Они прошли в небольшой покойчик с тремя кроватями. На одной сидели двое солдат с повязанными руками и хлестались грязными картами. У окна, нагнув круглую, черную голову с оттопыренными ушами, круглый солдатик писал письмо, придерживая листок замотанной рукой-лапой.
– Последнего сейчас выволочу королишку! – шлепал картой солдат. – Твое… мое… твое… мое!..
А они, трое, сидели на койке, старуха – в середке, не раскрутывая тугого платка, с рукавом полушубка у носа и не сводя глаз с сына.
– Рука-то у тебя как… болит все? – спросила старуха.
– Теперь поджила, ништо.
Привычно отвернул он с ладони повязку, что уже не раз делал, показывая другим, и, сам заглядывая, показал старухе.
– Разворотило только, а то ничего.
Старуха боком глаза, заранее жалея и пугаясь, посмотрела на красные, туго навороченные желваки на ладони, с синими швами, бледные губы ее втянулись и перекосились, но она удержала жалобу и только вздохнула.
– Болит?
– Нет, маненько пружить только.
Потянулся и Андрон поглядеть, вытянул зупающую руку и прошибся. Опять помогла ему старуха.
– Да чего!.. – сказала она на вопрос Павла. – Вовсе он у меня размотался.
И рассказала, как придавило его зимой дровами.
– В больницу сходи, – сказал Павел.
И тут, обойдясь совсем, стал им рассказывать теми же словами, как рассказывал много раз, как его ранили ночью под самый Покров…
– …Приказали нам его выбить с окопов, зайтить от сараев… с левого флангу, от бугорков. А мы с товарищем ползем на стога прямо, сено у него стояло… Тут товарища наперед ранило. А сараи – вот, и он палит. И меня ранило… вдарило в руку. Товарищ говорит: «Товарищ, не покидай меня, не дай пропасть!» Стали, значит, мы отходить, я товарища волочу… А тут нас санитары увидали… Ну, потом сараи наши отбили, наша рота…
И опять не было ничего страшного. Он говорил спокойно, как сказку. И было понятно старухе только – сено, сараи и бугорки. Это и в Окуркове есть. Она смотрела на лицо Павла и видела родные рябины на носу и белый шов на губе, давний порез серпом.
– Мерин возил на машину-то? – спросил Павел и увидел, как живого, и буланого мерина, и сани, и окурковскую околицу.
– Мерин… Глухой свез.
Тут, когда и она вспомнила мерина и как ехали на машину, ночью, ей до тоски захотелось увезти сына: и Окурково, и ночная дорога представились ей страшно далекими, верными, укрывающими, и показалось, что если бы увезти туда Павла, так бы он при них и остался.
Она рассказала, что у дочери опять родилась девочка, что старик трафился определиться в дворники, но теперь и кум говорит, да и видать по всему, – не возьмут.
– Нонче строго… – сказал Андрон.
Старуха вынула из узелка новые подштанники и новую розовую рубаху и сунула Павлу под подушку, выложила вязку сдобных баранок, лукошко яиц в гречушной лузге и завернутый в холстинку ворошок лепешек. Сунула в руку лепешки, взглянула на повязанную руку-лапу и не могла совладать с губами: всхлипнула и приникла к Павлу.
Игравшие посмотрели и стали говорить тише: мое-твое… Кто-то крикнул – обедать! Пришла барыня, спросила у стариков, кто они, удивилась, что старуха такая маленькая, а такой здоровый у нее сын-герой, велела снять шубы и позвала обедать.
Они сели с краю стола, рядом с Павлом, совестясь, что тут они не по праву, и не зная, как есть с тарелок. Поглядывали на них солдаты и видели старикову руку.
– Кушай, мать, – сказал рыжий солдат напротив и подал старухе кусок с жиром на косточке. – У нас тут всего вволю.
И еще два раза ходили они к сыну и сидели на койке. Стал поговаривать кум, что дворник обижается за сторожку. Тогда они собрались ехать. Старуха отдала сыну четыре рубля, сказала: «У нас всего есть, и овчины я себе новые купила», – и простилась. Он, как и все раза, вывел их к воротам. В полутемных сенях под лестницей он обернулся и заступил старухе дорогу.
– Покрести, маменька.
Она покрестила его большими крестами, стукая ногтями в лоб, грудь и мягкие плечи, три раза шепча молитву. Он поклонился ей и влепился твердыми своими губами в ее холодный и мягкий, пахнущий полушубком рот. У Андрона заходили руки, а нога наступила на полу тулупа. Простился с ним Павел, слыша руками, какой пустой стал тулуп, вывел на улицу и помахал своей белой лапой. И до самого поворота оглядывалась на него старуха.
III
Искали племянника, городового – не нашли: перевелся за Москву, в Петровские Парки. Толконулись к сестрину крестнику, пивщику. Напоила крестникова жена чаем с баранками и дала тридцать копеек, сказала, что дело прикрыли, будут держать чайную в Серпухове, поехал муж приглядеть. Сходила старуха к Иверской, купила для старика масла у Пантелеймона, помолилась в Всех Скорбящих, походила у кремлевских соборов – не попала к службе.
Указал кучер, где надо походить. Андрон совсем разморился, сидел в дворницкой, спрашивал дворника, много ли выгоняет в месяц и много ли работы, и все рассказывал, как служил на газовом заводе. Завод на всю Москву подает свету!
– Нет, теперь иликтричество, – говорил дворник. – Вот какая механика!
И несколько раз зажигал и тушил в дворницкой лампочку: трык-трык.
– Нет, – говорил Андрон, – шу-умит наш завод, видал я. Супротив газу никакой свет не выстоит! Это я знаю.
– От газу пожары, и господа не желают газу. Прикроют завод обязательно.
– Не могут прикрыть, контрахты установлены.
К ночи пошли на машину. Выправили билеты на один перегон, научил кондуктор: главное дело – сесть, а там – покатишь! Так и поехали, выплакивая дорогу.
К утру слезли на своей станции, поджидали в чайной, не подвезет ли какой попутный. Но попутного не было, и пошли полегоньку от вешки к вешке. На полдороге, где седьмая верста, завела старуха Андрона к садовничихе при усадьбе – передохнуть. И, когда сидела у садовничихи, старуха все рассказывала, как их хорошо принимали в лазарете, угощали бараниной и киселем красным, и как барыня подарила ей шерстяные чулки, а Андрону дала двугривенный. И про Москву рассказала, и про пироги, и про звон. И про Павла…
– Обласкали незнамо как. Уж так-то приглядно, так нарядно.
Проводила их садовничиха от собак, и пошли они полегоньку. Когда выбрались на бугор, за которым хоронилось Окурково, Андрон сел на снег и сказал, опустив голову:
– Вовсе я заслабел… Ох, не спокинь ты меня, старуха…
– А в дворники ладился! – сокрушенно и с горечью упрекнула старуха, которой было зябко на бугре, на ветру.
Помолчали.
– Што ж… – сказал Андрон, подумав. – Нонче требуется народ. Пообойдусь маленько… может, к Иван Иванычу толкнусь…
Передохнули и пошли под бугор, к своему месту.