В мгновение ока все были на ногах. Открыли ящик с оружием, и каждый взял себе что-нибудь: кто карабин или мушкет, кто — пистолеты, кто — кортик[8] или интрепель[9]. Выпив несколько стаканов водки и арака[10], мы отправились надело. Изначально наша шайка состояла только из двадцати человек, но по дороге в разных местах к нам присоединялись отдельные личности. По прибытии к берегу моря нас уже было сорок семь, не считая двух женщин и нескольких крестьян из соседних деревень, пришедших с навьюченными лошадьми, которых спрятали за утесом.
Была глухая ночь. Выл ветер, и море так разбушевалось, что я не мог понять, каким образом судно причалит к берегу; при свете звезд я видел, как небольшое судно лавирует неподалеку, словно опасаясь приблизиться. После мне объяснили этот маневр: он совершался с целью удостовериться, что приготовления к разгрузке окончены и нет никакой опасности. Когда Петерс зажег фонарь и тут же погасил его, на марсе[11] «Белки» тоже появился огонь, который то вспыхивал, то исчезал, как светлячок в летнюю ночь. Вскоре судно остановилось на расстоянии одного выстрела от нас. Мы разделились на три группы, одна из которых встала в пятистах шагах от берега, чтобы не пустить таможенных, если они появятся. Другая группа расположилась на берегу между первой и третьей, у каждого к левой руке была привязана веревка, соединявшая всех вместе. В случае тревоги достаточно было легкого толчка, чтобы предупредить об опасности. На этот знак следовало отвечать выстрелом из ружья, чтобы по всей линии началась перестрелка. Третья группа, в которую входил я, осталась у самой воды, чтобы охранять дебаркадер[12] и помогать обмену.
Когда все было устроено, ньюфаундленд по команде бросился в волны и энергично поплыл к «Белке». Через минуту собака показалась с одним концом каната в пасти. Петерс быстро за него ухватился и потянул на себя, сделав нам знак помогать ему. Я бездумно повиновался и вскоре увидел на конце каната двенадцать маленьких бочек, подплывавших к нам. Тогда только я понял, что судно и не должно было подплывать ближе, чтобы не погибнуть в бурунах[13]. Бочки, обмазанные так, что были герметичны, отвязали, вынули из воды, навьючили на лошадей и немедленно отправили. Вторая посылка была принята так же удачно, но при спуске третьей прозвучали несколько выстрелов.
«Вот открытие бала, — сказал спокойно Петерс, — кто-то будет танцевать», — и, взяв свой карабин, присоединился к обоим караулам, которые уже были вместе. Началась оживленная стрельба, стоившая нам двух убитых и нескольких раненых. По выстрелам таможенных видно было, что они превосходят нас в числе, но, боясь засады, они не решались напасть на нас, так что мы беспрепятственно отступили и вернулись домой. В самом начале схватки «Белка» снялась с якоря и принялась улепетывать, страшась, что выстрелы привлекут в эти места правительственные крейсеры. Мне сказали, что, по всей вероятности, они выгрузят остальной товар в другом месте.
Вернувшись домой на рассвете, я бросился на свою койку и смог сойти с нее только спустя двое суток: непривычный ночной труд, постоянно влажное платье, в то время как от нагрузки меня беспрестанно бросало в пот, — все это свалило меня с ног. У меня началась лихорадка. Когда она прошла, я сказал Петерсу, что нахожу это ремесло слишком тяжелым и прошу отпустить меня. Он гораздо спокойнее отнесся к этому, нежели я думал, и даже отсчитал мне сто франков. Впоследствии я узнал, что он следил за мной в течение нескольких дней, чтобы удостовериться, действительно ли я отправился в Лилль, как сказал ему. Да, я имел глупость снова вернуться в этот город из ребяческого желания увидеться с Франсиной и взять ее с собой в Голландию, где намеревался открыть маленькое заведение. Но я был наказан за свою опрометчивость: два жандарма, сидевшие в кабаке, увидели меня проходящим по улице и решили нагнать, чтобы проверить паспорт. Настигнув меня и заметив мое крайнее замешательство при их появлении, они забрали меня с собой.
Меня посадили в бригадную тюрьму. Я уже изыскивал средства к побегу, когда два человека из лилльской бригады подошли к тюрьме и спросили, есть ли «дичь». «Да, — ответили забравшие меня жандармы. — Вот какой-то господин Леже (я назвал себя этим именем), у которого нет паспорта». Дверь отворилась, и бригадир из Лилля, часто видевший меня в «Пти-Шатле», вскрикнул: «Тьфу, пропасть! Да ведь это Видок!» Делать нечего — пришлось открыться. Через несколько часов я входил в Лилль, сопровождаемый двумя непрошеными телохранителями.
Глава пятая
Из тюрьмы «Пти-Шатле» я был переведен в тюрьму департамента Дуэ и отмечен как человек опасный. Однажды вечером в тюрьму прибыл конвой арестантов, из которых четверо в оковах были посажены в одну комнату со мной. Это были братья Дюэм, богатые фермеры, пользовавшиеся превосходной репутацией, пока из-за одной неожиданной случайности не открылось их поведение. Четверо братьев, наделенные недюжинной силой, находились во главе шайки поджаривателей, наводившей ужас на окрестности. Ее члены долгое время оставались неизвестными, но маленькая дочь одного из братьев нечаянно открыла тайну.
Однажды девочка была у соседей, и ей вздумалось рассказать, как она испугалась в прошлую ночь. «Отчего?» — спросили ее с любопытством. «Как же, отец опять пришел со своими черными людьми!» — «С какими черными людьми?» — «С которыми он часто уходит по ночам… а потом к утру они приходят и считают деньги на одеяле… Я как-то спросила маму, что все это значит, а она ответила: «Смотри не болтай, дочка; у отца есть черная курочка, которая несет ему денежки, но только ночью, и чтобы ее не рассердить, надо подходить к ней с таким же черным лицом, как ее перья. Но осторожно, если ты скажешь хоть слово, черная курица не придет больше». Слушатели, конечно, сразу поняли, что не из-за таинственной курицы Дюэм мазали себе лица сажей, а чтобы не быть узнанными. Соседка сообщила свои подозрения мужу, а последний, в свою очередь, расспросив девочку и убедившись, что черные люди были шайкой поджаривателей, сделал заявление властям. В результате всех членов банды задержали…
Один из братьев ухитрился запрятать в подошву сапога лезвие ножа. Узнав, что я знаком со всеми арестантами, он сообщил мне свой секрет, спросив, нельзя ли воспользоваться этим для побега. Пока мы размышляли, явился мировой судья в сопровождении жандармов и произвел осмотр нашей камеры, а затем нас самих. Я счел благоразумным спрятать во рту маленький подпилок, который всегда был со мной, но один из жандармов заметил это движение и воскликнул: «Он проглотил ее!» Мы недоуменно переглянулись и тут только узнали, что речь идет о печати, которой скрепили фальшивый приказ об освобождении Буателя. Меня перевели в городскую тюрьму и сковали правую руку с левой ногой, а левую руку с правой ногой. Кроме того, в тюрьме было настолько сыро, что брошенная мне солома за двадцать минут стала такой влажной, точно ее смочили водой.
Восемь дней я оставался в этом ужасном положении, и только тогда меня решились перевести обратно, когда убедились, что я не смогу вернуть печать естественным образом. Узнав об этом, я притворился необычайно слабым, не выносящим дневного света. Это было вполне естественно, и жандармы, поверив в мой обман, позаботились даже прикрыть мне глаза платком. Мы ехали в фиакре, по дороге я мгновенно сбросил платок, распахнул дверцы и выскочил на улицу. Жандармы устремились за мной, но, неповоротливые из-за своих сабель и тяжелых сапог, они едва успели вылезти из кареты, как я был уже далеко. Я немедленно оставил город и с намерением бежать за море направился в Дюнкирхен с деньгами, посланными матерью. Там я познакомился с приказчиком одного шведского брига, который пообещал взять меня на свое судно.
В ожидании отъезда мой новый друг пригласил меня в Сент-Омер. В платье моряка я не рисковал быть узнанным, притом нельзя же было отказать столь нужному человеку, и потому я согласился, но из-за своего характера не мог не вмешаться в возникшую там ссору, и за буйство был отведен на гауптвахту. Там у меня спросили паспорт, которого у меня не было, и, заподозрив, что я беглый из какой-нибудь окрестной тюрьмы, на следующий день отправили в Дуэ, так что я даже не успел проститься с приказчиком, который, по всей вероятности, был весьма удивлен этим происшествием. В Дуэ меня опять посадили в тюрьму.
Не успел я оправиться от этого потрясения, как настал день суда, который уже восемь месяцев откладывался вследствие моих частых побегов, равно как и побегов Груара, исчезавшего всякий раз, как меня забирали. Обвиняемые давали показания против меня. Буатель заявил, что я якобы спрашивал, сколько он даст за то, чтобы выйти из тюрьмы; Гербо уверял, что он составил акт без печати и притом только по моему наущению, а я по изготовлении акта тотчас взял его; он же, со своей стороны, не придавал этому никакого значения. Присяжные, впрочем, признали, что вещественные доказательства моего участия в преступления отсутствовали; все обвинение заключалось в бездоказательном показании, что злосчастная печать была доставлена мною. И при всем том Буатель, признавшийся, что он хлопотал о фальшивом приказе, Штоффле, сказавший, что принес его тюремщику, Груар, заявивший, что присутствовал при всем этом, — все-таки были оправданы, а мы с Гербо осуждены на восемь лет в кандалах.
Вот приговор, который я привожу здесь в ответ на глупые выдумки на сей счет: одни уверяют, будто я был осужден на смертную казнь за многочисленные убийства; другие — будто я долгое время был атаманом шайки, нападавшей на дилижансы; самые снисходительные утверждают, что меня осудили на вечную каторгу за кражу со взломом. Говорили даже, будто я умышленно вызывал несчастных на преступления, чтобы потом, когда мне вздумается, предать их в руки правосудия. Точно мало настоящих преступников! Как будто некого и без того преследовать! Это обвинение родилось в полиции, где у меня было много завистников; оно не устояло бы перед гласностью судебного разбирательства, которое не преминуло бы обнаружить бесчестные поступки, приписываемые мне; оно не устояло бы и перед действиями охранной бригады, которой я руковожу. Проявив свои способности, незачем прибегать к шарлатанству.
Только одного на меня не взводили — смертоубийства, а между тем объявляю во всеуслышание, что я не подвергался никакому другому приговору, кроме нижеследующего. Доказательством тому служит мое помилование, и если я заявляю, что не принимал участия в этом жалком подлоге, то мне должны верить, тем более что все дело было не более чем злой тюремной шуткой, которая в настоящее время привела бы только к исправительному наказанию. Но в моем лице разили не сомнительного соучастника ничтожного подлога, а беспокойного, непокорного и отважного арестанта, виновника стольких побегов, на котором надо было показать пример другим, и вот ради чего я был принесен в жертву.
«Во имя французской республики, единой и неделимой.
Рассмотренный уголовным судом Северного департамента обвинительный акт, составленный 28-го вандемьера[14] 5-го года, против: Себастьяна Буателя, сорока лет, земледельца, Цезаря Гербо, двадцати лет, бывшего фельдфебеля егерского полка, Эжена Штоффле, двадцати трех лет, тряпичника, Жана-Франца Груара, двадцати девяти с половиной лет, помощника кондуктора на военном транспорте, и Франца Видока, уроженца Арраса, двадцати двух лет, — обвиняемых старшиной суда присяжных округа Камбре в подлоге официального документа.
Данный обвинительный акт заключает:
1) что подлог, упоминаемый в обвинительном акте, несомненен;
2) что обвиняемый Цезарь Гербо уличен в совершении означенного преступления;
3) что он уличен в совершении его со злым и вредоносным умыслом;
4) что Франц Видок также уличен в совершении подлога;
5) что он совершил его с вредоносным умыслом;
6) несомненно, что вышеозначенный подлог был совершен по отношению к официальной бумаге;
7) что Себастьян Буатель не уличен в подстрекании виновного или виновных к совершению означенного преступления подарками, обещаниями и т. п.;
8) что Эжен Штоффле не уличен ни в содействии при подготовке к совершению означенного подлога, ни в самом подлоге;
9) что Жан-Франц Груар не уличен ни в содействии виновному или виновным, ни в подготовке означенного подлога, ни в самом подлоге.
В силу этого заявления президент, согласно 424-й статье закона 3-го брюмера 4-го года Уложения о преступлениях и наказаниях, признал, что Себастьян Буатель, Эжен Штоффле и Жан-Франц Груар освобождаются от взводимого на них преступления, и приказал немедленно выпустить их на свободу, если только они не задержаны еще по какой-либо другой причине.
Суд, выслушав комиссара исполнительной власти и гражданина Депре, адвоката подсудимых, приговорил Франца Видока и Цезаря Гербо к восьмилетнему заключению в кандалах, согласно 44-й статье и второму отделению второй главы второй части Уложения о наказаниях, которая была прочтена на суде и заключается в следующем:
«Если означенный подлог совершен над официальным документом, то полагается наказание в виде заключения на восемь лет в кандалах».
Суд также просит принять во внимание 28-ю статью первой главы первой части Уложения о наказаниях: «Всякий присужденный к какому-либо наказанию, кандалам, заключению в смирительном доме, пытке или тюремному заключению должен быть предварительно отведен на городскую площадь, куда также созывается суд присяжных; там его привязывают к столбу, поставленному на эшафоте, и он таким образом остается на глазах у народа на протяжении шести часов, если он приговорен к кандалам или заключению в смирительном доме, на протяжении четырех часов — если приговорен к пытке, и двух часов — если приговорен к заключению в тюрьме; над его головой должны быть большими буквами написаны его имя, профессия, место жительства, совершенное им преступление и приговор».
Согласно 445-й статье закона 3-го брюмера 4-го года Уложения о наказаниях, позорный столб должен быть выставлен на площади общины, где заседает уголовный суд.
Итак, согласно этим статьям означенные Франц Видок и Цезарь Гербо будут выставлены на шесть часов на эшафоте, воздвигнутом для этой цели на площади общины.
Приказано по представлению комиссара исполнительной власти означенный приговор привести в исполнение.
Составлен и произнесен в Дуэ в присутствии уголовного суда Северного департамента 7-го нивоза[15] 5-го года Французской республики, единой и неделимой, в котором заседали граждане: Делаэтр, председатель; Гавен, Рикке, Реа и Легран, судьи, подписавшие подлинник означенного документа.
Извещаем и приказываем всем судебным приставам привести означенный приговор в исполнение, а генерал-прокурорам и прокурорам суда первой инстанции проследить за этим; всем комендантам и офицерам оказать вооруженную помощь при необходимости. В удостоверение сего означенный приговор подписан председателем суда и актуариусом».
Глава шестая
Измученный дурным обращением в тюрьме Дуэ, выведенный из терпения усиленным надзором, я и не думал подавать апелляцию, которая продлила бы мое заключение еще на несколько месяцев. В этом намерении меня утвердило известие, что заключенные будут немедленно переведены в Бисетр и присоединены к каторжникам, отправляемым в Брестский острог. Нечего и говорить, что я рассчитывал бежать по дороге. Что же касается апелляции, то меня уверили, что я могу подать из острога просьбу о помиловании. Тем не менее мы несколько месяцев просидели в Дуэ, и мне пришлось горько пожалеть о том, что я не подал апелляцию.
Наконец, пришел приказ об отправлении нас на каторгу, который мы, как ни странно, встретили с восторгом. Нас уж очень доконали притеснения тюремщика Марена. Впрочем, и новое положение было весьма незавидным: сопровождавший нас экзекутор Гуртрель неизвестно зачем велел сделать оковы по новому фасону, так что у каждого из нас было на ноге по пятнадцать фунтов, и, кроме того, мы были скованы попарно толстым железным обручем. Прибавьте к этому самый бдительный надзор, так что рассчитывать на свою ловкость и хитрость не представлялось возможным.
В Санлисе нас посадили в пересыльную тюрьму, одну из ужаснейших, которые я когда-либо видел. Тюремщик в то же время занимал должность полевого сторожа, поэтому тюрьмой управляла его жена. И что за женщина! Она не постеснялась обыскать нас даже в самых секретных местах. Мы так раскричались, что стены задрожали, но она гаркнула хриплым голосом: «Ах, вы, негодяи! Погодите, вот я сейчас возьму свою плетку!..» Мы приняли это к сведению и разом притихли. На следующий день мы прибыли в Париж. В четыре часа пополудни мы были в Бисетре.
«Вот мы и на месте, — сказал мой давний приятель Десфоссо, который сидел рядом со мной. — Видишь это четырехугольное здание? Это тюрьма». Нас высадили перед дверью, охраняемой часовым. Миновав несколько дверей, очень низких, обитых железом, тюремщик ввел нас на большой квадратный двор, где находилось около шестидесяти заключенных. Когда мы вошли, все окружили нас, с удивлением рассматривая наши оковы. Появиться в Бисетре с подобным украшением было верхом гордости, потому что о достоинстве пленника судили по мерам, принятым против него. Десфоссо, который очутился в кругу знакомых, представил нас как самых замечательных людей Северного департамента. Особенно он расхвалил меня, и я был окружен вниманием наиболее знаменитых арестантов. Только с нас сняли дорожные кандалы, как высокий человек, инспектор камер, отвел меня в большую комнату, называемую Форт-Магон, где я переоделся в тюремную одежду. В то же время инспектор объявил мне, что я буду бригадиром, то есть стану следить за раздачей продовольствия моим сокамерникам; благодаря этому я имел хорошую постель, между тем как другие спали на походных.
Тюрьма Бисетр отличалась усиленным надзором и могла заключать тысячу двести арестантов, но им было тесно, как селедке в бочке. Кроме того, тюремщики не стремились облегчить положение заключенных, напротив, угнетали их и смягчались только при виде взятки. Они не пытались укрощать пороки — лишь бы не было попыток к бегству, и в тюрьме можно было делать все что угодно. Преступники, осужденные за противонравственные посягательства, открыто проповедовали разврат, а воры упражнялись в своем отвратительном занятии, и никто из служащих не находил в этом ничего предосудительного.
Если прибывал из провинции какой-нибудь новичок, хорошо одетый, попавший первый раз в тюрьму и потому не посвященный в тюремные нравы и обычаи, — то в одно мгновение вся его одежда исчезала и потом продавалась в его присутствии тому, кто больше даст. Если у него были вещи или деньги, то их забирали в пользу остальных, а так как, например, серьги долго было вынимать из ушей, то их срывали, и мученик не мог жаловаться: он был заранее предупрежден, что если заговорит, то его повесят на задвижке в камере и объявят, что он покончил самоубийством. Из предосторожности один заключенный, ложась спать, положил свои пожитки под голову; когда он заснул, ему привязали к ноге камень, который положили на край постели: достаточно было малейшего движения, чтобы камень упал. Пробужденный неожиданным стуком, он приподнялся, и его узел, прицепленный к веревке, тотчас был притянут через решетку в верхний этаж. Я видел бедняков, обобранных таким образом в зимнее время и остававшихся в одной рубашке на дворе, до тех пор пока им не бросали какое-нибудь отрепье, чтобы прикрыть наготу. Во время нахождения в Бисетре арестанты могли еще зарываться в солому и таким образом бороться с холодом, но, когда их отправляли на каторгу, они, не имея другой одежды, кроме легкого балахона и панталон, часто гибли от холода.
Подобным обращением с этими несчастными объясняется развращенность людей, которых легко было бы вернуть к нормальной жизни, но которые стараются забыть гнетущую нищету и ищут облегчения в разврате и преступлениях. Осужденные составляют особую нацию: любой вновь прибывший будет врагом, пока не станет говорить на их языке, не усвоит себе их образа мыслей.
Но это еще не все. Если заключенный будет объявлен ложным братом или бараном, то он будет безжалостно избит, и ни один тюремщик не вмешается, чтобы спасти его. Решено было даже выделить особое помещение для тех лиц, которые дали показания, компрометирующие их сообщников. С другой стороны, бесстыдство воров и безнравственность чиновников довели до того, что в тюрьме открыто замышлялись и готовились преступления, которые совершались уже вне ее стен. Я расскажу только об одном из таких случаев. Один из преступников добыл адреса богатых людей, живущих в провинции, что было очень легко сделать посредством арестантов, прибывавших оттуда чуть ли не каждый день. Заручившись адресами, он отправил им письма, называемые на воровском наречии иерусалимскими. Названия мест и имена менялись в зависимости от обстоятельств. Текст был таким:
«Милостивый государь! Вы, без сомнения, будете удивлены, получив это письмо от неизвестного лица, которое ожидает от вас услуги. Но, находясь в таком печальном положении, я погибну, если честные люди не придут мне на помощь. Вы поймете, почему я обращаюсь именно к вам, о котором слышал так много хорошего. Я эмигрировал вместе с маркизом де ***, у которого служил камердинером. Чтобы не возбудить подозрения, мы путешествовали пешком, и я нес багаж, в том числе шкатулку с шестнадцатью тысячами франков золотом и бриллиантами покойной маркизы. Мы уже готовы были присоединиться к армии ***, как вдруг в погоню за нами отправили отряд волонтеров. Господин маркиз, опасаясь, что нам не ускользнуть, велел мне бросить шкатулку в довольно глубокую лужу, возле которой мы находились. Я предполагал вернуться за шкатулкой на следующую ночь, но крестьяне, поднятые набатом, в который велел ударить начальник отряда, начали обыскивать лес, где мы прятались, и нам оставалось только помышлять о бегстве. Прибыв за границу, господин маркиз получил пособие от принца де ***, но эти средства быстро истощились, и он решил послать меня на поиски шкатулки. Мою задачу облегчало то, что мы еще тогда нарисовали план местности. Я вернулся во Францию и добрался без приключений до деревни *** близ леса, где нас преследовали. Она находится в трех четвертях лье от вашего местопребывания. Я готов был выполнить свое поручение, когда хозяин гостиницы, где я остановился, ярый якобинец, заметив мое колебание, когда он предложил выпить за республику, арестовал меня как подозрительного субъекта. Так как у меня не было бумаг и я, к несчастью, имел сходство с одним лицом, преследуемым за остановку дилижансов, то меня пересылали из тюрьмы в тюрьму для очной ставки с предполагаемыми сообщниками. Таким образом я попал в Бисетр, где нахожусь в больнице уже два месяца.
В этом ужасном положении я вспомнил, что мне о вас говорила одна родственница моего господина, которая имела поместье в вашем кантоне. И я обращаюсь к вам с просьбой известить меня, не в состоянии ли вы оказать мне услугу: достать шкатулку и переслать мне часть находящихся в ней денег. Это поможет мне в настоящих тяжких обстоятельствах и позволит вознаградить моего защитника, под диктовку которого я пишу и который уверяет меня, что с помощью незначительных подарков я смогу избежать суда…»
Из ста писем подобного рода на двадцать приходил ответ. Письма писали только людям, известным своей приверженностью старым порядкам. Провинциал отвечал, что он согласен взяться за поиски шкатулки. Следующее послание мнимого камердинера извещало, что, лишенный всего, он заложил больничному служителю за незначительную сумму чемодан, в двойном дне которого находится известный план. Тогда присылались деньги, и сумма их иногда доходила до тысячи двухсот или тысячи пятисот франков. Некоторые даже являлись из своих провинций в Бисетр, где им передавался план, который должен был привести их в таинственный лес. Даже парижане иногда попадались в ловушку.
Понятно, что подобные штуки могли выполняться только с согласия и при участии чиновников, так как именно они получали письма от провинциалов. Но надзиратели полагали, что независимо от косвенной пользы, которую они извлекали через увеличение издержек арестантов на еду и напитки, занятые таким образом арестанты будут меньше думать о побеге. По этой же самой причине они допускали производство различных вещей из соломы, дерева, кости и даже фальшивых монет в два су, которые одно время наводняли Париж. Существовали и другие, тайные промыслы: арестанты подделывали паспорта с неподражаемым искусством, делали пилки для распиливания оков и фальшивые накладки из волос, которые помогали им бежать из острога, так как каторжников легче всего было узнать по бритым головам. Эти предметы прятались в жестяные трубки, а те, в свою очередь, в чреве. Что касается меня, то я был занят одной мыслью: бежать и добраться до какой-нибудь пристани, где я смог бы сесть на корабль.
Наконец, я решил проломать плиту в Форт-Магоне, добраться до водопровода, находившегося под зданием, и затем с помощью подкопа попасть во двор сумасшедших, откуда уже легко было выбраться на волю. Проект был приведен в жизнь за десять дней и столько же ночей. Тринадцатого октября 1797 года, в два часа утра, мы спустились в водопровод в числе тридцати четырех человек. С потайными фонарями мы через подземный ход проникли во двор сумасшедших. Теперь оставалось найти лестницу или что-нибудь вроде того, чтобы перелезть через стену. Нам попался длинный шест, и мы кинули жребий, кому лезть первым, но в это время шум цепей нарушил тишину ночи.
В одном из углов двора собака вышла из конуры; мы застыли на месте, затаив дыхание. Она потянулась, зевая, затем сделала движение, как бы желая вернуться в конуру. Мы считали себя спасенными, но вдруг она повернула голову в нашу сторону и устремила на нас два горящих глаза. За глухим рычанием последовал громкий лай. Десфоссо хотел задушить собаку, но она была таких внушительных размеров, что с ней не так легко было сладить. Мы сочли благоразумнее удалиться в большую открытую комнату, но собака не переставала лаять, к тому же другие начали ей вторить, и инспектор Жиру догадался, что случилось нечто из ряда вон выходящее. Он начал обход с Форт-Магона и чуть не упал, не обнаружив там ни души. Надзиратели, тюремщики, стража — все прибежали на его крик. Той же дорогой, что и мы, они прошли во двор сумасшедших. Спущенная с цепи собака побежала прямо к нам, и в комнату, где мы находились, вошла стража со штыками наперевес, как будто ей предстояло взять редут. По тюремному обычаю на нас надели ручные цепи, потом мы возвратились, но не в Форт-Магон, а в каземат.
Целую неделю мы оставались в каземате, после чего меня поместили в Шоссе, где я нашел часть заключенных, которые так хорошо меня встретили при моем прибытии. Они жили на широкую ногу и не отказывали себе ни в чем, так как, помимо денег, добываемых иерусалимскими письмами, они получали еще помощь от знакомых женщин, навещавших их совершенно беспрепятственно. Находясь, как и в Дуэ, под более строгим надзором, я тем не менее не переставал искать средств бежать, когда наступил день отправления на каторгу.
Глава седьмая
Двадцатого ноября 1797 года целое утро в тюрьме царило необыкновенное оживление. Двери каждую минуту отворялись и затворялись; тюремщики с озабоченным видом ходили взад и вперед; на главном дворе выгружали оковы. Около одиннадцати часов два человека в голубой форме вошли в Форт-Магон, где уже в течение недели я находился со своими товарищами по ссылке; это были капитан над каторжными и его помощник. «Ну! — сказал капитан с добродушной улыбкой. — Есть ли здесь обратные лошади (беглые каторжники)?» Он заметил Десфоссо: «А! Вот пентюх (арестант, ловко снимающий оковы), он уже путешествовал с нами. Я слышал, что ты рисковал быть скошенным (гильотинированным) в Дуэ, мой милый. Черт побери! Ты хорошо сделал, что избежал этого; все лучше вернуться в луга (на каторгу), нежели позволить дядюшке (палачу) как мячиком забавляться нашей Сорбонной (головой). Но главное, мои дети, чтобы вы все были спокойны, и тогда получите говядины с петрушкой». Капитан продолжал свой осмотр, обращаясь с такими же любезными шуточками ко всему своему товару, как он называл осужденных.
Наконец, наступила критическая минута: мы сошли во двор, где нас осмотрел тюремный врач, чтобы проверить, все ли смогут перенести трудности пути. Все были объявлены годными, хотя многие находились в плачевном состоянии. Потом каждый из арестантов скинул с себя тюремное платье и надел свое собственное; те, у которых его не было, получили полотняные балахоны и панталоны, которые не могли защитить от холода и сырости. Шляпы, одежда и все то немногое, что оставляется арестантам, странным образом обезображивается, чтобы предупредить побеги. Например, у шляпы обрезаются поля, у одежды — воротник. Наконец, ни один арестант не может сохранить при себе более шести франков; весь излишек передается капитану, который выдает деньги в дороге по мере надобности. Но этой меры арестанты легко избегают, пряча луидоры в большие медные монеты, выдолбленные по окружности.
По окончании этих приготовлений мы прошли на большой двор, где находились надзиратели над каторжниками, называемые аргусами. В большинстве случаев это овернцы, носильщики воды, комиссионеры, угольщики, которые занимались своим ремеслом в промежутке между путешествиями. В середине двора — большой деревянный ящик с кандалами. Стараясь подбирать по росту, нас соединили попарно шестифутовой цепью. Затем каждый из двадцати шести арестантов был прикреплен к этой общей цепи от ошейника в виде железного треугольника, который с одной стороны отворялся на болтовом шарнире, а с другой забит был гвоздем. Заклепка гвоздем была самой опасной частью операции: даже упрямые и раздражительные люди остаются в это время неподвижными, потому что при малейшем их движении молот может раздробить череп. Затем явился один из заключенных, вооруженный большими ножницами, и остриг каторжникам волосы на голове и бороды, стараясь стричь неровно.
Наше трудное путешествие длилось двадцать четыре дня. Прибыв в Понт-а-Лезен, мы были помещены в каторжное депо, где осужденные проходят нечто вроде карантина, пока не восстановятся их силы и подтвердится, что они не больны никакими заразными болезнями. Тотчас после нашего прибытия нас вымыли попарно в больших чанах с теплой водой и по выходе из ванны раздали одежду. Я получил красную куртку, двое панталон, две полотняные рубашки, две пары башмаков и зеленый колпак. Каждая вещь из этого «приданого» была помечена, а на колпаке значился номер, занесенный в реестр. После раздачи одежды нас заковали в ножные кандалы, но в пары не соединяли.
Понт-а-Лезен — своего рода лазарет, и поэтому надзор не так строг. Меня заверили, что очень легко выйти из камер и перелезть потом через наружные стены. Я получил эти сведения от одного арестанта по имени Блонди, который уже убегал из Брестского острога. Я приготовился воспользоваться первым же случаем. Нам как-то дали хлеб в восемнадцать фунтов весом. Я выдолбил его и положил туда рубашку, панталоны и платки. Это был чемодан нового образца, и его не осматривали. Поручик Тьерри не просил следить за мной особо — напротив, зная, за что я осужден, он сказал обо мне комиссару, что с такими спокойными людьми можно вести каторжников, как пансион для девиц. И так, не возбуждая подозрений, я решился привести свой план в жизнь. Дело в том, что надо было сначала пробить стену камеры, где мы были заперты. Стальные ножницы, забытые у моей кровати галерным приставом, послужили мне для этой цели, а Блонди в это время распиливал мои цепи. Когда работа была окончена, мои товарищи, чтобы обмануть бдительность сторожевых аргусов, смастерили и положили на мое место чучело, и затем, одетый в спрятанные вещи, я очутился во дворе депо. Ограда была высотой футов в пятнадцать, и я понимал, что перелезть можно только с помощью лестницы. Шест заменил мне ее, но он был так длинен и тяжел, что я не смог перетащить его через стену и спуститься на другую сторону.
После утомительных и бесполезных усилий я решился на скачок, но так сильно повредил себе ноги, что насилу дополз до соседнего кустарника. Я надеялся, что боль стихнет и я смогу бежать до рассвета, но она все усиливалась, и ноги мои распухли до такой степени, что пришлось оставить всякую мысль о побеге. Тогда я дополз до дверей депо, надеясь заслужить снисхождение. Сестра милосердия, к которой я обратился, препроводила меня в комнату, где мои ноги были перевязаны. Эта сердобольная женщина, которую я сумел разжалобить, просила за меня смотрителя депо, и он простил меня. Когда через три недели я совершенно поправился, меня препроводили в Брест.
Острог расположен в середине гавани; самые смелые преступники признавались, что невозможно избавиться от волнения при виде этого места позора. В каждой камере — двадцать восемь лагерных кроватей, называемых нарами, на которых спят шестьсот закованных каторжников. Длинные ряды красных курток, бритые головы, впалые глаза, обезображенные лица, постоянное бряцанье цепей — все это способно вселить ужас. Но для осужденного это впечатление только мимолетное; чувствуя, что здесь нет никого, перед кем ему следует краснеть, он мирится со своим положением.
Моим самым большим желанием было как можно скорее бежать. Для этого мне, прежде всего, следовало убедиться в благонадежности моего товарища по нарам. Это был Бургиньон, винодел из окрестностей Дижона, лет тридцати шести, осужденный на двадцать четыре года за вторичную кражу со взломом. Нищета и дурное обращение превратили его в животное. Казалось, он сохранил только одну способность — с поспешностью обезьяны или собаки отвечать на свисток аргусов. Но для исполнения моего проекта мне нужен был решительный человек, который не отступит перед страхом палочных ударов. Чтобы избавиться от Бургиньона, я притворился больным; его поставили в пару с другим. А когда я «выздоровел», то меня соединили с бедняком, осужденным на восемь лет за кражу курицы из дома священника.
У этого сохранилась по крайней мере известная доля энергии. Первый раз, когда мы остались одни, он сказал: «Слушай, товарищ, ты не желаешь, как мне кажется, долго есть казенный хлеб… Будь со мной откровенен… Ты ничего не потеряешь». Я признался, что намерен улизнуть при первой возможности. «В таком случае, — сказал он, — я дам тебе совет смыться прежде, чем эти носороги аргусы привыкнут к твоей тыкве (лицо), но недостаточно только желать… есть у тебя филиппчики (золотые экю)?» Я ответил, что у меня есть немного денег; тогда он объявил, что достанет мне платье, но мне во избежание подозрений необходимо купить «хозяйство», как человеку, решившему спокойно провести время заключения. Это хозяйство состояло из двух деревянных чашек, маленького бочонка для вина и небольшого матраца, набитого паклей. Был четверг, шестой день после моего прибытия в острог; в субботу у меня уже был костюм матроса, который я немедленно надел под арестантское платье.
На другой день после пушечного выстрела мое отделение отправилось на работу к водокачальне. У решетки камеры, по обыкновению, осмотрели наши наручники и одежду. Зная этот обычай, я наклеил на груди на костюм матроса лоскут цвета кожи. Так как я нарочно оставил незастегнутым воротник куртки и рубашку, стража не стала осматривать далее, и я прошел без затруднений. Я отправился с моим товарищем за груду досок, как будто по надобности; наручники были подпилены накануне, и припай, скрывавший след пилы, легко поддался при первом усилии. Избавившись от цепей, я скинул куртку и панталоны каторжника. Под кожаную шапку я надел парик, принесенный из Бисетра, потом вручил своему товарищу обещанное ему небольшое вознаграждение и исчез.
Глава восьмая
Я без затруднения прошел через решетку и очутился в Бресте, которого совсем не знал. Наконец, после многих остановок и поворотов мне удалось добраться до городских ворот, где находился смотритель, прозванный Подляком. Он угадывал каторжника по жестам, телодвижениям, физиономии; облегчало его труд и то, что человек, пробывший некоторое время в остроге, невольно волочил ногу, на которой была цепь. Однако мне необходимо было пройти мимо этого типа, который с важностью курил трубку, устремив орлиный взор на всех проходивших. Я был предупрежден и, дойдя до Подляка, поставил у его ног молочный горшок с маслом, который купил, чтобы дополнить свой маскарад. Набив трубку, я попросил у него огня. Он исполнил мою просьбу со всей любезностью. Мы пустили несколько клубов дыма в лицо друг другу, потом я покинул его.
Я шел три четверти часа, как вдруг услышал три пушечных выстрела, которыми обычно извещают окрестных крестьян о побеге каторжника. Поймав беглеца, они могли заработать сто франков. Я действительно видел людей, вооруженных ружьями и карабинами, осматривающих кустарники.
Два дня прошли без затруднений; на третий день в нескольких лье от Гемени, на повороте дороги, я встретил двух жандармов. Я хотел бежать, но они закричали, чтобы я остановился, схватившись за свои карабины. Они подошли ко мне; у меня не было бумаг, но я сочинил ответ на всякий случай: «Мое имя Дюваль, родом из Лориана, дезертир с фрегата Кокарда, находящегося в настоящее время в гавани Сен-Мало». Эти подробности я узнал во время пребывания в остроге, куда приходили новости из всех портов. «Как! — вскрикнул бригадир. — Вы Огюст… сын того Дюваля, который живет в Лориане на площади, рядом с Золотым шаром?» Я не противоречил. «Черт возьми! — продолжал бригадир. — Мне жаль, что я задержал вас… но теперь уж ничего не поделаешь… Надо препроводить вас в Лориан или Сен-Мало». Я просил его не отправлять меня в Лориан, опасаясь очной ставки с моими новыми родными. Но он приказал отвести меня именно туда, и на другой день я прибыл в Лориан, где меня заключили в Понтаньо, морскую тюрьму, расположенную возле нового острога и заполненную каторжниками из Бреста.
Допрошенный на другой день комиссаром, я повторил, что я Огюст Дюваль и покинул корабль без позволения, чтобы повидаться с родными. Меня снопа вернули в тюрьму, где среди других моряков находился молодой человек, уроженец Лориана, обвиняемый в оскорблении старшего офицера корабля. Одним утром он сказал мне: «Земляк, если вы заплатите за мой завтрак, я вам сообщу нечто такое, что не огорчит вас».
За десертом он сообщил мне следующее: «Я не знаю, кто вы, но вы не сын Дюваля, так как он умер два года тому назад на Мартинике. Да, он умер, но здесь никто ничего не знает. Теперь я расскажу вам кое-что о его семействе, чтобы вас признали даже родные. Это будет тем легче, что из отцовского дома он уехал очень молодым. Для большей уверенности притворитесь слабоумным вследствие пережитых трудностей и перенесенных вами болезней. Но есть еще кое-что. Прежде чем сесть на корабль, Огюст Дюваль вытатуировал себе на левой руке рисунок, как ото делают многие матросы и солдаты. Я знаю этот рисунок:, алтарь, украшенный гирляндой. Если вы сядете со мной в каземат дней на пятнадцать, я нарисую вам точно такой же».
Собеседник мой казался прямым и откровенным, и участие, которое он принял во мне, я объяснил желанием подшутить над правосудием, — наклонность, присущая всем заключенным. Удовольствие, которое они получают от подобной мести, стоит нескольких недель заключения в каземате. Теперь оставалось попасть туда. Мы вскоре нашли удобный предлог. Под окнами комнаты, где мы завтракали, стоял часовой; мы начали бросать в него хлебными шариками; он пригрозил, что пожалуется смотрителю, а нам только это и нужно было. В итоге мы очутились на дне глубокой ямы, очень сырой, но светлой. Едва нас успели запереть, как мой товарищ взялся за накалывание рисунка. Кроме того, он рассказал мне о семействе Дюваль, которое знал с детства.
Эти подробности очень мне помогли. На шестнадцатый день нашего заключения в каземате меня вызвали, чтобы представить отцу, которого предупредил комиссар. Товарищ мой описал его так, что я не мог ошибиться. Увидев его, я бросился ему на шею. Он меня признал, его жена также признала, как и двоюродная сестра и дядя. И вот, я действительно превратился в Огюста Дюваля; сам смотритель был убежден. Но этого было недостаточно, чтобы меня освободить. Как дезертира с Кокарды, меня должны были препроводить в Сен-Мало, где я предстану перед морским судом. По правде сказать, это меня не слишком пугало, так как я был уверен, что мне удастся бежать по дороге. Наконец, я отправился в путь, получив от своих родных несколько луидоров.
До Кимпера мне не представилось случая избавиться от общества жандармов, препровождавших меня вместе со многими другими личностями: ворами, контрабандистами и дезертирами. Нас поместили в городскую тюрьму.
Так прошло две недели. Тогда я решил попасть в госпиталь в надежде, что там мне повезет больше, и притворился больным.
В госпитале я познакомился с одним освобожденным каторжником, который выполнял обязанности лазаретного служителя и за деньги был готов на все. Я заявил ему о своем желании выбраться на несколько часов в город; он сказал, что, если я переоденусь, мне будет нетрудно это сделать, так как стены не выше восьми футов. Мы условились, что он достанет мне одежду, но единственный костюм, который он смог найти в госпитале, был слишком мал для моего роста.
Эта неудача сильно меня раздосадовала, как вдруг мимо моей кровати прошла одна из сестер милосердия. При виде этой полновесной женщины мне пришла мысль воспользоваться ее одеянием. Я сказал об этом в шутку моему служителю, но он воспринял ее всерьез и пообещал принести мне одежду сестры Франциски следующей ночью. Около двух часов утра он действительно явился с узлом, в котором было платье, ряса, чулки и прочие вещи, украденные им из ящика сестры, пока она была на заутрене. Все мои товарищи по камере, все девять человек, крепко спали, но я все-таки прошел на лестницу, чтобы переодеться.
Наконец туалет сестры Видок был окончен; мы прошли через двор, сад и приблизились к тому месту, где легче всего было перелезть через стену. Я передал служителю пятьдесят франков, которые составляли почти все мое состояние, он пожал мне руку, и вот я очутился один на пустынной улице, откуда направился за город, руководствуясь смутными указаниями моего покровителя. Хотя юбки порядочно мешали мне, к восходу солнца я отмахал два добрых лье.
Революционные войны опустошили эту несчастную страну, и я проходил через села, где не осталось ни одного целого жилища. Ночью, придя в деревню, состоявшую из нескольких хижин, я постучался в дверь одной из них. Пожилая женщина отворила мне и провела в довольно большую комнату. Семейство состояло из отца, матери, мальчика и двух дочерей пятнадцати-семнадцати лет. Когда я вошел, все были заняты стряпней блинов из гречневой муки; все собрались вокруг очага, и эти лица, освещенные, как у Рембрандта, светом пылавших дров, привели бы в восторг художника. Что касается меня, то я лишь желал чем-нибудь утолить голод. Мне предложили первые блины, которые я тут же проглотил, не замечая даже, что они с пылу и жгут нёбо. После мне случалось сиживать за пышными столами, где мне предлагали самые отборные вина, самые изысканные кушанья, но ничто не могло сравниться с наслаждением, которое доставили мне крестьянские гречневые блины в Нижней Бретани.
По окончании ужина громко прочли молитву, потом отец и мать закурили трубки. Устав от волнений и дневных трудов, я пожелал отправиться на покой. «У нас нет лишней кровати, — сказал хозяин дома, который, как моряк, хорошо говорил по-французски, — вы можете лечь с двумя моими дочерьми». Я заметил, что удовольствуюсь углом в хлеве. «О! — воскликнул хозяин. — Ложась с Жанной и Мадлен, вы не нарушите свой обет — их постель из соломы. Да и места нет в хлеве… там уже спят два отпускных, которые просили позволения переночевать у меня». Нечего было делать, я отправился к спальне девиц. Это был чулан, наполненный яблоками для сидра, сырами и копченым салом; в углу сидела на насесте дюжина кур, а ниже в загородке приютилось восемь кроликов. Кровать, по обычаю этой местности, состояла из ящика в форме гроба, наполовину заполненного соломой.
Девушки свободно раздевались передо мной, а я, как известно, имел причины не торопиться. Под женским платьем у меня была мужская рубашка, которая могла обнаружить мой пол и раскрыть инкогнито. Чтобы не выдать себя, я медленно вынимал булавки и опрокинул, будто невзначай, железный ночник — так я без боязни мог скинуть одежду. Эта ночь была для меня сущей пыткой. Я лежал неподвижно, с открытыми глазами, как заяц в норке, как вдруг, еще задолго до рассвета, услышал стук в дверь ружейными прикладами. Первой моей мыслью, как и всякого человека с нечистой совестью, было то, что напали на мой след и пришли арестовать меня. Я не знал, куда спрятаться. Удары усиливались, но я вспомнил о солдатах, ночевавших в хлеве, и мои опасения рассеялись. «Кто там?» — спросил хозяин дома. «Ваши вчерашние солдаты». — «Что вам нужно?» — «Огня, закурить трубки перед дорогой». Хозяин встал, достал из золы огня и отворил дверь солдатам. Один из них, посмотрев на часы при свете ночника, сказал: «Четыре часа с половиной… марш!., в поход дрянная армия». Они удалились; хозяин погасил лампу и лег опять. Что касается меня, то, не желая одеваться и раздеваться перед своими товарками, я тотчас встал, зажег лампу, надел свое платье из грубой шерстяной материи, потом встал на колени в углу, делая вид, что молюсь, в ожидании пробуждения семейства. Они не заставили меня долго ждать. В пять часов мать закричала со своей постели: «Жанна, вставай! Надо приготовить суп для сестры, она хочет рано отправиться».
Жанна встала и пошла на кухню; я с аппетитом съел приготовленный ею молочный суп и покинул добрых людей, которые меня так радушно приняли.
Через неделю я прибыл в Нант и избрал для жительства остров Фейдо. Находясь в Бисетре, я узнал от одного товарища по имени Гренье и по прозвищу Нантец, что здесь есть нечто вроде гостиницы, где, не боясь быть потревоженными, собираются мошенники. Я не знал точного адреса и прибегнул к способу, который мне удался: ходил к различным съемщикам квартир и спрашивал господина Гренье. В четвертом доме, куда я попал, хозяйка отвела меня в маленькую комнату и спросила: «Вы видели Гренье? Он все еще болен (в тюрьме)?» — «Нет, — ответил я, — он здоров (свободен)». Поняв, что я у воровской мамы, я без колебаний объявил ей, кто я и в каком нахожусь положении. Не отвечая мне ни слова, она взяла меня за руку, отворила дверь, проделанную в панели, и ввела в низкую залу, где восемь мужчин и две женщины играли в карты, попивая водку и ликеры. «Вот, — сказала моя проводница, представляя меня обществу, удивленному появлением монахини, — вот сестра, которая явилась, чтобы обратить вас на путь истинный». Я сорвал с себя рясу, и трое из присутствующих, которых я видел в остроге, узнали меня. Все стали потешаться над моим маскарадом, одна из женщин захотела непременно примерить костюм; все хохотали до слез.
Проснувшись, я нашел на своей кровати одежду, белье — одним словом, все необходимое. Откуда взялись эти вещи? Мне было не до того, чтобы беспокоиться об этом. Без одежды, без средств, без связей, я принял все, что мне предложили. Но неожиданный случай сократил мое пребывание на острове Фейдо. Мои сожители, увидев, что я отдохнул, сказали мне однажды вечером, что на другой день надо провернуть дельце в одном доме на площади Граслин и что они рассчитывают на мое участие.
Это не входило в мои планы. Я хотел добраться до Парижа, где вблизи от моего семейства у меня не было бы недостатка в средствах; в мои намерения не входило записываться в шайку воров. Но отказ возбудил бы подозрения моих новых товарищей, которые могли отравить меня втихомолку и спустить в Луару. Мне оставалось одно — как можно скорее отправиться в путь, на что я и решился.
Променяв свою новую одежду на крестьянское платье и получив еще восемнадцать франков в придачу, я покинул Нант.
Глава девятая
Оставив Нант, я шел двое суток, не останавливаясь ни в одной деревне; в этом не было необходимости, так как я запасся достаточным количеством провизии. Я шел наудачу, с прежним намерением достигнуть Парижа или берега моря, надеясь быть принятым на какое-нибудь судно, как вдруг очутился в предместье города, который, как мне показалось, был недавно театром военных действий. Большая часть домов представляла груду развалин, почерневших от огня. На площади уцелела только церковная башня, на которой все еще били часы. В одном месте солдаты поили своих лошадей из кропильницы в часовне, в другом их товарищи плясали под звуки органа с местными женщинами, которых одиночество и нищета заставляли развратничать за солдатский хлеб. Я был в Вандее, в Шоле.
Хозяин плохонького кабачка, где я остановился, обратился ко мне с вопросом, не приехал ли я в Шоле на завтрашний рынок. Я удивился тому, что рынок будет устроен посреди таких развалин: разве еще осталось что продавать у окрестных поселян? Но трактирщик заметил, что на рынок приводят только скот из довольно отдаленных кантонов. К тому же общее спокойствие почти восстановлено генералом Гошем, и если в этой местности еще остались республиканские солдаты, то лишь для обуздания шуанов[16], которые могли быть опасны.
С раннего утра я был уже на рынке и, желая воспользоваться случаем, подошел к одному продавцу волов, чья наружность пришлась мне по сердцу. Он сначала заподозрил во мне шпиона, но я поспешил разуверить его. Мы пошли с ним под навес, где продавали водку. Я вкратце рассказал ему, что бежал из 36-й полубригады, чтобы увидеться с родителями, живущими в Париже, и желал бы получить место, которое даст мне возможность достигнуть цели, не будучи задержанным. Добряк ответил, что места у него нет, но если я соглашусь гнать стадо быков до Ссо, то он может взять меня с собой. Я немедленно принял это предложение и приступил к выполнению своих обязанностей.
После полудня меня послали с письмом к нотариусу. Тот попросил меня передать торговцу волами мешок с тремястами франков. Я аккуратно вручил всю сумму своему хозяину, которому моя честность, по-видимому, внушила доверие. На другой день мы отправились в путь. Через три дня хозяин подозвал меня. «Луи, — сказал он, — ты умеешь писать?» — «Да». — «Считать?» — «Да». — «Вести записную книгу?» — «Да». — «В таком случае, так как я должен несколько свернуть с дороги, чтобы посмотреть быков в Сен-Гобурге, ты доведешь стадо до Парижа с Жаком и Сатурнином и будешь над ними старшим». Затем он передал мне свои приказания и уехал.
Вследствие полученного мною повышения я перестал идти пешком, что значительно улучшило мое положение, потому что пешие погонщики волов или задыхаются от пыли, подымаемой животными, или идут по колено в грязи. Но я не употреблял во зло своих преимуществ, подобно другим молодым погонщикам, которых назначали старшими; под их присмотром корм для скота часто шел на уплату по счету в трактирах, а бедные животные тощали.
Но я был честнее, и хозяин, вновь сойдясь с нами в Вернейле, поблагодарил меня за цветущее состояние, в котором нашел свое стадо. По прибытии в Ссо мои быки стоили каждый на двадцать франков дороже, чем у других, и в дороге я издержал на девяносто франков меньше своих сотоварищей. Восхищенный хозяин дал мне сорок франков в награду и рекомендовал меня всем откормщикам скота.
Глава десятая
На другой день хозяин разбудил меня до рассвета и сказал, что мы отправляемся в его поместье. Через четверо суток мы прибыли на место. Принятый в семье как трудолюбивый и усердный слуга, я тем не менее так и не отказался от намерения вернуться на родину, откуда не получал ни известий, ни денег.
Попав в Париж, куда мы привели волов, я сообщил хозяину о том, что нам придется расстаться. Эта новость была воспринята им с сожалением.
Итак, я уехал и на третий день достиг Арраса; был уже вечер, работники возвращались домой после трудового дня. Я не хотел ехать сразу к отцу, а прибыл к одной из теток, которая предупредила родителей о моем приезде. Они не получали от меня писем, а потому считали умершим; я так и не понял, как эти письма могли пропасть или быть перехваченными. После рассказа о пережитых приключениях я спросил о своей жене. Мне сообщили, что отец приютил ее на некоторое время у себя, но она предалась разврату, и ее пришлось выгнать. Стало известно, что она беременна от одного адвоката, который ее преимущественно и содержит; с некоторых пор слухи о ней сошли на нет.
Меня не сильно беспокоила ее судьба, предстояло подумать о многом другом: с минуты на минуту меня могли арестовать в доме моих родителей, которых я, таким образом, подвергал опасности. Необходимо было подыскать более надежное убежище, где полиция была не так деятельна, как в Аррасе. Мой выбор остановился на одной окрестной деревеньке, Амберкур, где жил бывший кармелитский монах, друг моего отца. В то время, в 1798 году, священники скрывались, чтобы совершать богослужения, хотя к ним относились терпимо. Поэтому Ламберт, мой хозяин, служил мессы в риге[17], и поскольку его помощник был стариком, почти калекой, то я предложил исполнять обязанности пономаря и так хорошо с ними справлялся, что можно было подумать, будто я занимался этим всю жизнь. Точно так же я стал помогать отцу Ламберту в обучении деревенских детей. Мои успехи в преподавании даже наделали некоторого шума в кантоне, поскольку я нашел превосходное средство способствовать успехам учеников: я сам писал карандашом буквы, они обводили их чернилами, а ластик довершал остальное. Родители приходили в восторг.
Такая жизнь была мне по сердцу: облаченный в монашескую рясу, не привлекающий внимания властей, я мог не опасаться подозрений; с другой стороны, простая сельская жизнь, к Которой я всегда относился благосклонно, была очень приятна: родители учеников посылали нам пиво, дичь и фрукты. Наконец, в число моих учениц попали несколько хорошеньких крестьянок, выказывавших большое прилежание. Все шло хорошо, но вскоре мне перестали доверять — решили, что я якобы слишком расширил круг своих обязанностей, и пожаловались отцу Ламберту. Он сообщил мне об обвинениях в мой адрес; я убедил его в своей невиновности, и жалобы прекратились, но надзор за мной был удвоен. Однажды ночью, когда, движимый страстью к наукам, я собирался дать урок шестнадцатилетней ученице на сеновале, меня схватили четыре пивовара, отвели в хмельник, раздели догола и высекли до крови крапивой. Боль была так сильна, что я потерял сознание; придя в себя, я обнаружил, что нахожусь на улице голый, покрытый волдырями и кровью.
Что было делать? Возвратиться к отцу Ламберту значило подвергать себя новым опасностям. Снедаемый лихорадочным жаром, я решился отправиться в Марейль, к одному из своих дядюшек. Посмеявшись над моим несчастьем, меня обтерли сливками с постным маслом. Через восемь дней, выздоровев, я отправился в Аррас. Но мне нельзя было там оставаться — полиция могла узнать, где я нахожусь, поэтому я отправился в Голландию с намерением поселиться там; припасенные деньги давали мне возможность не спеша подыскать подходящее занятие.
Проехав Брюссель, я держал путь в Роттердам. Мне дали адрес таверны, где я мог остановиться. Там я встретил француза, который отнесся ко мне по-дружески, несколько раз приглашал обедать, обещал помочь с поиском хорошего места. Я с недоверием принимал все эти любезности, зная, что голландское правительство не отличалось разборчивостью в средствах при наборе рекрутов на морскую службу. Несмотря на все мои предосторожности, моему новому другу удалось-таки опоить меня каким-то напитком. На следующий день я проснулся уже на борту голландского судна, стоявшего на рейде.