Художник скоро испытал хорошо подготовленный натиск по нескольким направлениям сразу. Его настойчиво пытались направить «в нужное русло». С другой стороны, вызывали на пьяные скандалы (некоторые из них, как сегодня установлено, были искусно спровоцированы) и привлекали затем к судебной ответственности. В течение полугода, с ноября 1923 по апрель 1924 года, против него возбудили пять уголовных дел. То и другое отзывалось кампанией травли в печати с незатихающими обвинениями в мелкобуржуазном, кулацком уклоне, упадочничестве и национализме. К этому добавлялась почти фатальная бытовая неустроенность в перенаселенной Москве тех лет: без комнаты, даже собственного угла, Есенин так и скитался по знакомым.
Нет сомнения, он искренне хотел найти в наступившей действительности только ему подобающее место, по-своему вписаться в эту пришедшую основательно и надолго «красную новь». Собственно, похожую задачу решал каждый подлинный художник той эпохи. Как любое смутное время на Руси, она была мучительной, но неоднозначной. Продолжали издаваться новые книги поэта. Далеко не все критические отзывы о нем дышали огульной бранью. Он выстрадал, с новой силой понял за границей необходимость при любых обстоятельствах быть вместе со своим народом. Ощутил, что он и Россия до последнего дыхания – одно. И поскольку народная судьба оставалась предельно запутанной, ничто не обещало ему легкого пути.
Хотя вся его зрелая жизнь, за исключением часов уединенного труда, прошла на людях (отчего и возникал недоуменный вопрос: «Когда же ты работаешь?» – с ответом на него: «Всегда»), Есенин умел хранить от посторонних и даже близких самые сокровенные тайны своей души. Они отсвечивали в каждом его создании, но не раскрывались до конца: творчество гения – всегда загадка. В последние годы поэт слишком хорошо узнал, чего может стоить обычная неосторожность.
Среди всего сказанного им о себе в это время нелегко разделить искреннее и должное. «Я вовсе не религиозный человек и не мистик», – сообщал он в одном из вариантов автобиографии. Внешний свой атеизм, конечно не впадая в былое шумное богоборчество, он не уставал подчеркивать письменно и устно. Скорее всего, он так и думал. Было бы, вероятно, ошибкой допускать возможность его церковного покаяния. Дорога к Церкви, особенно для тех, кто находился на виду, оказалась почти закрытой. Для веры требовалось жертвовать всем, готовиться на земле к худшим испытаниям. Но потребность святыни, ее взыскание наедине с собой у художника оставались, по-видимому, очень сильны. Внутреннее движение, начатое стихами «об уходящем хулиганстве», неизбежно вело Есенина дальше и дальше к возрождению в поэзии подлинно отеческих начал.
Волшебным образом изменилось его отношение к слову. «Прежде всего, – говорил он теперь, – я люблю выявление органического. Искусство для меня не затейливость узоров, а самое необходимое слово того языка, которым я хочу себя выразить». На самом деле он менее всего занят был самовыражением. Русская речь вновь открылась ему как бездонная кладовая смыслов, народного чувства, народного опыта, как самая точная мера хорошего и дурного. Он творил в полном согласии с ней, владея, как никто вокруг, этим совершенным средством познания мира и собственной судьбы. Имажинистские увлечения отпали сами собой. И одновременно в его поэзии ожил высокий строй отечественной словесности. Художник и не скрывал своего тяготения к Пушкину. Его реалистическая поэзия стала продолжением традиции, неповторимым голосом той литературы, где являло себя на протяжении веков православное, по сути, миросозерцание. В ней засияли вновь «божественные глаголы».
Этот новый творческий дух по-своему определил ту позицию, которую вольно или невольно Есенин, «самый яростный попутчик», пытался занять по отношению к сегодняшней России. Живое слово неизмеримо больше текущего дня, его поспешных требований и запросов. Поэт умел, как прежде, охватить звучанием лиры весь национальный мир. Только отныне это был уже зрелый художник, хорошо знающий свою силу. Он стал поразительно умен в лучших его созданиях той поры. Ясная «пушкинская» мудрость осенила его стихи. Он не оспаривал наступившую реальность, он принимал ее такой, какая она есть, оставаясь при этом самим собой, перенося впечатления современности в колоссальное пространство данного ему слова, разгадывая все увиденное сокровенными оттенками языка. Но эта песня раздавалась на земле, которая по всем ею утверждаемым формам бытия оказалась глубоко чуждой собственной поэтической речи. Так возникал неизбежный разлад между стремлением художника «выявить органическое» – высокое, нетленное – и вопиюще неорганичным, безблагодатным ходом жизни вокруг него. Главное противоречие его последних лет.
Оно дало о себе знать, может быть, наиболее зримо в поздних отношениях поэта с некогда воспитавшей его средой: русским деревенским миром. Впервые тема глубокой пропасти, которая Бог весть когда пролегла между ними, наметилась в маленькой поэме «Возвращение на родину». По-настоящему эпическую силу она обрела в написанном тогда же, летом 1924 года, позднем есенинском шедевре, тоже маленькой поэме, «Русь Советская»:
Откуда, почему появилось чувство своей ненужности, отчужденности? Тут можно было вспомнить есенинские путешествия, когда он, говоря его же словами, «по планете бегал до упаду», его привязанность к новой городской жизни, «богемное» прошлое. Наконец, то, что он, человек творческой профессии, представлял собой нечто странное, малопонятное для большинства земляков. Но в поэме о простых вещах едва ли не за каждой из них таились новые горизонты. Издавна присущая художнику объемность образов достигла своей вершины. Одно определение с полной свободой обнимало тут несколько понятий: элементарное и сложное одновременно.
Родные обители Есенина пережили настоящий ураган, приняли «иную жизнь», «другой напев». Он испытывал не только понятную печаль от необратимых с годами перемен. Уже немногим более ранние его стихи, где было описано возвращение в «милый край» – это «Вновь я посетил…» двадцатого столетия, – запечатлели подлинный поворот земной оси. Каланча вместо колокольни («На церкви комиссар снял крест»), календарный Ленин вместо икон на стене, «племя младое, незнакомое» («Сестры стали комсомолки»), готовое перечеркнуть и забыть все, что соединяло его с бабушками и дедами. Странник из новой поэмы тоже грустил не об одном лишь собственном «увядании». Оглядываясь по сторонам, он нигде не находил свою Россию: «И там, где был когда-то отчий дом, Теперь лежит зола да слой дорожной пыли». Это, конечно, имело отношение к большому пожару 1922 года: тогда в Константинове сгорела изба родителей поэта. Но разве отчий дом для человека – только его изба, только дедовский угол?
Нет, Есенин был далек от осуждения новой русской деревни. Он хотел ее понять, сделать своей как реальность родной страны. Смешно думать, что он, русский гений, в чем-нибудь уподоблялся диссиденту. Но «самое необходимое слово» все равно вело художника к невольному, нежеланному отторжению того, что он наблюдал.
«Цветите, юные! И здоровейте телом!» – приветствовал он вступающее в жизнь поколение. И слышалась тут затаенная боль. Потому что здороветь душой под распеваемые «агитки Бедного Демьяна» (ударение пришлось как раз на это последнее: «телом») очень трудно, почти невозможно. «Готов идти по выбитым следам», – говорил он. И нельзя было увидеть здесь ничего иного, кроме твердой решимости следовать горькому жребию. Самое же главное, сокровенное признание следовало прямо в начале поэмы: «Я вновь вернулся в край осиротелый». Очевидно, что речь шла о жертвах революционного урагана. И все же за этим, таким понятным значением стояла еще одна громадная, последняя истина. Россия, позабывшая в мечтах о земном блаженстве, что она – Святая Русь, отвергнувшая Небесного Отца и своего отца земного, – это и есть край осиротелый. Точнее не скажешь. На многие годы вперед.
Поэтическое чувство безошибочно говорило художнику, что не столько он отрекся от «малой родины», сколько она сама вместе с большой страной отреклась от себя. А впрочем, разве не было в том и есенинского участия? Только теперь его талант «сбился с торной дороги». Поэт Есенин принадлежал иной родине. «Пилигрим с далекой стороны», «иностранец» – это ведь о ней, не только о Европе с Америкой, – о своей приверженности до конца тому, что, кажется, подрублено под корень и больше никогда не воскреснет. Вот почему на смену спокойно-грустной интонации приходили в конце поэмы торжественные, патетические строки:
Тут не было места отчаянию, безысходности. Эти стихи одним своим появлением утверждали: Русь жива. Советская – это лишь эпоха в жизни великого, духовно неиссякаемого народа, его городов, сел и деревень, на которые по-прежнему проливается неразумно отвергаемый свет. Не III Интернационал, но Третий Рим – его суть, его судьба. Пройдет полтора десятка лет, и на самой страшной войне вчерашние юноши кровью своей засвидетельствуют эту правду. Написанная в один из наиболее темных периодов национального самозабвения, есенинская поэма стала подвигом, совершенным для всех времен.
Живой человек, он, конечно, спорил с самим собой. Эту разгоравшуюся внутреннюю полемику полнее других его произведений отразила еще одна маленькая поэма: «Русь уходящая». Есенин сомневался, даже раскаивался в непонятной, «ненужной» привязанности к дедовскому прошлому. Казалось, так очевидно, что «бывшие» люди, «бывшие» песни обречены. Они должны сгнить «несжатой рожью на корню», расчистить дорогу «сознательной» юности, шагающей в общечеловеческое «далеко». Ему представлялось, что он сам «очутился в узком промежутке» между старым и новым. Он то жалел, что не увидел светлое будущее «в борьбе других», то с горькой усмешкой высказывал желание «задрав штаны, бежать за комсомолом». И пропускал через сердце потрясающий страну жестокий раскол. Переживал великую драму строительства земного рая. И пел именно то, что и могла она сообщить его душе: невыносимую грусть, смертельную «грусть в кипении веселом».
Стремление идти в ногу со «стальной ратью» долго не покидало его. Оно читалось во многом, что он тогда написал. Всматриваясь в перевернутый русский мир, Есенин различал определенно: есть большевики и большевики. В поэме «Страна негодяев» эти разные лица большевизма представляли ее персонажи – Чекистов и Рассветов. Первый из них откровенно ненавидел и презирал Россию. Второй на свой манер мечтал о ее восстановлении и процветании. Подобный расклад во многом отражал ситуацию того времени в партийной верхушке (многих руководителей государства Есенин так или иначе знал лично). Едва ли поэт особенно обольщался насчет тех, кто стоял за образом Рассветова. Это были тоже преступные люди. Но где было найти неповинных после такой бури, в такой стране? И он пытался внять их заботам, даже перестроить себя под их мерку. Может быть, в жизни, полной невзгод, он искал среди них покровителей. После «чего-то грандиозного», подмеченного им в Америке, художник понимал: их промышленные хлопоты, желание отстроить «стальную Русь» – это в числе прочего еще и ответ на исторический вызов. А все-таки воспевание «индустрийной мощи» оказалось не вполне для него органичным. Когда же речь касалась «библии марксизма» – «Капитала» (тема эта настойчиво проходила через его стихи), залеченная, казалось, рана открывалась опять и опять.
Каждым новым творением поэта его талант определенно доказывал, что он неподвластен «законам классовой борьбы», что вся его природа – иная. Долгие месяцы 1924–1925 годов Есенин провел на Кавказе. Зимой, находясь в Батуме, он работал особенно много. В этот период возникли его поэтические послания (письма в стихах), новые лирические стихотворения. Но самым значительным свершением стала большая, «лиро-эпическая», по определению самого художника, поэма о русской смуте и о любви – «Анна Снегина».
Несмотря на то что Есенин обращался в ней к событиям самого первого года революции в деревне, бросал ретроспективный взгляд на все, что происходило со страной потом, это не была революционная поэма. Ее страниц не коснулось ни радостное ликование былых космологических видений, ни бешеный разгул, который слышался в каждой строке «Пугачева». Поэт словно перенес нынешнего себя в то далекое тревожное время. Он не становился в описанных событиях на чью-нибудь сторону, не творил себе никаких кумиров, но и не осуждал кого бы то ни было.
Герой поэмы, «первый в стране дезертир», наблюдал со стороны, лишь едва до нее касаясь, «пугачевщину» XX века: шумные сходки, мужицкие войны – «селом на село» при возникающем переделе земли. Были тут и свой мятежный «заводчик», душегуб и каторжник Прон Оглоблин (чем не Хлопуша волостного масштаба?), и его брат – подловатый и трусоватый Лабутя, и бунтующие крестьяне, послушные их вождю. Люди, вовсе не чуждые герою, но в то же время существующие где-то в стороне, не затронувшие глубоко своими страстями его собственную душу. Художник не испытывал больше иллюзий, хорошо различал безрадостные последствия, которые несет его участникам русский бунт:
Эпический мир «Анны Снегиной» выглядел томительно-грустным, почти безнадежным. Поэма и осталась бы такой, не окажись в ее художественном строе другого, спасительного начала. Самое главное, о чем говорил тут Есенин, собственно, и заключалось не в этих описаниях раскола, но в изображении внутренней жизни героя, его любви, всего, что ее разбудило, наполнило и заставило прозвучать.
История отношений приехавшего навестить родное село «знаменитого поэта» и его соседки-помещицы неуловимо напоминала прежнюю «любовь хулигана» из более раннего поэтического цикла. Тут была важна не та мимолетная вспышка страсти, о которой Есенин предпочитал говорить отточием в тексте поэмы, а нечто иное, что навеки соединило сердца двоих, – любовь, которая не сбылась и, пожалуй, не могла сбыться в мятежной России, а все-таки, едва замеченная, прошла с героями через всю смуту. Над ней оказались не властны ни мировые потрясения, ни протянувшиеся между ними границы. Они стали один другому – «как родина и как весна». Привязанность героя к милой с детства земле, ее людям, ее прошлому – все собралось в этом чувстве. Любовь к женщине, земные переживания вместили в себя голос вечности.
«Анна Снегина» – итоговая поэма. В ней часто возникала перекличка с далекими, самыми ранними есенинскими образами. И уже навсегда в ней ожила, утвердилась Божественная любовь. Лирическое начало произведения словно стремилось исцелить собой то гнетущее, страшное, что несло начало эпическое, вдохнуть забытую истину в это угрюмое, испепеленное ненавистью пространство. Здесь не было «Руси уходящей» или «Руси приходящей», но говорила, жила подспудно единая возвышенная Русь. Не случайно, хотя и всего однажды, появились в поэме старые, простые слова: «родина кроткая». В них заключался, как прежде, великий смысл.
Последняя пора жизни Есенина стала временем подлинного расцвета его лирического дарования. В течение 1924–1925 годов появились многие десятки «малых» шедевров. И почти на каждом из них лежал отсвет вечной правды. Не осталось и следа вызывающей страстности революционной эпохи. Ей на смену пришло подчас печальное, но все же по-настоящему глубокое умиротворение. Сентиментальная жалость уступила место высокому и чистому милосердию. Именно тогда были созданы самые прославленные стихотворения поэта, которые русский народ всегда безошибочным в таких случаях чутьем признал своими народными песнями: «Письмо матери», «Клен ты мой опавший, клен заледенелый…». Обретение себя, возвращение к живым светоносным истокам означало теперь уже раз навсегда состоявшуюся встречу поэта с его родными обителями. В суровой, выхолощенной повседневности о подобной встрече нечего было и мечтать: на дворе был нэп (новая экономическая политика). Не одни коммунисты и комсомольцы – безбожные собственники заправляли теперь на селе. Но в области сокровенной эта встреча происходила необходимо и неизбежно. Вековая народная нравственность, особый склад национального характера («нежность грустная русской души»), неподвластные никаким «душеустроителям», получили в поэзии Есенина прямое свое выражение. И пусть его деревня, его Русь представали чаще всего далекими, несбыточными снами, они все равно были реальнее того, что творилось наяву. Искусство современного мастера не только по форме напоминало дедовские напевы, оно несло в себе тот же неистребимый дух. В нем совершалось продолжение и развитие родовых начал:
Безусловно, поэт чувствовал, что, оставаясь верным своему дарованию, не умея, и, по самому строгому счету, не желая приноровить его к «потребностям эпохи», он оказывался в положении почти безвыходном. Не случайно в эти годы творческого подвига он ненадолго «оттаивал сердцем» именно вдали от Центральной России – среди любивших его поэтов Грузии, рабочих на бакинских нефтяных промыслах. В тех краях, откуда великая Родина могла показаться по-прежнему созвучной его поэтическому миру. Не случайно стремился он уехать еще дальше – в Персию. Но каждое возвращение в Москву, в Константиново вызывало у него новые тягостные настроения. Живое слово пробивалось через такие преграды, что в позднем творчестве Есенина просто не могла не звучать постоянная нота собственной обреченности. В некоторых самых поздних его стихах он выглядел непомерно усталым. Правда и то, что иные мотивы «Москвы кабацкой», окрашенные теперь своеобразным мистицизмом, нет-нет да и просыпались в них. Два дня в ноябре 1925 года Есенин посвятил завершению поэмы «Черный человек».
И все же никакая усталость не могла до конца омрачить подлинную природу этой поэзии. Чем обреченнее на земле она звучала, тем сильнее слышалась в ней тоска по иному, лучшему из миров. И бесконечные Небеса осеняли ее своим «несказанным светом»:
Сергей Есенин погиб ночью с 27 на 28 декабря 1925 года в номере ленинградской гостиницы «Англетер» («Интернационал») при загадочных и темных обстоятельствах. Странным образом случилось это ровно в сотую годовщину восстания декабристов – первой на Руси видимой попытки революционного переворота, почти на том же самом месте. Официальная версия того, что произошло в эту ночь, однозначно утверждала: самоубийство. На протяжении многих десятилетий она оставалась едва ли не общепризнанной. Современные исследователи (криминалисты в том числе) нередко утверждают: есть веские основания усомниться в ее добросовестности и достоверности. Доказательства, хотя и косвенные, насильственной смерти поэта и в самом деле столь многочисленны, что сделанный по горячим следам вывод о «наложении рук» выглядит очень уязвимым. Будет ли истина когда-нибудь установлена бесспорно, со всей неопровержимостью фактов, – этого нам знать не дано.
Вопрос о последних минутах великого русского художника не есть между тем только вопрос восстановления исторической правды. Если он собственными падениями и взлетами выразил путь своего народа, то и последний его миг в определенном смысле явился воплощением русской судьбы в ее наиболее важных, устремленных в будущее чертах. Огромное движение, проделанное Есениным за его жизнь, главные итоги этого движения слишком противоречат мысли о его самоубийстве. Одухотворенность поздней его поэзии способна убеждать: не участь висельника Иуды, а честная мученическая смерть во искупление грехов была уготована ему в конце.
Разве нет у нас права предположить, что слуги «прескверного гостя» (какие бы причины ни скрывались за их действиями) решили уничтожить светлый дар, который оказался в итоге им неподвластен? И в этом случае кончина Есенина обретает великий смысл, во всем сопричастный его родине, даже в самой смерти вечно побеждающей своих ненавистников. Потому что можно уничтожить сосуд, наполненный светом, но сам свет, саму любовь убить невозможно. Не эти ли очевидные истины заставили священника после разговора с матерью поэта, несмотря на то что Церковь, исключая особые случаи, не молится о самоубийцах, совершить заочное отпевание раба Божия Сергея?
Есенин – не просто классик отечественной литературы. Весь XX век, минуя клевету, годами длившееся умолчание, любые попытки «ограничить» его творчество, он продолжал оставаться для россиян самым необходимым, дорогим собеседником. Так же как люди одной с ним эпохи, мы по-прежнему переживаем им сказанное как сокровенное, свое. Поэзия Есенина с полным правом принадлежит каждому из нас и одновременно тому целому, что составляем мы вместе как народ. Этот «тихий лирик», этот «златовласый юноша» есть воистину значительная фигура в духовной истории нашего отечества. Переболевший всеми «болями» своего времени, знавший, как мало кто другой, прямые пути к потаенной судьбе России, он – одно из тех явлений, что вселяют надежду на ее подлинное возрождение. Смутам и крушениям вопреки.
«Ой ты, Русь, моя родина кроткая…»
1910–1916
«Вот уж вечер. Роса…»
«Там, где капустные грядки…»
«Поет зима – аукает…»
«Сыплет черемуха снегом…»
Подражанье песне
«Выткался на озере алый свет зари…»
Калики
«Хороша была Танюша, краше не было в селе…»
«Заиграй, сыграй, тальяночка, малиновы меха…»
«Задымился вечер, дремлет кот на брусе…»
Береза
«Шел Господь пытать людей в любови…»
«Троицыно утро, утренний канон…»
«Пойду в скуфье смиренным иноком…»
«Сторона ль моя, сторонка…»
«По дороге идут богомолки…»
«Черная, по́том пропахшая выть!..»
«Топи да болота…»
Русь
1
2
3
4
5
«Край любимый! Сердцу снятся…»
В хате
«Я пастух, мои палаты…»
«Гой ты, Русь, моя родная…»
Осень
Р. В. Иванову