Между тем господин Дюбуа снова вызвал меня в свой кабинет, и, чтобы устранить все подозрения, меня повели с другими заключенными, как будто на допрос. Я вошел первым; генеральный комиссар сказал мне, что из Лиона только что прибыли в Париж несколько очень искусных воров, тем более опасных, что они снабжены документами и могут спокойно дожидаться случая для совершения какого-нибудь преступления, а потом исчезнуть бесследно. Имена, под которыми они были мне означены, показались мне совершенно незнакомыми; я уведомил об этом Дюбуа, прибавив, что они, вероятно, фальшивые. Он решил немедленно выпустить меня на волю, чтобы я мог найти этих личностей и понять, не случалось ли мне видеть их прежде. Но я на это возразил, что такое неожиданное освобождение может скомпрометировать меня перед заключенными. Это соображение нашли справедливым, и было условлено, что отыщут средство завтра выпустить меня, не возбуждая подозрений. Нёве, находившийся в числе заключенных, подвергнутых допросу, был введен после меня в кабинет генерального комиссара. Через несколько минут он вышел оттуда красный и чем-то сильно взволнованный. Я спросил его, что случилось.
«Поверишь ли, — ответил он, — любопытный (комиссар) спросил меня, не хочу ли я скухторить (продать) друзей!.. Не дождутся!» — «Я не думал, что ты такой олух, — ответил я, быстро сообразив, что могу извлечь выгоду из этого обстоятельства. — Вот я так обещал скухторить «приятелей» и накинуть на них аркан». — «Как, неужели ты захочешь сделаться поваром (шпионом)? Да и к тому же где тебе их узнать!» — «Ничего, меня отпустят гопать (бродить) по улицам, и я найду случай дать стрекача, а ты будешь здесь киснуть».
Нёве, казалось, был поражен этой мыслью; он изъявил сильное сожаление, что отклонил предложение генерального комиссара, и поскольку я не мог обойтись без него, отправляясь на поиски, то стал настойчиво просить его изменить свое первоначальное решение. Он согласился, и Дюбуа, которого я предупредил, приказал отвести нас в один из вечеров на площадь, потом к театру Селестен, где Нёве указал мне всех субъектов. Затем мы снова удалились под эскортом полицейских агентов, не покидавших нас ни на минуту. Для успешного выполнения моего плана надо было сделать попытку, которая подтвердила бы по крайней мере надежду, которую я подал моему товарищу. Проходя по улице Мереьер, мы быстро юркнули в проход, захлопнув за собой дверь, и пока агенты побежали к другому выходу, мы спокойно вышли оттуда, куда вошли. Когда они вернулись, пристыженные своей неловкостью, мы были уже далеко.
Два дня спустя Нёве, который был уже не нужен полиции и который не мог подозревать меня, был арестован снова. Что касается меня, то, зная в лицо всех воров, которых хотели арестовать, я выдал их полицейским агентам в церкви Сен-Низьер, где они собрались в одно прекрасное утро в надежде на поживу при выходе прихожан. Полиция больше во мне не нуждалась, и я отправился из Лиона в Париж, куда предполагал добраться беспрепятственно благодаря Дюбуа.
Я отправился в дилижансе по Бургундской дороге; в то время путешествовали только днем. В Люсиле-Буа, где я переночевал с остальными путешественниками, меня позабыли в минуту отъезда, и, когда я проснулся, экипаж уже отправился в путь. Я надеялся настигнуть его, но, приближаясь к Сен-Брису, убедился, что дилижанс ушел слишком далеко вперед, поэтому замедлил шаг. Какой-то человек, который Шел по той же дороге, увидев, что я выбился из сил и обливаюсь потом, стал внимательно вглядываться в меня и спросил, не иду ли я из Люсиле-Буа. Я ответил, что действительно оттуда, и разговор на этом окончился. Мой спутник остановился в Сен-Брисе, а я добрался до Оксерра. Измученный и усталый, я вошел в постоялый двор и, пообедав, поспешил лечь спать.
Я проспал уже несколько часов, как вдруг меня разбудил страшный шум у моих дверей. Стучали сильно; я вскочил полуодетый и отворил дверь. Мои заспанные и слипающиеся глаза смутно различили трехцветные шарфы, желтые панталоны с красными лампасами. Это был полицейский комиссар в сопровождении вахмистра и двух жандармов. «Вот видите, как он побледнел, — услышал я чей-то голос. — Без всякого сомнения, это он…» Я поднял глаза и увидел того самого человека, который говорил со мной в Сен-Брисе.
«Будем рассматривать последовательно, — сказал комиссар. — Пять футов пять дюймов… верно; волосы белокурые… брови и борода таковые же… лоб обыкновенный… глаза серые… нос обыкновенный, рот средний… подбородок круглый… лицо полное… цвет лица румяный… телосложение крепкое». — «Это он, — вставил, в свою очередь, комиссар. — Синий сюртук, серые камлотовые штаны, белый жилет, черный галстук».
Это был приблизительно мой костюм.
«Ну, не говорил ли я вам, что это один из воров!» — с видимым удовольствием заметил сержант.
Приметы вполне совпадали с моими, между тем я ничего не украл. Может, это была просто ошибка? Все присутствующее заволновались, вне себя от радости. «Эй вы, потише, — прикрикнул на них комиссар и продолжил читать приметы: — Большой палец его левой руки поврежден выстрелом». Я показал свою левую руку, которая оказалась в полном порядке. Все присутствующие переглянулись, в особенности сконфузился человек из Сен-Бриса; что касается меня, то я почувствовал, что с меня свалилось страшное бремя. Комиссар, которого я расспросил в свою очередь, сообщил, что предыдущей ночью в Сен-Брисе была совершена серьезная кража. Подозревали одного субъекта, одетого в платье, похожее на мое, и, кроме того, у нас с ним были совершенно одинаковые приметы. Передо мной рассыпались в извинениях, на которые я ответил благосклонно, а в душе был счастлив, что мне удалось так легко отделаться. Однако, опасаясь новых неприятностей, я в тот же вечер сел в повозку, которая довезла меня до Парижа, откуда я поспешно направился в Аррас.
Глава четырнадцатая
По понятным причинам я не мог прямо отправиться в дом своих родителей и остановился у одной из своих теток, которая сообщила мне о смерти отца. Это печальное известие вскоре подтвердила и моя мать, принявшая меня с нежностью, составлявшей резкий контраст с ужасным обращением, которому я подвергался последние два года. Она желала оставить меня при себе с условием, чтобы я как можно тщательнее скрывался. Я на это согласился и в течение трех месяцев даже не переступал порога дома. Наконец, я стал тяготиться этим затворничеством и осмелился выходить на улицу, переодеваясь в разные костюмы. Я уже думал, что меня никто не узнает, как вдруг распространился слух, что я нахожусь в городе; вся полиция была поставлена на ноги, ежеминутно мою мать беспокоили непрошеные гости, но им все никак не удавалось обнаружить мое убежище. Нельзя сказать, что мой тайник был особенно тесен: он был от шести до десяти футов в ширину, но я так удачно замаскировал вход в него, что один господин, купив впоследствии дом, прожил в нем несколько лет, не подозревая о существовали потайной комнаты; может быть, он и до сих пор не знал бы о ней, если бы я не навел его на это открытие.
Имея надежное убежище, я вскоре снова стал совершать свои обычные вылазки. В один прекрасный день я даже имел дерзость появиться на балу Сен-Жака, на котором собралось около двухсот человек. Я был в костюме маркиза; одна дама, в отношениях с которой я когда-то состоял, узнала меня и сообщила о своем открытии другой даме, имевшей причины жаловаться на меня, так что за какие-нибудь четверть часа все узнали, под какой личиной скрывается Видок. Слух дошел до ушей двух жандармов, Дельрю и Карпантье, приставленных для охраны порядка у дверей. Первый, приблизившись ко мне, шепнул, что желает сказать мне несколько слов наедине. Я вышел, поскольку устраивать скандал было опасно. Сойдя во двор, Дельрю спросил мое имя. Я назвал первое попавшееся, вежливо предложив снять маску, если он этого пожелает. «Я этого не требую, — сказал он, — однако не прочь был бы взглянуть на вас». — «В таком случае, — заявил я, — будьте так любезны, развяжите позади шнурки маски, они немного запутались». Дельрю принялся исполнять мою просьбу. В то же мгновение я повалил его на землю резким движением и ударом кулака сшиб с ног его товарища. Не успели они подняться на ноги, как я уже был далеко. Я направлялся к заставе, надеясь вскоре выбраться за город. Но, сделав несколько шагов, я попал в тупик — за то время, пока меня не было в Аррасе, улицу перегородили.
Пока я раздумывал о своей неудаче, топот сапог возвестил о приближении жандармов. Я был безоружен. Схватив большой ключ и делая вид, будто это пистолет, я прицелился в них, принуждая дать мне дорогу. «Проваливай живо, Франц», — сказал мне Карпантье изменившимся от испуга голосом. Через несколько минут я уже находился в своей келье. Это приключение наделало шума. Что было всего досаднее, так это то, что власти удвоили бдительность, и выходить я не имел больше никакой возможности. Я оставался в четырех стенах в продолжение двух месяцев. Наконец, выведенный из терпения, я решил покинуть Аррас. Меня снабдили кружевами на продажу, и в одну прекрасную ночь я удалился с паспортом, который одолжил мне один знакомый, некто Блондель. Его приметы мне не совсем подходили, но за неимением лучшего приходилось довольствоваться этим. Наконец, я прибыл в Париж, по дороге пытаясь сбыть свой товар, в то же время окольными путями хлопотал о том, как бы добиться нового рассмотрения моего дела. Я узнал, что для этого мне прежде всего следует снова сдаться властям, но никак не мог решиться на это.
Между тем все мои кружева были распроданы, но прибыли я получил слишком мало, чтобы можно было существовать этой торговлей. Я вновь вернулся в Аррас.
Там я не замедлил возобновить свои ночные вылазки. В доме у моих знакомых часто бывала дочь жандарма. Мне пришло на ум воспользоваться этим обстоятельством, чтобы заранее узнавать, что против меня замышляют. Жандармская дочка не знала меня в лицо, но поскольку в Аррасе я служил предметом постоянных пересудов, то случалось, что она упоминала обо мне.
«О, — сказала она как-то, — этого мошенника изловят. Наш лейтенант (Дюмортье) уж очень на него зол и не захочет оставить на воле. Он многое бы отдал, чтобы наконец пришпилить его». — «Если бы я был на месте вашего лейтенанта, — возразил я, — и если бы мне действительно так хотелось поймать Видока, то от меня он не удрал бы». — «Ну, не будьте так уверены! Он всегда вооружен с головы до ног. Вы, я думаю, слышали, что он дважды выстрелил из пистолета в Дельрю и Карпантье… И потом, это еще не все — знаете ли, он, когда захочет, превращается в охапку сена!» — «Как так? В охапку сена?.. — воскликнул я, удивленный новым талантом, который мне приписывали. — Каким же это образом?» — «А вот каким. Однажды мой отец преследовал его, и в ту минуту, как он уже хотел схватить его за шиворот, у него в руках очутилась охапка сена. Сомнений не было: вся бригада видела, как это сено сожгли во дворе казармы».
Я не мог понять, что все это значит. Потом только выяснилось, что господа агенты, отчаявшись схватить меня, распустили этот слух среди суеверных жителей. С той же целью они старались распространить убеждение, что я оборотень, таинственное появление которого наводило ужас на всех богобоязненных обывателей.
Ежедневно я подвергался новым опасностям, и мне следовало бы принимать дополнительные предосторожности для своего спасения, но я утомился этой полусвободой. Одно время я находился под защитой монахинь на улице ***, но вскоре стал мечтать о возможности появляться на публике. В то время в аррасской крепости находилось несколько пленных австрийцев, оттуда они выходили для работы у буржуа или в окрестных селениях. Мне пришло в голову, что я могу извлечь для себя пользу из присутствия этих иностранцев. Так как я говорил по-немецки, то и завязал разговор с одним из них, и мне удалось внушить ему некоторое доверие, так что, наконец, он сознался, что намерен бежать… Этот план согласовывался с моим. Пленного стесняло его платье, я предложил ему свое в обмен на его одежду. Кроме того, за небольшую цену австриец с удовольствием согласился уступить мне свои документы. С этой минуты я превратился в настоящего австрийца даже в глазах других пленных, которые, принадлежа к различным корпусам, не знали друг друга.
В этом новом звании я сошелся с молодой вдовой, содержавшей лавочку; она уговорила меня поселиться у нее, и скоро мы с ней стали вдвоем странствовать по всем ярмаркам и рынкам. Конечно, я мог помогать ей не иначе как объясняясь с иностранцами на понятном диалекте, поэтому я придумал себе особый жаргон — полунемецкий-полуфранцузский, который все понимали как нельзя лучше и с которым я так свыкся, что почти забыл о том, что знал другие языки. Моя вдова спустя четыре месяца нашего сожительства не имела насчет меня ни малейшего подозрения. Но она была со мной так мила и искренна, что я не мог больше обманывать ее. Я признался, кто я такой, и мое признание чрезвычайно ее удивило, однако нисколько не повредило мне в ее глазах, напротив — наша связь сделалась еще теснее. Разве женщины не питают слабости к негодяям?
Прошло одиннадцать месяцев в полном спокойствии и безмятежности. Меня привыкли видеть в городе, мои частые встречи с полицейскими агентами, не обращавшими на меня ни малейшего внимания, еще больше убеждали меня в том, что моему благополучию не будет конца. Но вот однажды, когда мы спокойно обедали в каморке за лавкой, за стеклянной дверью внезапно показались фигуры трех жандармов; суповая ложка выпала у меня из руки. Но, быстро придя в себя от изумления и ужаса, я бросился к двери, запер ее на задвижку и, выпрыгнув в окно, полез на чердак, а оттуда по крышам соседних домов поспешно спустился к лестнице, ведущей на улицу. Подбегаю к двери — она охраняется двумя жандармами… К счастью, это были вновь прибывшие, которые меня не знали. «Ступайте скорее наверх, — сказал им я, — бригадир уже поймал молодца, а вас ждет на подмогу… Я схожу за солдатами!» Оба жандарма послушались меня и побежали наверх.
Было ясно, что меня предали; моя подруга не была способна на такую низость, но, вероятно, она проболталась. Следовало ли мне оставаться в Аррасе? По крайней мере я не должен был покидать свое убежище. Но я не мог решиться вести такую жалкую жизнь и собрался покинуть город. Моя сожительница но что бы то ни стало хотела последовать за мной, я согласился, и скоро все товары были уложены и упакованы. Полиция узнала об этом последней. Почему-то они решили, что мы непременно отправимся в Бельгию, в то время как мы преспокойно шли к Нормандии проселочными дорогами.
Мы решились остановиться в Руане. Со мной был паспорт Блонделя, которым я обзавелся в Аррасе, но обозначенные в нем приметы до того отличались от моих, что мне необходимо было позаботиться о надежных бумагах.
Вот что я придумал. Обратившись в городскую ратушу, я зарегистрировал свой паспорт, чтобы получить подорожную для поездки в Гавр. Штемпель оказалось легко получить — главное, чтобы документы не были просрочены, а мои были в полном порядке. Исполнив эту формальность, я вышел; две минуты спустя я вернулся и спросил, не видели ли моего портфеля. Никто не смог сказать мне ничего определенного. Тогда я притворился, что охвачен отчаянием: спешные дела заставляют меня ехать в Гавр этим же вечером, а паспорта нет.
— Не стоит об этом беспокоиться, — утешил меня один чиновник, — мы можем вам выдать дубликат паспорта, сверившись с реестром регистрации.
Мне только это и было нужно: имя Блонделя за мной оставили, однако на этот раз указанные в документе приметы соответствовали моим. Чтобы запершить свою задумку, я не только действительно уехал в Гавр, но и заявил о пропаже портфеля, между тем как в действительности просто передал его своей любовнице.
Благодаря этому хитрому маневру мои дела поправились; снабженный превосходными документами, я твердо решил вести добропорядочную жизнь. Вследствие этого я нанял на улице Мартенвиль лавку для торговли шапками и мелкими швейными принадлежностями, и дела пошли так успешно, что моя мать решилась приехать к нам на жительство. Целый год я был счастлив; мое дело расширялось, мои связи также, и во многих руанских банках еще помнят, что имя Блонделя имело некоторый вес.
Наконец-то, пережив столько бурь и перипетий, я решил уже, что достиг спокойной гавани, как вдруг неожиданное событие положило начало целой череде превратностей… Моя сожительница, давшая мне все доказательства любви и преданности, увлеклась другим и изменила мне. Мне не хотелось даже замечать эту ее неверность, но преступление было слишком явным, преступница не могла даже ничем оправдаться. В прежние годы я не вынес бы такого оскорбления, не выказав справедливого гнева, но со временем все меняется. Полностью убедившись в своем несчастье, я хладнокровно потребовал немедленного развода; ни мольбы, ни обещания, ни слезы — ничто не могло поколебать меня, я был неумолим. Конечно, я мог бы простить изменницу, хотя бы из благодарности, но кто мог поручиться в том, что она прекратит связь с моим соперником? Разве не мог я опасаться, что в минуту откровенности она проболтается и выдаст меня? Поэтому мы разделили поровну все товары, и моя подруга рассталась со мной. С тех пор я не слышал о ней.
После этого приключения, наделавшего шума, Руан мне окончательно опостылел; я снова принялся за свое прежнее ремесло странствующего торговца. Мои передвижения ограничивались округами Мантским, Сен-Жерменским и Версальским, где я за короткое время приобрел отличную клиентуру. Мои заработки стали столь значительны, что я смог нанять в Версале, на улице Фонтен, магазин с небольшой квартирой, в которой жила моя мать во время моих отлучек. Я вел в то время безукоризненную жизнь и пользовался повсеместным уважением. Наконец-то, думал я, мне удалось освободиться от злого рока, упорно преследовавшего меня; но вдруг на меня донес один товарищ детства, решивший отомстить за ссоры, которые когда-то были между нами, и меня снова арестовали на ярмарке в Манте. Хотя я упорно настаивал на том, что я не Видок, а Блондель, как значилось в моем паспорте, меня все-таки препроводили в Сен-Дени, а оттуда в Дуэ. По исключительному вниманию, которое мне оказывали, я догадался, что был охарактеризован как опасный преступник; одного взгляда, брошенного на инструкцию для жандармов, мне хватило, чтобы понять, что я не ошибся. Нот в каких выражениях обо мне говорилось: «Особый надзор. Видок (Эжен Франц), заочно приговоренный к смертной казни. Этот субъект чрезвычайно предприимчив и опасен»:
Итак, чтобы бдительность моих сторожей не ослабевала ни на минуту, меня представляли каким-то ужасным преступником. Меня отправили из Сен-Дени в повозке связанным по рукам и ногам, так что я не мог сделать ни одного движения, и от самого Лувра эскорт ни на минуту не выпускал меня из виду.
В Булони нас поместили в крепость, в старый каземат. Нас охранял всего один часовой; стоял он невдалеке от окна, на таком расстоянии, что заключенные могли с ним разговаривать. Это я и сделал.
Солдат, к которому я обратился, показался мне человеком покладистым, и я вообразил, что его легко будет подкупить… Я предложил пятьдесят франков, чтобы он позволил мне бежать в то время, когда сам будет стоять на часах. Вначале он отказался, но потом по его нерешительному голосу я догадался, что ему очень хочется получить деньги. Чтобы придать ему уверенности, я увеличил сумму и показал ему три луидора. Охранник ответил, что готов содействовать мне, и сообщил, что его очередь наступит в полночь. Я начал приготовления: стену пробил так, чтобы можно было пролезть в этот пролом, — оставалось только дождаться удобного момента. Наконец, наступила полночь. Я вручил охраннику обещанные три луидора. Когда все было готово, я крикнул ему: «Пора что ли?» — «Да, поторопитесь», — ответил он после минутного колебания. Мне показалась странной его неуверенность; мелькнула мысль, что дело не совсем чисто. Я навострил уши и услышал чьи-то шаги, в лунном свете я различил тени: вне всякого сомнения, нас предали. Чтобы удостовериться в этом, я взял соломы, наскоро сделал из нее чучело и спустил через проделанное отверстие. В то же мгновение мощный удар саблей по соломе доказал, что не всегда можно верить искренности часовых. В одну минуту вся тюрьма наполнилась жандармами, составили протокол, меня подвергли допросу. Я заявил, что заплатил три луидора часовому, но тот стал отпираться. Я настаивал на своем показании. Его обыскали и нашли деньги спрятанными в сапог, за что он был посажен под арест.
Меня осыпали угрозами, но поскольку наказать не имели права, то ограничились тем, что удвоили надзор. Бежать я не мог, разве только воспользовавшись каким-нибудь исключительным случаем. И он представился раньше, чем я ожидал. Накануне отправления арестантов собрали во дворе казармы, где царили толкотня и беспорядок, — прибыли новые заключенные, а кроме того, отряд новобранцев, отправлявшийся в Булонский лагерь. Пока начальство пересчитывало своих людей, я украдкой проскользнул в багажную повозку, выезжавшую из ворот. Таким образом я проехал через весь город, лежа неподвижно. Выбравшись за город, я получил возможность бежать. Улучив минуту, когда возница зашел в кабак промочить горло, я выскочил из повозки. Пока не стемнело, я прятался в поле, засеянном пшеницей; когда наступила ночь, я выбрался из своего убежища и попытался сориентироваться.
Глава пятнадцатая
Я направился через Пикардию в Булонь. В это время Наполеон, отказавшись от своего первоначального плана высадиться в Англии, двинулся со своей мощной армией воевать с Австрией, но оставил на берегах Ла-Манша многочисленные батальоны. В обоих лагерях, и на правом, и на левом берегу, находились склады оружия, запасы почти всей армии и солдаты различных национальностей: итальянцы, пьемонтцы, голландцы, швейцарцы, были даже ирландцы.
Мундиры поражали своей пестротой. Мне это было на руку — легче затеряться… Однако, поразмыслив, я решил, что в военном мундире мне не так легко будет скрыться. Поначалу мне пришла в голову мысль поступить на действительную службу. Но дело в том, что для вступления в полк надо предъявить бумаги, а их-то у меня и не было. Между тем пребывание в Булони становилось небезопасным, поскольку я ещё никуда не пристроился.
В один прекрасный день, когда мне было как-то особенно тревожно, я встретил на городской площади сержанта морской артиллерии, с которым виделся в Париже; он был моим земляком. С самого детства его определили на правительственное судно, и он почти всю свою долгую жизнь провел в колониях. Мой земляк давно не был в наших краях и ничего не знал о моей судьбе и моих неудачах.
«Так это ты, дружище! — воскликнул он. — Как ты попал в Булонь?» — «Да вот, хочу пристроиться к армии». — «А, ты ищешь должности? Знаешь, дружище, теперь чертовски трудно пристроиться! Но вот что, если бы ты послушался моего совета… Впрочем, здесь не место объясняться, пойдем к Галанду».
Мы отправились в скромный винный погребок на одном из углов площади.
«Эй, парижанин!» — крикнул сержант погребщику. — «Здравствуйте, дядюшка Дюфальи, чем могу служить? Водочки, послаще или покрепче?» — «Черт возьми, Галанд, за кого ты нас принимаешь? Подай нам чего-нибудь получше, да вина подороже!»
Затем он увлек меня в комнату, где Галанд принимал своих почетных гостей. У меня разыгрался аппетит, и я не без удовольствия наблюдал за приготовлениями к обеду. Женщина лет двадцати пяти — тридцати, которая по виду и обращению напоминала тех особ, что способны осчастливить целый гвардейский корпус, пришла накрывать на стол. Это была уроженка Люттиха; живая и веселая, она болтала на своем деревенском наречии, кстати и некстати отпуская грубые шуточки, заставлявшие смеяться сержанта, который был в восторге от ее остроумия. «Это невестка хозяина, — сообщил он, — хороша ведь, черт возьми! Пухла, как подушка, кругла, как кубышка, — молодец девка, просто сердце радуется!»
Старик Дюфальи заигрывал с ней с грубостью истинного матроса, усаживая ее к себе на колени и впечатывая в ее лоснящиеся щеки звучные и нескромные поцелуи. Признаюсь, я с неудовольствием наблюдал за этими проделками, которые задерживали наш обед, как вдруг мадемуазель Жаннета (так звали невестку Галанда) быстро вырвалась из объятий моего приятеля и вскоре вернулась с жареной индейкой, щедро приправленной горчичным соусом, и поставила перед нами блюдо и две бутылки.
«Вот это славно! — воскликнул сержант. — По крайней мере есть чем червячка заморить! Сначала справимся с этим, а потом увидим; ведь здесь все в нашем распоряжении, стоит только глазом моргнуть. Не правда ли, мадемуазель Жаннета? Да, приятель, — прибавил он, — я здесь хозяин».
Я его поздравил с таким счастьем, и мы оба с жадностью набросились на еду. Мне давно уже не случалось так хорошо поесть, и я не терял времени понапрасну. Много бутылок было опорожнено; мы уже приготовились раскупоривать, кажется, седьмую, когда сержант вышел на минуту и тотчас вернулся с двумя новыми собутыльниками — фурьером и фельдфебелем. «Тысяча чертей! Я люблю общество, — кричал Дюфальи, — и вот завербовал двух новых рекрутов!»
Глава шестнадцатая
Дюфальи придерживался того мнения, что речь свободнее льется, когда смачиваешь глотку. Конечно, он мог бы заливать свой рассказ водой, но он питал отвращение к ней, по его словам, с тех пор, как упал в море; это приключение случилось с ним в 1789 году. Рассказывая и попивая, он опьянел, сам того не заметив. Наконец, дошло до того, что ему стоило невероятных усилий выражать свои мысли. Тогда фурьер и сержант нашли, что пора разойтись.
Дюфальи и я остались вдвоем; он задремал, опершись на стол, и вскоре раздался богатырский храп, а я тем временем предался размышлениям. Прошло часа три — он не просыпался. Наконец, выспавшись, он удивился, обнаружив, что не один. Сначала он различал меня сквозь туман, застилавший ему глаза, но винные пары вскоре рассеялись, и мой сотрапезник узнал меня. Приказав подать себе кружку черного кофе и опрокинув в нее целую солонку, он выпил эту жидкость маленькими глотками, потом встал, шатаясь, и повис на моей руке, увлекая меня по направлению к двери; поддержка была для него более чем необходима.
«Ты тащи меня на буксире, а я буду лоцманом. Видишь телеграф? Что он говорит, задрав кверху руки? Он извещает, что Дюфальи плывет против ветра… Не беспокойся, он не собьется с пути!.. Вот мой компас! Нос к улице Рыбаков, вперед!»
Дюфальи обещал дать мне совет, но в настоящую минуту он был решительно ни на что не годен. Мне ужасно хотелось, чтобы он пришел в себя; к несчастью, движение и свежий воздух оказали на него обратное действие. Спускаясь по большой улице, мы не пропускали ни одного дрянного кабачка; повсюду мы делали более или менее продолжительную остановку. Каждая остановка еще более увеличивала груз, который я волочил с таким трудом.
«Я нализался как подлец! — повторял время от времени мой спутник. — А я ведь вовсе не подлец, правда, дружище?»
Двадцать раз я уже решался отвязаться от него, но трезвый Дюфальи мог быть для меня спасательным кругом; я вспомнил его битком набитый кожаный пояс, сознавая, что у него должны быть источники доходов, помимо скудного жалованья сержанта. Дойдя до площади Альтон, напротив церкви, он решил вычистить сапоги. «Ваксы, первый сорт, слышишь?..» — приказал он, поставив ногу на, скамейку чистильщика. «Слушаю, господин офицер», — ответил чистильщик. В эту минуту Дюфальи потерял равновесие, я поспешил поддержать его.
«Эй, земляк, ты боишься боковой качки, что ли? Не беспокойся, у меня ноги покрепче твоих, недаром я моряк!»
Между тем чистильщик быстрыми взмахами щетки вымазал весь его сапог ваксой.
«А окончательный глянец завтра!» — сказал Дюфальи, кладя су в руку чистильщика.
«Ну, от вас не разбогатеешь, франт». — «Что за пустяки он мелет? Берегись, не то как дерну тебя сапогом!» — Дюфальи замахнулся, но его шляпа, съехавшая на затылок, упала на землю, ветер погнал ее дальше по мостовой; чистильщик побежал за ней и принес обратно. — «Шапка-то и двух су не стоит! — воскликнул Дюфальи. — Ну да все равно — ты добрый малый. — Порывшись в кармане, он вытащил горсть гиней. — Бери, выпей за мое здоровье…» — «Премного благодарен, господин полковник», — ответил чистильщик, который давал клиентам чины в соответствии с их щедростью. «Теперь, — сказал Дюфальи, который, по-видимому, начинал приходить в себя, — я должен повести тебя в места злачные».
Я решился сопровождать его всюду; я только что убедился в его щедрости и знал, что пьяницы — люди самые благодарные по отношению к тем, кто ради них жертвует собой. Поэтому я позволял вести себя куда ему было угодно, и мы вскоре пришли на улицу Прешер. У ворот дома, нового и довольно изящного с виду, стоял часовой и несколько вестовых.
«Ну, мы пришли», — доложил он. «Как, сюда? Вы привели меня в генеральный штаб?» — «Что ты, шутишь, что ли, какой генеральный штаб! Здесь живет прелестная блондинка Мадлен, или, как ее называют, супруга сорока тысяч солдат».
Дюфальи пошел вперед и осведомился, можно ли войти.
«Ступайте прочь, — грубо ответил гвардейский квартирмейстер, — чего лезете, ведь знаете, что не ваш день сегодня». Дюфальи настаивал. «Ступайте, говорят вам, — повторил унтер-офицер, — или я вас отведу куда следует».
Эта угроза страшно меня испугала. Упорство Дюфальи могло погубить меня; между тем с моей стороны было бы неблагоразумно делиться с ним своими опасениями. Я ограничился тем, что сделал ему несколько замечаний, но он и слышать ничего не хотел.
Я уже потерял надежду сладить с ним, как вдруг он очнулся, услышав крик: «К оружию!» и торопливое замечание: «Канонир, улепетывай, вон плац-адъютант, вон сам Бевиньяк!»
Холодный душ едва ли оказал бы на моего спутника такое действие, как эти слова. Имя Бевиньяка произвело необычайное впечатление и на всех военных, выстроившихся фалангой перед домом, нижний этаж которого занимала прелестная блондинка. Они поглядывали друг на друга исподлобья, боясь шевельнуться, затаив дыхание от страха. Плац-адъютант, высокий сухощавый мужчина пожилых лет, стал их пересчитывать. Никогда я не видел его рассерженным до такой степени; на этом длинном худощавом лице с ненапудренной шевелюрой, уложенной двумя «голубиными крыльями», было написано крайнее недовольство и негодование на недостаток дисциплины. Гнев у него перешел в хроническую форму: глаза налились кровью, лицо исказилось, и по движению скул под кожей можно было видеть, что он собирается говорить.
«Молчать, тихо! Вы знаете порядки: одни офицеры, черт возьми! И каждый по очереди. — Потом, увидев нас и замахнувшись на нас тростью, он воскликнул: — А ты что тут делаешь, чертова перечница?» Мне показалось, что он собирается нас ударить. «Ну ладно, я вижу, ты пьян, — продолжал плац-адъютант, обращаясь к Дюфальи. — Лишняя рюмка — это простительно, ложись проспись. Живо с глаз моих долой!» — «Слушаюсь, ваше благородие!» — ответил Дюфальи, и, повинуясь приказанию начальства, мы снова спустились по улице Прешер.
Излишне объяснять, каким ремеслом занималась прелестная блондинка. Мадлен из Пикардии была высокой девушкой лет двадцати трех и обладала редкой красотой форм. Она гордилась тем, что не принадлежала никому полностью. По совести она считала себя собственностью целой армии: всех, кто носил военный мундир, она принимала с одинаковой благосклонностью. Она питала непреодолимое презрение к штатским. Не было ни одного буржуа, который мог бы похвастаться ее милостью; она пренебрегала даже моряками, которых обирала как липку, поскольку не воспринимала их как солдат. Потому ли, что Мадлен была девушкой бескорыстной, или по общей участи подобных ей особ — но она умерла в 1812 году в Ардрском госпитале в крайней нищете, но до последнего оставалась верной знаменам полка. Два года спустя, если бы пережила ужасную катастрофу при Ватерлоо, она с гордостью могла бы назвать себя «вдовой великой армии».
Воспоминание о Мадлен до сих пор живет в разных концах Франции, скажу даже — всей Европы. Она была «современницей» доброго старого времени. Мадлен имела черты лица несколько мужские, но лицо ее не было пошлым. Золотистый отлив ее густых кос гармонировал с небесно-голубыми глазами, орлиный нос не отличался резкостью очертаний и не выдавался сильно вперед, абрис чувственного рта в то же время был изящен и нежен. Мадлен не умела писать и не зналась с полицией, разве что давала на водку ради своего спокойствия городским сержантам и ночным блюстителям порядка.
Удовольствие, которое я испытываю, рисуя по прошествии двадцати лет портрет Мадлен, на минуту заставило меня забыть о Дюфальи. Он задумал во что бы то ни стало окончить день в винном погребе и не хотел отказываться от своего намерения. Едва мы прошли несколько шагов, как он, вырвавшись из моих рук, быстро взобрался по ступеням и стал стучать в маленькую дверь. Через несколько минут дверь приотворилась, и оттуда высунулась сморщенная физиономия старухи.
«Что вам нужно? Мест больше нет». — «Как! Для друзей места не найдется?! Ты смеешься, кумушка Тома!» — «Ей-богу нет, ты знаешь, старый шут, что я всей душой рада бы, да у нас теперь капитан да генерал Шамберлак. Зайдите через четверть часа, дети мои, только ведите себя смирно. Дом-то у нас тихий, приходят люди порядочные…» — «Послушай, — возразил Дюфальи, протянув старушке золотую монету, — неужели ты спровадишь нас на целую четверть часа? Разве не найдется уголка для нас?» — «Ну ладно, войдите, только чтобы вас не заметили. Спрячьтесь здесь, и молчок!»
Мадам Тома поместила нас в углу за ширмами, в большой комнате. Ждать пришлось недолго: к нам вскоре вышла девушка, которую звали Полиной, и уселась за стол, на котором красовалась бутылка рейнвейна.
Полине еще не исполнилось и пятнадцати лет, однако цвет лица ее уже успел приобрести свинцовый оттенок, а голос — сделаться хриплым. Она занялась преимущественно мной. Потом пришла Тереза — та больше подходила к лысине и сединам моего товарища. Вдруг послышались быстрые шаги и звяканье шпор, возвещавшие о том, что капитан удаляется. Дюфальи вскочил со стула, но ноги его запутались, и он упал, увлекая за собой и ширмы, и стол с бутылкой и стаканами.
«Извините, ваше благородие!» пробормотал он, силясь подняться. «О, пустяки», снисходительно ответил смущенный офицер, любезно помогая подняться упавшему.
Полина, Тереза и мадам Тома хохотали до слез. Поставив Дюфальи на ноги, капитан ушел. В час ночи я был разбужен страшным шумом и гвалтом. Мадам Тома кричала: «Помогите, режут!» Я наскоро оделся, при мне не было оружия. Я бросился в комнату Дюфальи, чтобы взять его тесак. Оказалось, что в дом ворвались пять или шесть гвардейских матросов с саблями в руках и с шумом и грохотом претендовали на наши места. Эти господа, недолго думая, решили выбросить нас в окно; мадам Тома в ужасе верещала, и ее визг поднял на ноги весь квартал. Хотя я был человек неробкого десятка, но, признаюсь, тут я порядком струхнул. Подобная сцена могла иметь для меня весьма печальную развязку.
Полина непременно хотела, чтобы я заперся с ней на чердаке. Но я предпочитал драться, нежели позволить поймать себя, как крысу в мышеловке. Несмотря на старания Полины удержать меня, я попытался совершить вылазку. Вскоре я начал драку с двумя нападавшими — я погнал их вперед по длинному коридору. Не успели они опомниться, как уже катились вверх тормашками по лестнице. Тогда Полина, ее сестра и Дюфальи, чтобы достойно закрепить победу, начали бросать на побежденных все, что попадалось под руку: стулья, ночные столики и домашнюю утварь. При каждом ударе наши противники, беспомощно распростертые на полу, испускали крики боли и ярости. В одну минуту вся лестница была загромождена.
Такой гвалт в ночное время не мог не вызвать тревоги на гауптвахте. Ночная стража, полицейские, патруль — около сорока человек вломились в квартиру мадам Тома. Шум стоял невообразимый. До нас долетали отрывистые восклицания: «Эй, ты, негодница, ступай за нами… Заберите всех этих каналий… У всех отнять оружие… Я научу вас, черти, уму-раз-уму!..» Эти слова, произнесенные с провансальским акцентом и щедро приправленные крепкими выражениями, показали нам, что во главе экспедиции был не кто иной, как Бевиньяк. Дюфальи не очень-то желал попасться ему в руки. Что касается меня, то я имел еще больше причин дать деру. «Загородить проход на лестнице!..» — скомандовал Бевиньяк. Пока он драл горло, я привязал к оконной раме простыню, и мы с Полиной, Терезой и Дюфальи спустились вниз. Опасность миновала.
Мы стали гадать, куда нам отправиться на ночлег. Дюфальи предложил идти к гостинице «Серебряный лев», к Бутруа. Несмотря на то что час был неурочный, Бутруа впустил нас с радушием и сказал, обращаясь к Дюфальи: «Очень любезно с вашей стороны было вспомнить обо мне, у меня есть чудесное бордо. Не желают ли чего эти дамы?» Вооруженный громадной связкой ключей и с подсвечником в руках, хозяин проводил нас в отведенную нам комнату.
«Вы здесь будете как дома. Вас не потревожат, но мадам Бутруа, моя супруга, шутить не любит, поэтому я скрою от нее, что вы пришли не одни. Она добрейшая женщина, мадам Бутруа, но, донимаете, нравственность для нее на первом плане… Женщины — здесь?! Беда, если она заподозрит это! А я в этом отношении философ, лишь бы скандала не было…»
Бутруа высказал нам еще несколько истин в том же духе, после, чего Дюфальи попросил бордо и велел развести огонь. Подали вино, в очаг бросили пять или шесть больших поленьев, на столе появилась обильная закуска. Дюфальи хотел, чтобы ни в чем не было недостатка; Бутруа, уверенный в том, что ему хорошо заплатят, позаботился обо всем.
Дюфальи принялся пить стаканами, и едва мы успели приняться за ужин, как непреодолимый сон приковал его к креслу, и он до самого десерта проспал праведным сном. Проснувшись, он воскликнул:
«Черт возьми, я чувствую прохладный ветерок! Где мы?»
«Он пьян в стельку», — шепнула Полина.
«Нюхните-ка табачку, дядюшка», — сказала Тереза, открывая нечто вроде роговой бонбоньерки с нюхательным табаком.
Дюфальи принял предлагаемую щепотку, как вдруг мы услышали шумные шаги целой толпы, направлявшейся со стороны гавани.
«Да здравствует капитан Поле! — кричали они. — Ура, капитан Поле!»
Скоро вся ватага остановилась перед гостиницей.
«Эй, Бутруа!» — стали звать они.
Одни пытались выломать двери, другие с невообразимой силой стучали молотком, третьи трезвонили в колокольчик и бомбардировали ставни камнями.
Услышав весь этот гам, я вздрогнул: мне почудилось, что нас снова преследуют. Полина и ее сестра также были неспокойны. Наконец, послышались быстрые шаги с лестницы, дверь отворилась настежь — и мы услышали страшный шум, как будто открылся шлюз, и поток ринулся в дом. В смешении голосов, криков, рева ничего нельзя было разобрать. Мы услышали хлопанье дверей, беготню, невообразимую суету, то жалобы служанки на чьи-то вольности, то звон бутылок и стаканов, то шумные взрывы смеха.
«Земляк, — сказал мне Дюфальи, — уж не захватили ли они испанские галионы?»
Вдруг отворилась дверь, и на пороге показался Бутруа с сияющим лицом, прося у нас огня.
«Вам известно, — сообщил он, — что «Реванш» вошла в гавань? Наш Поле славные делишки провернул. Вот уж кому везет!.. Представьте — добыча в три миллиона под Лувром». — «Три миллиона! — воскликнул Дюфальи. — А меня там не было!.. Расскажи нам, как дело было, кум Бутруа…»
Наш хозяин извинился, сказав, что подробностей не знает, да и времени нет. Шум и гам продолжался еще некоторое время. Когда стало потише, я предложил отправиться на боковую, и мы улеглись спать во второй раз. Рассвет уже приближался; чтобы нас не потревожило солнце, мы задернули занавеси.
Уснуть нам удалось ненадолго: наш покой был нарушен песнями, от которых стекла задрожали — сорок пьяных глоток запели хором.
«К черту певцов! — воскликнул Дюфальи. — Мне только что снился чудесный сон: будто я был в Тулоне. Я был каторжником, а мне снилось, будто я удрал с галер».
Дюфальи заметил, что его рассказ произвел на меня тягостное впечатление, которого я не в силах был скрыть.
«Что с тобой, земляк? Ведь это я только сон рассказываю. Итак, я удрал и примкнул к корсарам, и у меня было золота вдоволь…»
Хотя я никогда не отличался суеверием, но, признаюсь, сон Дюфальи вызвал у меня какое-то дурное предчувствие: может быть, это был знак свыше. Мне пришла в голову и другая мысль: уж не намек ли это старого сержанта, который проведал о моем положении? Эта мысль расстроила меня; я встал. Дюфальи заметил мой мрачный вид.
«Что с тобой, земляк?» — повторил он и подал знак, чтобы я следовал за ним; я повиновался. Он привел меня в столовую, где расположился капитан Поле со своим экипажем. Как только мы появились, раздался крик: «Дюфальи!»
«Честь и слава старине, — сказал Поле, предлагая моему спутнику место рядом с собой. — Садись, сюда, старик…»
Капитан не спускал с меня глаз. «Мне кажется, мы с тобой знакомы, — сказал он, обращаясь ко мне, — ты уже носил нашу шапку, молодчик!»
Я ответил, что действительно находился на корсарском судне «Баррас», но не припомню, что видел его.
«В таком случае, познакомимся! Не знаю, ошибаюсь ли я, но с виду ты славный малый! Эй, вы, люди добрые, разве я неправду говорю? Мне по сердцу такие лица! Садись по правую руку, молодец; плечища-то, плечища-то каковы — косая сажень!» С этими словами Поле надел мне на голову свою красную шапку. «А шапка идет этому мальчишке!» — заметил он на своем пикардийском наречии.