Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Подводя итоги - Виктор Петрович Астафьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Над кем? Над чем? Но наркоман с воспаленным разумом, на задворках которого остались лишь инстинкты разрушения, насилия и мстительности, не способен задумываться над своими поступками, тем более, над окружающей его действительностью — ему на все наплевать. Он — разрушитель. Он всегда антиморален и поэтому громче всех орет о морали. Орет, как и живет, механически, бездумно движимый все теми же первобытными инстинктами, которые в начале зарождения жизни заложила в него природа. Ему нипочём и лучшая часть человечества, поднявшаяся до постижения Бога, взывающего к смирению, покаянию, неторопливому труду, велящему не брать, а отдавать. Все лучшее в сердце и сознании человека новым идеологам удалось притупить, загнать на задворки человеческого сознания; тупая машина новых чудо-идеологий, как мельница, перемалывала каменным жерновом все то, что природа, культура и труд заложили в человека; ускоренными темпами происходила деформация вечных, выстраданных истин, скороспелыми посулами братства, равенства и свободы «борцы за правое дело» замутили человеческий разум, а доверчивое сознание русского человека исказили, вывихнули.

Во время второй мировой войны классик скандинавской литературы, лауреат Нобелевской премии Кнут Гамсун посетил фашистский корабль, — очень плохо, позорно поступил, но то, что советские классики табунами ходили на поклон к партийным советским вождям, пили с ними вино, даже танцевали вприсядку — это очень хорошо и даже замечательно! Пролетел на военном вертолете над пламенем объятым Вьетнамом классик американской литературы Джон Стейнбек, полюбовался на действия сынов своей свободной страны, дошедших до непотребства и озверения, — зачумленный черносотенец Стейнбек никакой больше не гуманист, отныне он и не друг советского народа. А вот ловкий, молодой да ранний «творец» соцреализма, подсуетившийся в Афганистане, где наши доблестные войска в зверстве не уступали ни фашистам, ни тем более американцам, своим продажным перышком обратил преступление в героизм, и сразу сделался выдающимся деятелем современности, лучшим другом советских генералов, передовым глашатаем за Россию и русский народ.

В непонимании, искажении, затуманивании смысла жизни и человеческого назначения — самая большая уязвимость коммунистической морали. Шипящие, ядовитой слюной брызгающие остатки коммунистической банды, жаждущие лишь одного — отомстить! — не понимают по ввинченной в их упрямые башки бетонной ограниченности, что наваждение кончилось, что историю не перепишешь, жизнь не повернешь вспять. Кому отомстить? За что? А за то, что перестали их слушать и слушаться, раболепствовать перед ними, стоять на коленях? После путча, испугавшись поначалу, что с ними, с коммунистами, поступят так же, как они поступали со всеми побежденными и сваленными с ног, то есть будут бить лежачих, постреляют их, поотрубают им головы, загонят в лагеря; уяснив, что этого не будет, что на них пытаются воздействовать морально, а на всякую мораль они давно не только наплевали, но и наклали большую кучу, «борцы» снова начинают поднимать полуоблезлые головы, искать виноватых, лгать, изворачиваться, метать из ноздрей революционное пламя. Им даже удалось убедить часть ими же сбитого с панталыку населения в том, что «ничего не переменилось, они еще придут и всем по мозгам дадут…»

Между тем уже начался суд истории, самый нелицеприятный, никому неподвластный, от него ни загородиться, ни спрятаться, главное, не переорать его, в чем коммунисты первейшие мастера.

В Софии в октябре 1991 года состоялась международная конференция с непривычно и пока еще жутко для нашего робкого ума звучащей темой: «О преступлениях коммунизма перед человечеством». Наша велеречивая, ловконькая пресса сообщила об этом на средних полосах, в уголке, петитом, — на всякий случай перестраховываясь перед давно всеми разумными народами проклятым набегом на человечество красной орды, с красной, заразной чумой в сердце, со злобным неистовством, жесточайшим эгоизмом самосохранения в голове.

Но я отвлекся, то есть не вовсе отвлекся, ибо творчество вне времени, вне жизни невозможно. Далее хочется порассуждать о том, как оно, это творчество, или точнее, творческая самостоятельность дается нам, как мы ею овладеваем, выживаем как.

Вот пришло время писать давно задуманный роман о войне, и я снова учусь, в этот раз на романиста. Да, опыт непрерывного, школярского усердия не прошел даром, Богом данное дарование помогло мне в обращении с материалом, уж не схвачусь я с ходу за материал и замысел, возникший в голове, подожду, подумаю, глядишь, замысел-то и улетучится, значит, не мой он, «мой» никуда не денется, замучает, затерзает, но заставит «рожать его». Уже нет надобности перепечатывать рукописи четырнадцать раз. Молю Бога, чтобы работа над романом уложилась в двадцать лет, в пять-семь перепечаток, иначе мне просто не успеть завершить эту книгу.

Легче ль, проще ль сделалось работать? Нет, не легче и не проще. Вот пишу я роман и вижу, что это вовсе и не роман, а рассказ агромадных размеров или все та же любимая мною повесть, состоящая из отдельных кусков и рассказов. Лоскутное одеяло — оно тоже одеяло, теплое и даже красивое, под ним можно спать. И все же шились лоскутные одеяла по нужде, из-за нехватки «сырья», но старанья, раденья, усилий, уменья, труда лоскутное одеяло требовало от творца куда больше, чем одеяло из цельного лоскута иль куска мануфактуры, чаще всего сатина или ситца.

Снова с нуля, снова преодоление себя, своей неполноценности, сознания, что не дошел и не дорос до построения такой сложнейшей, многоэтажной конструкции, как роман. Тут в самую пору придутся слова из «Азбучной истины» болгарского поэта аж девятого века Константина Преславского в переводе Валентина Арсеньева:

…Милости возжаждав от крещенья… Ныне я о помощи взываю. Отче, Сыне и Пресвятым Душе, Пусть сойдет ко мне живое слово, Руки воздымаю — дан мне мудрость, Силу, что с небес своих обильно Уберечь молю от гордой злобы фараонской, исцели и дай мне Херувимов шестикрылых силу…

В рассказе, даже в повести еще возможно как-то инстинктивно увернуться от встречных, очень опасных препятствий: недостатка знаний, прежде всего богословия, в котором заложены и осуществлены все высочайшие постижения человеческого.

Возможен ли новый Шаляпин? Как, впрочем, и Пушкин тоже? Шаляпин-то может и появится, но вот явится ли среда, в которой могучий талант может раскрыться, — в этом я шибко сомневаюсь. Вон какой свал идет в шаляпинском-то театре, в Большом. Там голый голого дерет и кричит: «Рубашку не порви!» Блистательная труппа Большого театра, сформировавшаяся еще в дореволюционные времена, смогла продлить себя в одном или даже в двух поколениях, по инерции возникали и утверждались здесь великие певцы и танцоры, единицами сияя на когда-то многозвездном небосклоне, но и развал надвигался неизбежно, и сколько же в этом свале погублено и растерзано талантов. Театр, где первенствовало не искусство, а парторганизация, сделался притчей во языцех, «накал принципиальной борьбы» в нем за высокое искусство сделался столь яростен и непримирим, что многие от него сбежали за рубеж, иных просто выкинули за порог, — время посредственностей не терпит ничего выдающегося, последовательная коммунистическая борьба, как молния, сечет и обезглавливает прежде всего высокое. С тревогой слежу сейчас за тем, как зарождается новая, сильная труппа в нашем великом театре, убеждаясь в том, что русская земля не обесточилась еще, не обессилела и способна рождать первоклассные таланты — только бы не завелась здесь снова всепоражающая, растлевающая красная чума. Я уж не говорю о горькой судьбе провинциального театра, объединений художников, музыкантов, писателей. Если бы те усилия, ту крысиную грызню, которая в них происходит, обратить на труд и пользу, мы бы завалили первоклассной продукцией весь свет и «на весь крещеный мир изготовили бы пир!», но бороться, поднимать бури в провинциальном самоваре всегда легче, чем работать, делать полезное дело.

Антисреда? Антижизнь? Антитруд? Антиискусство? Какой народ, какая культура выдержали бы то, что у нас свершилось? Только очень сильный народ, только мобильная культура. В нас заложены крепкие мускулы, большой духовный заряд, которому мы, увы, предпочли заряд разрушительный, взрывающий, потому как убивать человек научился раньше, чем думать, творить, и эта работа ему привычнее.

Германию и Китай спасло от гибели и угасания, принесенного фашизмом и коммунизмом, то, что все это мракобесие было кратковременно, и еще то, что немцы не затянули войну на своей территории. Случись затяжка, наша армия ограбила, растлила, загнала бы в колхозы немцев навсегда. Не успели наши благодетели коллективизировать сельское хозяйство и разум человека ни там, ни там, и немцы, и китайцы остались частнособственниками, китайцы даже в городе остаются крестьянами и ремесленниками, а немцы хоть в селе, хоть в городе — несравненными тружениками. Те, кому удалось в наши дни осуществить перестройку и добиться улучшения жизни: Чили, Южная Корея, Турция, так называемые страны бывшего соцлагеря, прежде чем начать перестройку, пересадили коммунистов в тюрьму, чтобы эти главные смутьяны не мешали делать дело.

Вон они, загнанные в угол, недобитые, изо всех сил мешают осуществлять реформы, спокойно жить и работать народу, «с свинцом в груди и жаждой мести» снова рвутся к власти, чтобы начать расправу над остатками издерганного, настрадавшегося народа. И снова им удается обмануть замороченных ими людей посулами, убедить послушное население, что не они виноваты в развале Союза, в обнищании народа, как и прежние лжецы, они следуют по нехитро заданному курсу: царь виноват, враги народа, оккупанты, «унутренние» враги, идеологические диверсанты, теперь вот демократы, хотя демократией, стало быть, и демократами в России еще не пахло. И на обмане, горлохватстве, стадном, зверином инстинкте коммунисты могут повлечь толпу в новый переворот, прийти к власти, как Наполеон, на сто или двести дней, и, как император-авантюрист, сумеют за короткий срок залить Россию и ее окрестности кровью. Но это уже будет последнее сошествие антихриста на землю русскую, остатная кровь нашего народа — на большее его просто не хватит.

Большая часть наших сил уходит на преодоление самих себя, своего гражданского и нравственного несовершенства, у меня, плюс к тому, еще и физический недостаток — больная от контузии голова, испорченное на войне зрение, что не дает возможности запоем, как в детстве, читать и в чтении находить то, чего недобрал в жизни. С помощью книг, музыки, природы, театра, дружеского общения возможно преодолевать свое дремучее невежество, свои провальные, губительные недоборы в области культуры. Но время-то неумолимо, второй же жизни Господь не отпустил, чтобы наверстать упущенное.

«Да полно тебе гневить Бога-то!» — могут сказать мне знакомые и друзья, но я-то свои возможности ощущаю лучше, чем они, и эти возможности, не реализованные мною, мучают меня, требуют не довольствоваться полутрудом, полусловом, полузвуком. Они требуют написать не просто толстую книгу, которую ныне я написал бы запросто и даже зарядил бы какой-то энергией занимательности, наделил элементами красоты и построил бы ее, может, и умело. Но мне-то хочется написать роман настоящий, мой роман, ни на чей не похожий, не портящий высокой романной песни, звучащей могучим хором на просторах Великой русской литературы, подняться к высотам постижения истины, постижения смысла наших немыслимых, неисчислимых страданий. Значит, надо работать, работать, работать, и пособляй мне Бог в этом, да поменьше мешай суета, жестокая жизнь, убогий быт, так много сил и нервов отнимающий у всех людей на нашей забедованной земле, вечная изнурительная борьба за кусок хлеба, уже растерзавшие, унизившие народ до того, что силы и терпение его на исходе.

Несколько лет назад весной я снова побывал на Урале, в городе Чусовом — надо было поклониться могилке маленькой дочки, старшей дочери могила находится в Сибири, мы ежемесячно бываем «у нее», махонькая же, поди-ка, тяжелой землей раздавленная, все одна да одна, хотя и гнетет нас с матерью чувство вины перед нею, и в памяти нашей она будет вечно.

В прошлый раз, когда мы с женой приехали лет через восемь в Чусовой и собрались на кладбище — день был весенний, ясный, однако, пока мы собирались, ехали, как это часто бывает на Западном Урале, все быстро и резко изменилось.

Когда мы с трудом нашли ограду с могилами многих родных жены, вместе с которыми покоится и наша дочка, — свету белого уже не было видно, ураганный ветер хлестал снегом, завывал в кладбищенских голых деревьях, набатно бренчал железными венками…

Схватившись за острые прутья ограды, побледневшая жена моя, обливаясь слезами, в голос казнилась: «Каменьями надо, каменьями…»

Да, за отношение наше к нашим предкам, родным и близким, за покинутые и поруганные русские кладбища, в том числе и воинские, не только нас, аховых родичей, но и весь наш загнанный народ Господу следовало бы побить каменьями, он уже и начинает это делать, правда, нам все недосуг сие заметить, думаем, что беды, как кирпичи с неба, падают случайно, вовсе не по нашей вине падают на наши головы, просто наверху не туда и не в тех целятся.

На этот раз я решил ехать на кладбище пораньше, пока держит весенний наст, потому как мне сказали — снегу там по уши. Так оно и оказалось. Из сажей засоренного, местами уже осевшего черного снега торчали лишь вершинки могильных знаков и кое-где острые пики железных оградок. Это кладбище начиналось при мне, на Красном поселке — место так названо из-за того, что здесь сплошь залегла красная глина, по ней окраина поселка. Голо тогда было на скорбной горке, неприютно, ветрено. Могилы в глине и камне копать было трудно, но копали, хоронили — много сразу после войны умирало людей, быстро заселялась красная горка. Мне довелось покопать и нозарывать людей столько, что я устал это делать и какое-то время вовсе не ходил на кладбище.

С тех послевоенных лет на Красном поселке, по кладбищу вырос лес на могилах, посаженный людьми, и из семян, принесенных ветром с горных лесистых перевалов. Много на кладбище горьких осин, погрызенных зайцами, с прошлого раза я помнил, что возле ограды наших могил взнялась осина почти в обхват, но я не мог с ходу найти ту ограду, ту осину, хотя казалось, так хорошо знал и помнил это кладбище. Еще и еще заходил я от ворот по главной аллее, еще и еще дивился кладбищу, превратившемуся в лес, где меж деревьев пестрели пирамидки, кем-то придуманные укосины и редко, совсем редко кресты. На железных памятниках — город-то металлургов — были звезды и крестики, но шпана сломала их и погнула. Чего удивительного? У нас добры молодцы, не знающие, куда девать силушку свою, ломают будки на автостоянках, телефонные автоматы, крушат скамьи, ограды, памятники, в подъездах — двери и перила — такая могучая энергия разрушения накоплена, надо ж ей где-то выход найти, вот она и действует.

На Красном поселке, как и на многих других кладбищах, некоторые памятники упали, их собрали в кучу, они ржавеют, сыплются на черный снег коростой ржавчины. Здесь же вьются белыми пятнышками вытаявшие следы зайцев — нашли косые безопасное место, прижились. Вверху пели зяблики, тенькали синицы, хрипело воронье, справляя свои базарные свадьбы. Из-под горы наплывали запахи гари и дыма — там тяжело вздыхал, парил разноцветными дымами усталый современный прогресс.

Оградку с «нашими» могилками я все-таки нашел, положил купленные у кавказских братьев гвоздики. С кладбища я уходил, когда солнце стояло уже высоко, черпал сапогами снег, затем долго сидел на горе и глядел вниз, на город, прижатый к берегам трех красивейших горных рек: Чусовой, Вильвы и Усьвы. В этом городишке прошла моя молодость, родились и выросли дети. Зачем? Почему здесь живут люди?

Накануне я весь день провел в городе, обул сапоги, насунул кепку и потопал «изучать жизнь», — одна из линий третьей книги романа «Прокляты и убиты» должна пролечь по Уралу и надо было хотя бы зрительно освежить память. Но что тут обновлять и освежать? Ничего на Урале не переменилось, дряхлое сделалось еще дряхлее, дурное — дурнее, больше грязи и дыма, хотя больше-то уж вроде и невозможно вытерпеть.

Под косогором, с которого скатывается что-то, отдаленно напоминающее асфальт, вдавшись углом в пустырь, под электрические опоры — забранный досками огород, в нем несколько кустов смородины, крыжовника, были еще черемуха, сирень и другие посадки. Молодые деревца скрывали убожество избушки, собранной из старых бревен, из крашеных и продырявленных болтами вагонных досок, крыша, наполовину крытая толью, наполовину железом, — мое и моей семьи первое послевоенное жилье, мною же и сооруженное. Похоронная процессия всегда до конца нашего огорода следовала под похоронный марш. Но дальше и выше в гору оркестранты давали себе передышку. На горе были знаменитые Жучихины ямы, туда еще до революции санобоз, содержимый предприимчивой женщиной Жучихой, вывозил выделяемое населением добро. В мою здесь бытность этим делом занимался горкомхоз. Старые, едва прикрытые бочки тащили в гору заезженные лошади, но после ливней ямы переполнялись, все нечистоты стаскивало обратно, зимою дорога обмерзала, и тогда лошадей и машины сдержать было трудно, бочки гремели, машины «гуляли», все сметая на своем пути. Каждой весной, люто ругаясь, я чинил огород, после чего садился за старый стол, притиснутый к стене, и под звуки похоронного марша, под грохочущий санобоз писал бодрые худпроизведения, иногда с претензией на юмор. Очень в те годы много хоронили молодых женщин, часто без музыки, под рвущий душу отчаянный плач — то были жертвы изощренных преступлений, творимых Сталиным и его осатанелыми шестерками — запрещены аборты, запрещены после войны, когда бывают непременные прибавки населения, жизнь была сверхтяжелой, и заботливые отцы-благодетели этаким вот способом боролись за восстановление населения страны…

Что делалось! Что делалось! Женщины гибли от самоабортов, травились саморучно сготовленными изгонными зельями и, если не погибали, то следовали в тюрьму вместе с тайной акушеркой и, как правило, оттуда не возвращались. По воле мудрых правителей погибало сразу трое русских людей: мать, ребенок и подпольщица — сталинские лагеря не выдерживали и мужчины, что говорить о женщинах.

Забор нашего огорода и перестроенная, поставленная на фундамент избушка сохранилась, забор опять снесен — щепье валяется, но избушка жива.

Напротив нашей избенки строились когда-то, садили деревья на засыпанном отроге оврага наши родственники, так у них не только ограда, но и столбы, и лиственницы, выросшие до опор, — сметены, искрошены. Оставшаяся одна-одинешенька свояченица сидит среди щепы, собранной в огороде на топливо, и повествует о том, что построены на горах отстойники, даже и очистительные сооружения, но, как все и везде у нас, часто они ломаются, выходят из строя, и тогда течет все добро прежним путем, по дороге. Вот так-то текло, текло, намерзало, намерзало да и в катушку дорога превратилась, по катушке той лесовоз да тоже, видать, неисправный. «Ка-ак понесло его, милого, вниз, так и давай он все сметать на пути, перелетел через канаву, сшиб огород, деревья, остановился, на него тут же верхом насели „жигуль“, „москвич“ и еще транспорт разный…»

Ох-хо-хонюшки! Ехал я от Перми до Чусового на электричке, мимо вокзалов станций и полустанков, некоторые, еще дореволюционных, демидовских времен, вросли в землю, белели торцами штабеля леса, прели хлысты брошенных лесин и черная ломь. Мне тридцать лет назад казалось, что с лесом на Урале уже покончено. Мне говорили за рубежом, что за погубленное, брошенное и промотанное нами добро, только от одной нефти сотни миллиардов, можно было многое сделать, даже золотые каемочки на дорогах навести, но… не в коня корм.

По-прежнему старчески вздыхает натруженный завод, курясь равнодушно дымами; за рекой Усьвой вспыхивает небо от вылитого раскаленного шлака. Внизу, на грязных улицах, возле черных от копоти домов копошится народ, что-то даже строится — и не простое, а модерновое. Ближняя от нашего жилья была пятая школа, где начинали учиться мои ребятишки, называлась она «татарской» оттого, что в округе жило много татарских семей. По баракам, неуклюже, в два этажа рубленных, обреталось много пролетариев, нашим детям было самое место в той, со стороны оврага бревнами подпертой, школе. Анна Ивановна, ликом схожая с усталой крестьянкой, но не с бодренькой совучительницей, раздавала почти всю свою зарплату своим ученикам — на завтраки (тогда всего гривенник), барачные папы и мамы — нами порожденное человеческое отребье — пропивали все, вплоть до последнего гривенника и рубах.

Сгнила «татарская» школа, наверное, покинула сей свет и пожилая сердобольная учительница. На месте школы сооружено здание под стиль «а ля рюс», все в деревянной резьбе, с залом, нумерами, кухней, окна с петухами на наличниках занавешены непроницаемыми, стильными занавесками, как в шестом районе Амстердама, где в каютах за стеклами сидят красотки и во время «сеанса» застенчиво занавешиваются, — бардаки там буржуазные, а это вот нарядный советский чусовский бардак, только именуется хитро: «Дом для приемов». Как пели в тридцатые годы: «Цыпленок тоже хочет жить». Чусовское начальство давно доказало, что его запросы и вожделения нисколь не хуже и не ниже, чем у «тех», что наверху. На рынке наподобие петушков там-сям выстроены ларьки для индивидуальной торговли, тоже все в деревянной резьбе и лаке, стоят меж грязных луж и рытвин, но никто в них ничем не торгует. И свор грязных, разномастных собак не видать — пришили их бичи или кавказские братья на «бараньи» шашлыки употребили — любят они повертеться в наших бесприютных русских дырах. Около проходной завода, на фоне полинявшей грязной скульптуры Ленина толпится народ. «Митинг, — подумалось мне, — это в смирнейшем-то городишке!..» Но то был не митинг, то рабочие металлурги после смены штурмовали автобус. Одна баба, похожая на медведя, ревя зверем, размахивала сумкой направо и налево, пробивая себе путь к транспорту. Никаких автобусов прежде в Чусовом не было, с работы и на работу люди ходили пешком, жизнь ютилась подле и вокруг завода, но когда от металлургического завода отпочковался в отдельный ферросплавный завод и стал выделять совсем небывалый смертоносный чад, Министерство черной металлургии вынуждено было пойти на расходы, и решено было строить мост через реку, начать строительство жилого массива, чтоб хоть частично спасти жизнь новому поколению металлургов, а то ведь и до пенсии многие не доживают. Когда шел я по главной аллее кладбища отыскивать могилы родственников, куда ни посмотрю: и направо, и налево все знакомые фамилии я же в Чусовом вставал на учет в военкомате, работал на разных работах, в газете, на радио, и многих-многих жителей города знал не только в лицо, но и пофамильно. Лежит на этом кладбище и знакомый врач, большой, добродушный выпивоха, хвалился он когда-то: «Почти всех, что здесь покоятся, я лечил…»

Редакция «Чусовского рабочего» находится теперь за рекой, в Новом городе. Сходить бы надо, но посмотрел я газету — и расхотелось. В бытность нашу в «Чусовском рабочем» мы тоже были верными приспособленцами, послушными исполнителями, как и вся совпресса, оскверняли родное слово, но до подлостей повального порядка все же не доходили. Газета «слепо» напечатана, целые столбцы смазаны, она почти нечитабельна, — это при своей-то типографии! Бывало, наши рассыльные не успевали обувь чинить, бегая от редакции до типографии, которая располагалась отчего-то на железнодорожном товарном дворе. На четвертой полосе газеты все в порядке: напечатаны объявления, реклама, даже линеечки, виньеточки, рамочки — все путем, все как надо! — за это платят. Стишки, обличающие демократов, в газетке тоже четко напечатаны, — стишки под мне известным псевдонимом старый чусовской демагог-партократ скрывается за тем псевдонимом — жив курилка, борется, воняет в валенки перепрелой вонью.

Мы до чего дошли-то? До чего дожили? Мне говорили, мол, директор завода и администрация города — неплохие, но ведь это среди совсем плохих! Попробовал бы хозяин завода, скажем, в Питсбурге или в Бристоле, не привезти рабочих на работу и не увезти с работы — трудящиеся его вместе с заводоуправлением снесли бы, каменьями забили, заодно и власти городские, сыто наверху дремлющие, разогнали бы. Как привычно — власти хорошие, но в городе нельзя жить. Впрочем, по Уралу, да и только ли по Уралу, есть немало городов и городишек, в сравнении с которыми грязный Чусовой — райское место. Город Красноярск, в котором я живу, разве лучше? В нем тоже нечем дышать. Дети мрут как мухи, рождаемость давно отстает от смертности. Секретные, спрятанные под землей города-спутники, начиненные урановой супер-продукцией, радиацией, фтором и массой других отравляющих веществ и гадостей, днем и ночью убивают людей.

«Зачем? Почему здесь живут люди?» — еще и еще задавал я себе вопрос, сидя на горе и глядя на город моей молодости, затянутый пеленой газа, дыма, сажи. Но здесь впору спросить: зачем мы вообще живем? Зачем родились? «Приемлем с жизнью смерть свою, на то, чтоб умереть, родимся?» — гремел когда-то Гаврила Державин. Зачем нам выпало жить в стране, превращенной в помойку, в душегубку, в холодный карцер, куда бросают провинившихся зэков граждане начальники? «Но раз мы люди и в такое время жить нам выпало никуда не денешься», — это самоцитата из одной моей ранней повести. Ее я набросал мимоходом, не думая, что она со временем сделается такой злободневной, почти пророческой. Нет у нас запасной родины, нет другой жизни, значит, надобно все вытерпеть и пережить ради того, чтобы обиходить, спасти эту забедованную, ограбленную, почти убитую землю, на которой нам выпало жить, наладить жизнь, которой наградил нас Создатель, сохранить в себе душу ради того, чтобы во всем и во всех она была века, веки-вечные жива.

Утром я уезжал на станцию из спортивного лагеря «Огонек» и на рифленом заборчике старого чусовского кладбища увидел крупно, суриком написанное: «Да здравствует КПСС! Слава товарищу Сталину!».

О, родина моя! О, жизнь! О, мой народ! Что вы есть-то? Чего еще надо сделать, чтобы прозреть, воскреснуть, не провалиться в небытие, не сгинуть? И если ты еще есть, мой народ, может, вслушаешься в вещие слова современного гонимого поэта: «А может, ты поймешь сквозь муки ада, сквозь все свои кровавые пути, что слепо верить никому не надо и к правде ложь не может привести».

Но закончить все же хочется мне не назиданием, а заветом, что всегда у меня на столе, выписанном из стихов вологодского поэта Сергея Чухина, тоже рано себя сгубившего:

Работай, мой друг, Душою чист, Один проходи науку. По правую руку Бумаги лист, И сердце По левую руку. Но легче будет писать Вдвоем, Если, Навек условясь, Рядом с тобою Поводырем Незамутненная совесть. А трудно станет В пургу и свист, Поделят поровну Муку: По правую руку Бумаги лист И сердце По левую руку.

…Прошло более четырех лет со дней написания этой статьи для собрания сочинений, издание которого в современных экономических условиях осложнилось и задержалось.

За это время я написал и напечатал две первые книги романа о войне, он называется «Прокляты и убиты». Первая книга — «Чертова яма», уже неоднократно изданная, и вторая — «Плацдарм» — подвергнуты разбору в печати, получены на них и письма от читателей. Как я и ожидал, читатель высокопоставленный — это еще не значит — высококультурный, подвергает роман разносу, пользуясь старой, но для них, высокопоставленных, неизносимой моралью и терминологией: — «Мы победили, и это главное», «Клевета на войну», «Поклеп на все святое, главное, на партию», «Где автор этакое видел? Было не так, а вот как?», ну и т. д. и т. п.

Да, увы и ах! Времена-то изменились, генеральские окрики не только на писателя, но и на подчиненных мало или почти не действуют.

Главные, как всегда для меня, письма от людей, видевших войну из окопов, а несколько писем — от солдат, служивших в том же Бердском полку одновременно со мной или за мной, и я непременно помяну их в тех томах, где будет напечатан роман «Прокляты и убиты».

За это время не только писалось, но и думалось много — более всего поразило меня воскресение гидры — коммунистической партии, давно уже и закономерно превратившейся в партию фашистскую, сеявшую смуту и злобу на нашей усталой земле, и снова часть замороченного народа, пока, слава Богу, небольшая, вместо того, чтобы молиться, готова бороться, бить, побеждать, чтобы вернуться к тому прошлому, когда была дешевая колбаса.

Поразительная страна! Феноменальный народ! Шел-шел по трупам и потокам крови к светлому будущему, теперь готов идти тем же кровавым путем к «светлому» прошлому. На Руси Святой, более всех других государств пострадавшей от немецкого фашизма, расправляет крылья, каркает и готов взлететь фашизм советский, уже идеологи свои появились, доказывающие, что без свалки и крови на обратном пути никак не обойтись, надо жертвовать собой и детьми своими, а партия сумеет за все за это отблагодарить. И все это снова от имени народа делается недобитыми коммунистами и воротилами, готовыми ввергнуть его в пучину кровавых бедствий, и уже снова попробовано пролитие крови.

Мы, русские, так ничему и не научились, все неисчислимые жертвы и муки народа, войну перемогшего, кажется, забыты. Это в стране, где народ до сих пор не восстановился, население после войны не прибыло, а убыло. Запуганный большевистской демагогией, во все времена обманываемый народ, снова желающий обмануться, вроде как бы не понимающий простых истин, так и не пришедший к Богу с покаянием, народ, подверженный сомнению и не верящий, что «никогда, ничего не вернуть, как на солнце не вытравить пятна, и, в обратный отправившись путь, все равно не вернешься обратно».

Отученный свободно жить и отвечать за себя, русский народ хочет обратно в стойло, под ярмо, к общей кормушке, в общую тюрьму, на общие нары. Конечно же, часть населения, которая не потеряла еще разума и отлично сознает, куда его тянут авантюристы и пройдохи ленинско-сталинской выучки, как может, сопротивляется этому, протестует, пытается оградить доверчивых и несчастных людей от нового безумия, от новой крови, и потому написалась у меня «внеплановая» повесть под первоначальным названием «Не надо крови».

Не надо! Всем строем и содержанием этой повести, — она опубликована под названием «Так хочется жить» — действие в ней простирается от войны и до наших дней, я пытаюсь образумить, предостеречь людей русских — нам не выдержать новой смуты, если мы схватимся в междоусобице. Это будет уже последняя кровь. Пока еще есть надежда, пусть и небольшая, на спасение народа, воскресение Руси. Но если начнем свалку, — ничего не останется: ни народа, ни государства нашего Великого.

Есть в задумке рассказы, «затеси», повесть для детей о собаке. Дал бы Бог силы творцам и народу успокоение, да хоть сдвиги и надежды на улучшение вконец расшатанной российской жизни, все тогда планы осуществятся, и мечты сбудутся. Поживу еще и поработаю во славу Отечества своего и в усладу усталой души. Мира, покоя и хлеба желаю я себе и всем моим соотечественникам.

1992–1996 гг.

Овсянка — Красноярск

Примечание

Сейчас везде и всюду у нас торгуют, значит, и чусовские ларьки действуют.



Поделиться книгой:

На главную
Назад