Они еще больше подружились за этот год. И прежде они редко жаловались друг на друга, а теперь этого никогда не случалось: все свои споры и размолвки они решали между собой, без старших; повздорив, быстро сами, мирились и всегда горой стояли друг за друга.
Бабушка рассказала мне такой случай.
Незадолго до моего приезда в Осиновых Гаях гостила жена брата Сергея со своими детьми, Ниной и Валерием. Дни стояли жаркие, ночи душные, и решено было, что Анна Владимировна вместе со своими ребятами будет ночевать на сеновале. Туда же отправились Зоя с Шурой. Легли. И вдруг Шуре, лежавшему с краю, вздумалось напугать гостей. Он укрылся с головой, уткнулся носом в сено… и в ночной тишине послышалось какое-то таинственное шипенье.
— Мам, слышишь, змея! — прошептала испуганная Нина.
— Какая еще тебе змея, глупости!
Шура прыснул, подождал немного и снова зашипел. Сообразив, в чем дело, тетя Аня сказала строго:
— Шура, ты нам мешаешь спать! Уходи в комнату и там лежи и шипи, если тебе хочется.
Шура послушно отправился в дом. Вслед за ним поднялась и Зоя.
— Зоенька, а ты куда? Ты оставайся.
— Нет, раз вы Шуру услали, так и я не останусь, — ответила Зоя.
И так было всегда: они неизменно заступались друг за друга. Но это не мешало Шуре иной раз сердито кричать, когда Зоя делала ему замечание:
— Уйди! Отстань! Хочу и буду!
— А вот не будешь, я не велю! — спокойно и уверенно отвечала Зоя.
ВСЕ ВМЕСТЕ
В конце августа мы приехали в Москву, Анатолий Петрович встречал нас на вокзале. Ребята чуть не первыми выскочили из вагона и со всех ног кинулись к отцу, но не добежали и остановились: ведь целый год не видались, как не растеряться!
Но Анатолий Петрович понял их растерянность и нерешительность, сгреб обоих в охапку и, всегда сдержанный, скупой на ласку, крепко расцеловал ребят, погладил по стриженым головам и сказал так, словно они расстались только вчера:
— Ну, сейчас я покажу вам Москву, Поглядим: похожа она на наши Осиновые Гаи?
Мы сели в трамвай — какое это было испытание храбрости и любопытства! и с грохотом и звонками понеслись по Москве, мимо высоких домов, мимо блестящих автомобилей, мимо спешащих куда-то пешеходов. Ребята так и прилипли носами к оконному стеклу.
Шура был совершенно потрясен тем, что на улицах такое множество народу. «Куда они идут? Где они живут? Зачем их столько?» — кричал он, позабыв обо всем и вызывая улыбки пассажиров. Зоя молчала, но у нее на лице читалось такое же страстное нетерпение: скорее, скорее! Все увидеть, все разглядеть, все понять в этом новом, огромном, удивительном городе!
И вот наконец окраина Москвы, небольшой домик близ Тимирязевской академии. Мы поднимаемся на второй этаж и входим в маленькую комнату: стол, кровати, неширокое окно… Вот мы и дома!
… Из всех памятных дней в жизни человека день, когда он впервые ведет своего ребенка в школу, — один из самых хороших. Наверно, все матери помнят его. Помню и я. Это первое сентября тридцать первого года было такое ясное, безоблачное, деревья Тимирязевки стояли все в золоте. Сухие листья шуршали под ногами, нашептывая что-то таинственное и ободряющее — должно быть, о том, что с этого часа начинается для моих ребят совсем новая жизнь.
Я вела детей за руки. Они шли торжественные, сосредоточенные и, пожалуй, немного испуганные. Зоя крепко сжимала свободной рукой сумку, в которой лежали букварь, тетради в клетку и в косую линейку, пенал с карандашами. Шуре очень хотелось самому нести эту замечательную сумку, но она досталась Зое — по старшинству. Через тринадцать дней Зое должно было исполниться восемь лет, а Шуре едва пошел седьмой год.
Что и говорить, Шура был еще мал — и, однако, мы решили отдать его в школу. Он очень привык к сестре и даже представить себе не мог, как это Зоя пойдет в школу, а он останется дома. Да нам и не с кем было оставлять его: и я и Анатолий Петрович работали.
Первой школьной учительницей моих детей была я сама. Я вела в тот год подготовительный, «нулевой» класс, и заведующий школой определил Зою и Шуру ко мне.
И вот мы вошли в класс. Тридцать таких же малышей — девочек и мальчиков — поднялись нам навстречу. Я усадила Зою и Шуру на одну парту, неподалеку от доски, и начала урок…
Помню, в первые дни один мальчуган принялся скакать вокруг Зои на одной ножке, распевая: «Зойка, Зойка, упала в помойку!» Он выкрикивал этот стишок с настоящим упоением. Зоя слушала молча, с невозмутимым видом, а когда мальчуган умолк на мгновение, чтобы перевести дух, сказала спокойно:
— Я даже и не знала, что ты такой глупый.
Мальчуган недоуменно моргнул, повторил дразнилку еще раза два, но уже без прежнего воодушевления, а потом и совсем отошел от Зои.
Однажды, когда Зоя была дежурная, кто-то разбил в классе стекло. Я совсем не собиралась наказывать виновника: мне думается, невозможно найти такого человека, который в жизни не разбил бы хоть одного стекла, без этого детства не бывает. Мой Шура, например, разбил столько стекол, что с лихвой хватило бы еще на двоих. Но мне хотелось, чтобы виновный сознался сам. Я медлила войти в класс и стояла в коридоре, обдумывая, как начать разговор с ребятами. И тут я услышала из-за двери Зоин голос:
— Кто разбил?
Я тихо заглянула в класс. Зоя стояла на стуле, вокруг толпились ребята.
— Кто разбил, говори! — требовательно повторила Зоя. — Все равно я по глазам узнаю, — добавила она с глубочайшим убеждением.
Наступило короткое молчание, и потом курносый, толстощекий Петя Рябов, один из первых озорников в нашем классе, сказал со вздохом:
— Это я разбил…
Как видно, он вполне поверил, что Зоя может узнавать по глазам самые сокровенные мысли. Она и впрямь говорила так, словно ни капли не сомневалась в этой своей способности, но объяснялось это очень просто. Бабушка Мавра Михайловна обычно говорила внучатам, когда им случалось напроказить: «Это кто натворил? Ну-ка, погляди мне в глаза, я по глазам все узнаю!» — и Зоя хорошо запомнила бабушкино чудесное средство узнавать правду.
… Вскоре Зою и Шуру пришлось перевести из моего класса в другой, и вот почему.
Зоя вела себя очень сдержанно и никак не проявляла своих родственных отношений. Иногда она даже говорила: «Любовь Тимофеевна», подчеркивая, что в классе она такая же ученица, как и все, и я для нее, как для всех, учительница. А вот Шура вел себя совсем иначе. Во время урока, дождавшись минуты полной тишины, он вдруг громко окликал меня: «Мама!» — и при этом лукаво поглядывал по сторонам.
Шурины выходки неизменно вызывали в классе суматоху: учительница, Любовь Тимофеевна, и вдруг — мама! Это очень веселило детей, но мешало работать. И через месяц пришлось перевести моих ребят в параллельный класс, к другой учительнице.
Школа, школьные занятия завладели Зоей безраздельно. Придя домой и поев, она тотчас садилась за уроки. Напоминать ей об этом никогда не приходилось. Учиться — это было теперь для нее самое важное, самое увлекательное, об этом были все ее мысли. Каждую букву, каждую цифру она выводила с чрезвычайной старательностью, тетради и книги брала в руки так бережно и осторожно, как будто они были живые. Учебники мы всегда покупали новые — Анатолий Петрович считал, что это очень важно.
— Плохо, когда ребенку в руки попадает грязная, неопрятная книга, говорил он, — такую и беречь не захочется…
Когда ребята собирались сесть за уроки, Зоя спрашивала строго:
— Шура, а руки у тебя чистые?
Сначала он пробовал бунтовать:
— А тебе какое дело? Ну тебя! Отстань!
Но потом смирился и, прежде чем взяться за учебники, уже сам, без напоминаний, мыл руки. Надо признаться, предосторожность была не лишняя: набегавшись с ребятами, наш Шура обычно возвращался со двора перемазанный до ушей; иной раз просто понять нельзя было, как это он умудрился выпачкаться, словно по очереди вывалялся в песке, в угле, известке и толченом кирпиче…
Дети готовили уроки за обеденным столом. Зоя подолгу просиживала над книгой. У Шуры терпения хватало на полчаса кряду, не больше. Ему хотелось поскорее убежать опять на улицу, к ребятам. И он то и дело тяжело вздыхал, косясь на дверь.
Однажды он притащил ворох кубиков и спичечных коробков и старательно выложил их в ряд, перегородив стол пополам.
— Это твоя половина, а это моя, — объявил он Зое. — Ко мне не смей переходить!
— А букварь как же? А чернильница — в недоумением спросила Зоя.
Шура не растерялся:
— Букварь тебе, а чернильница мне!
— Будет тебе баловать! — строго сказала Зоя и решительно сняла кубики со стола.
Но Шуре было скучно просто так, без затей, готовить уроки, и он всякий раз старался превратить занятия в игру. Что поделаешь! Ему ведь не было и семи лет.
ПРАЗДНИК
Седьмого ноября мои ребята поднялись ни свет ни заря: отец обещал взять их с собой на демонстрацию, и они ждали этого дня с огромным нетерпением.
С завтраком они справились необычайно быстро, Анатолий Петрович стал бриться. Ребята никак не могли дождаться, пока он кончит. Они пробовали заняться чем-нибудь, но это им плохо удавалось. Даже излюбленная «тихая» игра (в крестики и нолики) не шла на ум.
Наконец мы оделись и вышли на улицу. День был ветреный, неприветливый, шел мелкий дождь пополам со снегом. Но не прошли мы и десяти шагов, как впереди зазвучал шум праздника: музыка, песни, говор, смех» Чем ближе к центру, тем шумней, веселей, радостней становилось на улицах. На счастье, скоро и дождь перестал, а серого неба не замечали ни ребята, ни взрослые столько алых, горячих знамен, столько ярких красок было вокруг.
Увидев первые колонны демонстрантов, Шура и Зон пришли в совершенный восторг и уже не переставали восхищаться и радоваться до конца демонстрации. Они громко, хоть и не без запинки, читали каждый плакат, подпевали каждому хору, начинали приплясывать под звуки каждого оркестра. Они не шли — их несло теплой, широкой волной праздника. Раскрасневшиеся, с блестящими глазами, с шапками, сползающими на затылок (надо было все время смотреть вверх!), они не разговаривали связно, а только вскрикивали:
— Смотри, смотри! Как украшено! Звезда какая! А там, там! А вон шары летят! Смотри скорее!
Когда мы подошли к Красной площади, ребята притихли, повернули головы направо и уже не сводили глаз с Мавзолея.
… Красная площадь! Сколько мыслей, сколько чувств было связано с этими словами! Как мы мечтали в Осиновых Гаях о дне, когда увидим ее! Год назад, впервые приехав в Москву, я пришла на Красную площадь. Сколько я слышала о ней, сколько читала — и все же не представляла ее себе такой простой и такой величавой. Теперь, в торжественный час, она казалась мне совсем новой.
Я вижу зубцы и башни Кремлевской стены, суровые и задумчивые ели у могил борцов революции, бессмертное имя — ЛЕНИН — на мраморных плитах.
Бескрайний людской поток течет и течет, жаркой волной омывая простые и строгие стены Мавзолея. И кажется мне, что вся вера, вся надежда и любовь человечества бесконечным прибоем хлынули сюда, к великому маяку, указывающему путь в грядущее.
Мощное «ура» прокатилось по площади. Шура уже не шел, а почти плясал рядом со мной. Зоя тоже бежала вприпрыжку, крепко держась за руку отца.
Мы спустились к набережной, Из-за туч вдруг выглянуло солнце, в реке отразились кремлевские башни и купола, задрожали золотые блестки. У моста мы увидали продавца воздушных шаров. Анатолий Петрович подошел к нему и купил три красных и два зеленых — получилась красивая пестрая гроздь. Он вручил один шар Зое, другой — Шуре.
— А с остальными что будем делать? — спросил он.
— Отпустим на волю! — воскликнула Зоя.
И Анатолий Петрович на ходу стал пускать один шар за другим. Они взлетали вверх плавно, неторопливо.
— Постоим, постоим! — разом закричали Зоя и Шура.
Остановились и другие люди, взрослые и дети. И долго мы стояли, закинув головы, и следили, как улетали в прояснившееся небо наши яркие, веселые шары, как они становились все меньше и меньше и, наконец, исчезли из глаз.
ВЕЧЕРОМ…
Несколько лет назад мне пришлось прочитать письмо человека, который потратил много внимания и заботы на своих детей, а когда они уже стали взрослыми, вдруг понял, что воспитал он их плохо. «В чем я ошибся?» спрашивал он, перебирая в памяти прошлое. И вспоминал эти ошибки: не обратил внимания на вспыхнувшую между ребятами ссору; сделал за ребенка то, что тот с успехом мог сделать сам; принося подарки, говорил: «Это тебе, а это тебе», а ведь лучше было сказать: «Это вам обоим»; подчас легко прощал неправду, недобросовестность и придирчиво наказывал за пустячную провинность. «Как видно, пропустил я ту минуту, когда у ребят только зарождалось себялюбие, желание освободиться от трудного дела, — писал этот человек. — И вот из пустяков, из мелочей вышло большое зло: дети мои выросли совсем не такими, какими я хотел их видеть: они грубы, эгоистичны, ленивы, между собой не дружат».
«Что же делать? — спрашивает он под конец. — Переложить дальнейшее на общество, на коллектив? Но ведь, выходит, общество должно тратить лишние силы на исправление моих ошибок — это раз. Во-вторых, самим ребятам придется в жизни трудно. А в-третьих, где же я сам? Что я сделал?» Это письмо было напечатано в одной из наших больших газет, кажется в «Правде». Помню, долго я сидела тогда над этими горькими строками и думала, вспоминала…
Анатолий Петрович был хорошим педагогом. Я никогда не слышала, чтоб он читал ребятам длинные нотации, чтоб подолгу им выговаривал. Нет, он воспитывал их своим поведением, своим отношением к работе, всем своим обликом. И я поняла: это и есть лучшее воспитание.
«У меня нет времени воспитывать ребят, я целый день на работе», — слышу я нередко. И я думаю: да разве в семье надо отводить какие-то особые часы на воспитание детей? Анатолий Петрович научил меня понимать: воспитание — в каждой мелочи, в каждом твоем поступке, взгляде, слове. Все воспитывает твоего ребенка: и то, как ты работаешь, и как отдыхаешь, и как разговариваешь с друзьями и недругами, каков ты в здоровье и в болезни, в горе и радости, — все замечает твой ребенок и во всем станет тебе подражать. А если ты забываешь о нем, о его зорких, наблюдательных глазах, постоянно ищущих в каждом твоем поступке совета и примера, если ребенок растет рядом с тобою сыт, обут, одет, но одинок, — тогда ничто не поможет правильно воспитывать его: ни дорогие игрушки, ни совместные увеселительные прогулки, ни строгие и разумные наставления. Ты должен быть со своим ребенком постоянно, и он должен во всем чувствовать твою близость и никогда в ней не сомневаться.
Мы с Анатолием Петровичем были очень заняты и совсем мало времени могли проводить с детьми. Учительствуя в начальной школе, я одновременно сама училась в Педагогическом институте. Анатолий Петрович работал в Тимирязевской академии, учился на курсах стенографии и усиленно готовился к поступлению в заочный технический институт — это была его давнишняя мечта. Часто мы приходили домой так поздно, что заставали ребят уже спящими. Но тем радостнее были выходные дни и вечера, которые мы проводили вместе.
Как только мы появлялись в дверях, дети со всех ног кидались к нам и наперебой выкладывали все, что накопилось за день. Выходило не очень связно, зато шумно и с чувством:
— А у Акулины Борисовны щенок в чулан залез и суп пролил! — А я уже стихотворение выучила! — А Зойка ко мне приставала! — Да, а почему он задачку не решает? — Посмотрите, что мы вырезали. Правда, красиво? — А я щенка учил лапу подавать, он уже почти совсем выучился!..
Анатолий Петрович быстро разбирался, что к чему. Он выяснял, почему не решена задача, выслушивал выученное стихотворение, расспрашивал про щенка и, словно мимоходом, замечал:
— Грубо разговариваешь, брат Шура. Что это за выражение: «Зойка приставала»? Терпеть не могу, когда так разговаривают!
Потом мы все вместе ужинаем, дети помогают мне убрать со стола — и наступает наконец долгожданная минута…
Казалось бы, чего тут было ждать? Все очень обыкновенно, буднично.
Анатолий Петрович расшифровывает свои стенографические записи, я готовлюсь к завтрашним урокам, перед Зоей и Шурой — альбом для рисования.
Лампа освещает только стол, вокруг которого мы сидим; а вся комната — в полутьме. Поскрипывает стул под Шурой, шуршат листы альбома.
Зоя рисует дом с высокой зеленой крышей. Из трубы идет дым. Рядом яблоня, а на ней круглые яблоки, каждое величиной с пятак. Иногда тут же птицы, цветы и в небе, по соседству с солнцем, пятиконечная звезда… По страницам Шуриного альбома мчатся во всех направлениях лошади, собаки, автомобили и самолеты. Карандаш в руке Шуры никогда не дрожит — он проводит ровные, уверенные линии. Я давно поняла, что Шура будет хорошо рисовать.
Так мы сидим, занимаемся каждый своим делом и ждем, когда Анатолий Петрович скажет:
— Ну, а теперь отдохнем!
Это значит, что сейчас мы все вместе во что-нибудь поиграем. Играем чаще всего в домино: Зоя с отцом против нас с Шурой. Шура азартно следит за каждым ходом, горячится, спорит, а проигрывая, краснеет, сердится и готов заплакать. Зоя тоже волнуется, но молча: закусывает губу или крепко сжимает свободную руку в кулак.
Иногда мы играем в игру, которая называется «Вверх и вниз». Тут уж ничто не зависит от вашего умения, а только от того, какой стороной ляжет подброшенный белый кубик с черными точками по бокам — от одной до шести.
Если вам повезет, вы взлетите на самолете вверх, прямо к цели пестрому куполу, а не повезет — покатитесь вниз и проиграете. Нехитро, но как увлекательно! И как ребята хлопают в ладоши, когда им посчастливится залететь вверх, минуя сразу десяток клеток на пестрой доске!
Очень любили Зоя и Шура игру моего изобретения, которая называлась у нас попросту «каляки»: кто-нибудь из них чертил на чистом листе бумаги любой зигзаг, кривую линию, загогулину — словом, «каляку», и я должна была в этой бессмысленной закорючке найти зерно будущей картины.
Вот Шура вывел на бумаге что-то вроде длинного яйца. Я смотрю, думаю полминуты, потом пририсовываю плавники, хвост, чешую, глаз, и перед нами…
— Рыба! Рыба! — в восторге кричат дети.
А вот Зоя посадила на листе самую обыкновенную чернильную кляксу, и я делаю из нее красивый цветок: мохнатую лиловую хризантему.
Когда дети немного подросли, мы поменялись ролями: я чертила «каляку», а они придумывали, что из нее можно сделать. Шура был неистощимо изобретателен: из маленькой закорючки у него вырастал сказочный терем, из нескольких крапинок — лицо, из кривой линии — большое ветвистое дерево.
Но больше всего мы любили, когда Анатолий Петрович брал в руки гитару и начинал играть. Не знаю даже, хорошо ли он играл, но мы очень любили его слушать — и совсем забывали о времени, когда он играл одну за другой русские песни.
Пусть такие вечера выдавались редко, но они освещали нам все остальные дни, о них с удовольствием вспоминали.
Замечание, упрек, сделанные детям в эти часы, оставляли в их душе глубокий след, а похвала и ласковое слово делали счастливыми.
— Что ж ты, Шура, сам сел на удобный стул, а маме поставил с поломанной спинкой! — сказал как-то Анатолий Петрович, и после этого я уже никогда не замечала, чтобы Шура выбрал себе вещь получше, поудобнее, оставив другим то, что похуже.
Однажды Анатолий Петрович пришел хмурый, поздоровался с детьми сдержанней обычного.