Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Игорь Святославич - Сергей Викторович Алексеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

1. Язык «Слова» — язык средневековой Руси. Среди специалистов, занимающихся изучением древнерусского языка на основе всех имеющихся источников (литературы, надписей, берестяных грамот), нет противников подлинности «Слова».

2. «Слово» являлось частью богатой письменной и устной традиции домонгольского времени. Оно перекликается не только с памятниками фольклора и литературы позднейших веков. Известно «Слово о князьях» XII столетия, содержащее идейно пересекающееся с укорами «Слова» осуждение княжеских распрей. Известно «Слово о погибели земли Русской» XIII века, которое не только имеет стилистические и сюжетные пересечения со «Словом о полку Игореве», но и выполнено в том же жанре поэтической элегии. После публикации этих памятников стало неуместно говорить об идейном и жанровом одиночестве «Слова о полку Игореве» в литературе XII—XIII столетий. Типологически, в том числе по богатству метафорами, языческой символике, эти памятники схожи с германской и кельтской дружинной поэзией IX—XII веков, еще почти неисследованной в России ко времени обнаружения «Слова».

3. «Слово» содержит ряд данных о древнерусской культуре и верованиях, неизвестных в момент его издания. Так, на момент публикации «Слова» еще не были изданы другие источники, называющие среди славянских языческих богов Дива и Трояна. Если Див мог хотя бы быть домыслен на основе невнятных, явно вторичных по отношению к «Слову» пассажей «Задонщины», то Трояна мы там не встречаем. По поводу статуса этих персонажей славянской мифологии до сих пор идут споры, однако в любом случае сам факт наличия параллельных свидетельств не позволяет считать их пустым вымыслом какого-либо мистификатора, тем более что исследования в XX веке существенно расширили знания об обоих мифологических именах. Див встал в целый ряд обозначений мифологических существ в поверьях разных славянских народов, а мотив его падения на землю истолковывается в контексте индоевропейских мифов о богах луны. Последнее хорошо проясняет метафору «Слова», непонятую и потерянную в «Задонщине»: Див «вверху древа» — луна в небе, на вершине Мирового древа; «свергнулся на землю» — заход луны. Троян, причем именно в таком произношении, оказался персонажем не только восточно-, но и южнославянской мифологической традиции. Восходит он, очевидно, действительно к римскому императору Траяну, но переосмысленному в славянских мифах как враждебный и грозный бог потустороннего мира. Он трехлик, как западнославянский Триглав или подземный бог на восточнославянском Збручском идоле, держащий землю. Едва ли какой-нибудь автор XVII—XVIII веков мог провидеть все эти аллюзии и параллели.

4. Множество мелких генеалогических и исторических деталей «Слова» проясняется исследованиями, никак не относящимися ко времени его публикации. Приведем только один, но убедительный пример. Поражение Игоря рассматривается в «Слове» как месть за хана Шарукана: «Готские красные девы… лелеют месть Шаруканову». Но в XVIII веке ни одному даже самому сведущему в русской истории ученому мужу не было известно, что победитель Игоря хан Кончак — внук Шарукана, потому что в русских источниках сведений об этом нет и Ипатьевская летопись ограничивает родословную Кончака его отцом Отроком. О том, что Отрок (Атрак) был сыном Шарукана, сообщают лишь грузинские летописи, свидетельства которых стали известны в России только в XIX столетии.

5. «Задонщина» — памятник вторичный по отношению к «Слову». Для иллюстрации приведем два примера. Если в «Слове» Див, «кличущий» вверху древа, а затем «свергнувшийся» на землю, — ясный образ, то в «Задонщине» — явно не понимаемая подражателем метафора предшественника: «диво кличет под саблями татарскими», а потом опять же «свергается». Вспомним и упоминание в «Задонщине» реки Каялы, которую поэт XIV века отождествил с Калкой, местом поражения русских князей от татар в 1223 году. Кроме «Слова» и «Задонщины» Каяла упоминалась единственный раз в Ипатьевской летописи как место поражения Игоря. Однако никаких свидетельств знакомства автора «Задонщины» с Ипатьевской летописью нет, как нет и других упоминаний Каялы в древнерусской литературе. Трудно представить и причины, которые побудили бы его упомянуть безвестную Каялу вместо хорошо известной Калки, если только он не имел дело с уже сложившимся метафорическим употреблением этого названия, которое мы и находим в «Слове».

6. Эрудиция предполагаемого мистификатора потрясает. Он должен был не только провести детальное исследование, к примеру, генеалогии русских княжеских домов по неопубликованным пока летописям (например Ипатьевской), но и быть знакомым с немалым числом также неопубликованных до XIX, а то и до XX века памятников древнерусской литературы; причем некоторые, как «Задонщину», он брал за основу всего построения своего небольшого произведения, а из других заимствовал одно-два слова (например, «бебряный [рукав]» — из перевода «Иудейской войны» Иосифа Флавия). Не иначе как он располагал «библиотекой Ивана Грозного»! Кроме того, он неплохо знал фольклор, прежде всего ритмику и метафоры народной поэзии. И вместо того, чтобы предать эти сокровища огласке и навеки прославиться, он использовал их для написания небольшой поэмы-стилизации… Фантастическая картина. Не проще ли признать, что никакого мистификатора не было?

7. Давно отмечено, что, судя по выпискам Н. М. Карамзина из «Девгениева деяния», этот текст в сборнике переписывался тем же писцом, что и «Слово». Или «Слово» представляло собой стилизацию под «Деяние», выполненную на уровне современной филологии, или «Слово» и «Деяние» — действительно творения одного писца. Если этот писец — фальсификатор XVIII века, то и «Деяние» является его подделкой. Однако это не так — в XIX столетии были обнаружены другие его списки.

8. Одним из решающих аргументов против критиков «Слова» является их неспособность согласиться с доводами друг друга. Скептики за 200 лет так и не сформулировали единой точки зрения не только на авторство «Слова», но даже на доказательства его подложности. Что все-таки «не так» с языком «Слова» — «галлицизмы» в нем, «германизмы», «полонизмы»? Почему критики расходятся во мнениях? Почему, к примеру, авторство Быковского абсолютно принимается одними и столь же безоговорочно исключается другими? Не потому ли, что мы имеем дело с индивидуальными «оригинальными теориями», а не со стройной, приемлемой для научного мира системой доказательств? Между тем основания для признания подлинности «Слова» никогда не пересматривались, а только дополнялись новыми разысканиями. Такое обычно случается, когда в научной полемике одна сторона стоит на прочных основаниях, а другая развивает альтернативу «из принципа», порождая всё новые аргументы и концепты взамен разгромленных старых, при этом новые прямо противоречат старым. Не логичнее ли признать свою неправоту? Стремление некоторых критиков подлинности «Слова» записать в свои сторонники приверженцев средневековой, но более поздней даты его создания (так, к единомышленникам Сенковского или Мазона были несправедливо причислены Каченовский и Леже) также свидетельствует не в их пользу.

9. «Слово» резко отличается содержанием от наиболее известных мистификаций XVIII—XIX веков. И для «Песен Оссиана», и для «Краледворской рукописи», и для российских подделок А. И. Сулакадзева («Песнь Бояна» и др.) характерны переплетение воспринятых из первоисточников сюжетов с авторскими, далекий уход от оригиналов и по стилистике, и по сюжетике. Существенно, что они имеют дело с «непроверяемым» легендарно-мифологическим прошлым, «Слово» повествует о реальных исторических событиях и добросовестно воспроизводит их ход, отраженный и в летописи. В литературный контекст XVIII века, вопреки всем противоположным утверждениям, «Слово» поставить невозможно, в литературный контекст XVII века — крайне маловероятно.

Итак, принадлежность «Слова» к средневековой русской литературе и к подлинной древней традиции можно на сегодняшний день считать доказанной. Однако это, конечно, не значит, что все загадки памятника решены. Одним из много дискутирующихся в науке, а еще более в исторической публицистике является вопрос об авторе «Слова». Заинтересованные энтузиасты — чаще всего непрофессионалы — примеряли «Слово» на самых разных исторических персонажей эпохи. Была перебрана едва ли не вся семья князя Игоря, включая его самого; пытались приписать авторство поэмы дочери киевского князя Святослава Всеволодовича Болеславе. Все эти остроумные догадки могут пробуждать любознательность — но вывести их за пределы вольной игры ума не получается. Сторонникам единого авторства «Слова», как правило, требуется весьма тщательно выявлять даже цель и смысл написания поэмы. Из нее в первую очередь почти невозможно понять, одобряет или осуждает певец предприятие князя.

Поэтому академическая наука с крайней осторожностью относится к отождествлениям автора с каким-то историческим лицом. В свое время академик Б. А. Рыбаков предложил считать автором киевского боярина Петра Бориславича, с личным творчеством которого связывал и значительную часть Киевской летописи{18}. Эта концепция, однако, имела вес лишь в связи с авторитетом ее создателя и не получила поддержки в научных кругах. Б. И. Зотов видел автором «Слова» крупнейшего церковного писателя XII века Кирилла Туровского{19}, однако подавляющее большинство специалистов оснований для этого не нашли.

Все попытки определить конкретного автора «Слова» заходят в тупик по простой причине — нет никаких поводов думать, что его имя вообще должно быть нам известно. Мы знаем поименно мало русских людей XII—XIII веков и еще меньше тех, о внутреннем мире и взглядах коих ведомо нашим современникам. Автор «Слова», вероятно, был образованным дружинником или клириком, а может, и вправду князем из Рюриковичей, но только нет ни малейшего шанса конкретизировать его. Чем больше мы уверяемся, что «Слово» было подлинной частью обширной традиции, тем меньше оснований полагать, что его автор был человеком для своей эпохи исключительным, неизбежно прославленным, и найти его имя на страницах летописи. Далеко не все «песнотворцы» упоминаются в исторических источниках. Бояна мы знаем только из «Слова» и «Задонщины», Ходыну — только из «Слова», Софония Рязанца, с которым часто связывается создание «Задонщины», — только из нее. Большая часть произведений древнерусской литературы безнадежно анонимна. Желание, чтобы со «Словом» было иначе, понятно, только для обоснованных выводов одного желания мало.

Другой проблемой исследования «Слова» остается его датировка. Большинство сторонников подлинности поэмы относят ее создание к концу XII — началу XIII столетия. Но точно ли это так? Уже вскоре после открытия поэмы видный представитель «скептической школы» тогдашней исторической науки М. Т. Каченовский, считавший домонгольские летописи сомнительными компиляциями московской эпохи, публично усомнился в древности памятника. Каченовский расценивал «Слово» (и многие другие древнерусские источники) как сознательный подлог — правда, средневековый, возможно, XIV столетия. Этот взгляд поддержал церковный историк митрополит Евгений (Болховитинов), который полагал, что «Слово» почти синхронно сохранившему его сборнику и относится к XV веку. Именно это воззрение гораздо больше, чем теория подлога, преобладало среди российских скептиков первой половины XIX столетия.

Открытие «Задонщины» привело к пересмотру взглядов на «Слово» в российской науке в пользу большего доверия — но оно же вызвало к жизни концепцию французского ученого Л. Леже. Тот не соглашался ни со считавшими «Слово» подделкой XVIII века, ни с принимавшими раннюю датировку памятника и отстаивал идею, что «Слово» создано неким эрудированным ученым мужем на основе «Задонщины» в XIV или XV столетии и могло быть доработано перед публикацией{20}. Идеи Леже о вторичности «Слова» по отношению к «Задонщи-не» были подхвачены А. Мазоном, А. А. Зиминым и другими сторонниками теории подлога — вопреки крайне осторожной и до конца не проработанной точке зрения самого Леже.

В российской науке рубежа XIX—XX веков близкие к «промежуточной» датировке взгляды разделял А. А. Шахматов. Он признавал первичность «Слова» по отношению к «Задонщине» и, следовательно, раннее его происхождение, однако полагал, что существующий список подвергся сильной переработке и искажению. Следовательно, в дошедшем до нас виде «Слово» может принадлежать скорее XV—XVI, чем XII—XIV векам{21}. Ни Леже, ни Шахматов специальных работ, посвященных «Слову», не писали и его углубленным изучением не занимались.

С появлением книги А. Мазона исследователи «Слова» четко разделились на сторонников его древнего, домонгольского происхождения и позднего подлога, так что дискуссии о «промежуточной» дате, и без того негромкие, прервались окончательно. Только Л. Н. Гумилев, недалеко отходя от традиционной датировки, высказал оригинальную идею: «Слово» являлось политическим памфлетом XIII века, связанным с установлением монгольского владычества, и в его персонажах и событиях зашифрованы реалии именно этого периода. При этом источником поэмы могла быть и более ранняя традиция, отраженная в летописных повестях, но она была препарирована автором-«западником» в своих целях{22}.

Только в последнее время, по мере ослабления позиций крайних скептиков под воздействием языковедческих аргументов, стали чаще появляться новые «промежуточные» варианты. А. Г. Бобров предполагает, что «Слово» является компиляцией древнего «дружинного фольклора» и авторских идей, относящейся к XV веку. Авторство памятника он приписал Ефросину Белозерскому, с именем которого связан Кирилло-Белозерский сборник — древнейший список «Задонщины»; его, в свою очередь, исследователь отождествляет с князем Иваном Шемячичем — принявшим монашество отпрыском мятежной ветви московского княжеского дома{23}.

Д. М. Володихин считает возможным признавать «Слово» литературной стилизацией, созданной в тех же кругах, что и «Задонщина», в последних десятилетиях XIV века. Содержание «Слова», по мнению ученого, могло быть откликом на политические запросы того времени. При этом он не исключает возможности авторства Софония Рязанца.

Однако при всем том Володихин предлагает и далее считать традиционную датировку «базовой»{24}.

Стоит отметить, что если изначально сторонники поздней даты видели в «Слове» обычно подлог-стилизацию, то в последнее время, даже говоря о «стилизации», они имеют в виду запись некой подлинной песенной традиции. Однако это не отменяет нескольких ключевых возражений на утверждения о позднем времени создания/записи «Слова».

1. Поэма явно находится вне культурного кон текста XIV—XVI веков. Это памятник еще живой дружинной культуры, создававшийся в условиях живого же «двоеверия». Уже в эпоху «Задонщины» первое умирало, а второе — умерло. «Задонщина», судя и по содержанию, и по чертам поэтики (например, по сохранности размера), — памятник иной, более поздней эпохи, чем «Слово». «Сказание о Мамаевом побоище» фиксирует уже деградацию той традиции, к которой принадлежали «Слово» и «Задонщина», — утрату поэтической формы и покорность летописно-житийным канонам, что нельзя не связать с исчезновением прежней дружинной среды.

2. Всё, что требовалось бы от автора «мистификации», должно было быть присуще и автору «стилизации». Он точно так же должен был бы располагать громадным объемом исторической и филологической информации о домонгольском времени. Если речь идет о точной записи или компиляции точных записей домонгольских устных текстов, то это возражение снимается лишь отчасти, поскольку примеры таких записей абсолютно неизвестны.

3. Уже автору «Задонщины», как мы видели, была совершенно непонятна языческая образность «Слова», расшифровываемая лишь новейшими исследованиями. Во времена «Задонщины» богов «Слова» уже не помнили. Имя Дажьбога, помимо «Слова», употребляется без искажений только в летописи и в русском переводе византийской хроники Иоанна Малалы VI века. Имя Хорса — в летописи, «Беседе трех святителей» и поучениях против язычества. Имя Стрибога — только в летописи. Имя Трояна — в апокрифе «Хождение Богородицы по мукам» и одном из поучений. Даже при зыбкости дат некоторых антиязыческих текстов все остальные перечисленные памятники надежно относятся к XI—XII столетиям. Единственные исключения — Див («Диво» в «Задонщине») и популярный в народных поверьях Севера Белее.

4. В литературе XIV—XVI веков совершенно отсутствуют параллели «Слову». Мы не знаем ни других «записей» такого рода, ни других «стилизаций», так что заявления о соответствующих литературных увлечениях московской эпохи остаются голословными. Нам известна одна «запись» дружинного домонгольского сказания этой эпохи — сохранившееся в двух сильно расходящихся списках XV и XVII веков «Описание об Александре Поповиче». Судя по использованию его в летописании уже начала XV столетия, создано оно было не позже XIV века. Это прозаический текст, сухое изложение, совершенно лишенное метафор и бедное на образность.

5. Сторонникам концепции о поздней дате создания «Слова» не удалось убедительно опровергнуть его внешней датировки. «Слово» было создано не только до «Задонщины», но и до выходной записи псковского «Апостола» 1307 года. Считать, что писец Домид цитировал некий «расхожий оборот», нельзя, поскольку нигде, кроме его записи и «Слова», этот оборот не «ходит». Версия же о том, что сам Домид был создателем «Слова», обоснованно не получила поддержки среди сторонников позднего создания поэмы.

6. Сторонникам концепции о поздней дате создания «Слова» не удалось убедительно опровергнуть и внутренней его датировки. В начале поэмы Игорь называется «нынешним», в конце провозглашается здравица ему, его сыну Владимиру и брату Всеволоду. В древнерусской литературе неизвестны примеры такого отношения к давно умершим князьям. Неизвестны и примеры настолько рабской «записи» устного источника, сохраняющей все его элементы. Или, как допускают некоторые авторы, речь идет о составной части сознательной подделки под старину? Тогда можно сказать, что и примеры столь тщательных подделок XIV—XVI веков нам равным образом неизвестны.

Однако один исходный посыл новейших приверженцев поздней датировки заслуживает самого пристального внимания. Обычно, даже признавая принадлежность «Слова» к дружинной поэзии, сторонники ранней даты его создания тем не менее исходят из его абсолютной цельности и говорят о едином «авторстве» — отсюда и периодически возникающее желание определить «автора». Между тем то, что «Слово» родилось в устном бытовании и было записано не сразу, явно следует из его текста, обращенного скорее к слушателям-дружинникам, а не к читателю. Отсюда естественны попытки оценить временную дистанцию между записью и созданием поэмы. Отсюда же и логичный вывод: «Слово» является сводом нескольких эпических песен, посвященных одной теме. Такой вывод объясняет наличие явных вставных эпизодов — публицистического «Златого слова» Святослава Всеволодовича и лирического «Плача Ярославны», а также нечеткость политических симпатий поэмы, то ли осуждающей, то ли одобряющей действия Игоря.

Первым четко сформулировал идею о составном характере «Слова» украинский поэт и литературовед И. Я. Франко. Он полагал, что поэма соединяет в себе несколько первоначально независимо бытовавших эпических песен и включает явные прозаические фрагменты{25}. Схожую концепцию отстаивал русский историк-эмигрант Е. А. Ляцкий, один из самых жестких критиков теории А. Мазона. Ляцкий придерживался очень ранней датировки «Слова», но при этом считал его памятником, хотя и созданным по горячим следам событий, но составным, включающим, помимо как минимум двух песен о походе, фрагменты более ранних эпических произведений{26}. Стоит отметить, что с присутствием в «Слове» фрагментов древней поэзии не спорили и советские ученые Д. С. Лихачев, В. П. Адрианова-Перетц. К ним явно относятся отрывки, посвященные Всеславу Полоцкому и Олегу «Гориславичу».

Наиболее четко теорию устного происхождения «Слова» сформулировал уже на рубеже XX— XXI веков американский исследователь славянского фольклора и древнерусской литературы Р. Манн. По его мнению, «Слово» — памятник чисто устного происхождения, записанный спустя продолжительное время и вобравший в себя предшествующую эпическую традицию, а потому любые постановки вопроса о его «авторстве» и «датировке» будут отдавать условностью. Итоговая запись, по мысли Манна, не содержит следов явных литературных влияний и точно отражает устный прообраз (прообразы); последний же, в свою очередь, мог литературные влияния испытывать{27}. Эта теория получила определенное распространение и признание в зарубежной науке; российские ученые встретили ее со скепсисом.

В то же время сама идея, что между сложением «Слова» (либо эпических песен, вошедших в его состав) и его записью могло пройти заметное время, иногда признаётся. Так, А. А. Инков, рассматривающий поэму как ценный первоисточник, пишет: «Среди распространенных дат создания “Слова” называются также 30—40-е гг. XIII века. По нашему мнению, в это время поэма была лишь записана, устная же версия “Слова” вполне могла быть создана при дворе черниговского князя уже в 1185 г. или несколько позже»{28}.

Отметим, что аргументы в пользу первичной записи «Слова» во второй-третьей трети XIII века есть. Это, прежде всего, языковое лицо памятника, несущего, как отмечалось, не только в орфографии, но и в лексике черты северо-западного диалекта. Не было ли «Слово» записано на Псковщине либо каким-то беженцем с юга России, либо с его голоса после монгольского нашествия? Это объяснило бы сам редкий для Древней Руси факт записи героической поэмы стремлением сохранить ее после гибели породившей ее среды. Однако показания самого памятника — финальная здравица в честь князей — все-таки вселяют сомнения. Сохранилась бы она при позднейшей записи? Вопрос остается открытым. Во всяком случае, запись «Слова» следует датировать не позднее 1307 года, когда его уже знал псковский писец Домид.

Б. А. Рыбаков в свое время произвел любопытный эксперимент, частично «вмонтировав» «Слово о погибели земли Русской» в «Слово о полку Игореве». Опыт демонстрирует на самом деле нечто иное, чем пытался показать ученый, допустивший, что «Слово о погибели» — выпавший из поэмы отрывок. «Отрывок» довольно органично встал «на место» как раз по той причине, что принадлежал к той же поэтической, в значительной степени устной традиции, а «Слово» — по крайней мере отчасти — создавалось (как писаный текст) именно способом творческой компиляции. «Слово о погибели», имей оно отношение к событиям конца XII века, вполне могло бы войти в состав «Слова о полку Игореве», как были включены в него «Златое слово» от лица Святослава или «Плач Ярославны».

* * *

Эпоха, в которую жил и действовал новгородсеверский князь, на первый взгляд освещена источниками весьма неплохо, по крайней мере по сравнению с предыдущим столетием. В XI веке на Руси еще очень мало писали. Кое-что известно нам лишь из отрывочных свидетельств иностранцев, иногда же ход исторических событий воссоздается только бессловесными свидетельствами археологии.

В XII столетии история Руси уже становится в полном смысле слова документированной. До нас дошли сотни деловых и личных, а также некоторое количество официальных актов того времени. Основной их массив стал доступен уже в XX веке благодаря открытию археологами берестяных грамот. Однако для нашей темы эта богатейшая сокровищница древнерусских источников мало что дает. Подавляющее большинство берестяных грамот найдено в Новгороде и Новгородской земле. Находки в других областях единичны, причем в Южной Руси были сделаны всего три — в Звенигороде Галицком. С Новгородом же связаны и немногие грамоты XII века, сохранившиеся в пергаментных подлинниках или позднейших списках, и большинство законодательных актов (кстати, среди последних — церковный устав новгородского князя Святослава Ольговича, отца Игоря).

Из всех источников документального характера в связи с биографией Игоря и историей Черниговской земли важны разве что единичные надписи, а также церковные поминальные записи — синодики. Правда, синодики часто подновлялись и переделывались в поздние века, нередко вбирая в себя легендарные сведения. Однако Любечский синодик относится к числу наиболее древних и достоверных. Он включает перечень лиц, поминавшихся в Антониевом Любечском монастыре, в том числе чернигово-северских князей XI—XIV веков.

Несмотря на уже довольно большое число памятников литературы Руси XII—XIII веков, Игорь является действующим лицом только «Слова о полку Игореве». Черниговская земля вообще была, вероятно, относительно бедна писателями — или же их творчество совершенно не дошло до нас. Отдельные события истории Черниговщины при этом упоминаются, например, в житиях русских святых, прежде всего в созданном в XIII столетии Киево-Печерском патерике — собрании сказаний об отцах Киево-Печерского монастыря.

Нет упоминаний об Игоре и в зарубежных источниках. Он не был настолько значимой фигурой, чтобы слава о его деяниях достигла других цивилизованных стран. К тому же иностранцев в те десятилетия беспокоили только те русские события, которые непосредственно влияли на их государства: войны, дипломатические интриги, династические союзы. Чернигово-Северская земля в этом смысле оказывалась как бы на отшибе — единственным ее внешним, нерусским соседом была Половецкая степь. Среди зарубежных хронистов есть только одно исключение — поляк Ян Длугош, работавший в XV веке; но он пользовался не дошедшей до нас южнорусской летописью.

Так что, за вычетом «Слова», источником сведений о жизни Игоря Святославича и его княжества являются для нас только русские летописи. В Чернигове своего летописания опять-таки то ли не велось, то ли оно не сохранилось. Поиски его отрывков в летописях других земель не кажутся убедительными. С этим, конечно, и связана фрагментарность наших данных об Игоре. Летописцы его родной земли, естественно, уделили бы ему больше внимания.

Наиболее достоверными историческими источниками о событиях на Руси второй половины XII столетия являются пять летописных памятников. Ипатьевская летопись, известная в нескольких списках, включает в себя Киевский летописный свод 1199 года и Галицкую летопись конца

XIII века. Для нас полезна Киевская летопись — официальная история великих князей, во множестве подробностей описывающая сложные перипетии истории Южной Руси. Она, с одной стороны, трактует некоторые события довольно субъективно, поскольку составлялась при дворе заинтересованного лица — великого князя Рюрика Ростиславича, участника многих усобиц. Однако, с другой стороны, созданный придворными историками свод включил летописание, ведшееся при многих предшествующих князьях, сменявших друг друга на киевском столе, что придало летописи невольную объективность.

Другие летописи создавались на севере и северо-востоке Руси и содержат меньше свидетельств о событиях на ее юге. Однако они подчас сообщают их точные даты и важные подробности. Новгородская первая летопись — официальный летописный свод Новгородской республики, создававшийся по воле архиепископов и посадников — в дошедшем до нас виде была переписана в середине XIII века; единственный список так называемого старшего извода — древнейший сохранившийся до наших дней летописный кодекс.

Остальные три летописи — продукт наиболее плодовитого, на взгляд из современности, или лучше всего сохранившегося летописания Владимиро-Суздальской земли. Интересующие нас факты в них в основном совпадают. Радзивиловская летопись, известная нам в двух списках XV века, содержит Владимирский летописный свод начала XIII столетия, ставший источником сведений об удельной эпохе для многих позднейших летописцев. Близкий к ней Летописец Переславля-Суздальского, также сохранившийся в списке XV века, был составлен, как явствует из его названия, в Переславле-Залесском в 1215 году. Оба памятника прямо или через не дошедшее до нас посредство использовались создателями Лаврентьевской летописи — Владимирского летописного свода начала XIV века. Он сохранился в списке 1377 года, переписанном суздальским монахом Лаврентием, — это второй по старшинству из имеющихся в нашем распоряжении летописных подлинников.

Летописцы второй половины XIV—XV века сравнительно мало внимания уделяли эпохе ранней раздробленности, в основном копируя, а нередко сокращая предшествовавшие тексты. Некоторое исключение представляли новгородцы, но их дополнения, почерпнутые из не дошедших до нас источников, касаются почти исключительно собственной истории. Позднее, в XVI веке, немало «нового» об удельном периоде, как и о других этапах русской истории, сообщили составители монументальной Никоновской летописи. Но многие из ее сведений давно поставлены под сомнение как домыслы, даже вымыслы; в любом случае конкретно для нашей темы они почти ничего не дают.

Сложен вопрос о несохранившихся летописях, которые мог использовать виднейший русский историк XVIII столетия В. Н. Татищев. Он обращался с источниками достаточно свободно. Сейчас доказано, что он без ограничений и с минимальными оговорками вносил в повествование собственные домыслы — или морализующие, или обосновывающие его политические позиции, или придающие событиям связность. Татищев поддавался — иногда вполне сознательно — на мистификации или полумистификации своих добровольных помощников. Так произошло, вероятно, в случае так называемой Иоакимовской летописи, в которой он пожелал увидеть достоверный источник по истории Киевской эпохи — хотя сознавал всю сомнительность ее происхождения. Однако в тех случаях, когда Татищев ссылается на конкретные летописные памятники и ссылки его могут быть проверены, он обычно точен. Подавляющее большинство перечисленных им летописных источников известно современной науке, и, вопреки всем скептикам, нет существенных оснований подозревать его в выдумывании или фальсификации каких-либо из ныне неизвестных. Поэтому, с определенными оговорками, те татищевские известия, которые содержат точную ссылку на источник происхождения, привлекать вполне возможно.

Для нас некоторый интерес могли бы представлять цитаты из так называемой Раскольничьей летописи, доведенной до 1198 года и содержавшей более подробные сведения по истории Руси, чем очень близкая к ней Ипатьевская, тоже известная Татищеву по одному из списков. Многие ученые закономерно предположили, что Раскольничья летопись была полным списком Киевского свода 1199 года, который галицкие создатели Ипатьевской летописи несколько сократили. Впрочем, немногочисленные выписки Татищева из Раскольничьей летописи (ко второй половине XII века относятся всего две) добавляют лишь малые детали к истории Руси описываемой эпохи. Гораздо больше случаев, когда источник неизвестен и факт его существования, говоря по чести, маловероятен. Татищев либо украшает повествование (к примеру, отсутствующими в летописях, особенно нарочито и наивно «славянскими» женскими именами), либо пытается додумать причины и следствия каких-то событий. Некоторые из таких случаев нам встретятся при исследовании жизненного пути Игоря.

Таковы источники по истории Чернигово-Северской земли XII столетия и биографии князя Игоря. Теперь вполне ясно, что его классического жизнеописания, выстраивающего путь героя год за годом, представить просто невозможно. Игорь является в истории проблесками — самый яркий из них стал для него и самым злосчастным.

Глава третья.

НАСЛЕДСТВО «ГОРИСЛАВИЧА»

Человек русского Средневековья, в том числе и знатный, не жил один. Понятие «индивидуальность» — порождение Нового времени, и не только в России. Словосочетания «атомизация личности» в Средние века просто не поняли бы даже самые мудрые грамотеи. Человек был неотъемлемой частью «рода» в самых разных смыслах этого слова, прежде всего — членом тесного круга ближайшей родни, восходящей к одному хорошо известному предку. «Род» был для человека, будь он князь, боярин или смерд, гораздо важнее «земли». «Землю» можно потерять или покинуть — «род» остается навсегда, от него не избавиться даже при желании. «Земля» и важна-то как место обитания «рода», сфера его ответственности. Если «род» связан с «землей», как были связаны со «всей Русью» Рюриковичи, как привязаны к своим «отчинам» их отдельные ветви, — тогда «земля» оказывается поистине ценной как родовое жилье и достояние.

Потому и трудно выстраивать биографии отдельных князей Древней Руси, если только они не были родоначальниками или виднейшими представителями своих «родов». Глава «рода» действовал от его имени, под постоянным вниманием летописцев, каждый его шаг был событием. Рядовые члены «рода», такие как Игорь, либо были обречены оставаться статистами, фоном для его деяний, либо «высвечивались» событиями исключительными — внутриродовыми распрями или внешними войнами. Ниже мы еще поговорим о конкретных примерах. Пока же сказанного достаточно, чтобы понять: биография Игоря с неизбежностью будет частью коллективного жизнеописания его «рода». Вне исторических прав, амбиций и распрей ближайшей родни историю новгородсеверского князя просто не понять. Всё это едва ли не важнее, чем очерченная выше панорама жизни «большой» Русской земли. Так что жизнеописание Игоря стоит начать со времени более раннего, чем его появление на свет; поскольку многие события его жизни уже тогда были предопределены.

«Родом» Игоря Святославича были черниговские Ольговичи. Впрочем, на момент его рождения это еще был не совсем «род» — таковым он стал как раз за время жизни Игоря и других «Ольговых внуков», потомки коих владели Черниговщиной до XIV столетия. Ольговичи же в его пору — только его отец и двоюродные братья, члены более обширного «рода», составленного потомством Святослава Ярославича, князя Черниговского и великого князя Киевского.

Святослав был третьим сыном Ярослава Мудрого и его жены Ирины-Ингигерд, дочери шведского короля Олафа. Родился Святослав Ярославич в 1027 году и в крещении получил имя Николай{29}. При жизни отца Святослав княжил на юго-западе Руси, во Владимире-Волынском. Однако, умирая, Ярослав завещал ему, второму сыну (каковым Святослав стал после ранней смерти старшего из братьев Владимира Новгородского), Чернигов, а Владимир-Волынский оставил младшему Игорю{30}. Святослав был женат первым браком на некой Киликии{31}. Ни время этой женитьбы, ни происхождение супруги неизвестны. Обычно в ней видят гречанку или немку (первое более вероятно). Именно от этого брака происходили князья черниговские. Киликия родила Святославу четверых сыновей: Глеба, Романа, Давыда и Олега. Интересно, что все они, кроме младшего, известны только под христианскими именами, причем Глеб, вероятно, первым на Руси был крещен во имя русского князя-мученика Глеба Владимировича. Почитание своих погибших братьев Бориса и Глеба как небесных заступников Руси начал вводить Ярослав Мудрый. Что касается Олега, то его христианское имя — Михаил{32}. Ни один из княжичей не получил славянского имени вроде Ярослава, Святослава, Всеволода, Изяслава, каковые они потом охотно давали собственным детям. Глеб и Олег — родовые имена Рюриковичей, но скандинавского происхождения. Может быть, предпочтение в этой семье христианских имен сыновей, как и отсутствие у большинства имен языческих, было связано именно с византийским происхождением матери.

Владения, доставшиеся Святославу по завещанию отца, были огромны. Еще со времен княжения в Чернигове брата Ярослава Мудрого Мстислава Лютого город считался столицей всего левобережья Днепра. К владениям Мстислава, а затем Святослава относились и русские оплоты в Подонье и Приазовье — Белая Вежа на Дону и запиравшая Керченский пролив Тмутаракань. В Тмутаракани Святослав посадил своего старшего сына Глеба. Ярослав отрезал от прежних владений Мстислава крайний юг с городом Переяславлем, отдав их любимому сыну Всеволоду, младшему брату Изяслава и Святослава. Но зато к Святославу отошла на севере обширная Ростово-Суздальская земля, которая как раз при Ярославе Мудром стала особенно интенсивно осваиваться славянами. На севере земли Святослава достигали Белозерья и других восточных окраин Новгородчины. Значительная часть окраинных северо-восточных земель была занята угро-финскими племенами: На Муромщине жила мурома, на Ростовщине — меря, на Рязанщине — мордва (эрзя), в Белозерье — весь (вепсы).

В этих землях были еще сильны позиции язычества, вольготно чувствовали себя волхвы. Впрочем, это касалось и гораздо более обжитых, и гораздо более «русских» областей. Язычниками оставались жившие по Оке вятичи, а в немалой части и родственные им радимичи на Соже. Те и другие платили Святославу дань-«повоз», но, как уже говорилось, сохраняли автономию еще и в позднейшие годы. Мало чем отличались (если вообще отличались) от волхвов Ростовщины известные из «Слова о полку Игореве» придворные «песнотворцы» вроде «вещего» Бояна, «Велесова внука», которому приписывалась магическая сила. Захваченные боярином Янем в Ростовской земле волхвы-мятежники, как видно, недаром стремились предстать перед Святославом Ярославичем, покровителем Бояна — и недаром Янь не стал везти их к своему князю, а учинил суд на месте{33}. Именно в правление Святослава в Ростове был убит язычниками — вероятно, безнаказанно — епископ Леонтий{34}.

Первое время правление братьев Ярославичей, в согласии с завещанием отца, было действительно братским и дружным. Изяслав, Святослав и Всеволод вместе приняли решение о судьбе освободившихся со смертью их младших братьев Вячеслава и Игоря уделов во Владимире-Волынском и Смоленске, вместе освободили из узилища некогда заточенного их отцом псковского князя Судислава Владимировича. В 1060 году уже вчетвером, вместе с Всеславом Полоцким, они ходили на кочевников-торков и нанесли им поражение{35}.

Братья оставались союзниками и в первые годы междоусобной брани, вскорости захватившей Русь. Началась она как раз с владений Святослава. В 1064 году в Тмутаракани объявился сбежавший из принадлежавшего Изяславу Новгорода Ростислав Владимирович — сын старшего из сыновей Ярослава. То был первый в череде «князей-изгоев», которых старшие родичи обделяли наследством; позднее в этой роли окажутся и сыновья самого Святослава. Пока же Ростислав со своими новгородскими сторонниками выбил из Тмутаракани молодого Глеба. Когда в 1065 году Святослав явился к городу, Ростислав покинул Тмутаракань, «не боясь брани, но не желая против дяди своего оружия поднять». Святослав опять посадил в Тмутаракани Глеба, но сразу после ухода дяди Ростислав вернулся и вновь выгнал Святославича из города. Только смерть Ростислава, отравленного византийским агентом в следующем году (может быть, не без ведома дядьев), вернула Тмутаракань под власть Святослава и Глеба — последнего жители сами призвали обратно{36}.

Между тем Русь одолевали другие заботы. В 1067 году открыто выступил против Ярославичей давно стремившийся расширить свои владения на севере Руси Всеслав Полоцкий. Ему удалось захватить Новгород, разгромив и изгнав Мстислава Изяславича, правившего от имени отца. Ярославичи вместе повели полки против мятежника. 3 марта 1067 года в битве на Немиге Всеслав был разбит. Для автора «Слова о полку Игореве», хотя он и любуется удалью Всеслава, затеянная полоцким князем смута — первое предвестие крамол, раздиравших Русь в его время:

На Немиге снопы стелют головами, Молотят цепами харалужными[3], На току живот кладут, Веют душу из тела. Немиги брега кровавые Не на благо были засеяны, Засеяны костьми русских сынов…

Ярославичи пленили Всеслава коварством и хитростью, выманив его на переговоры. Князья поклялись на кресте, но нарушили клятву. В ставке Изяслава в окрестностях Смоленска Всеслав был захвачен и вместе с двумя сыновьями заточен в темницу в Киеве{37}.

Уже очень скоро Ярославичам пришлось пожалеть об этом, ибо они едва не лишились самого Киева. В 1068 году на Русь вторглась половецкая орда под предводительством Шарукана. На реке Альте Ярославичи были разбиты, а половцы «разошлись по земле». Киевляне взбунтовались против князя Изяслава, выгнали его и Всеволода из города, а князем Киевским провозгласили освобожденного Всеслава. Половцы между тем безнаказанно разоряли русские земли. Остановил их нашествие как раз Святослав. Когда Шарукан, не обращая внимания на возможную опасность, грабил окрестности Чернигова, запершийся после поражения в городе Святослав «собрал дружины сколько-то» и вышел на битву. У Сновска 1 ноября 1068 года князь не только наголову разбил противника, имевшего четырехкратное численное превосходство, но и взял в плен самого половецкого хана{38}.

В 1069 году на Киев из Польши выступил Изяслав. С ним шел племянник его жены, польский князь Болеслав II. Всеслав бежал, бросив киевлян.

Те, оставшиеся без князя и напуганные польским вторжением, обратились за посредничеством к Святославу и Всеволоду. Именно тогда младшие братья впервые выступили наперекор старшему. «Всеслав бежал. А ты не води ляхов в Киев, — противника тебе нету Если хочешь в гневе погубить град, то знай, что нам жаль отчего стола», — с угрозой заявили они Изяславу. В итоге, хотя без расправ со стороны мстительного князя не обошлось, Киев избежал разорения{39}. Святослав велел вывезти в Чернигов прославленного основателя Киево-Печерского монастыря, святого старца Антония, на которого «за Всеслава» прогневался Изяслав. Некоторое время Антоний жил в выкопанной им самим пещере в Болдиных горах под Черниговом{40}.

Святослав в результате всех этих событий не только приобрел славу заступника Руси и опоры благочестия, но и значительно расширил свои владения. Пока Изяслав возвращал Киев и продолжал борьбу с Всеславом в Полоцкой земле, черниговский князь отправил княжить в Новгород сына Глеба. В том же 1069 году Глеб отбил от Новгорода изгнанного из Полоцка Всеслава, а в скором времени подавил языческий мятеж, собственноручно зарубив возглавлявшего смутьянов волхва{41}. Место Глеба в Тмутаракани по старшинству занял следующий сын Святослава, Роман. «Красного Романа Святославича» вспоминал позже автор «Слова» среди героев песен Бояна. Присвоив Новгород, Святослав владел теперь наибольшей в сравнении с братьями частью русских земель.

Столкновение между ним и киевским князем явно назревало. Но пока Ярославичи еще держались вместе. В 1072 году они возглавили в Вышгороде торжественное перенесение мощей святых Бориса и Глеба в новую церковь, построенную Изяславом{42}. Тогда же, как обычно полагают, братьями был принят новый русский судебник — Правда Ярославичей. В нем, среди прочего, закреплялась отмена кровной мести и одновременно ужесточались наказания за посягательства на жизнь княжеских чиновников и иных власть имущих.

К этому времени Святослав овдовел и как раз где-то в начале 1070-х годов женился вторично. Второй его супругой стала Ода, представительница знатного немецкого рода Бабенбергов и двоюродная племянница германского короля Генриха IV. Для этого брака мать, Ида Эльсдорфская, выкупила Оду из монастыря, в котором та уже приняла постриг{43}. Брак, таким образом, едва ли мог считаться вполне чистым с церковной точки зрения; зато он давал Святославу союзников на Западе, в противовес связям Изяслава с Польшей. Сын Святослава и Оды Ярослав в крещении получил имя Панкратий{44}.

Распря между Ярославичами стала явной в 1073 году. Святослав, «желая большей власти», обвинил Изяслава перед Всеволодом: будто бы старший брат сговаривается с Всеславом действовать против младших. Всеволод, поверив, выступил вместе со Святославом против киевского князя. Пытаясь заручиться духовной поддержкой, братья обратились к настоятелю Киево-Печерского монастыря Феодосию. Святослав надеялся на сочувствие печерского монашества — но не преуспел: Феодосии наотрез отказал младшим Ярославичам в помощи и благословении. Впрочем, ратной силы у мятежных князей хватало. Они выгнали Изяслава из Киева, и Святослав занял великокняжеский престол{45}. Таким образом, завязался узел противоречий, определивший политические судьбы Киева и всей Руси на полтора века вперед.

Теперь Святослав был «самовластием» русских земель, почти подобным отцу. К огромным прежним владениям добавились отнятые у Изяслава и его детей обширные и богатые земли Юго-Западной Руси, тогда как Всеволоду в добавление к его Переяславскому и Смоленскому уделам отошел только небольшой Туровский. По одной из версий, Всеволод обменял Переяславль на Чернигов, уступив первый Давыду Святославичу. Однако это не подкреплено свидетельствами древнейших источников — напротив, они сообщают, что после захвата власти Всеволод «возвратился в область свою». Младшего сына от Киликии, Олега, великий князь посадил в своем давнем уделе Владимире-Волынском. Это было первое княжение основателя династии Ольговичей — то же самое, далекое от чернигово-северских земель, что и у его отца.

Святослав и вправду теперь считал себя равным Ярославу Мудрому, киевскому «царю». В год захвата власти князь заказал переписать для себя «Изборник» (сборник) из святоотеческих писаний, некогда изготовленный для болгарского царя Симеона. Похвала Симеону, созданная болгарскими книжниками, была переделана русскими переписчиками в похвалу Святославу. Тот, правда, все-таки именовался князем, а не царем, но всё остальное было переписано без изменений, а по образцу старой похвалы русским писцом написана еще одна, уже специально для своего государя{46}. В «Изборник» вставлена миниатюра с изображением великокняжеской семьи, выполненная явно по примеру изображений императоров в византийской книжности{47}. Святослав, подобно Владимиру и Ярославу, титуловался каганом — древним хазарским титулом, который с IX века носили русские великие князья и который считался на Руси равновеликим царскому{48}.

Святослав, также подобно отцу, хотел считаться покровителем просвещения и благочестия. Недаром вслед за «Изборником» 1073 года и по его подобию в 1076-м создается в Киеве еще один, обновленного состава, с многочисленными нравственными наставлениями из отеческих книг. Конечно, Святослав был озабочен враждебностью Печерского монастыря. Феодосии открыто обличал захватчика власти. Святослав гневался — но не рискнул причинить игумену вред. По прошествии короткого времени настоятель всё же принял князя в монастыре, но долго запрещал поминать его, а затем разрешил — но лишь после Изяслава. Стремясь подчеркнуть уважение к Феодосию и задобрить монастырских старцев, Святослав начал строительство новой печерскои церкви, причем «сам начало копанию положил». Однако до кончины Феодосия (1074) князь так и не был вполне признан монахами{49}.

Святославу пришлось прилагать усилия — как военные, так и дипломатические, — чтобы отстоять занятый престол. Продолжалась борьба с Всеславом, и Новгород оставался под угрозой нападения. Главная же опасность грозила с западного направления. Свергнутый Изяслав бежал в Польшу и надеялся вновь получить помощь от князя Болеслава. Однако тот на этот раз не только отказал, но и ограбил незадачливого родственника и прогнал его из Польши. Изяслав отправился дальше на запад, в Германию, где заручился поддержкой свойственника, саксонского маркграфа Деди. Генрих IV в 1075 году направил к Святославу посольство во главе со священником Бурхардом, братом Оды. Бурхард был щедро одарен и привез поразившие воображение немцев дары Генриху, чтобы тот не помогал Изяславу. Впрочем, король и так не собирался этого делать. С Болеславом же Святослав рассчитался в 1076 году, отправив на помощь ему в войне против чехов сына Олега и племянника Владимира Всеволодовича{50}.

Таким образом, правлению Святослава в Киеве ничто, казалось, не угрожало. Останься он у власти еще какое-то время — и судьба его династии сложилась бы иначе. Но 27 декабря 1076 года Святослав Ярославич умер. Причиной смерти, по летописи, стало «резание желве» — неудачное удаление опухоли или кожного нароста. Князя погребли в Спасском соборе Чернигова — верное доказательство того, что до конца его жизни город оставался за ним{51}.

Если бы Святослав пережил изгнанного брата, то получил бы бесспорное право на занятый силой великокняжеский престол и оставил бы это право своему потомству. Однако его ранняя кончина создала коллизию еще более сложную с точки зрения родового закона, чем сам захват Киева. С одной стороны, Святослав все-таки успел побыть великим князем, с другой — законным князем всё это время оставался, по мнению многих современников, Изяслав, а потому пребывание Святослава на киевском столе вряд ли давало его потомкам какие-то права. Дальнейшие события только усугубили ситуацию.

Первое время для детей Святослава ситуация выглядела относительно безоблачной: Глеб сидел в Новгороде, Роман в Тмутаракани, Олег во Владимире. Правда, новый великий князь Всеволод, владевший и Переяславлем, и Туровом, и Смоленском, вместе с Киевом забрал себе Чернигов. Расстановка сил разом изменилась в его пользу. Но это было закономерно, а Всеволод первые месяцы выступал союзником Святославичей. Весной 1077 года его сын Владимир со смоленскими полками помогал Глебу Святославичу бороться против Всеслава{52}.

Но тут с запада пришел Изяслав с полученной, наконец, после смерти Святослава польской помощью. Всеволод выступил против него — и неожиданно столкнулся с новой угрозой. Пока киевские и черниговские полки шли на запад, а Владимир и Глеб сражались на севере против полочан, в Чернигов въехал безземельный внук Ярослава Мудрого князь Борис Вячеславич. 4 мая он объявил себя черниговским князем, а уже 12-го вынужден был сбежать в Тмутаракань. И Роман Святославич его принял — возможно, из-за обиды на дядю за присвоение Чернигова. В назревавшем хаосе Всеволод предпочел замириться с братом, пожертвовав интересами ненадежных племянников. 15 июля 1077 года Изяслав вошел в Киев{53}.

Святославичи были сразу и безжалостно лишены почти всех владений. Глеба, невзирая на его прославленное благочестие, — а может, именно из-за него, — немедленно прогнали новгородцы. Зимой 1077/78 года в Новгород вошел новый князь Святополк Изяславич. Глеб бежал на восток Нов-городчины, за Волок, где был убит местными племенами — «заволочской чудью». Тело его в июле 1078 года доставили в Чернигов и погребли в Спасском соборе рядом с отцом{54}. Ода, надежно спрятав несметные сокровища, гордость мужа, поспешила с сыном Ярославом покинуть Русь. С тех пор Ярослав Святославич рос в Саксонии, где его мать вторично вышла замуж{55}. Олега вывели из Владимира. Всеволод — надо думать, весьма настойчиво — пригласил племянника в Чернигов, где тот и остался на положении почетного пленника{56}— правда, ненадолго.

Десятого апреля 1078 года, еще до получения известий о гибели старшего брата в Заволочье, Олег бежал из Чернигова в Тмутаракань. В конце лета он вместе с Борисом уже подступал к границам Руси во главе войска, состоявшего в основном из половцев. Годом ранее воевавший Полоцкую землю Владимир Всеволодович уже использовал половцев в русской усобице, но «наведение поганых» Олегом и Борисом всё же показалось делом невиданным. Видимо, именно в связи с этим Олег получил помнившееся автору «Слова» прозвание «Гориславич».

Половцы 25 августа опрокинули на реке Сожице дружины Всеволода. После этого Олег и Борис вступили в Чернигов, Всеволод же бежал в Киев к брату Изяславу. Собрав войско, Ярославичи двинулись к Чернигову. Его жители, симпатизировавшие Святославичам, защищались, в то время как Олег и Борис находились в поле со своими половецкими союзниками. После ожесточенных боев Изяслав и Всеволод, услышав о приближении племянников, отошли от так и не взятого Чернигова. На Нежатиной Ниве 3 октября произошла роковая битва, решившая судьбу Руси. В ней погибли великий князь Изяслав и Борис Вячеславич. Олег, наголову разбитый, бежал в Тмутаракань{57}.

Были века Трояновы, Минули лета Ярослава, Были войны Ольговы, Олега Святославича. Тот ведь Олег мечом крамолу ковал И стрелами землю засеивал. Вступит в злато стремя в граде Тмутаракани — А звон тот слышит давний великий Ярослав, А сын Всеволож, Владимир, Каждое утро уши закладывал в Чернигове. Бориса же Вячеславича слава на суд привела И на Канине на зелено полотно уложила За обиду Ольгову, Храбра и млада князя… Тогда, при Олеге Гориславиче, Засевалась, прорастала усобицами, Погибала жизнь Даждьбожа внука; В княжих крамолах Веки человеков сократились. Тогда по Русской земле редко оратаи кликали, Но часто вороны граяли, Трупы меж собою деля…

После Нежатиной Нивы Всеволод получил «власть русскую всю». В Чернигове теперь сидел Владимир Всеволодович Мономах. Местонахождение Давыда Святославича в эти годы точно неизвестно. Роман и Олег были в Тмутаракани. В 1079 году, выступив оттуда с половцами, Роман Святославич попытался взять реванш. Но Всеволоду удалось договориться с половецкими ханами, а также, видимо, с влиятельной хазарской общиной Тмутаракани. Половцы заключили с великим князем мир, а на обратном пути 2 августа 1079-го убили Романа — как был уверен Олег, по подстрекательству хазар. Те схватили остававшегося в Тмутаракани Олега и выслали его в Константинополь. Тмутаракань на время перешла в руки Всеволода, но потом ею снова завладели князья-изгои Давыд Игоревич и Володарь Ростиславич{58}.

В 1083 году Олег внезапно вернулся из Византии с военной силой. В изгнании он не терял времени даром. Стремление «Гориславича» отомстить за свое унижение и гибель брата переплелось с давним желанием византийцев установить контроль над Керченским проливом. Олег женился на знатной гречанке Феофано Музалон и заручился византийской поддержкой, благодаря которой вернул себе Тмутаракань. Давыд и Володарь были схвачены, но затем отпущены — с ними Олегу делить было нечего. Зато хазар он «иссек», обвинив в гибели брата и покушении на его собственную жизнь. Так Олег утвердился в Тмутаракани — но не как русский князь, а как «архонт Матрахи, Зихии и всей Хазарии» под скипетром византийских императоров{59}. Тогда же, видимо, Олег принял титул кагана, под которым его знает «Слово о полку Игореве». Тем самым он подчеркивал не только независимость от киевского стола, но и свои претензии на него. Не иначе как желая уподобиться Ярославу Мудрому и Владимиру Святому, Олег чеканил в Тмутаракани собственную монету — последним из русских князей вплоть до XIV столетия{60}.

После описанных событий о Святославичах не было слышно десять лет. Всеволоду вскоре удалось справиться с другими племянниками, установить на Руси внутренний мир и провести последние годы жизни в относительном покое. Умер он в 1093 году, и смерть его, как уже говорилось, дала старт новой серии распрей и междоусобных войн. Всеволод попытался передать Киев по наследству сыну Владимиру, но тот во избежание войны вынужден был уступить Святополку Изяславичу. Тут же князья столкнулись с мощным половецким нашествием — и потерпели тяжелое поражение. Эту битву на Стугне, где погиб единственный брат Владимира Ростислав, тоже вспоминал автор «Слова». Похвалив «лелеявший» Игоря Донец, поэт противопоставляет ему Стугну:

Не такая, сказал, река Стугна:

Худу струю имея, Пожрав чужие ручьи-потоки, Расперлась к устью, Юношу князя Ростислава затворив. Днепра на темном берегу Плачется мать Ростиславова По юноше князю Ростиславе. Уныл и слезы жалобою, И древо со скорбью К земле преклонилось…

Естественно, что Святославичи не могли остаться в стороне, тем более что Олег имел налаженные связи со Степью, которые за время его архонтства-каганства должны были укрепиться.

В 1094 году Олег с половцами пришел из Тмутаракани на Русь. Прежний удел он, как полагают, оставил во власти византийцев; во всяком случае, никаких достоверных упоминаний русских князей в Тмутаракани больше нет, и в городе какое-то время сидели имперские чиновники. Спустя десятилетия Ольговичи еще помнили об этой утрате «отчины», которой были обязаны своему родителю…

Олег подступил к Чернигову и осадил Владимира в городе. Бои продолжались восемь дней. Половцы выжгли окрестные села и монастыри. Владимир решил сдать Чернигов Олегу — вернуть «стол брата отца» его наследнику — и примерно с сотней уцелевших дружинников покинул город, направившись в отцовский Переяславль. Олег вновь вступил в Чернигов — а приведенные им половцы продолжали безнаказанно грабить окрестности…{61}

Между тем другой сын Святослава, доселе не участвовавший в распрях и потому не упоминавшийся в летописях Давыд, объявился в Смоленске. Возможно, он получил город еще от Всеволода, но об этом нигде не сообщается. Святополк и Владимир выступили к Смоленску, но среди разгорающейся войны предпочли договориться с Давидом — судя по всему, человеком довольно миролюбивым: предложили ему обменять Смоленск на Новгород, а княжившего там Мстислава Владимировича (будущего Великого) вывели в Ростов{62}.

Святославичи обрели силу, вполне сопоставимую с прежней силой их отца, сидевшего в Чернигове. Дом Святослава в лице всего двух князей вновь контролировал почти весь север и восток Руси. Естественно, такое положение не устраивало Святополка и Владимира. Но, занятые борьбой с половцами, они предпочитали сохранять внутренний мир — при условии, что Святославичи будут поддерживать их в войнах с кочевниками. Это, в свою очередь, не входило в планы Олега. Примерно в это время он, овдовев, второй раз женился, найдя жену в Степи — ею стала дочь половецкого хана Осолука. Сын от этого брака Святослав (в крещении его звали Николай, как и тезку-деда{63})[4] — отец Игоря{64}. Впрочем, брак Олега был не единственным союзом Руси и Степи — в 1094 году, скрепляя мир с половцами, сам великий князь Святополк женился на дочери Тугра-хана (Тугоркана).

Укрепившиеся связи Олега с половцами дали себя знать уже в следующем году, когда Владимир и присланный к нему Святополком боярин Славята перебили явившихся для переговоров половцев во главе с ханом Итларем. Сын Итларя нашел убежище у Олега в Чернигове. Святополк и Владимир призвали Олега выйти в поход на половцев — тот выступил из своей столицы, но к двоюродным братьям не присоединился. Вернувшись из грабительского набега на Степь, князья «начали гнев иметь»: потребовали от Олега либо выдать ханского сына, либо убить его. Олег отказался. Видимо, это было сочтено достаточным поводом для возобновления не успевшей угаснуть усобицы. Изяслав Владимирович, сидевший в Курске, — и, между прочим, приходившийся Олегу крестником, — пришел в Муром и, признанный горожанами, захватил посаженного от Олега наместника. Давыд Святославич, видимо, не чувствуя себя уютно в навязанном ему Новгороде, направился возвращать себе Смоленск. Новгородцы забрали себе из Ростова некогда взращенного ими Мстислава Владимировича, а Давыду, уже севшему в Смоленске, возвращаться запретили{65}.

В начале 1096 года Святополк и Владимир стали звать Олега в Киев на переговоры. Он ехать отказался — возможно, памятуя о судьбе Итларя. Тогда киевский и переяславский князья двинули войска на Чернигов. 3 мая Олег бежал из города. Преследователи загнали его в Стародуб. После более чем месяца кровопролитных боев Олег сдался. Договорились, что он уйдет в Смоленск к брату Давыду, а затем они оба прибудут в Киев для заключения договора. Впрочем, смоляне отказали князю-смутьяну во входе в город, и ему пришлось отправиться в Рязань. Между тем Святополк и Владимир, отвлекшись от охватившей всё приграничье половецкой войны (которая, кстати, стоила жизни тестю киевского князя Тугоркану), повернули дружины к Смоленску. Это была просто демонстрация силы — таким образом Давыда принудили принять условия мира. Но этот поход резко изменил мнение смоленцев — теперь они дали вновь явившемуся Олегу войска, с которыми он двинулся на Муром. Вместе с Олегом шел и младший Святославич, Ярослав, только что вернувшийся из Германии и отыскавший спрятанные матерью отцовские богатства. Так что, возможно, сговорчивость смолян связана с поступлением денежных средств. Олег потребовал от Изяслава Владимировича отдать Муром и уйти в Ростов, тот отказался — и погиб в битве с войсками крестного отца 6 сентября 1096 года. Олег занял Муром, а затем Суздаль и Ростов. Тут против него выступил другой сын Владимира, княживший в Новгороде Мстислав (тоже, кстати, его крестник). Он отбил у Олега Суздаль, но затем сам предложил переговоры. По просьбе Мстислава Владимир написал Олегу смиренное послание, призывая его к миру и прощая ему смерть сына. Однако Олег, притворно согласившись прекратить усобицу, всё же решил еще раз попытать счастья в бою. В феврале 1097 года, уже потеряв Ростов, на реке Колокше он потерпел окончательное поражение. После этого, оставив в Муроме Ярослава, «Гориславич» бежал в Рязань. Мстислав договорился с муромцами миром, оставил им Ярослава и двинулся к Рязани. Олег покинул город, а горожане замирились с Мстиславом. Тот посоветовал крестному отцу больше «не бегать никуда», а обратиться к Святополку и Владимиру с просьбой о мире и предоставлении ему какого-нибудь удела. На этот раз Олег вынужден был согласиться{66}.

Весной 1097 года состоялся Любечский княжеский съезд. «Каждый да держит отчину свою», — постановили его участники. За тремя Святославичами и их потомками закрепили изначальные владения Святослава, но без спорных ростово-суздальских земель. Давыд сел в Чернигове, Ярослав остался в Муроме, Олегу досталась Северская земля{67}, что, впрочем, не мешало позднее поминать его в ряду великих князей черниговских. Усобица возобновилась немедленно — но зачинщиком ее оказался теперь уже Святополк Киевский, в сговоре с Давыдом Игоревичем ослепивший соперника последнего, Василька Теребовльского. Владимир Мономах, разгневанный нарушением только что заключенных договоренностей и невиданным преступлением, обратился за помощью к Святославичам, и они вместе выступили на Киев. Святополк сумел переложить вину на Давыда Игоревича, и князья замирились — с условием, что Святополк выступит против сообщника. В этой новой войне, в которой ослепленный Василько и его брат Володарь оказались парадоксальным образом противниками Святополка и союзниками Давыда Игоревича, черниговские князья также приняли участие. Давыд Святославич попытался присвоить прежние отцовские владения на юго-западе и послал в помощь Святополку своего сына Святослава, прозывавшегося Святошей. Тот закрепился в Луцке и попытался сохранить за собой город, сговорившись с Давыдом Игоревичем, но в конечном счете все-таки решил держать сторону Святополка. В 1099 году Давыд Игоревич с половцами выбил Святошу из Луцка, и тому пришлось вернуться к отцу в Чернигов{68}.

После этого Святославичи старались больше не отступать от княжеского союза. В августе 1100 года Давыд и Олег участвовали в Уветичском княжеском съезде, который завершил усобицу на юго-западе, лишив Давыда Игоревича большей части отвоеванных владений. На следующий год состоялся еще один съезд, на Золотче, в котором участвовал уже и Ярослав Святославич. Здесь князья утвердили мир с половецкими ханами. Поскольку мелкие половецкие набеги не прекращались, в 1103-м Святополк и Владимир решили устроить поход в Степь. Давыд Святославич присоединился к ним, а Олег отговорился нездоровьем — очевидно, не желая нарушать недавно заключенный мир. Поход закончился большой победой над ханом Урусобой. Олег оказался к ней непричастен, зато в следующем году он, а не Давыд, ходил с другими князьями на Глеба Всеславича Минского. Эта очередная попытка подчинить Полоцко-Минскую землю ни к чему не привела{69}.

Семнадцатого февраля 1106 года один из внуков Святослава Ярославича принял постриг — в роду Рюриковичей такое произошло впервые. Это был упомянутый ранее Святослав Давыдович, Святоша. В крещении его звали Николаем; таким образом, он был полным тезкой своего деда Святослава Ярославича и двоюродного брата Святослава Ольговича. Святоша имел жену и дочь, последняя позже стала женой своего четвероюродного брата Всеволода Мстиславича, сына Мстислава Великого. Перипетии княжеских распрей, однако, навели Святослава на мысль о суетности мирского бытия, и он принял постриг в Печерском монастыре, где прославился строжайшей аскезой и прожил до самой смерти в 1143 году{70}.

В 1107 году Святополк и Владимир вновь призвали князей под свои стяги для борьбы с половцами. Сильнейшие степные ханы Боняк Шелудивый и Шарукан Старый пришли ратью к Лубну у Сулы. Олег выступил в поход вместе с другими князьями и участвовал в победоносной битве. В январе 1108 года Владимир, Давыд и Олег обратились с предложением мира к ханам приграничных орд Аепе Осеневичу и Аепе Гиргеневичу, на которое те с легкостью согласились. Кроме мира, были заключены и два брачных союза. На дочери Аепы Осеневича Мономах женил своего сына Юрия (будущего Долгорукого), дочь Аепы Гиргеневича получил сын Олега{71} (хотя прямых свидетельств в древних источниках нет, вероятнее всего, это был Святослав Ольгович, сам по матери половец, и «молодожены» оба были еще малолетними или, по крайней мере, очень юными).

В 1110 году Давыд Святославич участвовал в походе Святополка и Владимира к половецкому пограничью, закончившемся без боя{72}. Поход спровоцировал серию половецких набегов, а те — в следующем году — большую карательную акцию русских князей, в результате которой войска Святополка и Владимира разгромили орду на Дону. В походе 1111 года Давыд Святославич тоже участвовал вместе с сыном Ростиславом; Олега не было, но он послал кого-то из своих сыновей{73}.

Таким образом, на протяжении полутора десятков лет Святославичи выказывали себя мирными соседями других князей Ярославова дома и относительно верными союзниками Владимира Мономаха. Уроки, данные Олегу, явно пошли впрок. Теперь Давыд и Олег не боролись за чужие или утерянные свои уделы, не «наводили поганых», а сражались с ними плечом к плечу с другими князьями, вчерашними противниками.

Критический момент вполне мог наступить в 1113 году, когда умер Святополк. Киевская знать призвала на престол Мономаха — строго говоря, вопреки решениям Любечского съезда, оставившего Киев в «отчину» потомкам Изяслава. Святополчичи не могли не возмутиться — и позже Владимиру пришлось усмирять их неповиновение на западе Руси. Но, по большому счету, права на киевский стол могли заявить и Святославичи — если, конечно, считали, что их отец сидел на нем законно. Судя по всему, в тот год Давыд и Олег предпочли об этом забыть. Олег беспрекословно явился по слову Мономаха на борьбу с половцами. Услышав о смерти Святопол-ка, ханы Аепа (то ли сват Владимира, то ли сват Олега) и Боняк подступили к границам. Однако, узнав о приближении Владимира и Олега, кочевники обратились в бегство — они, как и Олег, сразу поняли, что в Киеве есть хозяин{74}. Первым из князей признав верховенство Мономаха, Олег сразу же обрел статус второго князя на Руси. Его представитель Иванко Чудинович, единственный из удельных бояр, был призван великим князем для утверждения нового судебника — Устава Владимира Всеволодовича{75}.

На протяжении всего правления Мономаха Черниговская земля оставалась верной ему. В 1115 году Давыд и Олег вместе с великим князем организовывали перенесение мощей святых Бориса и Глеба в новую каменную церковь, построенную ими сообща в Вышгороде. Здесь между князьями возник единственный за все последние годы спор — по вполне благочестивому поводу. Мономах хотел упокоить мучеников «посреди церкви» и поставить над ними «серебряный терем», а Давыд и Олег — положить их в уже устроенную «камору» на правой стороне храма. Бросили жребий — и победило мнение черниговцев{76}.

Второго августа 1115 года умер Олег Святославич. Погребли его на следующий день после смерти рядом с отцом в Спасском соборе Чернигова, превращавшемся в родовую усыпальницу Святославичей{77}. Неуемный крамольник в прежние годы и благонравный союзник Мономаха в последние, Олег так и не достиг вновь вожделенного им некогда черниговского стола, не говоря уже о власти над всей Русью. Впрочем, в княжеский помянник он был включен, как уже говорилось, в качестве князя Черниговского. Учитывая его статус фактического соправителя Давыда, дети Олега могли претендовать на Чернигов после смерти обоих Святославичей. Однако на Киев они не имели формальных прав даже в перспективе, поскольку их отцы не оспаривали старшинство Мономаха.



Поделиться книгой:

На главную
Назад