Капитал Смоленского был небольшим, а сделки, которые он заключал, хранились в секрете. Он не публиковал периодических финансовых отчетов, а если бы и делал это, то они вряд ли соответствовали бы истине. К числу ранних активов Смоленского относилась “рукопись”, посвященная банковскому делу, якобы написанная им и оцененная им в 200 миллионов рублей. Смоленский сказал, что он просто записал все, что узнал, и назначил этому документу высокую цену. “Это было просто описание созданной мною системы, — сказал он, — того, как она работает”.
Пожалуйста! Вот вам и капитал!
Смоленский участвовал также в системе совместного владения, созданной им с некоторыми другими ранними коммерческими банками. Его банк входил в долю при создании других банков, а те, в свою очередь, приобретали акции его банка, благодаря этому трюку стоимость каждого из банков резко увеличивалась, подобно тому как стоимость банка Смоленского увеличилась благодаря его “ценной” рукописи. Конечно, стоимость росла только на бумаге, но владельцы новых коммерческих банков, процветавших в мире вымысла и иллюзий, часто пользовались приемами такого рода.
Когда Хеллман в 1990 году посетил Смоленского, он заметил, что на его столе разложены проспекты крупных американских фондов взаимных инвестиций, таких, как “Меррилл Линч” и “Фиделити”{29}. Смоленский искал способы переправки денег за границу. Это была лишь небольшая иллюстрация колоссального бегства капитала из России, происходившего в то время. Сначала медленно, но потом все более уверенно новые российские коммерческие банки устанавливали связи с международной финансовой системой и учились, не привлекая внимания, переводить деньги в офшорные зоны. Цель заключалась в том, чтобы избежать рисков, связанных с хранением денег в неспокойной и нестабильной стране, уйти от “конфискационного” налогообложения, уберечь деньги от партнеров, сотрудников и преступников. Смоленский, который в любом случае был чужаком в банковском бизнесе, считал это вполне логичной реакцией на опасности, поджидавшие в этой стране каждого, у кого имелись деньги. “Какие-то ограничения были — сейчас я точно не помню, — сказал Смоленский позже, когда я спросил его, трудно ли было перевести деньги в “Меррилл Линч”. — Но на самом деле — никаких ограничений. Полная анархия”. В своем первом опубликованном годовом отчете за 1992 год Смоленский с гордостью отмечал, что “Столичный” был одним из первых двадцати российских банков, подключившихся к Международной межбанковской системе передачи информации и совершения платежей (СВИФТ). Кроме того, “Столичный” поддерживал отношения с тридцатью четырьмя банками-корреспондентами за границей.
“Люди приносили деньги, но мы не знали, как сохранить их, — говорил Смоленский. — Мы искали для этих денег инвестиционные инструменты”. Однако в России таких инструментов не было, поэтому деньги приходилось отправлять за границу.
Банк Смоленского был самым закрытым из всех новых коммерческих банков и постоянно привлекал к себе внимание относившихся к нему с подозрением КГБ и Госбанка, который позже стал Центральным банком России. Власти, у которых молодой банкир не пользовался доверием, все время хотели знать, что происходит в банке “Столичный”, но Смоленский упрямо отказывался рассказать им об этом и не позволял провести в банке ревизию. В течение нескольких лет органы государственной безопасности пытались доказать, что среди клиентов Смоленского были преступники, но Смоленского так и не арестовали. Безусловно, в банке Смоленского хранились легкие деньги начала 1990-х. Список крупных ссуд, выданных в 1996 году, показывает, что половина из них предназначалась торговым или нефтегазовым компаниям, действовавшим в тех сферах бизнеса, где выжить помогали быстрота, скрытность и здоровое неуважение к государственным границам и властям{30}. Его коллеги считали, что в первые годы своего существования банк “Столичный” Смоленского имел дело с преступными группами и грязными деньгами. Один из ведущих банкиров сказал мне в 1998 году: “Главное — уметь приспосабливаться. Смоленский теперь не тот, каким был десять лет назад. Он создает чистый, открытый банк. Десять лет назад он таким не был. Безусловно, среди его клиентов были и преступники — они были у всех. Но я уверен, что сегодня ни один гангстер не может установить контакт со Смоленским или хотя бы поговорить с ним”{31}.
Смоленский потратил несколько лет на отстаивание своих позиций по одному уголовному делу. В 1992 году, на следующий год после распада Советского Союза, банковская система была еще незрелой и примитивной. Из южных республик Российской Федерации, Дагестана и Чечни, в Центральный банк по факсу поступил ряд поручений о переводе денег, так называемых авизо. Авизо предписывали Центральному банку немедленно перевести миллионы долларов на различные счета в коммерческих банках Москвы. Центральный банк выполнил это требование и перевел деньги, в том числе около 30 миллионов долларов в банк “Столичный”. Позже Центральный банк обнаружил, что авизо были фальшивыми, и попытался компенсировать убытки, взяв деньги с резервных счетов банка Смоленского в Центральном банке. В отношении Смоленского было возбуждено уголовное дело. Случившееся вызвало множество вопросов, на которые не было найдено ответов, — в первую очередь, почему Центральный банк перевел такие суммы на основании факса.
Смоленский сказал мне, что рассматривает это дело как борьбу между новыми капиталистами и старой гвардией, хотя, возможно, это была более прозаическая борьба, связанная с коррупцией и воровством. Смоленский настаивал на том, что, посчитав его преступником, следствие допустило ошибку, а в 1999 году дело было закрыто без предъявления обвинений. “Мне попортили много крови”, — вспоминал он. Однако после того, как дело было закрыто, газета “Совершенно секретно”, журналисты которой часто пользовались информацией из источников в органах государственной безопасности, опубликовала с претензией на достоверность некоторые подробности дела, утверждая, что Смоленский и еще один человек получили по фальшивому авизо 32 миллиона долларов, утаив 25 миллионов долларов в Австрии в компании, принадлежащей жене Смоленского. Позже, писала газета, банк Смоленского признал, что “по ошибке” позаимствовал 4 миллиона долларов, и возвратил эту сумму{32}.
На протяжении всей своей карьеры Смоленский вел непримиримую войну с государством. Председатель Центрального банка Виктор Геращенко был его злым гением. Геращенко, жаловался Смоленский, “наводнял коммерческие банки инструкциями образца 1928 года”, предлагавшими “ограничивать выдачу наличных денег”. Или, возмущался Смоленский, другой служащий Центрального банка присылал письмо, в котором “разрешал выплату зарплаты”. “Разве мои клиенты не имеют права распоряжаться своими деньгами?” — возражал Смоленский. “Государство ненавидело Смоленского и его банк больше, чем кого-либо другого, — рассказывал мне Беккер. — Он не кланялся КГБ, не кланялся бюрократам, не кланялся милиции. Геращенко не любил этого независимого и необузданного банкира”.
В последние годы существования Советского Союза и в первые годы существования новой России Смоленский пользовался необычной самостоятельностью. Он давал отпор нападкам правительства, прогонял аудиторов Центрального банка, отказывался отвечать на вопросы о своем банке и все же выжил. Чем объяснялась такая безнаказанность? Ясного ответа на этот вопрос нет. Как мы еще увидим, самые преуспевающие магнаты пользовались таинственной и высокой протекцией, о которой мало что было известно. Но даже еслй она у него имелась, Смоленский никогда не чувствовал себя уверенно. Краснянский, старый друг Смоленского по армии, который позже работал в банке “Столичный”, вспоминал, что самые откровенные разговоры они со Смоленским вели в машине. Смоленский постепенно становился одним из ведущих банкиров в новой России. Но однажды, сидя в машине, он повернулся к Краснянскому и сказал: “Эдик, мы не должны строить иллюзий. В любой момент, даже в нашей свободной России, они могут прийти и раздавить тебя как клопа”.
И все же Смоленский достиг многого. В 1992 году его банк заработал 2,4 миллиарда рублей, имея доход, равный 6,1 миллиарда рублей. Неплохо для тощего молодого человека, начавшего с печатания Библий по ночам, для строительного начальника, получившего указание создать один из первых кооперативов, и для строителя дач, удовлетворявшего одну из потребностей общества тотального дефицита.
Глава 3. Юрий Лужков
Зловонные, кишевшие крысами овощехранилища Москвы стали кошмаром последних лет существования советского строя, средоточием всей абсурдности и глупости “развитого социализма”. Двадцать три гигантских склада воплощали в себе то странное недоверие (и жестокость), с которым большевики относились к крестьянству. Начиная с первых конфликтов с крестьянством при Ленине и кончая сталинской принудительной коллективизацией советская история была в значительной степени историей войны против сельского населения, которую вели для того, чтобы прокормить города. Хотя после Сталина массовые репрессии прекратились, гигантская машина централизованного планирования продолжала работать, год за годом конфискуя продукцию, которую производили крестьяне, и направляя ее в города для хранения и последующего распределения. Огромное количество овощей и фруктов, запасы на весь год, привозили из колхозов в московские овощехранилища из-за того колоссального недоверия, с которым государство относилось к крестьянам.
В начале перестройки, в середине 1980-х, овощные базы превратились с точки зрения организации их работы в нечто ужасное. Овощи привозили, сортировали, складировали, расфасовывали и хранили иногда в течение многих месяцев. На двадцати трех овощных базах, где хранилось до полутора миллионов тонн фруктов и овощей, которых хватило бы для обеспечения десятимиллионного города, проявлялись все симптомы экономики хронического дефицита, порожденные перекосами централизованного планирования. “Всегдашняя грязь, вонь, плесень, крысы, мухи, тараканы — казалось, нет такой нечисти, которая не могла бы найти тут пристанища”, — вспоминал Юрий Лужков, один из опытных советских хозяйственников, после первого посещения овощной базы.
“Даже хранилища, построенные недавно, были превращены работавшими на них людьми в руины, — отмечал Лужков. — Кругом царило запустение, наводившее на безумную мысль, что работники базы с маниакальным упорством намеренно уничтожали все, подобно армии, отходящей перед наступающим противником. Ничто не должно было достаться врагу”.
Процесс разложения начинался далеко отсюда, в колхозах. Более ста двадцати человек занимались там выращиванием овощей и фруктов для Москвы, но их давно перестало заботить качество их продукции. Они без особой охоты везли выращенные овощи на пункт сбора, откуда их увозили на грузовиках с накладной, в которой было написано просто “Москва”. К тому времени, когда груз привозили в город, он уже начинал гнить. Картофель был поражен колорадским жуком. “Склады превратились в склепы, содержимое которых не хранилось, а уничтожалось”, — вспоминал Лужков. Гниющие овощи затем развозились по государственным магазинам, где покупатели могли лишь возмущаться, глядя на почерневшую морковь, вялую зелень и гнилую картошку. Продавцы магазинов, торгуя гнилыми овощами, часто повторяли одно и то же: “Не нравится — не ешьте”.
Овощные базы были триумфом коллективного труда. Там все работали якобы “на общее благо”, на самом же деле не работал никто. Овощные базы напоминали учебный лагерь новобранцев: каждый день двадцать тысяч москвичей отправлялись туда перебирать и заново укладывать портящиеся, гниющие фрукты и овощи. Работа на базах была всеобщей, но нелюбимой обязанностью из-за грязи и крыс. Сотни тысяч людей, вынужденные работать в этой системе, воровали все, что могли.
“Вся система была настолько глубоко пронизана коррупцией, что заниматься расследованием не имело абсолютно никакого смысла”, — говорил Лужков. К тому же милиция была в доле. Финансовые контролеры и ревизоры просто списывали убытки, а партийные чиновники видели в этом хаосе еще одну удобную возможность. Они воровали лучшее из того, что было.
Воровство было настолько обычным и распространенным явлением, что даже не считалось преступлением. “Тут мы подходим к самой сути социализма, — отмечал Лужков. — В какой-то степени замешан был каждый, участвовал каждый, а при социализме это значит никто. Это и был самый страшный разврат “развитого социализма”. Каждый мог считать, что не он творец безобразий, и без зазрения совести приезжать домой с полными сумками, набитыми ворованными продуктами”{33}.
В декабре 1985 года Горбачев перевел в Москву нового руководителя — отличавшегося прямотой секретаря Свердловского обкома партии Бориса Ельцина. Вскоре Ельцин начал покорять город довольно необычным способом: стоял в очереди с простыми людьми, ездил на троллейбусе, без предупреждения приходил на заводы и в магазины, бросая вызов застойной, отмирающей социалистической системе. Растущая нехватка продовольствия в столице вызывала у Ельцина особое беспокойство. Однажды, узнав, что в мясном магазине есть телятина, что бывало очень редко, он пошел и встал в очередь. Когда он потребовал килограмм телятины, ему сказали, что ее нет. Тогда Ельцин силой проник за прилавок и через небольшое окно увидел, как в задней комнате куски телятины продают “нужным людям”{34}.
Ельцин играл на популистских струнах, открыто критикуя систему распределения, при которой партийная элита обслуживалась в специальных магазинах и приобретала качественные товары, недоступные простому населению. Он стал пользоваться искренней любовью москвичей, но популистская риторика не могла улучшить несовершенную систему распределения продовольствия в Москве. Один за другим чиновники получали задание исправить ситуацию на овощных базах и, не справившись, лишались своих должностей. Летом 1987 года положение с продовольствием в Москве ухудшилось, и овощные базы оказались на грани краха.
Ельцин обратился к Лужкову, коренастому, круглоголовому хозяйственнику, работавшему на руководящей должности в городском правительстве. Лужков был одним из двух заместителей председателя исполкома Моссовета, которые занимались повседневными делами города. Именно он выдавал лицензии первым кооперативам.
Чиновник, курировавший до этого овощные базы, слег с нервным расстройством. Ельцин вызвал Лужкова. Лужков, будучи дипломированным инженером, не хотел заниматься злосчастными овощными базами, считая это, как он вспоминал позже, “совершенно безнадежным делом”. Но, встретившись с Ельциным, смягчился. “Он выглядел совсем не таким, каким я его себе представлял, — рассказывал Лужков о Ельцине. — Он казался усталым, подавленным”. Ельцин сказал Лужкову, что работа будет нелегкой, и добавил: “Я прошу вас”.
Лужков понимал, что это поручение может стать концом его карьеры, но ответил на просьбу Ельцина согласием и отправился в удивительный и беспокойный путь, ведший из советского социализма.
Девятнадцатилетним студентом одного из московских технических вузов Лужков ездил в составе студенческого отряда в Сибирь для оказания помощи в уборке урожая. Шел октябрь 1955 года. Днем погода была еще теплой, и они сушили сено, но ночью неожиданно становилось холодно и температура часто опускалась ниже нуля. Студенты оказались в сложном положении: им не организовали своевременного возвращения в институт. Несколько ночей они спали в сене, дрожа от холода, многие заболели.
Потом, совершенно случайно, из Москвы приехал некий член Политбюро. Он наблюдал за ходом уборки урожая и высказал несколько поверхностных замечаний, не обращая внимания на жалобы студентов. Они просили, чтобы их вернули домой, говорили, что у них нет еды, нет лекарств, нет воды.
Неожиданно из толпы студентов выскочил Лужков и подбежал к этому члену Политбюро. Прежде чем его смогли остановить, молодой задиристый Лужков ударил партийного вождя по плечу. “Далеко пойдешь, если не остановят. Но тебя точно остановят!” — прокричал Лужков, повернулся и убежал.
“Лужков просто ударил его по плечу, — вспоминал его старый друг, Александр Владиславлев, который был тогда командиром студенческого отряда. — А он закричал так, будто его ударили ножом”.
Растерянный и обозлившийся член Политбюро спросил, кто командир отряда. Владиславлев вышел вперед. Партийный начальник жестом предложил Владиславлеву сесть в машину и двадцать минут возил его по пустынной русской равнине. Началась гроза, из темных облаков на машину обрушился град. Владиславлев не представлял себе, чем это для него кончится. Неожиданно член Политбюро велел Владиславлеву выйти из машины, вернуться пешком назад и “разобраться с тем парнем”.
Владиславлев не спросил, как надо “разобраться” с его другом Лужковым. Он просто побрел назад в одной рубашке в грозу по огромному полю и, когда пришел в лагерь, выпил бутылку водки, чтобы не умереть от холода. Вскоре, вспоминал он, этот член Политбюро позвонил и “спросил меня, что я сделал с тем парнем. Я сказал, что разобрался с ним”. На самом же деле он ничего не сделал{35}.
Лужкову, проявившему себя в тот день столь воинственно, предстояло стать одним из лидеров новой России. Детство Лужкова прошло в крайней нужде. Он родился 21 сентября 1936 года и был средним из трех братьев. Его отец плотничал, а мать работала истопником в котельной. Семья жила на первом этаже деревянного барака рядом с Павелецким вокзалом. Трое детей, их родители и бабушка жили в одной продуваемой сквозняком комнате без отопления и водопровода. У братьев была на троих одна шинель, в которой отец вернулся с войны. В своих мемуарах Лужков пишет, что во время войны и в послевоенные годы они постоянно голодали. “Я не могу описать этого, — вспоминал он. — Мы постоянно хотели... даже не есть, а жрать, все равно что. Во дворе дети пухли и умирали от голода”. Однажды мальчикам так захотелось есть, что они съели, посыпав солью, какую-то “белую глину”, найденную на железнодорожных путях, от которой их потом сильно тошнило.
Самые яркие воспоминания Лужкова связаны с двором, в котором прошли его детство и юность. Двор существовал отдельно от внешнего мира, это была “самоорганизующаяся маленькая общинка, противопоставленная и городу, и государству”. В пространстве между зданиями существовали свои правила, своя этика, своя мораль. “Были дворы интеллигентские, были спортивные, даже воровские, — вспоминал он. — Наш двор был хулиганский. Это значит, он провоцировал особый рисковый настрой — с кем-нибудь подраться, что-то такое “отчебучить”, “обозначить”, “отметить”. Лужков писал, что его мать была так занята, работая на двух и даже трех работах, что предоставляла сыновьям “полную свободу реализовать свою страсть к опасной игре”. Лужков был подвержен “рисковому и бесшабашному настрою двора”. Они часто разбирали оставшиеся после войны артиллерийские снаряды, которые находили в железнодорожных вагонах неподалеку, высыпали из них порох и, сделав на земле дорожку из пороха вместо запала, устраивали взрыв наподобие взрыва петарды. Однажды Лужкову пришла в голову мысль: почему бы не взорвать снаряд целиком? Он зажег запал и бросился бежать. Раздался сильный взрыв, из окон посыпались стекла. Приехала милиция, но у двора свои законы. Его никто не выдал. “Двор стоял насмерть, как партизан”, — вспоминал Лужков.
Позже Лужков поступил в Московский институт нефтехимической и газовой промышленности, один из главных вузов, готовивших специалистов для быстро развивавшейся промышленности Советского Союза. В аудиториях и лабораториях Института имени Губкина сотни профессоров и два знаменитых академика преподавали студентам машиностроение, геологию нефти и газа, горное дело и переработку нефти. Хотя изучение марксизма-ленинизма было обязательным, в программе обучения преобладали технические дисциплины. В целом институт играл важную роль в подготовке специалистов, и каждый студент за пять лет обучения получал специальное образование, позволявшее ему после окончания вуза работать в соответствующей отрасли промышленности{36}.
Лужков окончил институт в 1958 году. Он хотел работать в нефтяной промышленности, но был распределен в НИИ пластмасс. Он бурно протестовал, но все было напрасно. Тем не менее дела у него пошли хорошо. В шестидесятые годы производство пластмасс и нефтепродуктов приобретало все большее значение, и он успешно продвигался по служебной лестнице. В 1974 году его назначили директором конструкторского бюро Министерства химической промышленности, а позже он стал директором НПО “Нефтехим-автоматика”, производившего специальное оборудование для химических заводов, на которых работало двадцать тысяч человек. Это было крупнейшее предприятие министерства, занимавшееся как научными исследованиями, так и промышленным производством. Именно здесь, будучи руководителем крупного предприятия, Лужков сделал первые осторожные шаги в сторону от социализма. Это был болезненный процесс, который врезался в его память.
В 1980 году, в конце эры Брежнева, Лужков выступил с довольно необычным предложением: перевести научную составляющую своего предприятия на элементарное самофинансирование. “Самофинансирование” было девизом предпринимавшихся ранее попыток реформировать плановую экономику и часто ассоциировалось с растущей самостоятельностью руководителей предприятий. Грубо говоря, оно позволяло заводам оставлять себе заработанные средства. Лужков предложил продавать результаты исследований, проведенных в “Нефтехим-автоматике”, как товар. Разработав новую технологию, они могли бы продать ее, а прибыль оставить себе. Предложение Лужкова было направлено для рассмотрения на коллегию министерства. Высшее руководство сидело за подковообразным столом, а еще 150 чиновников менее высокого ранга располагались перед ними. Поднявшись на трибуну, Лужков вкратце рассказал о своем проекте. Его идея была тут же категорически отвергнута одним из партийных функционеров, заявившим, что Лужков хочет нарушить заветы Маркса и Энгельса. Открыв том Маркса, он прочитал вслух, что наука является продуктом человеческого мышления и не может иметь стоимостного выражения. Лужков покусился на Маркса!
С идеей было покончено. Министр не имел ни малейшего желания вступать в конфликт с партией. Даже незначительный отход от социализма оказался политически неприемлемым. Идея Лужкова была похоронена и забыта. Но за ним самим закрепилась репутация человека, склонного к экспериментам{37}.
В начале перестройки Лужкову исполнилось пятьдесят лет, и в то время ничто не предвещало его политической карьеры. В этом возрасте и Горбачев, и Ельцин занимали высокие партийные посты{38}. Лужков вступил в партию в 1968 году, но его интересовала советская промышленность, а не идеология. Тем не менее руководители производства часто привлекались к решению проблем города. В 1975 году Лужков был избран депутатом районного совета, а двумя годами позже стал работать в Московском городском совете. Численность Моссовета была непостоянной, но в то время он насчитывал около тысячи человек. Городом управляла партия, а Моссовет был огромным, неповоротливым, мало что решавшим законодательным органом. Лужков согласился стать по совместительству руководителем городской комиссии по коммунально-бытовому обслуживанию. Это было важное решение, потому что именно в этой сфере появились первые ростки перемен в начале горбачевской перестройки{39}.
В 1986 году Лужков покинул свой пост в промышленности и перешел на постоянную работу в систему государственного управления. Только что приехавший из Свердловска Ельцин лично сообщил Лужкову о его назначении на должность одного из заместителей председателя исполкома Моссовета. В его новые обязанности входило и осуществление контроля за кооперативами, создаваемыми в Москве.
Как уже говорилось, старые верные партийцы с подозрением относились к предпринимателям, участвовавшим в кооперативном движении, считая их спекулянтами и врагами, подрывающими основы социализма. Когда Лужков возглавил комиссию, выдававшую лицензии московским кооперативам, судьба эксперимента была не ясна. “Это было очень опасное поручение”, — сказал мне Лужков. Не было уверенности в том, что эксперимент не будет задушен старой системой, подавлявшей личную инициативу на протяжении десятилетий.
Одним из защитников кооперативов неожиданно стал Александр Панин, человек, говоривший сухим, сдержанным голосом бюрократа, специалист в области управления из Ленинграда, ставший правой рукой Лужкова в его работе. Панин был одним из многих специалистов, которые между бесконечными чашками чая и перекурами якобы разрабатывали в своих институтах идеальные приемы социалистического управления. Панин, втихомолку читавший книги по управлению западных авторов, сделал вывод, что самое важное — раскрепостить способности личности и ее воображение. Он принял смелое решение написать письмо в Москву в ЦК КПСС. Его идеи шли вразрез с господствовавшей на протяжении десятилетий партийной доктриной. Его вызвали в здание Центрального комитета на Старой площади, и партийные чиновники довольно долго его слушали. Панин сказал мне, что был вынужден приукрасить мысль о частной инициативе красивыми фразами, доказывая, что частная инициатива не противоречит социалистической догме. Партийные аппаратчики сказали Панину, что сами не могут ему помочь, но посоветовали поделиться этими идеями с комсомолом, который имел право на большее свободомыслие в подобных вопросах. Удивившись такой реакции, Панин продолжил свою кампанию. Он предложил немного поэкспериментировать с частной инициативой: разрешить людям создавать мелкие частные предприятия — кооперативы, — занимающиеся, например, выпечкой пирогов. В конечном итоге власти разрешили ему попробовать, и Панин стал секретарем комиссии по кооперативам, которую в Москве возглавлял Лужков. Под его наблюдением пеклись первые капиталистические пирожки{40}.
Лужков и Панин начинали в огромной, как танцевальный зал, комнате на шестом этаже здания Моссовета в центре Москвы. В одном конце комнаты стояли простые складные столы. Сотрудники работали днем; вечером, обычно после семи часов, приходил Лужков и, сняв пиджак, проводил совещания с новыми предпринимателями, часто заканчивавшиеся далеко за полночь. Новоиспеченные бизнесмены толпились в приемных со своими предложениями, бумагами, вопросами и проблемами, одна из которых заключалась в том, как получить оборудование, материалы и помещение для их новых предприятий в условиях, когда экономика контролируется государством. “Бородатые, лохматые, похожие бог знает на кого, — делился Лужков впечатлениями от этих новых бизнесменов. — Но все они были энергичными, независимыми и заинтересованными. Один предлагал производить нужные товары из отходов. Другой обнаружил потребительский спрос вне сферы деятельности государственных структур. Находчивость, изобретательность, творчество — все это мы видели в нашей комнате”.
У Лужкова имелась строгая молодая помощница, Елена Батурина, на которой он женился после того, как в 1988 году его первая жена умерла от рака. Батурина вспоминала, что люди, приходившие в их комнату, очень отличались от бюрократов, работавших в здании Моссовета, и что бюрократы были шокированы, увидев потрепанных предпринимателей в своих приемных. “Нас постоянно переводили из одного помещения в другое, — рассказывала она мне, — потому что соседи жаловались, что бородатые, грязные люди сидели в коридорах и дискредитировали учреждение”{41}.
Виктор Лошак, наблюдавший за этой драмой в качестве корреспондента газеты “Московские новости”, вспоминал, что Лужкову приходилось защищать первых бизнесменов-кооператоров от бюрократов, хотевших покончить с ними. В одну из групп бюрократов входили воинственно настроенные крупные женщины, стоявшие на страже здоровья и безопасности общества. Бюрократы понятия не имели, что на их глазах рождается новая экономика. Они должны были выполнять требования старой системы. “Они встречали в штыки каждый микроскопический шаг кооперативного движения”, — рассказывал мне Лошак.
“Я ждал первого заседания комиссии. Помню первую женщину, которая хотела открыть частный бизнес. По профессии она была театроведом. У нее было двое или трое детей. Она хотела заняться выпечкой праздничных тортов на заказ.
Лужков сказал: “Прекрасно!” Еще двое или трое согласились с ним. Тогда противники начали искать причины, чтобы отказать ей. “Какова площадь вашей квартиры?” — спросили ее. Оказалось, что квартира достаточно большая. “У вас есть медицинское заключение?” Медицинское заключение у нее было. “Вы сможете по-прежнему уделять внимание своим детям?” Оказалось, что ее мать жила в том же доме и могла помочь.
Тогда представительница санитарно-эпидемиологической службы спросила: “У вас в квартире есть вспомогательная промышленная вентиляция?” Женщина не знала даже, что имеется в виду. Никто не знал, что это такое. Я тоже не знал. Но сотрудница санитарно-эпидемиологической службы сказала, что согласно пункту 3 статьи 8 изготовление тортов на продажу возможно только при наличии промышленной вентиляции.
Лужков сказал: “Идите сами знаете куда! Я — председатель комиссии, и эта женщина откроет свое дело!” Лужков предложил проголосовать, одержал победу и перешел к другому человеку, желавшему открыть мастерскую по ремонту велосипедов”{42}.
Однажды вечером в первые недели работы комиссии пришел какой-то партийный начальник и потребовал, чтобы Лужков убрал отсюда “всю эту публику”. Лужков объяснил, что смысл происходящего в том, чтобы выпустить пар общественного недовольства. “Волна уже поднялась, — сказал Лужков партийному боссу. — Если мы не справимся, волна нас накроет”. В то же время Лужков опасался, что его обрекают на неудачу, что кооперативы будут закрыты, а вину возложат на него. “Будущие кооператоры рвались в дело и опасались будущего, хотели получить у меня какие-то утешения. Как мог, ободрял, хотя нередко у самого скребли на душе кошки”{43}.
Валерий Сайкин, председатель исполкома и начальник Лужкова,сказал ему, что зарождавшиеся частные предприниматели подрывают существующий строй, и выразил опасение, что они могут организовать демонстрацию, направленную против партийного руководства. “Объективно они против государственной экономики, против социализма, — сказал он Лужкову. — Предупреждаю вас: если они придут в Моссовет, встречать их будете вы!”
“С удовольствием, — ответил Лужков. — Я надену свою любимую кепку, выйду на балкон и буду махать им ручкой, как Ленин, провожавший войска на гражданскую войну”. Сайкину было не до шуток.
Позже, вспоминая те бурные месяцы, Лужков говорил, что по вечерам не только занимался бумажной работой, но и получал представление о рыночной экономике, о людях, которые хотят работать на себя, а не на государство. “Контакты с новыми людьми сформировали мое новое мировоззрение, — рассказывал он. — Я начал понимать то, о чем раньше лишь смутно догадывался...”
Но вначале ничто не бывает четким и ясным. Первые крошечные шаги к рыночной экономике были нерешительными, неопределенными, вызывавшими подозрения. Может быть, новые предприниматели брали взятки или давали взятки? Получали непредвиденную прибыль? До Лужкова доходили подобные слухи. Замешательство было отчасти оправданно. Панин отметил, что пирожки, выпеченные кооперативом, стоили семь или восемь копеек, а в государственном магазине их продавали за пять. Людям на улице это казалось спекуляцией. Иногда они были лучшего качества, иногда нет. Кооперативы отправились в долгий путь к рынку, ощущая огромное недоверие со стороны общества, не видевшего раньше ничего подобного.
Первые кооперативы сильно отличались от старых государственных предприятий. Кооперативам были небезразличны их клиенты. “В Советском Союзе прилавок магазина был баррикадой, по обе стороны которой находились противники, — вспоминал Лошак. — И вдруг они перестали быть противниками. Эти люди, “кооператоры”, были заинтересованы в своих клиентах, в том, чтобы они купили что-нибудь. Когда открылся первый кооперативный ресторан, он разительно отличался от всех остальных, от государственных ресторанов”.
Дэвид Ремник, корреспондент газеты “Вашингтон пост”, описывал удивительную сцену в первом кооперативном ресторане, находившемся по адресу Кропоткинская улица, дом 36. По его словам, меню включало в себя суп, жареного поросенка, салат и кофе. “Администрация ресторана столько внимания уделяла качеству обслуживания, что вскоре уволила одного из официантов за “бестактность”. Открытие ресторана стало сенсацией не только для состоятельных советских граждан и иностранцев, которые могли позволить себе зайти в ресторан и заплатить по счету, но и для простых людей, читавших о нем в прессе. Ходили слухи о фантастических доходах, раздавались обвинения в “спекуляции”. Газета коммунистической партии “Правда” утверждала, что новая система позволила некоторым людям получать “значительные суммы денег, не соответствовавшие предполагаемым затратам труда”{44}.
В этой ситуации Лужков был куратором нового эксперимента, защищал, опекал и контролировал кооперативы по мере того, как они
Кооперативное движение процветало, а у Лужкова и Панина стали возникать сомнения. Амбициозные новые бизнесмены быстро переросли выпечку пирожков, с которой начинали. Они расширили сферу своей деятельности, начав сотрудничать с советскими промышленными предприятиями, экспериментировали с финансами. Закон о кооперативах открыл путь к созданию частных банков, и некоторые предприимчивые молодые люди нашли способ превращать государственные субсидии, предназначенные для заводов, в наличные
Виктор Лошак вспоминал, что внешне Лужков по-прежнему оставался типичным представителем системы. Он носил черное пальто с черным меховым воротником и фетровую шляпу вроде той, которую всегда носил идеолог коммунистической партии Суслов. Ездил он на служебной черной “Волге” с шофером. В душе Лужков чувствовал, что почва колеблется под ногами, хотя не до конца понимал, почему. Однажды вечером во время долгой задушевной беседы с ним Лошак заметил, как изменились взгляды Лужкова. “Мы встретились поздно вечером, после работы, сели в его машину, долго ездили по Москве и разговаривали. Мы говорили о практических вещах, о кооперативах и людях, пришедших в кооперативное движение, о Москве. Мы начали по-новому смотреть на жизнь”.
И Лошак добавил: “На вопрос, кого следует считать отцом капитализма в России, как правило, дают один ответ — Горбачева. На самом деле одним из отцов капитализма был Лужков”.
Однако, продолжал он, Лужков никогда не мог бы сказать чего-нибудь подобного в то время. Лужков не представлял себе тогда, что капитализм, рынок, частная собственность станут в России реальностью. Он был “большим начальником”, продуктом системы. “Но в то же время, — вспоминал Лошак, — он был искренним человеком, и это отличало его от других. В его глазах был блеск. Я думаю, уже тогда он понимал, что интересы людей каким-то образом должны быть учтены”.
Летом 1987 года Лужков взялся за, казалось бы, безнадежное дело — наведение порядка на овощных базах. Он чувствовал себя обреченным. “Ничто не могло спасти их от краха”, — вспоминал он. В Москве росло недовольство в связи с нехваткой продовольствия. На одном из праздничных концертов комик Геннадий Хазанов назвал Москву “страной вечнозеленых помидоров”. Лужкову, находившемуся среди зрителей, показалось, что при этом артист посмотрел прямо на него. Смеялся весь зал.
Для Лужкова это был момент крайнего унижения, и сразу после концерта он отправился на овощную базу. “Я был в ужасе, — вспоминал он. — Я шел среди раздавленных и гниющих “вечнозеленых помидоров” и знал, почему они такие”. В течение следующих нескольких месяцев, как и в случае с кооперативами, он занимался поиском рыночных решений в море социалистической бесхозяйственности.
Каждый день тысячи людей покидали свои привычные рабочие места и отправлялись на овощные базы. Распоряжения направить своих сотрудников на овощные базы получали школы, больницы, лаборатории и институты. Работа была унизительной, но выбора у них не было. “Замерзшие, перепачканные библиотекари, инженеры, врачи работали под руководством постоянных сотрудников базы, выглядевших в своих норковых шапках и дубленках аристократами. Они оценивали работу, чтобы проинформировать районный комитет партии”, — вспоминал Лужков.
Резко порывая с прошлым, Лужков решил положить конец ежедневным вынужденным паломничествам москвичей на овощные базы. Он пообещал сэкономить деньги за счет сокращения потерь и использовать эти средства для повышения зарплаты постоянных сотрудников или оплаты труда работников, занятых неполный день. Лужков вспомнил случай, когда один из партийных чиновников, выступая на большом собрании, упомянул о том, что город перестал привлекать людей к работе на овощных базах. Это был лишь один из пунктов бесконечного списка “достижений” партии. Неожиданно присутствовавшие разразились аплодисментами с воодушевлением, неслыханным в подобной ситуации. Партаппаратчик был ошеломлен и смущен. Позже он позвонил Лужкову, чтобы узнать, не разыграли ли его.
“Все верно”, — ответил Лужков. Ни на одну овощную базу Москвы работать больше не посылали.
Лужков пришел к выводу, что кражу продукции, хранившейся на овощных базах, совершали три разные категории людей. Примерно одну треть краж совершали работники баз, одну треть — водители грузовиков, доставлявших овощи и фрукты в магазины. Еще одна треть приходилась на магазины. Лужкову пришла в голову идея: если сократить потери при хранении, можно увеличить доходы и платить людям больше денег. Возможно, так удастся уменьшить потери от краж? Это была капиталистическая идея.
Лужков решил поработать над ней. Он попросил у своих заместителей официальную норму допустимых потерь. Был получен ответ: і процент. “Только тогда я понял всю степень бездушия системы, — вспоминал он. — При колоссальных потерях, достигавших в процессе хранения Зо процентов, система имела наглость требовать, чтобы потери составляли всего і процент. Это было просто смешно, но тем не менее... Советская система формулировала свои законы в расчете на идеальных людей, живущих в идеальных социальной и природной среде. В результате не имело значения, насколько хорошо вы работаете, все равно никто не мог выполнить установленные нормы”.
Лужков решил, что настало время перемен. Он заключил контракт с одной из московских биологических лабораторий, чтобы получить реальные нормы допустимых потерь вследствие порчи фруктов и овощей. Затем он добился, чтобы исполком своим постановлением утвердил их в качестве новых норм. Установив новые квоты, Лужков сказал рабочим, что они могут продавать с целью получения личного дохода половину того, что спасут от порчи. “Не треть, — внушал он рабочим, — а половину”.
Его расчеты оправдались. Потери сократились, качество продукции улучшилось, рабочие стали получать больше.
Но вышестоящим инстанциям это не понравилось. В припадке консерватизма Лужкова вызвали на заседание комиссии народного контроля, сторожевого пса партии. Комиссия обвинила Лужкова в незаконном манипулировании нормами допустимых потерь и выплате “огромных премий” рабочим. Преступление! Но после напряженного разбирательства комиссия отступила, и Лужков не был наказан.
Лужков выполнил невыполнимое задание, но не завоевал тех симпатий, которые население питало к Ельцину. Причина заключалась в том, что, хотя ситуация на овощных базах и улучшилась, Советский Союз в это время трещал по швам. Лужков пришел в отчаяние, когда в ноябре 1987 года оказывавшего ему поддержку Ельцина сместили с поста руководителя московской партийной организации. На следующий год он пожал руку опальному Ельцину во время праздничного парада на Красной площади. После этого они разговаривали в течение нескольких часов, и Лужков выразил надежду, что они снова будут работать вместе{45}.
Командная система становилась все слабее, и доставка помидоров из Азербайджана в Москву все усложнялась, при том что овощные базы работали нормально. Несмотря на реформы Лужкова, ситуация с продовольствием в Москве ухудшалась. Но тут поднялся новый ураган и подхватил Лужкова.
В годы горбачевской перестройки Москва была охвачена недовольством, но самое сильное недовольство было вызвано не гнилыми овощами, а гнилым руководством. Приехав в город, Ельцин затронул обнаженный нерв, начав популистскую кампанию против партийных привилегий. Самую заметную реакцию она вызвала среди интеллигенции, уставшей от невежественных бюрократов и партаппаратчиков, от постоянных указаний, какие кадры в кинофильме можно смотреть, а какие должны быть вырезаны, какие книги можно читать, какую статистику о средней продолжительности жизни можно опубликовать в научном журнале (на деле оказывалось, что никакую).
Политическая либерализация, начатая Горбачевым, стимулировала развитие нового мышления, повышение активности политических клубов, групп людей, объединенных общим интересом. Она сопровождалась демонстрациями и вызвала брожение в обществе. Подъем “радикальных” демократов в Москве поражает тем, что спонтанный и даже случайный процесс их объединения произошел очень быстро. Падение Берлинской стены в ноябре 1989 года пробудило московских философов, художников и людей интеллектуального труда.
Врач-педиатр Владимир Боксер, активист движения в защиту животных, стал одним из первых организаторов демократического движения. У Боксера были приятные манеры доброжелательного провинциального врача. Но за его спокойствием скрывалось ясное понимание настроений народа и политики. Важнее всего для него была политическая свобода. Он чувствовал, что интеллигенция созрела для перемен. “Все пришли к пониманию того, что наши вожди — не очень честные люди. Они лгут, притворяются, — вспоминал Боксер. — Понимание этого объединило всех. В конце 1970-х — начале 1980-х мы начали испытывать чувство стыда”. Интеллигенция восстала против коммунистов, восстала сначала в Москве. “Это была революция интеллигенции, исключительно в сфере культуры, — рассказывал мне Боксер. — Другой революции в то время не было. До 1990 года никто из нас о рынке и не думал. Люди боялись этого. Самым важным было то, что люди не хотели, чтобы на своих местах оставались бюрократы, которые все решали за нас, говорили нам, какие фильмы смотреть, какие книги читать. Когда люди стали следить за тем, что происходит за границей, им захотелось большей открытости. Они хотели открытости не только в области культуры, но и в области информации. Все началось с революционной борьбы за открытое общество”{46}.
Одним из самых громких голосов был голос человека с ничем не примечательной внешностью — невысокого, немного сутулого, с копной седых волос. Гавриил Попов, экономист, некогда занимавший должность декана экономического факультета Московского государственного университета, а затем главный редактор журнала “Вопросы экономики”. В последние годы правления Брежнева у Попова появились сомнения относительно системы, и когда началась перестройка, он стал одним из тех, кто призывал общество к чему-то новому. Попов был близким союзником Ельцина во вновь избранном парламенте, съезде народных депутатов, и постоянно побуждал Горбачева к осуществлению более радикальных реформ.
Московские радикальные демократы представляли собой разнородную массу, состоявшую из политических клубов, различных ассоциаций, преследовавших конкретные цели, групп, защищавших права человека, и большого числа недовольных одиночек, среди которых было много ученых. Под руководством Попова они объединились и создали коалицию “Демократическая Россия”. Они решили провести предвыборную кампанию перед проводившимися 4 марта 1990 года выборами в Моссовет, количество мест в котором сократилось до 498. Мятежные демократы сделали важный выбор — они решили принять участие не в национальных, а в местных выборах в Москве, чтобы сделать ее локомотивом истинных реформ.
Демократы организовали шумную кампанию: выкрикивали через мегафоны лозунги в подземных переходах метро, разъезжали по улицам на грузовиках, оборудованных громкоговорителями. Они проводили собрания в жилых домах, провели два больших уличных митинга, распространили тысячи самодельных листовок, расклеили плакаты в магазинах и метро. Они были интеллектуальной элитой: среди их кандидатов 64,3 процента составляли преподаватели высших учебных заведений, ученые, инженеры, журналисты, представители творческой интеллигенции{47}.
Они одержали ошеломляющую победу, и власть в Москве перешла в их руки. Они получили 282 места. 16 апреля 1990 года облеченные властью демократы собрались в Моссовете и избрали Попова председателем. Мятежные демократы были взволнованы своей победой в Москве. Они показали, что могут соперничать с самоуверенными людьми, говорившими им, что читать и что думать. Инженер-химик Илья Заславский, избранный в совет, провозгласил с безграничной надеждой: “Мы начнем новую жизнь”{48}.
Но как вскоре предстояло узнать Попову и другим победителям, над ними нависла угроза катастрофы. Нехватка продовольствия становилась все более острой. Возник ажиотажный спрос, город был охвачен паникой. Москву наводнили сотни тысяч жителей провинции, приехавших в поиске продуктов. Иногда очереди перекрывали движение на больших проспектах. Каждая новая волна слухов сеяла еще большую панику. Кончается мясо! Хлеб на исходе! Через шесть недель после прихода к власти Попов признал, что “ситуация в городе становится критической. Существует реальная угроза того, что она выйдет из-под контроля. Сотни тысяч людей находятся в магазинах”{49}. “Все ждали, что в Москве начнется голод, — вспоминал Боксер. — Может быть, это было преувеличением, но все ждали этого”. В секретном исследовании, подготовленном в то время в ЦРУ, говорилось, что наиболее вероятной перспективой для Советского Союза было “ухудшение ситуации, граничащее с анархией”, и что к полной анархии его могут привести “массовые беспорядки среди покупателей”. Анализ, проведенный ЦРУ, указывал на то, что мишенью любого реакционного путча или переворота станут радикальные демократы, включая Попова'{50}.
Первым важным решением Попова было назначение нового председателя исполкома. Сайкин, занимавший эту должность раньше, уехал в отпуск. Председатель исполкома должен был управлять городом, поэтому ошибка в выборе новой кандидатуры на эту должность, безусловно, лишила бы реформаторов шанса удержаться у власти.
Никто в окружении Попова не знал, как управлять огромным городом. К числу его ближайших помощников относились Боксер и Василий Шахновский, инженер, занимавшийся проблемами термоядерного синтеза в Институте имени Курчатова. Шахновского вовлекли в мир дискуссий, клубов и выборов и в 1989 году избрали в Моссовет'{51}. Еще одним помощником был Михаил Шнейдер, физик из Института геомагнетизма и ионосферы, который вместе с Боксером участвовал в организации выборов. Попов тоже был главным образом теоретиком. О Попове, хотя и с уважением, говорили, что ему необходимо несколько часов в день лежать на диване и думать[3]. Будучи теоретиком и даже немного романтиком, Попов не задумывался о выбоинах на асфальте и уличных фонарях. Он не имел представления о том, сколько тонн овощей хранится на московских базах. Он не знал, как справиться с массовыми беспорядками, вызванными отсутствием сигарет и нехваткой продовольствия.
Попов боялся, что радикальных демократов погубит отсутствие опыта управления. Его преследовала мысль, что эксперимент закончится неудачей, наступит крах и они будут дискредитированы — возможно, даже арестованы. Управление целым городом оказалось на первых порах непосильной задачей для радикалов. Они не были готовы. Им нужно было перекинуть мост к старой власти.
Им нужно было то, что имело давние традиции в русской культуре. Нужен был настоящий хозяин. Это слово в русском языке означает человека, располагающего определенным владением — домом, деревней, предприятием, страной. Хозяин дома — как правило, это старший по возрасту мужчина — несет ответственность за благосостояние семьи. Настоящий хозяин заботится обо всем, что входит в его владение. Русские имеют тенденцию судить о руководителях по тому, производят ли они впечатление настоящего хозяина хотя бы внешним видом или поведением. Человека, обладающего хоть какими-то подобными способностями и умеющего решать повседневные проблемы, называют хозяйственником{52}. Попов искал такого человека, потому что сам к этой категории явно не относился. И Попов обратился к Ельцину.
Радикалы встречались каждое утро за завтраком в большой комнате в здании Моссовета, чтобы обсудить планы на день. Попов подумывал о том, чтобы вернуть к руководству городом Сайкина, но радикальные демократы и слышать об этом не хотели. У него имелись и другие кандидаты из старой гвардии, но радикальные демократы относились к ним с сомнением. Однажды Попов пришел на завтрак и сообщил, что Ельцин предложил ему в качестве кандидата на должность городского управляющего Лужкова. Но никто из присутствовавших не знал Лужкова.
“Мы спросили: кто этот человек?” — вспоминал один из демократов, Александр Осовцов. Вопрос повис в воздухе. Потом кто-то вспомнил, что молодые кооператоры, общавшиеся с новыми демократами, хорошо отзывались о Лужкове. Шнейдер сообщил, что и сам недавно познакомился с Лужковым. Его первое впечатление было однозначным. “Советский чиновник, — рассказывал он. — Манера говорить, выбор слов, лексика, внешний вид, то, как он разговаривал с людьми, — все свидетельствовало о том, что он был настоящим советским чиновником. Таким, каким я представлял себе чиновника, потому что никогда раньше не имел с ними дела”{53}.
Попов не мог решиться. “Завтра мы должны принять решение, — сказал он радикалам. — Мы должны сделать это завтра”.
Боксер вернулся домой огорченный. Зазвонил телефон. Это была старая знакомая, женщина, которая к тому времени уже вышла на пенсию. Боксер рассказал ей, что Попов колеблется в принятии этого важного решения и что Лужков — одна из оставшихся кандидатур.
— Юрий Михайлович? — повеселел голос женщины.
— Юрий Михайлович. Откуда вы его знаете?
— Он ведь был директором “Химавтоматики”?
Так называлась организация, которую Лужков возглавлял в Москве в конце 1970-х.
— Да, — ответил заинтригованный Боксер.
— Я проработала там десять лет, — сказала она. — Я его знаю. Я не была с ним близко знакома, но слышала, что он всегда хорошо относился к людям.
На следующий день Боксер подошел к Попову и рекомендовал Лужкова. “Я слышал, что он хорошо относится к людям”, — сказал он.
Лужков смотрел на демократов с раздражением, прекрасно понимая, что его считают представителем старой гвардии, одним из аппаратчиков, которых они поклялись выгнать. Он вспоминал, что кипел от злости из-за того, что диссиденты обвиняли во всем прежний режим. Он был “так взбешен” этим, что решил совсем уйти из городского правительства. Но потом пришел в Мраморный зал Моссовета, чтобы собственными глазами увидеть новых политиков. Они выглядели не как чиновники, не носили галстуков. Лужков, который в свое время получил заряд энергии от кооператоров, испытал такую же симпатию к грубоватым новым демократам. В них нет “слепого подчинения”, свойственного предыдущему поколению, подумал он.
“Я имел дело с умными, активными, рассерженными людьми, критиковавшими идиотизм прежней системы и обещавшими все быстро исправить, — вспоминал Лужков. — Эти люди произвели на меня большое впечатление”. Но он знал лучше, чем они, какой хаос им достался в наследство. Хозяйственные связи, объединявшие Советский Союз в единое целое, рвались практически каждый день. Размышления Лужкова о будущем были прерваны телефонным звонком. Звонил Ельцин, также вернувшийся к активной деятельности. 30 мая 1990 года Ельцин был избран председателем парламента Российской Федерации, крупнейшей республики Советского Союза, и оказывал давление на Горбачева, добиваясь осуществления более радикальных реформ.
“Это Ельцин, — услышал Лужков знакомый голос. — Бросайте все и приезжайте сюда”. Под влиянием Ельцина Попов выбрал Лужкова на должность городского управляющего, и Лужков согласился. Попов сказал мне несколько лет спустя, что в пользу Лужкова говорило несколько факторов. Он не занимал руководящих постов в партии, умело руководил кооперативами, а Попов помнил, что кооператоры поддержали радикальных демократов во время избирательной кампании. К тому же Попов знал, что Лужков положил конец грязной и унизительной работе на овощных базах{54}.
Боксер решил встретиться с радикальными демократами, чтобы рассеять сомнения, связанные с кандидатурой Лужкова. Первая реакция была гневной. “Предательство! — кричали радикалы Боксеру. — Нам нужен свой, демократ!”
Но гнев утих, когда Попов перед заседанием Моссовета официально представил Лужкова в качестве кандидатуры, на которой остановил свой выбор. Лужков вспоминал, что Попов держался спокойно. Кратко охарактеризовав Лужкова, Попов предоставил ему двенадцать минут, чтобы тот поделился своими мыслями. “Я был шокирован”, — вспоминал Лужков. Как можно было за двенадцать минут рассказать о кризисе, охватившем город? Депутаты Моссовета засыпали Лужкова вопросами. Один из вопросов был задан радикальным демократом.
“Какая у вас платформа? — спросил он Лужкова. — Вы демократ или коммунист?”