Во всеоружии такой клочковатой, в проплешинах эрудиции я отправился на первую экскурсию по острову.
Уже через четверть часа я оторопел, завидя свальный грех обезглавленных манекенов в витрине.
Мне, в известном смысле, повезло: я очутился на Капри в самый канун туристического сезона. Правда, из-за этого я был лишен удовольствия спуститься в
Спасибо Горькому, если это он отстоял самое элегическое место Капри — монастырь Сан-Джакомо, с XIV века навидавшийся и натерпевшийся всякого.
Похоже, монастыря начало сезона не коснется: никакой выгоды, кроме благодарного созерцания, из него не извлечь. В одном из монастырских корпусов — постоянная экспозиция гигантских полотен Карла Дифенбаха, здешней знаменитости, немца и депрессивного эксцентрика; мазня, по-моему. В галерее, обрамляющей заросший бурьяном внутренний двор, — средняя школа: недоросли слоняются и галдят, астенического сложения учитель желчно курит и с ненавистью ждет звонка на урок, на колонне — расписание кружков и секций. Тенистая аллея на задах монастыря ведет в сад, где — честное запустение и все как полагается: крапива, полынь и… алоэ, как на старушечьем подоконнике, впрочем, растет из подножной земли и вымахало по пояс. Я обломил кончик шипастого листа и закапал в нос, чтобы вспомнить детский привкус, — ничего не вспомнилось. Темный сад внезапно завершается сиянием, от которого учащается сердцебиение: две синевы — морская и небесная, отвесные до головокруженья каменные берега вправо и влево…
Отсюда, не откладывая на потом, я решил добраться до главной достопримечательности Капри — палаццо Тиберия и храма Юпитера. Моя
Всякий раз, когда настает пора словесного пейзажа, охватывает неловкость. Можно было бы списать это чувство на цепенящее присутствие классики. Но это верно лишь отчасти — не парализует же оно писательский энтузиазм в целом… Или у отдельного и конечного человека есть хотя бы иллюзия личной исключительности, воодушевляющая на описание собственного внутреннего мира? А природа — мир снаружи, на всех один, раз и навсегда. И после того как Толстой умел воспроизвести шорох мартовского наста («запах снега и воздуха при проезде через лес по оставшемуся кое-где праховому, осовывавшемуся снегу с расплывшимися следами»), хочется с досадой и назло брякнуть «Травка зеленеет, солнышко блестит». Так вот: красиво на Капри, очень красиво!
На одной из лестничных площадок длиннющей — в несколько маршей — лестницы-тропы, забирающей наискось и вверх по каменистому склону в вечнозеленой растительности, я нагнал разрозненную группу американцев-тинейджеров, которые везде, кроме Америки, выглядят инопланетянами. Три корпулентные девушки в позах картинного изнеможения приметили меня и попросили щелкнуть. Почему бы и нет? «Sorry, which button should I push?» И, любезно осклабясь, подтянутый седой джентльмен вернул «мыльницу» и пошел на обгон. Ай да я! Шестьдесят лет мужику, курит, пьет, а посмотрите, каким молодцом держится!
Необъяснимо, но в поездках — в чем их дополнительная привлекательность — я иду с собой на мировую, вечный скрежет затихает и даже слегка разыгрывается самодовольство: будто Манхэттен или какой-нибудь памирский глетчер — моя заслуга. Странная подмена.
Часом позже, в полном одиночестве, с одышкой и гудящими ногами, я, судя по карте и туристическим указателям, достиг-таки искомой достопримечательности и… поцеловал запертые на амбарный замок ворота. Щурясь, я прочел сквозь железные прутья очень отечественного вида объявленьице от руки на картонке: «Villa Jovis is closed till 31.03.2012». Мать твою!
Я привалился мокрой спиной к воротам и начал блуждать взором вверх-вниз. Четыре лебедя неравнобедренным косяком пролетели в поднебесье прямо над «запреткой». Толстые кролики сновали по обе стороны ворот. Все твари как бы олицетворяли свободу передвижения, которой лишен был я, уж не помню кто: венец творения или царь зверей. Избавление пришло, как и накануне, в обличье простых женщин. Они медленно вышли из-за поворота проулка, едва перебирая ногами от усталости, как я только что. Моя жестикуляция, мол, дохлый номер, не остановила их. Напротив, жестами же они принялись побуждать меня перелезть через ворота. «Телекамеры?» — усомнился я. «Нет, — отмахнулись они. — Просто смотрителям лень торчать тут на безлюдье». И я взялся прилежно подсаживать на ограду и принимать с внутренней стороны двух толстух сестер-римлянок и примкнувшую к ним долговязую японку Йошими.
Руины с их мертвенным запахом не воодушевили. А вот Salto di Tiberio — пропасть, куда сбрасывали тех, у кого с Тиберием не сложились отношения, — впечатлила до тошноты.
На прощанье мы с подельницами расцеловались и расстались друзьями. И я заспешил вниз — в центр: здесь down-town можно понимать буквально. Идти под гору было в радость, виллы справа и слева становились все богаче, перед одной раскинулся огромный, с нашу взрослую липу или березу, фикус с табличкой меж узловатыми корнями — «Ficus (1934) com. Nicola Morgano». Они, значит, фикус сажали, а у нас, значит, Кирова убивали… Хорошо устроились!
Дома я обнаружил, что компьютер мой невосприимчив к островному интернету. Появился застенчивый молдаванин Федор. Поколдовал чуток, развел руками и позвал в помощь вежливого местного Марио. Чтобы не действовать ни им, ни себе на нервы, я предложил умельцам забрать лэптоп и наладить без спешки. Через час эти симпатичные ребята вернули мне прибор выведенным из строя окончательно: он перестал быть даже пишущей машинкой. Становилось интересно.
Этот вечер, сибарит сибаритом — с итальянской закуской в левой руке, стаканом итальянского вина в правой, — сидел я, задрав ноги на парапет лоджии, и смаковал считаные минуты средиземноморского заката позади пальм и утесов. Свидетельствую: такая расцветка облаков не выдумка пейзажистов. Художники вообще выдумывают меньше, чем кажется. Я это впервые обнаружил много лет назад, когда забрел в разоренную древнюю церковь под Кутаиси и выглянул в узкое окно с арочным сводом — и мне открылся вид, по всем трем измерениям вроде бы превосходящий возможности человеческого зрения — как на ренессансных полотнах. И даже нарочитые цвета Рериха я встречал на Восточном Памире.
Окончательно смерклось, и, как по команде, заорали коты. Оно и понятно — март месяц. Сейчас даже в холодной России щепка на щепку лезет.
По полувековой привычке я стал искать глазами Кассиопею — и не нашел: небо было повернуто как-то иначе. Я чувствовал себя «усталым, но довольным». Я неспешно допил красное, ударился головой по пути из лоджии в комнату о рулон приспущенных жалюзи (так и буду биться о них изо дня в день), принял душ, пощелкал пультом на сон грядущий, заснул и проснулся уже в утренних сумерках не столько по естественной надобности, сколько от постороннего тепла и тяжести в ногах. Кот, абсолютно российского облика, рыжий, немолодой, с рваными ушами, делил со мной ложе. Так у нас и повелось вплоть до моего отъезда.
За завтраком я обзавелся еще одним приятным знакомством: серая птичка с розовой грудью, не больше воробья, сидя на перилах лоджии, набивалась ко мне в сотрапезники. Я сфотографировал ее и в Москве дознался, что была это коноплянка, или реполов
В один из дней я наконец-то нашел пеший живописный путь, помимо перекрытой в межсезонье Крупповой дороги, в Малую гавань. И уже ближе к морю на перекрестке via Mulo с via Traversa случайно углядел на одной из вилл мемориальную доску: с 1911-го по 1913-й год здесь жил Massimo Gorky e Maria Fyodorovna Andreeva.
Горький вкупе с большевиками несколько подмочили в России репутацию острова, сделали само имя его несколько анекдотическим, что ли, вроде Чапаева или Рабиновича. В 1900-е годы сюда привозили подающих надежды пролетариев из России на мастер-классы к революционерам-профи. Филипков революции, говорят, доставляли через Marina Piccola, потому что в Marina Grande прилежно притаились в засаде опереточные карабинеры.
Мизансцена: поздний вечер, ужин близится к завершению; на столе — початая бутыль белого столового вина и свежие цветы в простой вазе; подвядший базилик на разделочной доске, в тарелках — опустошенные устричные раковины и крабья шелуха, в салатнице — остатки моцареллы с помидорами; грохочут цикады. Расслабленные после знойного дня и недавнего жаркого словопрения политэмигранты вольно расположились вокруг необъятного овального обеденного стола, говорить не о чем — все говорено-переговорено. Красивая Мария Федоровна в задумчивости пощипывает виноград. Кто-то в углу бренчит на фортепьяно. Стук в дверь. Собравшиеся переглядываются: кто бы это? Робко, не умея ни ступить, ни молвить, входит некто социально чуждый, представляется псевдонимом Яков или вообще кличкой — Суслик. Радостный переполох. Неофита тащат к столу, наперебой потчуют всякой всячиной, играются в него, как в ребенка, умиляются каждому корявому слову, находя в нем недоступную кабинетным теоретикам точность. Как они держались, эти «суслики» из Самары или Елисаветграда? Дичились, прятали большие руки под стол в ответ на чрезмерные и диковинные знаки внимания со стороны
Из нашего времени вся компания смотрится совершеннейшим паноптикумом. Чего стоит только Луначарский с его декламацией «Литургии красоты» Бальмонта над гробом ребенка взамен отпевания! Человек может не верить ни в Бога, ни в черта. Очень понятно желание атеиста излить свое горе в подобии молитвы — музыке или поэзии. Но что за репертуар?
И это в литературе, где есть «Осень» Баратынского, «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» и —
Если на мемориальную доску в честь Горького я набрел случайно, то памятник Ленину искал целенаправленно. Его непросто найти: трехъярусная стела белого мрамора с профилем на среднем ярусе едва просвечивает сквозь зелень над истоком Крупповой дороги — напротив Садов Августа. Известное развлечение — подмечать, как разные расы и народы присваивают внешность Ильича. Например, в советской Средней Азии Ленин изображался форменным монголом. Впрочем, в Москве на Огородной Слободе его каноническое изваяние времен Казанского университета поразительно похоже на молодого Ди Каприо, только у кинозвезды — порочный шарм, а у студента Ульянова лицо просветленное. На Капри же профиль Ленина утяжелили, и если представить его безбородым, он приобретает сходство с солдатским императором.
Я чуть не разговорился с ним, будто Лепорелло, я даже испытал к нему непродолжительную жалость. Гениальный маньяк, всю жизнь на пределе сил трудившийся над разрушением пошлого и несправедливого мира, обрекший себя на пожизненную бездомность и вечную склоку с соратниками — пошляками, мямлями и недоумками, он — и на Капри это особенно наглядно — остался у разбитого корыта. Знал бы он о своей жалкой здешней роли второсортной достопримечательности, каменного курортного истукана, аттракциона, в сущности! Пошлость и неравенство сомкнулись над его припадочной жизнью, как трясина, — уже и кругов не видать. У, как он это все ненавидел, презирал и видел насквозь, просвечивая, будто рентгеном, лучами марксизма!
Но вскоре я сменил угол зрения и нашел другое применение своей эмпатии.
По случайному совпадению ровно год назад я провел неделю на Кубе (тоже остров, тоже на «К», тоже курортный рай от природы). Куба, если честно, сказала моему уму и сердцу больше, чем Капри: там я чувствовал окружающее кишками, а здесь был на новенького. Но это уж, как говорится, мои проблемы. И, сидя нога на ногу на лавочке в Садах Августа с их умопомрачительной панорамой, я принялся фантазировать в сладострастном садомазохистском ключе. Я уступил Ленину Капри.
Ландшафт утратил ухоженность. Разбитые дороги нуждались в ямочном ремонте. Впрочем, и количество транспорта, равно как и его качество, существенно снизилось, о чем свидетельствовала очередь на конечной остановке автобуса. Разноцветные лодки и яхты исчезли из порта; теперь там стояли на приколе два катера пограничной службы. Я вошел во вкус. Я наделил обитателей острова особой приблатненной пластикой и пугливо-настороженной мимикой (изменение мимики в России 20-х отметил в дневнике Чуковский). Разумеется, я опустошил магазины, ободрал особняки, а в некоторых даже расколошматил стекла, забив окна фанерой от дождя и ветра. Перголы, увитые виноградом, — на хер. Кроликов — тоже. Дальше — больше. Я решил, что на фоне общего оскудения в постоянном дефиците — велосипедные ниппели и рыболовная плетеная леска, особенно диаметром 0,3 и 0,4 мм. Просто так, без объяснений. А если редкий заморский гость в придачу привозил банку-другую сгущенки, у хозяйки увлажнялись глаза, и драгоценность пряталась до Рождества. (Последнее время обрюзгшая власть сквозь пальцы смотрела на приверженность островитян религиозным пережиткам.) Название «villa Jovis» вышло из обихода. Теперь говорили коротко «вилла», но обычно вполголоса и в новом контексте: «На „виллу“ захотел?», «„вилла“ по тебе плакала», «По сравнению с 90-ми „вилла“ — дом отдыха». Разносчики слухов врали, что «Тибериево сальто» функционирует от случая к случаю. Красавица Мелания уже не несла вечерами вздор в открытом кафе на Пьяцетте. И спортивный бойфренд Марио уже не заказывал ей коктейль с вишенкой. Теперь именно в эти часы в аляповатом гриме и в убого-шикарной одежонке девушка пугливо топталась около валютной гостиницы «Квизисана» и называла интуристам, релаксирующим отцам семейств в летах, стоимость за час и за ночь. Марио был в курсе, но не возражал: они копили на скутер. Товарки Мелании, которым меньше повезло с красотой, окучивали что-то в горах. Курортная жизнь била ключом: отмечался наплыв русских, которым нравилось на отдыхе почувствовать себя наконец настоящими белыми людьми. Согласно опросу ЮНЕСКО, 87 % островитян считали себя счастливыми. И наверняка большинство из них не лукавило.
Котов и коноплянок я, так и быть, оставил как есть. Возгласы «Мозамбик, Мозамбик» по-прежнему оглашали окрестности в урочный час.
Напоследок я дисциплинированно съездил в Анакапри. Делал айфоном подслеповатые снимки церквей и церковных мозаичных полов, дублируя на «три с минусом» высококачественные фотографии путеводителя, заодно щелкнул и себя в кривом придорожном зеркале — лавры Ван Эйка не дают мне, видать, покоя. С холодом в паху плавно и долго взмывал на хлипком подъемнике на главенствующую вершину, название которой не помню. И стоял там, на ветру и солнце, вперясь взглядом в средиземноморскую даль, и думал, что никогда не привыкну к тому, сколько всего на свете происходит одновременно.
Именно сейчас среди сугробов-торосов с желтоватым налетом спешат норильчане по своим делам и прикрывают лица варежками от ядовитых выбросов промышленности; жмурится застекленная терраса нашей дачи под мартовским солнцем в снегах Рузского района; складывается на глазах изумленной публики чуть ли не всемеро и умещается в обычный аквариум атлет негр в Сентрал-парке. А я вот, собственной персоной, — здесь. А ведь есть еще Африка…
Наутро я сдал ключи и уехал. Всё.
Виктор Ерофеев
Моя дурацкая история
На днях моя итальянская подруга К. прислала мне мейл с поздравлением: мы знакомы двадцать лет!
Я ответил ей нежной, ничего не значащей дружеской запиской (мы — друзья) и подумал: «Вот уже двадцать лет я бы мог быть итальянцем. Разбил ей — отчасти — жизнь».
Все русские до изнеможения обожают Италию. Даже те, кто никогда не любил Европу. Вроде Гоголя. Италия — алиби. Италия в русском сердце живет отдельно от Европы. Русское понятие красоты совпадает с картой Италии. Не любить ее — осрамиться, показать себя невеждой. Италия — обратная сторона России, что-то похожее на обратную сторону Луны. Все по-другому, чем в России, но это
Все двадцать лет, за исключением двух-трех, когда она на меня смертельно обиделась и перестала общаться, К. спрашивала меня в электронных письмах: как там у вас погода. И всякий раз, кроме разве что июля, я проигрывал. Итальянская погода всегда на стороне человека…
Совсем недавно я плыл на первом утреннем пароме из Капри в Неаполь. В баре, напротив главной автобусной станции острова, шумно галдели в оранжевых робах рабочие люди с черными бровями. Одни допивали вино, другие брались за утренний кофе. Кто закончил ночную работу, кто вышел на утреннюю. Выпив кофе, не дожидаясь плоского, почти двухмерного, первого автобуса, я сел в такси и поехал с горы. Справа мелькнул ресторан «Девственник» — здесь мы когда-то не раз сидели с К. и обсуждали местного кудрявого фетишиста. Задумавшись о кружевных трусах подруги, потянув их невольно вниз за резинку, я незаметно, в легком предрассветном возбуждении, очутился в порту. Постоял, переминаясь, в медленной очереди в кассу среди простого, нетуристического народа. Я бы мог жениться на этих белых трусах… Я затянулся, кинул окурок в урну и поднялся на борт.
Вначале небо было похоже на черный ковер с тысячью звезд и долькой смущенного от своей невинности месяца. На небе началась предутренняя перестройка. Небо покрылось синими пятнами. Они стали голубыми озерами: в них еще плавали звезды. Рассвет убрал расписной ковер — в небо, как детский шар, взлетело солнце, легко и радостно, как будто впервые, чтобы посмотреть, как оживятся за бортом парома чайки и разгладятся лица пассажиров. Италия опять победила.
Мы все случайно знакомимся друг с другом, но я познакомился с К. чересчур случайно. Я писал тогда сценарий для итальянского фильма. Итальянский режиссер выделил мне квартиру в Милане неподалеку от Porta Romana. Он был взбалмошным человеком: масоном, выскочкой, социалистом, — ему хотелось во всем быть умнее и лучше других, включая меня. Я недолго сопротивлялся — признал его лучше себя. Но он ежедневно требовал подтверждения, что он лучше всех, что его жена Урания лучше других жен, что его рыжая хорватская любовница лучше других любовниц, что он самый лучший режиссер на свете и что мы сделаем гениальный фильм. В Милане той зимой было холодно, густые туманы можно было резать ножом как сыр. В квартире стоял мороз. После работы я ложился в горячую ванну, но вода быстро леденела — колонка была бережливой. Я вылезал из ванны, стуча зубами. Режиссер звал меня на ужин, говорил, что собор Василия Блаженного уступает флорентийским соборам, что Урания хотела бы мне помочь написать сценарий (этого хотят звезды) и что Московский Кремль придумали итальянцы. Я не возражал насчет Кремля; насчет Урании, безумной поклонницы астрологии, сказал решительное
Вдруг выяснилось, что режиссер сам не очень любит хаотическую Италию, жившую тогда еще свежими воспоминаниями о красном терроре, и работает в Лугано на радиостанции. Швейцария лучше! Я снова не спорил. Он контрабандой вывез меня в Швейцарию, на границе я должен был корчить из себя итальянца — но на меня никто даже не посмотрел.
В Лугано мы сделали передачу по нашему сценарию, и мой режиссер предложил радиостанции сделать еще тридцать серий. Радиостанция задумалась, но
К. была для меня богатой невестой. Ее папа-нейрохирург был мэром приличного городка на севере от Милана. В семье было много братьев и квартир с большими террасами.
В первый же вечер мы нашли с К. общий язык — английский. Она оказалась
В непосредственной близости от Porta Romana мы взялись соблюсти все любовные приличия первой ночи: не двинулись расчетливо в кровать, а отдались
Люди называли ее
Нет ничего банальнее, чем любовь к Тоскане. По улицам ее городов и деревень бродят толпы взъерошенных немецких профессоров и отставных английских бизнесменов, решивших поселиться в божественных краях в ожидании смерти. Здесь засели домовыми сычами в старинных замках звезды Голливуда и певцы вроде Стинга. Во тьме сияют их глаза… Уж лучше полюбить, назло всем и себе, суховеи Монголии или русское Заполярье… Но дело не только в Тоскане. Вся Италия превращается в дурном сне в заговор банальности, триумф стереотипной любви, религиозное преклонение перед путеводителем. Как продраться через колючие вечнозеленые кустарники банальности к
Маниакально и многословно я рассказывал К. о пограничном сплетении сакрального и профанного на фресках Джотто.
— Если у Вермеера творчество рождается из ничего, то здесь у Джотто…
— Bravo! Bravissimo! — время от времени восклицала К., делая вид, что слушает меня.
— Постой! — восклицал я, закинув голову в Ассизи, у южного склона Монте-Субазио. — Ты посмотри, как сакральная маска превращается в лицо, чтобы…
— Пойдем, нам надо попасть засветло к господину директору Уффици… Нельзя опаздывать!
Мы рыскали по музеям как проголодавшиеся шакалы.
— Нас ждет господин мэр Капри ровно в шестнадцать ноль-ноль. Иначе он уедет на свою любимую рыбалку.
— Хрен с ним!
— Это невозможно! Он так ласково смотрел на тебя, когда в Неаполе пропали твои чемоданы…
— Хрен с чемоданами!
— Остановись!
Она укоряла меня, что за обедом я выпиваю вместо положенных двух бокалов вина три:
— Это невозможно!
— Все возможно! — Я залпом выпил ледяной лимон-челло.
Она посмотрела на меня как на тяжелобольного и осторожно приложила любящую руку к моему лбу.
— Когда Джотто вышел на границу миров… Нет, лимон-челло слишком сладкий для меня. Закажем граппу!
— Успокойся!
Я затихал.
— Ты когда-нибудь мне покажешь Москву? Будешь моим гидом?
— Si! Certo!
— О, как ты прекрасно говоришь по-итальянски! Скажи еще…
— Figa!
— No! — смеялась она сквозь слезы.
— Заметь, что Джотто…
— Basta! — Она закрывала мне рот. — Скажи мне что-нибудь о нас…
В Италии я научился улыбаться. Во мне проснулся интерес к детям: детей Италия обожает, они священны, как коровы Индии. К. предложила мне не затягивать с прекрасными детьми…
Она говорила: в фотоагентстве, где она работает, ее все уважают, она умеет быстро подобрать нужную для газеты прекрасную фотографию, она незаменима… Мы съездили на Эльбу. Оказалось, что Наполеон в ссылке жил в олеандровом раю. Мне тоже захотелось в такую ссылку. Мы съездили на Капри. Оказалось, что Горький жил в грейпфрутовом раю. Мне тоже захотелось. Мы съездили на Сицилию, оттуда — на остров Пантеллерия. Мне захотелось купить квартиру в Палермо и
На Пантеллерию прилетел к нам мой режиссер. Сказал опять: фильм будет гениальным; К. в ответ: я стану знатной журналисткой и выучу русский. Они сравнили «ягуар» режиссера с престижной машиной папы мэра и заспорили о кожаных сиденьях.
Ей очень нравилось мое зеленое международное удостоверение, по которому можно бесплатно ходить в любые музеи. Она брала его в руки как драгоценность. К. гордилась тем, что лично знакома с некоторыми мировыми фотографами от Японии до США. С дрожащим подбородком она говорила об искусстве фотографии как о тайне двух океанов, которую нельзя извлечь со дна, и, когда мы встречались на приемах с этими незатейливыми знаменитостями, которые столкнулись с тайной, но не опознали ее, она дружески и заискивающе заглядывала им в глаза. Теперь и ей можно заглядывать в глаза. В конце концов она выполнила все обещания, стала работать во всемирно известной газете, обзавелась зеленым удостоверением. Кроме того, выучила русский, так что сможет прочесть мои слова без словаря.
Режиссер снял фильм, его три недели крутили по Италии, но фильм, в отличие от Суворова, не перешел через Альпы. Впрочем, его иногда показывают по российскому телевидению, и режиссер Анатолий Васильев как-то признался мне в Анапе, что он ему нравится своей непроходимой нелепостью.
Я стал воспринимать вопросы журналистов по-итальянски и разбираться с продавцами в мясных лавках, но дальше не пошел. Почему я тормозил? Итальянский, возможно, стал для меня языком не страны, а невозвратной близости с К. Каждый раз, когда я появлялся в Италии, К. сначала расспрашивала о моей жизни, а потом смотрела с недоумением: что же ты тянешь?
Мы ехали на очередной остров. Искья нам не понравился: мы там поссорились в минеральных ваннах. Зато Капри был еще лучше, чем его мировая репутация, особенно поздней осенью, когда в дождливый день пинии нежно сбрасывают рыжие иголки и пахнут, пахнут безумно. Мы оказывались в объятиях друг друга под шорох падающих иголок возле виллы Тиберия — она прижималась ко мне своим маленьким животом; властно, со смешком закинув назад голову, брала меня за яйца — и вновь назначали свидание на Капри.
Двенадцать раз мы ездили на Капри. Двадцать четыре парома неустанно перевозили нас через Неаполитанский залив. Тысячи чаек были свидетелями наших поцелуев. Четыре времени года показали нам свои каприйские красоты. Двенадцать раз мы останавливались в одном и том же отеле, где всякий раз коротконогий кудрявый смотритель мини-баров воровал белые кружевные трусики К., потому что он был фетишистом. И мы однажды видели с просторного балкона, как он их нюхал, стоя в саду за банановой пальмой, держа их в трепетных ладонях, как белую голубку мира Пикассо, а в это время бил колокол на центральной маленькой площади, и К. странным образом испытывала к фетишисту взаимную слабость. Мы обсуждали верного Фаусто, фетишиста средних лет, слегка состарившегося и поседевшего кудрями на наших глазах, в течение наших каприйских паломничеств, за ужином в ресторане «Девственник», что находится чуть ниже главной автобусной станции острова, и это единственное место в мире, где все официанты считали нас мужем и женой и спрашивали, подавая рыбу, когда будут дети.
Моего ответа ждал папа-мэр. Он же — нейрохирург. Братья ждали. Ждала будущая итальянская теща. К. сказала: если женимся, то — вот дом и сад с ослепительно зеленым бамбуком. Какой прекрасный бамбук! Я всем восхищался.
Не дождались. Тринадцатый раз на Капри мы не приехали. Больше не сели за стол в ресторане «Девственник». Я не женился. Почему? Ну, полный дурак!
Эдуард Лимонов
Служанка этих господ
В таких местах всегда жарко. Мандолины… Лимоны…
Кто пьет вино, кто пляшет с девушкой под мандолину…
А вот дорожка, ведущая в парк. Следуем по ней и, поскрипывая песком, шагаем в направлении дома. Ни садовника по пути, ни сторожа. В начале прошлого века жили куда беззаботнее нас. Никакой охраны.
Остро пахнут южные деревья и травы. Возможно, в ветвях висят плоды, какие-нибудь именно лимоны, но в темноте они заведомо не видны, не стоит и напрягаться. Хрустнула ветка, хочу я или не хочу себя проявить? Я еще не решил. Южные ночи, тут черт ногу сломит. Никакой луны, но дорожка светлого песка все же заметна, песок выручает.
А вот и тусклый свет. Это окна. Идем на окна. Свет слабый, поскольку, видимо, пользовались еще свечами. Или у них уже есть электричество?
Тут, у самого дома, светлее. Терраса чуть выше сада, на террасе стоит дом. Остекленные крупные двери на террасу закрыты. Можно подойти и взглянуть. С первого взгляда там мечутся люди, отбрасывая резкие тени.
Нет, там мечется только один человек! Он находится не у камина, а у самых дверей террасы по ту сторону от меня! Горят на столе свечи. Пять? Десять? Так вот, человек мечется между камином и свечами, и все эти огни дублируют каждое его движение, потому зрительное впечатление такое, как будто множество людей бегут, дерутся и при этом жестикулируют экспрессивно, как водится у итальянцев. Ведь каждый русский знает, что итальянцы жестикулируют от избытка страстей. Не правда ли, мы знаем?
Он не один. Мне удается, прильнув к стеклам, обнаружить, что он не один. Кроме него подле камина находятся еще трое. Две женщины и один неподвижный мужчина. Все они расположились в креслах.