острому анализу и юмору. Корчась в судорогах страсти, я не мог в то же время не замечать, как это все вместе взятое глупо и комично. Словом, мучаясь субъективно, я смотрел на весь ход такой драмы и объективно — и, разложив на составные части, находил, что тут смесь самолюбия, скуки, плотской нечистоты — и отрезвлялся, с меня сходило все, как с гуся вода.
Но обидно то, что в этом глупом рабстве утопали иногда годы, проходили лучшие дни для свежего прекрасного дела, творческою труда — словом, для нормальной человеческой жизни. Я и печатно где-то назвал такие драмы — болезнями. Да, это в своем роде сифилис, который извращает ум, душу и ослабляет нервы надолго! Это вовсе не любовь, которая (т. е. не страсть, а истинное доброе чувство) так же тиха и прекрасна, как дружба.
Анатолий Федорович Кони:
Гончаров не любил вспоминать о своей внутренней жизни в прошлом, но из того, что он всегда описывал свою жизнь и то, что к ней прирастало, можно заключить, что он в полной мере испытал то чувство, которое возбуждали его Ольга и Вера, эти превосходные олицетворения того, что Гете назвал das ewig Weibliche[8]. Едва ли он был мучеником своей любви, как Тургенев, или пережил какую-либо тяжелую в этом отношении драму <…>. Но бури в этой жизни, без сомнения, были. Он называл не раз жизнь тяжелым испытанием и часто цитировал по этому поводу слова Пушкина о «мучительных снах», повторяя: «И всюду страсти роковые, и от судеб спасенья нет». Во всяком случае, когда я узнал его ближе, в начале семидесятых годов, его сердечная жизнь была в застое. Но сердце у него было нежное и любящее.
Иван Александрович Гончаров.
Зимний сезон (1834–1835. —
Я чувствовал, что стал врастать в губернскую почву. Меня тянуло самого то в тот, то в другой дом, где было поживее, повеселее, где меня больше ласкали. <…>
В городе ни библиотеки, ни театра. Приходилось плыть по течению местной жизни. В карты я не играл и не обнаруживал наклонности к ним: за это многие «солидные» люди почти презирали меня. Но зато я, как все молодые, развлекался на балах кадрильным ухаживаньем, с робкими комплиментами, за губернскими девицами или «барышнями», как их тогда называли. И все это под строгим контролем маменек или тетушек, которые, пуще всякой полиции, с материнским расчетом, следили за каждым взглядом и движением танцующих пар. Протанцуешь, бывало, с какой-нибудь «барышней», которая приглянется, мазурку на двух вечерах сряду, начнешь заезжать в дом — губернаторша уже посматривает насмешливо.
— Вам нравится Лиза Р-вая? — бесцеремонно, по-начальнически спросит.
— Да, она хорошенькая.
— А еще что?
— Еще?.. умна, любезна, держит себя просто…
— Прибавьте еще, не скупитесь… — И смеется.
<…> Войдет губернатор.
— Правда ли, что вы влюблены в Р-ую? — хватит вдруг при всех.
— Я! помилуйте!
— Уж признайтесь лучше! — шутит губернаторша.
И три дня город говорит, что я влюблен в Р-ую. И дома пытают меня, шутят надо мной. Мать моя принимает это серьезно, шепотом предупреждает, чтобы я остерегался ухаживать за красавицей, что мать у нее — ехидная, «и притом гордая, прочит дочь за какого-нибудь графа или князя, за богача и за тебя не отдаст».
— Вон куда пошло! Да разве я жених кому бы ни было! — Я готов был <…> приложить ладони к вискам и бежать к себе вверх, на «вышку», прятаться за книгу.
Это повторялось раза три в зиму, и я не знал, как бы мне выбраться на свободу.
Михаил Викторович Кирмалов:
По нашим семейным воспоминаниям завязка романа Ивана Александровича и Варвары Лукиничны (Лукьянова, в замужестве Лебедева. —
Не знаю, продолжалась ли связь по приезде Варвары Лукиничны в Петербург. Она впоследствии вышла замуж, и муж ее терпеть не мог Ивана Александровича; часто со злобой спрашивал отца: «Ну, что ваш действительный статский советник, как поживает?..»
Вера Михайловна Чегодаева (урожд. Дмитриева; (1844-?)),
По смерти моего дедушки бабушка Елизавета Ивановна Рудольф, поместив своих сыновей в корпус и младшую дочь Екатерину в институт, сама с двумя старшими дочерьми Аделаидой и Эмилией переселилась в Петербург.
По сохранившимся семейным преданиям, Елизавета, Аделаида и Эмилия были теми лицами, портреты которых вошли в роман И. А. Гончарова «Обрыв».
Елизавета Ивановна Рудольф зиму проводила в Петербурге, а на лето уезжала на дачу, в Стрельну или в Ораниенбаум. Как в городе, так и на даче у них постоянно бывал И. А. Гончаров, проводивший у них целые дни, ухаживавший за Аделаидой и Эмилией, кажется, увлекаясь то той, то другой. <…>
В Петербурге Иван Александрович в семье Рудольф был всегда желанным гостем и относился к девицам Рудольф весьма внимательно. Читал свои и чужие произведения, доставал им билеты в оперу, показывал достопримечательности столицы и ее окрестностей (возил их, между прочим, на фарфоровый и стеклянный заводы), вообще, что называется, нянчился с ними. Он часто говорил их матери, которую называл то Елизаветой Ивановной, то, как называли ее дочери, «маменькой»: «Нет, Елизавета Ивановна, это необходимо показать кузинам», или: «Нет, маменька, с кузинами непременно надо съездить туда-то» и т. п. Вообще он покровительствовал им, часто говоря, особенно Эмилии: «Ах, как вы еще молоды и неопытны, кузиночка…» Особенно он увлечен был старшею из них, Аделаидой Карловной, привлекавшею его как своим развитием, начитанностью, так и исканиями «пылкой девичьей души». Это прототип Веры из «Обрыва», тогда как простодушная Эмилия послужила ему натурой для Марфиньки. Первая была выдающаяся красавица, а вторая уже в тринадцать-четырнадцать лет имела вид совершеннолетней.
В семье Рудольф познакомился Иван Александрович и с красавицей, их кузиной, Е. И. Э., которая с своей семьей приезжала на зиму в Петербург из Смоленской губернии. Она, как и Аделаида Карловна, обращала на себя внимание на балах своей красотой, но это была бессловесная красавица. Первым браком она была замужем за кн. Др. С-м, с которым, однако, разошлась, и вышла за своего двоюродного брата, по фамилии тоже Э. Ее черты — в Софье Беловодовой.
В Петербурге семья Рудольф жила в доме Каменецкого, у которого была дочь Марфинька. Она была влюблена в Ивана Александровича, не пользуясь с его стороны взаимностью. Это была некрасивая девушка, слабого здоровья, постоянно кашлявшая, заика, но очень умная и интересная собеседница. Летом, на даче, из окна своей комнаты она целыми вечерами смотрела на освещенные окна дачи Рудольф, где засиживался до поздней ночи Иван Александрович. Только имя ее попало в «Обрыв», так же как и мое имя: когда в 1844 году, в Симбирске, в Троицкой церкви, его брат Николай крестил меня, Иван Александрович сказал ему: «Ты дай это имя своей крестнице, а я назову им героиню своего будущего романа, если не поленюсь его написать». По сведениям, которые до меня дошли, Иван Александрович вообще пользовался большим успехом у женщин, но чем объясняется этот успех — для меня неясно. Несомненно, что он умел настоятельно и усиленно ухаживать, быть интересным, увлекать своими разговорами, прекрасным чтением и т. п. Но обычно он не доводил своих ухаживаний до конца, какая-то осторожность, недоверчивость к себе и другим удерживала его от того, чтобы сойтись с женщиной или жениться на девушке. Если же предмет его выходил замуж, то у него вспыхивала какая-то неосновательная ревность к сопернику. Имел место, между прочим, такой случай. В него была влюблена молодая девушка, гордость которой делала ее сдержанной, но есть основания полагать, что Иван Александрович знал об этой любви. Для нее он был идеалом.
Выйдя замуж за другого, она вошла было в колею семейной жизни, свыклась с мужем и была хорошей женой. Через четыре-пять лет после этого она вновь встретилась с Иваном Александровичем, и это смутило ее покой: снова вспыхнула прежняя страсть, которой она не могла преодолеть. Она уже не могла больше жить с мужем и оставила последнего, предполагая, вероятно, что Иван Александрович догадается, что с ее стороны — это жертва ради него. Но он не догадался или сделал вид, что не догадывается, и молодая женщина бросилась в воду. Когда ее спасли, то на ее груди нашли связку писем Гончарова. Говорят, до конца жизни она была верна этой любви… Я думаю, что если бы она, преодолев свою гордость, сама первая призналась ему в любви, то, вероятно, получила бы такой же ответ, как Татьяна от Онегина. Так же безрезультатными были его ухаживания за «кузиночками».
Иван Александрович Гончаров.
Мне — любить? Вдруг сказать ей
Иван Александрович Гончаров.
Бывают в любви моменты такого лирического настроения, которые в романах называются
Вы говорите, что я не знал страстей, а
Так-с. Почему ж Вы знаете мои страсти? Почему Вы знаете, что именно отчаяние не найти
Да, в любви
В любви ничего
Как скоро Вы допустите, что мы люди и носим тела, имеем пять чувств и что этими чувствами формируйся и передается душе впечатление, так Вы должны тотчас же допустить, что всякое представление, идея — должны быть воплощены в какой-нибудь форме. Отсюда идея о красоте — и потребность красоты: эта потребность высокая, свойственная только человеческой природе и которой у животных нет. А допустивши это — позвольте спросить — как Вы перейдете к Вашему страстному настроению иначе, как не через воображение, которое одно заведывает и управляет всеми впечатлениями? Стало быть, только одним холодным сознанием, что вот, мол, это хорошо, честно, умно, следовательно и надо любить это! Нет, извините: это честное, умное является Вам в образах, которые Вы и любите в их плоти, а идей любить нельзя, их можно сознавать. Оно же, то есть воображение, и виновато, что обматывает красотой внешней на каждом шагу, заставляя нас, слепцов, предположить за нею и внутреннюю красоту. От этого разлада и — страсти, обман, разочарования.
Иван Александрович Гончаров.
Ну, что Вы? Все любите
Холостяк
Петр Дмитриевич Боборыкин:
Через несколько дней, на вечернем чае <…>, он очень долго рассказывал нам о своей собачке, оставленной им в Петербурге, и в этой исключительной заботе о ней видна была уже складка старого холостяка, привыкшего уходить в свою домашнюю обстановку.
Иван Александрович Гончаров.
Мимишка здравствует и каждый день гуляет со мной по саду, а когда не возьму, то воет на всю квартиру. <…> Я ей купил золотой с бархатом ошейник.
Иван Александрович Гончаров.
Если Мимишка сильно захворает, я думаю, в тот день и газета не выйдет («Северная почта», редактором которой был в это время Гончаров. —
Ростислав Иванович Сементковский (1846–1918):
Гончаров приводил к Льховским неизменно свою собачку. Это был не то мохнатый пинчер, не то шпиц (я плохо тогда различал породы собак), во всяком случае, собака небольшая, мохнатая, чистенькая, с умными глазами. Она ни на шаг не отходила от своего хозяина, стояла около него, когда он стоял, ложилась, когда он садился, свертывалась калачиком, когда он вел продолжительную беседу; в кабинете у Льховского, когда дверь открывалась, я видел ее всегда мирно спавшую у ног своего хозяина, в гостиной она всегда была начеку, хотя признаков какого-нибудь беспокойства никогда не проявляла.
Когда Гончаров в одно воскресенье вошел в гостиную, Елизавета Тимофеевна, лукаво взглянув на него исподлобья, спросила:
— Ой, не пора ли? Ведь и опоздать можно.
Разговор, очевидно, касался темы, уже раньше между ними затронутой.
Улыбка, игравшая на подбородке Гончарова, исчезла, красивые его глаза стали печальными.
— Давно опоздал, Елизавета Тимофеевна, — ответил он.
— Мне, как женщине, виднее, — возразила Льховская, — но терять времени не следует.
По лицу Гончарова пробежала такая густая тень, что Елизавета Тимофеевна была озадачена — я это ясно видел, — а мне стало как-то жутко. Тень быстро сменилась печальною улыбкою, и Гончаров сказал, указывая на свою собачку:
— Вот верный друг! Он не изменит… не обидит.
И, словно устыдясь чего-то, он быстрее обыкновенного поклонился Елизавете Тимофеевне и исчез вместе с своей собачкой за дверью кабинета.
Леонид Николаевич Витвицкий:
Иван Александрович прожил всю жизнь свою холостяком; во время его пребывания в Дуббельне при нем находились обыкновенно дети, о которых он говаривал, что они приняты им на воспитание. Относился он к ним с необычайною теплотой, и они составляли немалую усладу его тихой жизни на закате дней.
Серафима Васильевна Павлова:
При организации курсового литературного вечера мы стремились собрать всех наших литераторов. Хотелось, чтобы было чем вспомнить веселые годы учения, когда мы разъедемся в отдаленные углы обширного отечества.
Были мы у Щедрина. <…>
От него мы поехали к Гончарову, который жил на Моховой, в первом этаже. Нас ввели в большой уютный кабинет. Вышел старичок, очень чистенько одетый, с ласковой улыбкой, и сказал:
— Здравствуйте, деточки! Прежде всего позвольте вас угостить конфетками.
Когда мы отрекомендовались как депутатки от курсов, он схватил себя за голову обеими руками.
— Пожалуйста, не пугайте меня! Мы лучше поговорим с вами попросту, по-семейному. Сядем, закусим конфетками, — сказал он, кладя себе одну конфетку в рот, — и поговорим. Вы хотите, чтобы я публично читал на вашем литературном вечере? Я совсем не умею читать, и никогда не выступал публично. Я могу испугаться так, что убегу с эстрады, и выйдет скандал. А я не скандальник. Лучше мы сделаем так: я на вечер возьму билет (он выложил при этом 25 рублей), а приеду к вам позже, когда вы успокоитесь после своего вечера, приеду в гости к вашему курсу, который так ласково меня вспомнил. Вы угостите меня чаем, а я вам почитаю.
Действительно, вскоре после литературного вечера Иван Александрович написал нашей начальнице письмо, в котором просил собрать наш курс в аудитории в известный день и час и напомнил, что мы обещали угостить его чаем.
Он был точен и приехал со своим личным секретарем. Прошелся по нашим курсам, осмотрел аудитории, вошел в зал, где был сервирован чай, и сказал:
— Вот отлично! Лучше всего беседовать за чайком.
Он стал спрашивать, кто и откуда приехал, какие мысли и желания привлекли нас сюда и нашли ли мы здесь удовлетворение. Прочел нам отрывок из «Литературного вечера». Читал он действительно неважно.
Вера Михайловна Спасская:
Не могу, с другой стороны, вспомнить без улыбки один маленький инцидент, очень характерный для Ивана Александровича. К нашей компании (летом 1881-го в Дуббельне. —
Иван Александрович Гончаров.