Черт знает, чем она там, на лугу, занимается – днем бегаю взад-вперед с неизменными ведрами, перепрыгивая через эту бесполезную тварь (безделье ее нисколько не тяготит: бесконечные маски, натирания, ванны, подставление солнцу своей тощей подвяленной задницы), но когда возвращаюсь – склоки, вой, отвратительный визг.
Козел пасется поблизости – что-то все это подозрительно.
Я подслушал их разговорчик:
– Грубиян и несносный циник. Наглый хам, ничего не поделаешь. Вам придется смириться, милая… Ненадолго…
Это как так понять:
Он отмел все мои подозрения (дурак, кретин, не сдержавшись, я признался в невольном подслушивании):
– Вы, голубчик, не сомневайтесь: дипломатия – прежде всего. Я всегда вам желаю добра и желаю конца войны вашей! Но приходится к ней подлаживаться: вы же сами знаете женщин!
Один кролик меня нашел за подкармливанием синеголовника (никогда еще с таким рвением не рыхлил я благодатную почву, не поил и не холил растения).
Он откашлялся и присвистнул, обращая внимание на себя.
– Что ты хочешь, братец, сказать?
– Курупуния, – молвил кролик. – Я заметил ее возле куста, пока ты возился с бегонией.
– Ну и что?
Кролик вновь тихонько присвистнул.
– Только то, что она собирала курупуниевую пыльцу. Подозрительно это, братец!
– Яд?
– А ты еще сомневался!
Соглядатай мой ускакал, я рванул с поспешностью к лугу. Так и есть! Встречала с учтивостью:
– Я намерена помириться. И давай-ка отпразднуем, мусик, наш с тобой небольшой юбилей…
Опускаю прелюдию к схватке: только главное, только суть.
Негодяйка вкрадчиво пела – дескать, целых три года прошло с той поры, как дедок предъявил мне ее в подарок, как я услышал над собой позвякивание монист! Затем ехидна посулила
Кто сказал бы мне еще год назад, что я, пусть и одичавший без опиума и алкоголя, бородатый, мохнатый, нагой, но все же, клянусь, джентльмен, в котором засела неистребимая память приличий (хотя бы насчет того, как обращаться с дамами), с неистовым диким воплем, с восторгом полинезийца наскочу на это чудовище, на эту лернийскую гидру. Но безумие стоило мессы! Не поверите, с каким наслаждением пытался я запихать отраву в ее поганую глотку.
Как отпрыгнула? Как отбилась?
До сих пор не пойму, господа…
Это сладостное забытье! Это царство безмерного бешенства: вдохновляющее, как «Марсельеза»! Пьер Безухов со своей мраморной столовой доской – лишь жалкое подобие сцены![78] И его бессмертное «Воооон!» – писк мышиный в сравнении с тем моим праведным рыком.
Да, в бананах был яд курупунии!
Но ведь кто-то ей подсказал…
Ведь сама не могла додуматься…
Кроты? Попугаи? Павианий король?
Здесь бесчисленны доброжелатели!
«Ну, голубчик! Это уж слишком. Как вы только могли подумать! Я и отрава? Нет, вы только представьте! Не сыграть ли партейку в го?»
К черту, к дьяволу эту партию!
И с тех пор я не сплю…
«Ах, оставьте же вы, наконец, свою ревность, голубчик! Очень даже смешно – ревновать! Да мы с ней просто общаемся. И тем более – вы целыми днями на работе. Что ей делать? Куда податься? И она изливает отчаяние, ну, а я добродушно внимаю. Что с того, что она исчезает? Ну куда здесь возможно спрятаться? Безобиднейшие прогулки! Да, смеемся! Да, разговариваем! Развлекаю ее – не более. Разве я способен на подлость? И к тому же, как вы себе представляете? Возраст мой не позволит… И не думайте, и не гадайте – здесь чистейшей воды платонизм. Мы гуляем. Вдыхаем цветочки».
Я застукал их за серебристым лохом. Ошарашенный зоофилией, сбитый с ног ненасытным бесстыдством этой позднеримской матроны, до основ своих потрясенный явившейся мне картиной из апулеевского «Осла», я схватил Мессалину за горло (ее рогатый любовник, сопя, удалился в заросли) – и вот только тут, когда вновь в глаза мои бросилась бородавка, когда на смену загару на ее сдавленной шее пришла предсмертная синь, когда она захрипела, когда ее глаза выскочили из орбит, я наконец догадался…
Capreolus! Этот Яго желал моей гибели! Это он подстраивал го! Это он познакомил с Нагайной! Это он таким изощренным способом подсунул мне гнусную Еву, он применил беспощаднейшее из орудий, не хуже ракеты «Экзосет» разносящее по клочкам. Прирожденный интриган, он метнул в меня свою самую подлую бомбу, если и не разрывающую сразу, то рано или поздно сотворяющую из мужчины либо зверя, либо безнадежного психопата. Женщина – «Большая Берта»[79] дьявола! Там, где сатана пускает ее в ход, воцаряется глупость, бьет рекорды самодовольство, разгорается алчность, торжествуют свары и склоки, сияет лукавство, поднимается на пьедестал примитивное злое вранье! Все взрывается, все обрушивается, все летит в тартарары. И куда ни ткни, и куда ни подайся (а бежать мне отсюда некуда!) – липкость, подлость, паутина, тупик. Гад лукавый! Подлющий змей!
Я отбросил дрожащую тварь (она всхлипнула и отползла).
Я взревел.
Я погнался за бесом.
Иаков боролся с ангелом – я ловил хитроумного черта. Ничего нет сладостней, чем, догнав, протянуть подлеца вдоль хребтины подхваченной по дорожке жердью, отхватить ему хвост секатором – и еще кое-что оттяпав, придушить, затоптать, растерзать. Констатирую, господа: вот на этот раз рай не на шутку перепугался. Мой душераздирающий рев (естественный выброс энергии состоявшегося рогоносца) разогнал всех обычных зрителей. И клянусь, capreolus струсил – мавр кинулся наутек. Изрыгая проклятия, пустившись вслед за ним напролом, я пробивал собой бамбук, в носорожьей своей слепоте натыкался на крокодиловые деревья, бился лбом об эбеновые, ломал мирт и лавр! Онемели еноты и кролики. Попугаи заткнулись. Бес скакал между грядок батата и свеклы: его тощая жалкая спина, пот на ней, завитки свалявшейся шерсти, проплешины и ходящие, как у тощей русской колхозной коровы, словно поршни, мослы – совсем рядом, протяни только руку – доводили меня до божественной эпилепсии. Как желал я до него добраться! Как ужасно я скрежетал (зубы мои чуть ли тогда не крошились)! Все свои несчастные силы, всю свою последнюю
– Если ты не поможешь, я убью ее! Я сверну ее куриную голову!
Дед не вздрогнул, не разогнулся – с однотонностью швейной машинки постукивал он мотыгой, разбивая комья земли вокруг настурций и филомел.
– Ты оглох, старый пень? – продолжал я взывать: изможденный, отчаявшийся. – Что мне делать? Как быть с этой стервой?
Он постукивал.
Он разбивал.
Я еще что-то там хрипел насчет тотальной бессонницы, насчет проклятого мира, в котором сводят с ума добропорядочных работяг подобные Еве ехидны, я грозился ее уничтожить самым варварским образом, расчленить ее до молекул, я настолько тогда измучился, что жаловался своему истязателю, как побитый шпаной сопляк, я его за штанину дергал, я дрожал, сипел, каялся, я
Наконец он меня заметил.
Взгляд дедка – настой из сарказма, насмешливости и откровенного издевательства – был справедлив!
На сей раз ничего не попишешь.
Да! Я сам, вдобавок к своему положению, на себя накликал беду.
Да! Связался с хвостатым злом.
Да! Требовал и вожделел – дед всего лишь исполнил просьбу.
Глупо отрицать собственный идиотизм.
И вот теперь я скулю.
Впрочем, что там скулю!
Я вою:
– Убери ее от меня!
Как случилось, что Ева исчезла?
Не помню: проспал, пробыл в прострации, свалился прямо возле настурций, возле прополотой дедом клумбы – слишком был обессилен: столько нервов! столько отчаяния! После ее милой выходки с ядом я уже не мог расслабляться (а ведь днями пахал как вол), в последние ночи я вообще укладывался от Медузы Горгоны на значительном расстоянии, но ничтожнейший шорох моментально доводил до невроза. Лишь под утро я забывался – однако в предутренних снах-кошмарах без Шекспира не обходилось: каждый раз мне чудилось, что в мое несчастное ухо с сатанинской улыбкой вливает свой эликсир безмозглая рыжая сучка.
И вот ведьмы нет: ни браслетов, ни платья, ни трусиков.
Луг был пуст.
Я – тотально свободен.
Старик загадочно ухмылялся, я не спрашивал,
До судорог в икрах возился я теперь с агапантусом, опрыскивал евгению, пересаживал вдоль дорожек кринум, аукубу и араукарию. Моих грубоватых прикосновений к своим корням ждали гиппеаструм и кливия. Отмечу, что так же благосклонно ко мне взялись относиться спатифиллумы всех видов в компании с аспидистрой и бересклетами. И что уж совсем удивительно – перестали капризничать, словно оперные примадонны, все имеющиеся в раю сорта аглаонем, а в придачу и чистопородный, ранее то и дело «выпячивающий губу свою», подобно какому-нибудь зажравшемуся парижскому аристократу-сантехнику, хлорофитум.
Гардения и бальзамины вели себя теперь, как настоящие умницы.
Возможно, что дело было в опыте, – но мне покорились паслен и зебрина.
Каланхоэ не возражало против селекции.
Я не на шутку взялся за цитрусовые – а что еще оставалось делать?
Изгоняя саму память о го, затоптал я борозды линий, раскидал черно-белую гальку.
«Меньше дум, больше дела, сынок».
Что еще, кроме декоративных лимонов?
Клематис
Панкрациум
Гиацинт
Маранта
Пицея (глаука коника)
Хамаекипарис
Каллизия
Гипоэстес
Радермахера