Расселись. И снова незадача. Лёка, увидев входившую публику, выскочила из-за стола и примостилась на подоконнике в темноватом уголке. Не та мизансцена! Подсудимая должна быть на свету, чтоб в глазах её виноватых читалось малейшее движение! В зависимости от этого можно либо остановить действо, либо, наоборот, подбавить ему темпа и жару. Но обратного хода, к сожалению, не было: Дуськова (начальница!) уселась за Лёкин стол. Может, по субординации оно и верно, но плану – осечка. Мало того, Дуськова тотчас небрежно обратилась к Лёке:
– Извините, за вашим столиком посижу, – и понеслась: – Эти отношения с капитаном Морковниковым, перспективным офицером, для которого любые неприятности на личном фронте могут отразиться на представлении его к званию майора…
Господи, кто ей дал такие слова!? У неё какой текст: «Вы молодая-красивая, мы за вас переживаем, так как от одного известного нам человека вам грозит опасность!» Катарсисом должна быть ласка материнская! Всё катилось не туда! Вступила Недостреляная:
– Вы сами из семьи военного и знаете, что для женатого офицера общение на работе с девушкой может обернуться неприятностью по службе: ваши отношения (чистые и дружеские) могут быть поняты иначе…
Ривьера последовала примеру «старших по званию»:
– Девицы такого поведения становятся для мужчин переходным вымпелом!
На это рассмеялись все, включая Лёку.
– …да в больницу они попадают, в абортное! – поддержала Инна Викторовна, вспомнив, как ей самой казалось, весьма кстати, своё место
работы.
На сей раз никто не улыбнулся, кроме Лёки. Она стала заливисто хохотать. Ни в каком не в «режиме», а так, если бы по её адресу отмочили комплимент. И подумалось запоздало: расчёт на стереотип, нами созданный (неженка, избалованная), – неверен. Она – зомби, и способна выдержать куда большие нагрузки, чем нормальный живой человек. То, что Лёка мне тут показалась мёртвой, потом ещё вспомнится.
– Он же ночует у тебя! – простовато выкрикнула врач Морковникова.
– Тихо-тихо-тихо! – выпаливаю я пулемётно, желая просто физически заткнуть рот этой богине-гинекологине.
– За ноги никто не держал, – прогудела аварийным гудком сбившегося с пути паровоза Кукурузова.
Но останавливать было поздно…
– А кто вам сказал, что…ночует? – спросила с тревогой Лёка.
– Сам! Он сам мне сказал! – мчалась экспрессом на красный семафор Инна Викторовна.
– Не может быть, – прошептала Лёка.
– Ещё как может! Говорит: «Пьяный я был, а тут женщина подвернулась, не знавшая земного счастья». Его слова. Хочешь, позовём его самого да спросим?
– О, нет, простите, – ответила Лёка не мягким юным голоском, а жёстким, старческим. – Спасибо. – И неожиданно для всех покинула помещение.
– Пусть генерал свою дочь держит в ежовых рукавицах! – с глупым протестом революционерки пропищала от страха Ривьера.
– Да, заткнись ты, – Дуськова с досады пальцами обеих рук оттянула бретельки бюстгальтера (если эластичные, то хорошо тянутся через трикотажную кофту), да как щелканёт ими себя по плечам!
Ну, тупоголовые! Как же я просила их помнить: Лёка не безродная, нанятая из цивильного мира канцеляристка. Она – важная птичка, ей дoлжно выказывать почтение, и никаких дурацких нотаций! Да, это непривычно, но можно отойти от схемы? Ругать надо. Но не её! И вообще никого конкретно! А, тем более, не упоминать имён и званий! Ругать мужиков! Нещадно, но абстрактно. Это они, изверги, заманив девушку, а иногда и умудрённую опытом женщину в порочные сети всяких «камасутр», вскоре охладевают. Отношения, принимаемые ею за неземные, могут угрожать карьере. А военный никогда не променяет звезду на погоне на «звёздочку», зажегшуюся в «спецчасти». Так было всегда, на этом стоит мир мужчин и женщин, и, в частности, мир созданного для войны батальона, где мужики-офицеры изнывают без войны! Что вы хотите, – военные! И перестать быть таковыми из-за пусть и миленькой девушки, не по их правилам. В общем, не переходя на личности, планировалось составить истинный портрет нашего героя, портрет устрашающий, и тем самым охладить отношения, при этом, как правильно подметила Кукурузова, сделав «добро Леонелле Аполлинарьевне». В результате не придерёшься: той некого будет винить, кроме себя, которой «давно надо было в батальон». Сама же и придёт к мысли покинуть оный. Это бы произошло наверняка, если бы все, включая «понимающую» в психологии врачиху Морковникову, следовали разработанному нами с Кукурузовой сценарию.
Но не удалось над Лёкой проделать кровавую операцию с большой дозой обезболивания, обычно вливаемой по блату. На подобную и сами рассчитываем в больнице, где работает Инна Викторовна. А что вышло? Из коридора донеслись стенания… Все, кроме Кукурузовой, без особой причины неподъёмной, и убитой горем Инны Викторовны, выскочили за дверь. Дуськова вынесла свои «боеголовки». Особистка незаметно выветрилась (боец невидимого фронта) с «беломориной» пылающей. Ривьера выпала с выпученными глазами от полной потери разумного начала. Все кинулась в направлении дамской комнаты, возле которой обнаружили несчастного и злого Морковникова. Хорошо, не попала ему под горячую руку его жена, правильно затаившаяся в «спецчасти» за чёрной дверью из сплошного металла.
– Прошу вас, пойдите же к ней! – попросил он.
Лёку обнаружили над раковиной, куда хлестала из крана вода: попытка умыться. Вид у девушки был невменяемый. Вывели покорную, препроводили на рабочее место. Виновник представления, наверняка, недопонявший случившегося, скрылся у себя в кабинете. А бабьё кинулось умасливать эту куклу, чтоб папеньку на нас не натравила. Дуськова – с лаской материнской (раньше надо было!) Ривьера – с похвалой «красивенькой кофточке». Недостреляная – с заискиванием:
– …мы хотели, как лучше, – и с ехидством по нашему адресу: – Страсти в «спецчасти». – От её «Беломора» не проветришь, хоть сто фрамуг жахнет с высоты…
Лёка никого не видела, говорить не могла. Выкрикнет: «Извините!» и – снова в плач. Наконец, позвонила:
– Неважно себя чувствую…
Вскоре с «капэпэ» доклад: прибыла машина. Покидав в сумочку косметику, сильно напудренная, она прошествовала на выход, сделав вид, что ничего не случилось. А мы в трауре разбрелись: эти – в «казарму», мы – провожать незадачливую «клиентку» до ворот, где солдат на посту безмятежно глядел через стекло домика контрольно-пропускного пункта.
– Ладно, приходи всё равно, – небрежно бросила Инна Викторовна.
Щёки Кукурузовой затрепетали от благодарности за обещанную экзекуцию. Огромное желе её тела прошибла дрожь, будто уже всадили в него без анестезии эту жизнеудаляющую машинку, вытягивающую эмбрион.
Погода продолжала: ветки на липе рвал ветер, бросивший нам в лица всю пыль со двора.
Из дневника:
О, боже! Приходили требовать уворованное. Непоправимый скандал. Как всегда в бытовой ситуации, я оказалась на уровне своей бытовой сущности, то есть, не на высоте: истерику закатила. Видимо, уволюсь. Хотя этим не поправишь.
Любовь – нечто третье, появляющееся у двоих, как дитя и, если не считаться с ним, вырастишь преступника. Сила, изначально созидательная, станет разрушительной. Вот почему любовь можно предать, как человека. Мужчины это делают чаще. Они же, в основном, авторы глобальных разрушений: войн, убийств. Мужчина любящий – великий строитель, воюющий – уничтожитель всего, застреливший своё дитя – любовь.
Моё состояние вплотную у Чёрной двери. Жутко, но придётся переступить порог.9
Она не явилась на службу, а день выдался кипучим. Собеседники менялись в «спецчасти» каждые пять минут. Одни считали: так их, господ советских! Другие пугали: можно считать Морковникова разжалованным или сосланным (Чирчик, а там и Кандагар…) Мужики сетовали: зря бабы. Бабы, наоборот, одобряли смелость неудавшейся попытки. Инна Викторовна тут богиня для всех женщин. Такой профессии как гинеколог, согласитесь, в батальоне нет. О Лёке судили-рядили, путая в запале: «Почему у неё фамилия Воробьёва? У неё же не Воробьёва должна быть фамилия!» Генерала Вохрина все видели, парад принимает. «Представительный, ни за что не подумаешь, что у него такая дочь…» «Кто сказал – дочь? Она же не Вохрина, а Воробьёва!» «Ага! Ненастоящая генеральская дочка, поддельная!» Лакейски восторгались: «Машина-то за ней чёрная прикатила из штаба округа!» Весь день, даже надоело: Кукурузовой, жаль, не было…
Через три дня она на посту: похудевшая от боли. А вот так! Инна Викторовна «не проследила», и обезболивание практически не сделали (ну, как всем). «Расстроилась» врачиха: карьеру мужа считает законченной, жизнь загубленной.
– И я, вытерпев физические мучения, принимала психические атаки, отдуваясь за всех, – страдальческим голосом жаловалась Кукурузова.
Квалифицированное, не то, что с другими сотрудниками, обсуждение (материала много) слегка компенсировало весь этот негатив. Вывод: любая пропесочка не произвела бы на Лёку ни малейшего впечатления. Она бы так и прохохотала (нам и самим было смешно), если бы Инна Викторовна не ляпнула о том, что её муж заложил свою любовницу, признавшись в измене. Видимо, Морковников был единственным в батальоне, а, может быть, и во всём мире единственным объектом, на который Лёка реагировала серьёзно. Ко всем прочим она относилась, как мы решили, с молодёжным легкомыслием. В итоге образ вышел чересчур устрашающим. Неделя кончилась, началась вторая, а нашей сослуживицы всё нет. Морковников на плацу. Но это всегда так после «капитальных мероприятий». Шутим с Толей Звягинцевым:
– Стреляет?
– Ага.
– Долго палить будет?
– Пока патроны не кончатся.
– Там не одна обойма…
Зашла Дуськова: никаких распоряжений Ивану Егоровичу насчёт Морковникова не поступило. Скорей всего, поведение дочурки известно папе-генералу и он решил не наказывать ни в чём не повинного младшего по званию… Переглядываемся, довольные полученным результатом, а Дуськова, вдруг, говорит:
– Болеет она.
Как? Чем? – прямо стресс, а эта клуша (лифчик пятьдесят восьмого размера) спокойненько уточняет:
– Вторую неделю…
– Василиса Макаровна, а что с ней? – пытаюсь прочесть по довольной роже матери-героини правильный ответ, а та – зырк в сторону:
– Не знаю диагноза, какая-то тайна, покрытая мраком.
– Надо навестить, – сказали мы с Кукурузовой.
Начальница поддержала. Для депутации выбрали Ривьеру Чудакидзе как наиболее безобидную вследствие природной глупости. Да и должность – курьер, с такой спросу мало. Собрали денег на цветы и фрукты. Вспомнив роковое отступление от «сценария», снабдили чётким инструктажем: отдаёт прислуге дары, спрашивает о здоровье госпожи и с поклонами исчезает. Если Лёка выйдет, опять – с поклонами и моментально на выход. Для нас главное узнать реакцию: если злобная, то цветы и фрукты полетят в морду (не обязательно в прямом смысле). Возвратилась Ривьера с победой. В генеральскую переднюю вышла ей навстречу прислуга, как и Ривьера, офицерская вдова, оставляла пить чай. О скандале, произошедшем в батальоне, служанка не знает ни сном ни духом. Лёка (туши свет) не дома, а в больнице! Но прислуга дала любезно записочку с адресом, по которому и помчалась посыльная, проявив личную инициативу.
– Захожу, – тараторила Ривьера, – шикарные апартаменты: кресла, пальмы, туалет и ванная, будто люкс в гостинице. В похожем номере мы останавливались с Максиком. Тут – мы, а тут – наш генерал. – Её этот «Максик» короткое время служил адъютантом, конечно, не у Лёкиного папаши, а у другого генерала, Ривьера вечно вставляет его во все разговоры. – Лёка мне обрадовалась.
– Что сказала?
– Ничего, поблагодарила за цветы и фрукты. У неё и без наших полно: всюду вазы. Одета – высший класс: кофточка с оборочкой, брючки с разрезиками, босоножки на платформе. Где такие достать, мне Алёне… Причёсочка, личико полненькое, курорт! А больница-то рядовая…
– Ничего себе! – Кукурузова всегда неровно дышит, когда про Максика, но готова задохнуться, когда про Алёну. – Уфф! Вы что-то не поняли…
– Всё разглядела! – не словами, интонацией своего жалобного голоска заоправдывалась Ривьера и за себя блаженную, и за чудище – Алёну, и за мало пожившего Максика, убитого среди мира во время счастливой загранкомандировки в Бангладеш. – Я прошла насквозь все отделения, где многоместные палаты (духотища и двери настежь). Туалеты по два на этаж, больные в арестантских халатах, из пищеблока несёт, ну, как во всякой нормальной больнице для трудящихся! Но есть привилегированное отделение. Входит врач, сочный такой армянин. Лёка рядом с ним, будто Дездемона. Отелло этот (в бороде и в очках) потрогал лоб, потрепал по щёчке: «Всё гостей принимаешь, Лёкушка?..» Где это видано, чтобы так ласково обращались с больными красавцы-врачи? Мне сразу всё стало ясно, девочки!
На морщинистой мордёнке Недостреляной промелькнуло скептическое выражение. Вот загадка свалилась в батальон, словно летающая тарелка грохнулась возле нашего «капэпэ» [5] ! «Лечат», когда сама захочет! В окружении цветов, в обществе шикарного мужчины!
Дуськова говорит:
– Странно, но больничный ей опять продлён.
– Этот лечащий армянин её любовник! – в своём стиле прострекотала Ривьера.
– А Морковников? – напоминаю.
– А что ей мелочиться, можно хоть с тремя!
Эта Ривьера Пименовна сама невинная, как лошадь, но дочь у неё… И не сходит с мамашиного языка: «Алёна сумочку отхватила…», «Алёне шубку подарили…», «Алёна едет в Сочи (мы шутим: «на три ночи») с финном»; «Алёна едет в Ялту (на неделю) с финном, но уже с другим». Это такие финны завалящие на строительстве спичечной фабрики в какой-то Нижней Щекочихе. Вот уж где «переходный вымпел»…
Особистка проскрипела:
– «Не судите да не судимы будете», – и в коридор со своей папиросой вышмыгнула.
Дуськова: бюст – туда, бюст – сюда, для всех желает быть какой-то всемирной матерью, нет, чтоб прищучить Недостреляную. Но, может, боится она с ней связываться: Иван-то Егорович – знатный поддавальщик и в качестве комбата висит на волоске. Все свалили, мы с Кукурузовой погрузились в отчаяние, в кислоту едкую. Кто выдумал, что женщину роды омолаживают? Самки некоторых живых существ умирают тотчас после родов. У меня от второго ребёнка и печень, и варикозное расширение вен, потому и летом в чулках. Ноги, вроде, неплохие, но в синих жилах, на операцию боюсь. Моей матери такую сделали, близкий пример. У Кукурузовой после первых родов астма, наболтали – после вторых пройдёт. Прошла? После вторых – ещё пуще! И никто нас не лечит, хоть подыхай! Эта жизнь Лёкина нас допекла, да ещё неохристианка сексотская: «Не судите да не судимы будете»!..
Из дневника:
Я в больничке. Всё прекрасно. За окном цветут сады. Вернее, не сады, а скверик, но в песне, которую жалобно поёт Анна Герман, «цветут сады». Вдова говорит, что я на неё похожа. Они поспорили, и тётя сказала, что я – копия Марика Рок. Диалог с вдовой:
– Вам звонил мужчина.
– Голос какой? Высокий?
– Нет, густой.
– Выговор какой? Южный? «Гхекает»? Речь мягкая?
– Да-да! Речь была мягкой, хоть и грубый голос…
Мягко стелете, капитан!
Перечитала «Солнечный удар» Бунина. Думаю, страх остаться одному, как перед пропастью, отвращает мужчин от любви, подстерегающей даже в адюльтере. Они осторожней женщин, не умеющих прогнозировать, отдающихся чувствам от беспечности.
– Вам снова звонил этот мужчина. Спросил: «Кохгда я ещё могу позвонить?» Вы это имели в виду, когда говорили про “южную” речь?
«Поверила, поверила, и больше ничего!» – поёт Анна. И я пою. Ибо – что ж ещё остаётся на этой, пока не покинутой мною Земле?..10
Не только Кукурузова жестоко расплатилась за чреватую разбираловку. Инна Викторовна, настроенная пессимистично («Да не уволится она!» – о Лёке), хоть и сделала мне обезболивание, но операция прошла на грани прободения: стенки от постоянных скоблёжек истончились. Выгоняя меня, еле стоящую на ногах, из абортария, где в десятиместной палате ни вентиляции, ни минимальных удобств, наедине в ординаторской гинекологиня опять завела разговор:
– Когда я училась в мединституте, две студентки с нашего потока заманили парня (тоже медик, гулял с обеими, врал и той и другой), подпоили его хорошенько да кастрировали. Жаль,
срок дали девчонкам: операцию они сделали чисто, ни сепсиса, ничего у этого парня не было…
До чего баба достукалась, ещё подпоит мужа, да «сделает чисто…» Одна надежда: запер бы дочку генерал, у них (высмотрела Ривьера) дверь – только противотанковым снарядом…
Возвращаюсь с больничного и кого я вижу (права Инна Викторовна) – Лёка! У Кукурузовой взгляд: не взыщи, девушка вернулась. Разгар лета. На клумбе – маки. Лёка сама, будто цветок, в сарафане, красный жар которого обварил вошедшему Морковникову лицо до слёз. Его взгляд, намертво приклеившийся к её открытым плечам цвета молочной сгущёнки, сверкнул безысходностью:
– Ах, так! – вместо приветствия. Знал, что сегодня она здесь, но не предполагал, что с видом победительницы.
– Здравствуйте, Сергей Григорьевич! – оглядела она его безразличным взором, который был принят за чистую монету, как нами, так и Морковниковым.
«Земфира… охладела». Молодец, отомсти ему за всех… Стол, этот паршивый гроб, сколоченный каким-то деревенским прапорщиком, проходившим службу в ЧМО [6] , стал магнитом для Сергея Морковникова. Один из гостевых стульев теперь стоял возле этого стола стационарно. Садясь верхом, он отодвигал в сторону словари, чтобы видеть Лёку. Она перекладывала книги, прячась:
– Здесь служебное помещение, прошу его покинуть, вас ждёт ваша рота. Я вам не рота, не надо мной командовать.
В ответ он, будто во сне, не стыдящийся, отвечал хрипло:
– …а счастье подчинённого?..
– Товарищ командир, мне довольно того «земного счастья», которое вы мне уже дали!
Получив, он уходил не своей лёгкой походкой, а уплетался безвольной, штатской, еле передвигая ноги. Однажды ноги у него, кажется, чуть не отнялись. Возвращаемся мы с Кукурузовой из магазина и видим Морковникова на коленях. Лёка посмеивается, раскачиваясь вместе со стулом. К выходу он проследовал, впрочем, уверенно, а она, словно пьяная, поглядела на нас, вошедших, свысока. После «капитального мероприятия» такого никогда не было: пойдет, постреляет, да и шабаш. А тут, став жертвой сам, тянулся в «спецчасть», делая вид, что по службе.
Входя, он каждый раз взглядывал на Лёку, и с каждым разом всё потерянней. «Не позорился бы!» – вздыхала Кукурузова. Но немного погодя прояснело: коллизия другая, распределение ролей тоже. Моё, было, проклюнувшееся злорадство «мести за наших» сменилось разочарованием. Она просто играла с ним, на словах не прощая, но так кокетничала, что прощение было не за горами. Комната напиталась её любовью в форме отказов. Он смущался (такого спектра давно мы не лицезрели), но, целеустремлённый, тоже играл. Роль грешника, не устающего каяться:
– Ох, Лёка, ах, Лёка, эх, Лёка, – имя её повторял однообразно, этой ритмичной монотонностью была его страсть.
Если б мы с Кукурузовой не знали, что Инна Викторовна уехала в Шевченко (море, бахча, а на бахче бабушка и дедушка Морковниковы), то подумали бы, что нож, наточенный ею (или скальпель) на Сергея Григорьевича, оказался бумерангом. В наших казённых стенах разыгралась вспышка любви, невиданная здесь вообще, а для этих двоих наиболее сильная. Дружно, словно молодожёны, уходили они куда-то вдаль, это стало привычным. Мы с Кукурузовой, обжигаясь чаем, наблюдали из окна. Вот они вышли в наш двор, миновали ворота, идут посреди безлюдной улицы, называвшейся когда-то Новым тупиком (неплохое название), а теперь – Народной власти (тоже – ничего, особенно в сравнении со старым). Морковников в походной форме, в сапогах, сутулится (Лёка средняя ростом), и они почти одинаковы. Любовь сближает духовно, но больше – телесно, недаром супруги становятся похожими друг на друга. Она подросла, он уменьшился. Подпрыгнув, она сдёргивает с бойца фуражку. Он в ответ – её красную кепочку с козырьком, надевает себе на голову. Но это лишь миг, и вот уж шагают чинно каждый в своём головном уборе. Скрылись в скверике. Как-то раз они просто стоят во дворе, болтают. В ворота въезжает «Волга», из неё выходит Дуськов. Морковников вытягивается, козыряет старшему по званию, а после здоровается с ним за руку. Втроём смеются: подполковник, капитан и эта дочка генерала, поощряющего безнравственную связь. Наше дело теперь – сторона, пусть тешатся, им виднее, и это общее мнение коллектива от курьера до комбата.
– Всё! Разведётся с Инной, женится на Лёке, уедут в «зэгэвэ», – говорит Кукурузова (я говорю).
Да, сей горизонт углядели не только мы. «Чем кончится» – эта тема стала одной из наиболее животрепещущих тем, поднимаемых в «спецчасти» в Лёкино отсутствие. Мнения разошлись. Наш прогноз был таким: Морковников женится на Лёке, сделает скачок в своей карьере. Эту версию поддержала (и это для нас, умных, странно) самая глупая в коллективе Ривьера Пименовна. Дуськова предположила: Лёке надоест батальонная любовь, она уволится и забудет Морковникова. Были и другие похожие мнения. Лишь особистка сохраняла твёрдость – Сергей бросит Лёку первым. И даже уточнила: «Когда из отпуска приедет его жена». От нас с Кукурузовой теперь ничего не зависело, ситуация вышла из-под контроля. Весь коллектив втянут, «страсти в “спецчасти”» кончились, выплыв за её пределы. Мы превратились в рядовых зрителей многосерийного фильма, хоть с работы не уходи. По телевизору, кроме надоевшего «Штирлица», ничего не показывают. Осталось ждать, теряясь в догадках. Впрочем, развязка приближалась. Скоро наступит сентябрь, октябрь придёт в срок, а там и последний акт представления – одиннадцатое ноября.
Несколько настораживало в сюжете, не давая поверить целиком в хэппи-энд, подозрительное ускорение, которое и раньше замечали. То, что в обычной земной любви тянется год, здесь длилось не больше недели. Например, они так быстро научились читать по лицам друг друга, угадывая желания друг друга, миновав ребячливую стадию молодого супружества, превратившись в зрелых мужа и жену, но не потерявших интереса друг к другу! Иногда их помрачневшие взгляды, бросаемые одним на другого, говорили, скорей, о ещё большей силе притяжения и о гордости, что они этой властью каждый над другим обладают.Из дневника:
Нынче не видела Серёжу. День тянулся в сплошной скуке.
Сегодня видела Серёжу. Вошёл и будто запнулся. О, как он меня любит!
Надо же: чем дольше живёшь с мужчиной физически, тем больше спрашиваешь с него духовно. А Серёжа… Один-то раз я «спросила»! Но – Серёжа! Ушёл в три утра.
Мне кажется, я всю жизнь двигалась к встрече с ним, потому-то всё и оттянулось (и Ашот Меружанович тут не при чём: у каждого свой срок).
Что болтают в батальоне… О, Серёжа!
О, Дон Жуан, Казанова… Вы честны. И только вы любите, только вы любимы, только вы нравитесь «юной красоте бесстыдством бешеных желаний».
Пушкин был из них, он был «страдальцем чувственной любви», так как «поэма никогда не стоит улыбки сладострастных уст»; и «в крови горел» «огонь мучительных желаний»; а «счастлив тот», «кто в страсти сам себе без ужаса признаться смеет»; и, наконец: «Пускай умру, но пусть умру любя!»
Анатоль Франс в «Саду Эпикура» хотел бы перевернуть пирамиду жизни, чтобы люди, как мотыльки, не старыми гусеницами умирали, а юными бабочками и сразу после любви.
Отбыла его жена с детьми. Встретились у «капэпэ» и пошли… Я вся зацелована. Дрожь по всему эпителию. Вся кожа – распаханная почва, можно засевать.
«Смертные перенимают жизнь один у другого и, словно скороходы, передают один другому светильник жизни» (Лукреций). Жаль, мне передать некому.11
Мы с Кукурузовой, уже ни на что не надеясь, ни на какое улучшение самочувствия, проклинали с утра пораньше (пока Лёки нет) нашу житуху: всё тяжело – общий вывод. И куда ни кинь…
– У неё одних сумочек штук семь, – горестно хлюпнула жабой Кукурузова.
– Посчитай одежду, – прожужжала я полупридавленной пчелой.
От такой «процедуры» не становилось нам лучше, и наше терпение лопнуло (плевать на этот батальон связи с его связями, уйдём в мотострелковый). Первой я поражаю цель:
– Лёка, вы ещё молоды, любите поспать утром, но напоминаем: рабочий день не с девяти тридцати, а с девяти ноль-ноль.
– Молодость тут не играет роли: я и в шестнадцать лет не опаздывала на почту за корреспонденцией для доставки, – грохочет пушкой Кукурузова.
Вообще-то мы никакой реакции не ожидали, кроме банальной: «Ха-ха-ха»… И, когда она заговорила, мы оторопели: впервые услышали не реплику, а членораздельную речь, обращённый к нам монолог.
Для доходчивости повествования она расположилась у окна, опершись одной ручкой о подоконник. Я в этой позе засекла родное преподавательское и вздрогнула предчувствием позорного открытия. Другая её рука принялась ораторски жестикулировать… И мы узнали, что этими ручками она работала во время летней практики (совсем, как Кукурузова!) на целине… Она, эта Лёка гоняла, с чем сопоставились её «кручёные» подачи при игре в мяч, из одного посёлка в другой, снабжая кухню продовольствием, на мотоцикле(!) Однажды в Кызыл-орде не завёлся мотоцикл. И Лёка пошла пешком в Кызыл-жар Казахстанской степью, целиной…
Меня освободили от работы в студенческом отряде на целине из-за инвалидности матери. А Лёка не была освобождена. В степи что-то случилось с ней. Она сама считает: рядом с ней приземлялся космический корабль(!) В результате «под влиянием мутагенных факторов ионизирующей радиации» она заболела лейкемией, но не раком крови, от которого умирают в три-четыре года. Её лейкемия не злокачественная, такая болезнь позволяет жить, сколько угодно, лишь надо подлечиваться, правда, вредны отрицательные эмоции… Кукурузова, ещё не врубившись в главный смысл, и в то, что это толковый ответ на наш перманентный вопрос, бубнит, мол, если вредно, оставь в покое капитана… Проговорив это, про Казахстан, Лёка нам уже знакомо постарела за несколько секунд на несколько лет: глаза заводные потускнели, губы загнулись уголками вниз. Да, получили мы по мозгам столь удивительной новостью! Ладно, больная хронической болезнью, каких у всех полно. Не каждый, конечно, сделает из болезни удобство, не каждый имеет условия для превращения этой болезни в райскую жизнь… Но возраст!
Припёрли мы скрывающуюся под должностью особистки партизанку во вражеском тылу Недостреляную, чуть не застрелив аргументацией: зря она хранит тайну, создавая прецедент недостаточного уважения Леонеллы Аполлинарьевны! Молодость Лёкина давно казалась неестественной. Удивляла особая белизна кожи (не только лица, но и плеч, и рук, и статуэтково-ровных ног). Химия, алебастр. Личико, будто глазурью облитое… Часто встречаются такие у молоденьких? А как, если у старух? Ладно, не буду пугать… Из особого отдела мы шли пружинисто от прозрения. До конца дня пружинили внутренне, ловя момент. Как только Лёка из комнаты, – сбрасываем пары: фантастика, умопомрачительно! Как сохранилась девушка-то? Ну, разумеется, безмужняя, бездетная… Но ещё что-то должно быть? Особистка тоже девица (видели бы вы это чудовище).
– Мы – замученные жизнью бабы, она прелестное дитя, – стонала я (дундела Кукурузова). Тонус от «процедуры» не повышался.
Удивление переплавилось в отчаяние, да что скрывать, – в тривиальную, разъедающую душу, как кислота язву желудка, зависть, предполагающую неполноценность завидующего и охватившую не только нас двоих. Новость с нашей помощью быстро разнеслась. Всю бабскую часть коллектива поразила зависть, словно инфекция. А я, надо сказать, только и думала об этом. И как-то перед сном сошло на меня озарение: её на-ка-чи-ва-ют. Препаратами, изобретёнными на западе, чтобы иметь шикарный вид (а генерал-то достал!) Если прекратить это «накачивание», обернётся наша красотка не на миг, а на продолжительное время Кукурузовой: кожа обвиснет, посереет, под глазами набрякнут мешки, лоб разметится морщинами.
Наутро догадка показалась, не то чтобы нереальной, но неполной. Медикаментозные вливания – само собой, но есть и основная причина. Вспомнила я себя боевую-молодую (жизнь только начиналась). Перед глазами – мать, обезножившая и обозлённая, отец, ею затурканный, «мало приносящий» в дом… Конечно, я считала, что мне уготована другая судьба. Знала бы, глупая, что «социальность», как национальность, передаётся по наследству. Если родился в самом низком общественном классе, так и останешься в нём. Но я, ещё не знавшая этой истины, однажды вдохновенно накатала некий «трактат» под названием: «Что есть бабство».
…Бабство – это такое состояние женщины, когда она не человек. Баба – не мыслящее существо. Ей уготована примитивная работа по нижайшей квалификации: стирка, кухарство, уборка помещений. В бабство влипаешь, как муха в липучку. Бабой становишься в результате собственной неприглядности (ты не мечта поэта), от безденежья, то есть отсутствия приданого. В итоге – избранник, вернее, тот, кто согласился быть твоим мужем, – менее развит, а любви изначально нет. Если и мелькнёт, то лишь «улыбкою прощальной». Муж доволен: осчастливил тебя, избыточную невесту, заслужил заботу и может, сидя у телевизора и потягивая пиво, бодро орать: «Бей, балда, бить надо, мазила!» Вскоре эта баба уже и рабыня. Умнее те мухи, которые родят ребёнка, а мужа выгонят, они не целиком прилипли на липучку (хитрость служанки, увильнувшей от одного из господ). Выход из этого положения один: превратиться в ведьму. Ведьмы сопротивляются, они – лучшие женщины нашей страны. Современная ведьма – не баба, и о ней надо написать другой трактат.
Выкопав эту самонадеянную бумажку из старья, принесла на работу и дала прочесть Кукурузовой:
– Бу-бу-бу, гу-гу-гу, ду-ду-ду, – Отсмеялась она и добавила привычное: – не жизнь, а зарраза!
Да, надо признаться, что мы с Кукурузовой ведьмы. Под видом «психологической службы» мы честим своё существование, поднимаясь над ним, а над толпой баб – на разбираловках с выворачиванием кого-нибудь наизнанку в «исповедальне», где желающие «поделиться» (любимое бабье словцо) «докладают» охотно обо всём, что происходит с ними и с их мужьями на кухнях и в спальнях. Не догадываются они, беспробудные бабы, на какой сарказм мы способны, мы, в их понимании «добрые девочки». Называть старых хрычёвок «девочками» – такой же дурной тон, как «поделиться». Слышали бы они! Когда очередная откровенница покидает «спецчасть», какой истинно ведьминский хохот сотрясает нас за толстой, стерегущей «грамотность в документах» дверью!
Лёка – не баба и не рабыня, ей не грозит превратиться в ведьму. Она – барыня. Так раньше жили все образованные женщины. Окончив гимназии или институты благородных девиц, отдыхали на балах, в театрах, устраивали приёмы и кавалькады, вели дневники… И в этом именно секрет её молодости. Не химия, не жратва. Наши батальонские заклинились: «Одна чёрная икра!» Стиль жизни, уроды! Мы так не живём, так жить не будем… Никогда. Слово «никогда» звучит, как слово «старость», где мало радостей, зато много запретов.Из дневника:
Мне двадцать один. Меня все любят, обожают. И тот, другой, теперь знаменитый, навек ушедший, любит меня больше всех. А я? Я, не успевшая его полюбить в ответ, увозимая на ужасном «студебекере» по ужасной пустыне навсегда! О, Милка, как мы с тобой плакали! Выверялась другая, прямая дорога, и какая ясная… Вдруг, отклонение от траектории. И кто его допустил, неужели я сама? А разве человек не сам выбирает себе путь? Иногда бессознательно. Вот живёт некто, у него ноет зуб, но он не идёт к врачу, глотая вредные для здоровья анальгетики. Он уже и на этом маленьком отрезке жизни выбрал (и не жизнь, а смерть).
Тётя считает: всё дело в шляпе… Люди, у которых большое жизненное предназначение, пекутся и о мелочах: у них отлаженно работает инстинкт самосохранения. А те, у кого нет дел на земле, уходят на небо, а потому бредут каждый своей Казахстанской степью без шляп под палящим солнцем (Кызыл-орда – Кызыл-жар…) Они идут своей дорогой, и эта дорога открыта небу, с которого они ожидают скорых вестей.
И весточка приходит…12
Мы с Кукурузовой расстались. Она отправилась на огород, где фигурируют: «паразит-сосед-справа», «захватывающий воду», и «паразитка-соседка-слева», пускающая своих кошек по грядкам Кукурузовой, старательной огородницы. Как и всегда бывает летом в пору отпусков, я почувствовала себя одинокой без привычного своего двойника. Раньше давали на подмогу Ривьеру Чудакидзе, способную довести до белого каления трескотнёй об Алёне, успешно продвигающейся в карьере проститутки, а потому даже обрадовалась, что вместо неё Лёка.
С этой (следовало ожидать) – никаких привычных тем: о химчистке, испортившей плащ, о домоуправлении, отказавшемся ремонтировать канализационную трубу, о колбасе, всё больше похожей на пластмассу, о служащих батальона с функционированием «исповедальни» (в этом вопросе коллектив понял – перерыв). Как два, запущенных на разные орбиты спутника, мы не рассчитывали на стыковку, но она почти состоялась.
– …любовь равна таланту. Она посещает избранных. Бойтесь любви, товарищ капитан. Любовь заканчивается вознесением. Христов круг – это и есть круг любви. Любящий бывает распят. Высшая сила, выхватывая из толпы намеченную жертву, делает её вместилищем любви.
Я вхожу в «спецчасть» под этот монолог, но Лёка, кажется, не замечает меня, вошедшую. На линии моего рабочего стола находится её «четвёртая стена». Одета она соответственно, в театральный костюм, подходящий для данного монолога, не рассчитанного на бытовую реакцию, а лишь на зрительскую (овации, крики «брава» и «бис»): посреди белого льняного полотняного поля вышит шёлком золотой крест, будто мишень на рубахе средневекового смертника.