А глядели её глаза вдоль улицы имени Карла Либкнехта, мимо не менее центральной улицы имени Клары Цеткин, но вышла она на проспект имени дедушки Ленина (так в детстве называла девочка Валя вождя мирового пролетариата, почти не зная своих родных дедушек). Папиного папу расстреляли ни за что, в чём потом признались, мамин сам не показывался, спрятавшись в божественную веру, ласково пригласив жить за глухим забором в их сектантской сплочённой молитвами семье.
Особняк, где проживала Валька, где, можно сказать, родилась (отсюда увезли маму в роддом), отец называл «трущобой», но он, конечно, не прав. Трущобы бывают только в капиталистическом обществе угнетателей и угнетённых. В советской стране все равны: каждому по труду, зато от каждого только по способностям, а не как там – потогонная система. У нас в стране главные думы: «миру мир», «братство всех народов», «народ и партия едины!»
Размышляя так, Валька Родынцева, эта девочка не полных восемнадцати лет, оказалась на пороге кафе, расположенном в том же доме, где кафетерий. Кафетерий работал днём. Там Валя частенько съедала то булочку с кремом, то с марципаном, а то и булочку безо всего, если было очень мало денег. Вечером дверь в кафетерий была заперта, да и денег, даже девяти копеек на булочку безо всего в этот холодный вечер у неё не было. В кафе она ни разу не была. Только в ресторане один раз у тёти Люли. Отец считал, – нечего делать ребёнку в таких общественных пищеблоках. Это «Молодёжное» кафе было у неё на пути. Пробегая не раз мимо, взглядывала в его окна, тяготясь мимолётной досадой, что, кроме отражённой в стекле одинокой рябины, за тяжёлыми шторами ничего не видно. Ни самих счастливчиков, ни, тем более, вкусных блюд, ими поедаемых. Вечерами после закрытия кафетерия на это крыльцо она никогда раньше не поднималась, а тут будто привычно взлетела, и – к дверям, крепким, таинственным, отворившимся в тёплое людное помещение, откуда повеяло сытостью чьей-то весёлой жизни. Случайно сделав вид, что хочет пройти в дверь, будто при деньгах она и хотела бы поужинать, наткнулась Валя на однорукого вышибалу в синем халате, под которым имелся швейцарский, но, видать, бережно носимый им мундир. «Чего желаете?» – отстранил её одной своей рукой.
Шёл снег с ледяными иголками, на крыльце в дерматиновой короткой юбочке было прохладно, но из тепла появился парень, такой красивый, копия – Ален Делон из фильма «Рокко и его братья». Как хозяин этого вечера, этой жизни, на пороге которой дрожала Валька Родынцева, имея растерянный вид маленькой жертвы, этот «Ален Делон» пригласил: «Чё, не пускают, пошли к нам» и протолкнул её в тепло и музыку мимо отступившего швейцара. Очутившись за столом, за которым сидело несколько парней (ни одной девушки), испугалась, готовая мчаться к отцу, ехать троллейбусом на последние гроши, а в автобусе (пересадка) – зайцем. Парни засмеялись, поглядев на Вальку, отказавшуюся от вина. Но лангет, заказанный красивым парнем, съела (он ещё заказал для неё компот). Думала: как расплачиваться? Но утешила себя тем, что в советской стране человек человеку друг, и она в понедельник отдаст рубль шестьдесят. Подошла официантка, чем-то похожая на тётю Люлю. Пьяно хохочущие парни стали бросать на середину стола мелочь, приговаривая: «А это от меня за «лангет плюс компот». Вальке делалось всё страшней, будто перенеслась она в капиталистический жестокий мир насилия.
Парни вывалились на мороз, свистом подзывая такси. Очутившись в плотной мужской стихии, готовой и её перенести в одну из подъехавших машин, нырнула Валька под чью-то руку, точно ребёнок под стол, помчалась родной улицей Карла Либкнехта, готовая исчезнуть в подворотне, знакомой с детства по игре в прятки. Крик и свист вдогонку остались позади, но приблизились торопливые шаги за спиной; и – хвать за рукав: Ален Делон… Опять увидела его лицо – дыхание перехватило от красоты. Нет, на Сергея Есенина он не походил (а Никиту пока не успела встретить). Шли рядом (подворотня детства зря осталась позади). Валя хвасталась своей активностью на фабрике, не зная ещё, что её не выберут вожаком. Незнакомец в ответ удивлённо помалкивал…
Ох, надеялась Родынцева – станет секретарём участка. Цеховой вожак Женя заикнулась об этом, уезжая по путёвке в Болгарию. Но на перевыборное собрание пришёл незнакомый заместитель Жени без понятия об активистке Родынцевой. Под его руководством её не выбрали никуда и никем! Очень переживала Валя активная политический крах, потому и уволилась. Напрасно её уговаривала вернувшаяся из отпуска Женя: «Погоди, ещё выберут, ты у нас без году неделю…» Не неделю! Целых три месяца юной судьбы с пламенным сердцем отдала этой старорежимной фабрике. Хорошо – успела купить сапоги со скидкой, да шпильки каблучник модельного цеха приколотил на детские туфли. Как могли не выбрать так мыслящую строительницу? Как такое можно стерпеть? Словно из космоса просыпался гогот: хохочут в классе девчонки и мальчишки, дети других людей, избранников (председатель совета отряда – Лобызевская, её мальчик Борька Таран, у них родители избранники). А у Родынцевой?
«А кто твои родители?» – спросил и Никита. У него отец, – о-го-го (!) – директор большого металлургического завода. Увидев Никиту впервые, Валька поняла: он и есть, как сама говорила, – король её сердца. Ничего не делая и не говоря, а лишь просто глядя на Никиту, лишалась Валька страдания, которое выявилось при встрече с ним. Страдание гнездилось в старинном особняке, стены которого (считали жильцы) набиты покойниками. Бывший владелец, богатый купец, замуровывал живьём строителей, каменщиков (не кирпичников, их нынче никто никуда не замуровывает); строители ему проложили от этого дома к другим домам подземельные ходы, тайну которых он хотел сохранить. Страдание носил Валькин отец. Он горевал о своём, несправедливо расстрелянном хорошем папе, который сам тоже расстреливал, но только плохих. Страдала, болея, мама. А Валька… Жила со страданием постоянно, не зная, что это оно. При первом же взгляде на Никиту страдание исчезло, как рукой сняло, будто светлое завтра настало сегодня (партия привела народ к победе), дальше идти некуда и незачем, лучше остановиться на данном этапе большого пути, накрепко на нём замерев. До появления Никиты Олег поговаривал с радостью, передавшейся Вальке: «Просил приютить: не поладил с родственниками. Переедет! Скоро! Какой Никита! У нас в институте все просто влюблены в него».
В тот вечер она прибежала, как обычно. Подмела пол, а, когда перечистив кастрюли и сковороды, полоскала чашки в эмалированном тазике на кухонном столе, стоящем у самого порога, легко открылась тяжёлая дверь. Рядом неожиданно близко вырос из-под земли, точнее, наоборот, спустился с небес Никита. Будто солнце вошло. Не холодом, – жаром обдало, словно от какого-то особого источника тепла, размягчившего её мозг и превратившего Вальку почти в полоумную, какой она могла стать в результате менингита, если бы его форма оказалась тяжелей. Её руки продолжали мыть посуду, но смотрела она, не отрываясь вверх, будто на внезапно возникшую перед верующей икону. И, вынимая из воды одну из чашек, не успела поставить её на разостланное по столу полотенце, и та, выскользнув, упала и разбилась. «К счастью!», – сказал Никита. Валька бросилась собирать осколки у его ног, обутых в большие добротные ботинки. Да-да, сразу поняла: он и более никто.
Миг, когда в тумане поднявшегося счастья увидела его не блестящие, не горящие, а спокойные, далёкие и оценивающие всё продолговатые глаза, стал роковым, будто для маленького зверька, заколдованного большим опасным зверем. Звякали осколки, заметаемые веником на жестяной совок. Олег на жалобный Валькин взгляд махнул рукой, мол, у бабки (говорит по привычке) ещё полно чашек, и не надо портить радость. «Я с лабораторных, не выполнил задание. Не измерил температуру кролику!» – сказал пришелец с лучшей планеты. Кролик убежал во двор за угол корпуса. Он, хитрый, увиливал, петлял по снегу, словно настоящий заяц; прятался, загоняя преследователя в сугробы… Никита изображал то себя самого в погоне, то кролика, «выглядывавшего из-за угла котельной», и так смеялся, что и Олег стал повизгивать от хохота. Валька просто зашлась, и Никита заметил её смешные зубы: «Да, ты – крольчиха. Гляди, она похожа на крольчиху!» Валька обмерла от таинственного взгляда. Какие глаза! И какое лицо…
В жизни она ни разу вблизи не видела подобного человека. И дело не в том, что он красивый (копия – портрет Есенина), а в чём-то другом, притягивающем. Через весь дом на диван Никита кинул шапку, завертевшуюся там, как будто она была живая, в кресло швырнул пальто, тоже не сразу успокоившееся. Все, даже неодушевлённые предметы, подыгрывали ему, не говоря о них с Олегом. Он не забыл про крольчиху и ещё раз назвал её так.
Она же, поражённая им до помрачения и так-то невеликого рассудка («худого» – говорит мама), до обмирания, до собственного пред ним уничтожения, и по дороге домой шептала горячими губами: «Крольчиха. Он назвал меня крольчихой». Радовалась, будто это прозвище лучше её имени, которое носит также первая женщина-космонавт. Раньше гордилась, а тут перестала гордиться потому, что никем и никогда не произносилось её имя так, как это прозвище: необыкновенным голосом, какого не слышала за все свои семнадцать лет и девять месяцев пребывания на этой Земле. Весь следующий день то и дело оказывалась, точно в полуобмороке: Никита, его лицо, его голос… Да, он-то не кролик, а, возможно, хищный, пока молодой, не понимающий своей хищности зверь.
С трудом перекантовавшись на стройке, неслась Валька-строительница в знакомый домик. Прибежит, а студенты учат свои медицинские уроки. Никита по учебнику (много нерусских слов, латынь) читает громко, чтобы слышал на кухоньке Олег. Готовит Олег с удовольствием, посуду мыть не любит. Стараясь быть незаметной, Валька любуется Никитой, достающим из пачки сигарету. Он уже не читает, глядя на её кофточку, связанную из цветных ниток (Капуста: «Опять сама? Мне-то свяжи…»). Но Валька считает, что ей не надо вязать из красивых ниток (хотя так иногда хочется!). Мачеха подарила ей десять клубков разноцветной шерсти. Иногда, конечно, не может сдержаться, и давай вязать! Какие красивые получаются полотна, из которых потом можно сшить панно. Но Валька как строительница коммунизма не может думать о каких-то кофтах, которых (каждую особенную) может связать быстро на целую компанию модниц. Под взглядом Никиты Валя думает не про кофты. Думает она с надеждой, что нулевой размер груди перейдёт-таки в первый. До четвёртого, как у Капусты, далеко. Лицо Никиты розовеет. Он чуть не поперхнулся дымом. Мастер делать кольца, сейчас не вышло ни одного. Снова читает, голос сел. «Громче!» – просит Олег, добавляя по латыни неприличное (Валька знает: на стройке это мат). «А ты, клистироус, кастрюлями потише греми», – отвечает Никита, голос вернулся. «Ах ты, обезьяна! Кто клистироус?» – появляется Олег: в руке деревянный молоток для отбивки мяса. «Подойди ближе, приматус!» Они устраивают шуточную потасовку, в результате Олег на диване, молоток сверху: «Летальный исход», – хохочет он, обессилев. Олег не слабак, в диспансере связывает психов, но против Никиты… Валька смеётся, как сумасшедшая из палаты буйных, где дежурит Олег, шуткам этих умных парней.
Однажды она видит на пальце у Никиты обручальное кольцо. «Ты женился?» – спрашивает в ужасе. «Пока нет». Он пишет, сидя за столом, положив тетрадку на крахмаленую скатерть, прилежный ученик, отличник, руки чистейшие. Она – по другую сторону ослепительного стола, похожего на озеро подо льдом (как же ей перейти на ту сторону, где сейчас находится Никита?) «А почему “пока”?» – лепечет. «Невесты нет, – не отрывается он от писания. – Ты, это, помоги Олегу, Крольчиха, я для нас конспект должен переписать за один вечер». Олег всегда найдёт ей дело… А тут и еда готова, втроём поедят, она посуду вымоет, подметёт пол и домой. В темноте страшно идти по их, – скажет отец, – «трущобам». В центре живут, близко к проспекту Ленина, на улице его соратника Карла Либкнехта, немецкого передового человека. С парадного входа заходить и вечером не боязно, а с чёрного можно нарваться на бомжей с вокзала. Но от Олега идти ближе по дворам. Смелая Валя, пробираясь в темноте между знакомых сараев, смеётся от счастья: один раз Никита взглянул на её новый шарфик, один раз назвал крольчихой, – день прожит не напрасно, и весь следующий день можно жить, представляя тот взгляд мимолётный, слыша необыкновенный голос. Даже грубые слова (некоторые из них латинские) произносит он ласково. Какое счастье видеть в памяти его голову, склонённую над столом… Пай-мальчик, хорошо одетый, откормленный, «единственный сынок состоятельных родителей», – сказал Олег, у которого родителей нет. Никита её старше на два года, но она иногда смотрит на него, как на своего будущего сына. Он, конечно, взрослый, говорит гадости: проктус, пенис, анус… Медики, – считает он, – циники («киники» – называет почему-то).
Теперь в её большой комнате стоят в углу лицом к стене десять разных портретов. Но это всё он, Никита… На некоторых он очень похож на её школьную любовь – Сергея Есенина, поэта всех времён и народов.
«Эй, Гиппократ, кончай онанизмом заниматься, в морг пора, покойники заждались, не все кишки сосчитал, а лежит…» «На тебя, буйно-психопатический, трупов не напасёшься», – так переговариваются Олег с Никитой в субботу. Зря прибежала Валя нетерпеливая утром под предлогом вернуть Олегу книгу «Кожные болезни». Никита вдруг сказал: «Приходи вечерком, когда нарежемся трупов и подобреем». Зачем пригласил, она и так прибежит… В его глазах мелькнуло что-то… Нет, не любовь… А если это любовь? Кино с таким названием смотрела, плача в темноте зрительного зала. Весь день, еле дождавшись вечера, вспоминала необычный взгляд. Во двор она входит, крадучись. Соседи Олега скандалят с ним. Считают, что Олег «залечил Порфирьевну до смерти специально, а завещание вытребовал обманом». Он посмеивается: «Собирают на меня компроматы: в милицию жаловались, что лечу на дому от триппера. Вот и лечи, можно сказать, задаром». Валька знает, – болезнь «нехорошая». Мама объяснила, – есть такие, научив в бане окатывать кипяточком: тазик и лавку. Валька по субботам ходит в общую городскую баню. Там из горячего крана хлещет кипяток. На стенке табличка: «Вначале открой холодную воду, потом горячую». Но не для Вальки эта чушь. Берёт из общей груды тазик и, открыв на полную, на вытянутой руке, как фокусница, крутит тазик под обдающей паром струёй. Зато чисто. К домику Олега она подходит, из-за угла высматривая: есть ли соседи во дворе? Они ведь могут подумать, что и она лечится. Как-то столкнулась на днях с двумя парнями, после которых Олег мыл шприцы, поставив кипятить их в металлическом ящичке (кипят постоянно, но с ней об этом ни гу-гу).
Она пришла, когда Олег и Никита ужинали, но ещё они нынче пили спирт. Валька принесла рулет, купленный в кафетерии на последние рубль пятьдесят: внутри сладкий мак, сверху шоколадная глазурь. Наливают и ей впервые, чуточку (спирт на дороге не валяется, а под замком хранится у Олега в диспансере). «…старичок буйствовал… Маниакально-депрессивный с проявлениями агрессии. Я сказал заведующему, что держать его в этом отделении опасно: всех переведёт из паранойи в психопатию. Инсулина нет». Олег выпил по-деловому и собрался: халат, перчатки, шапка… Валька вскочила. «А ты куда, или спешишь? – поглядел в сторону Олег. – Мне дежурство поставили». Валька вернулась послушно на стул (может, зря?) А Никита отвернул лицо: то ли смутился, то ли обрадовался. Уходивший ушёл. «Ты откуда такая красная?» – спросил Никита. «Из бани», – ответила она. «У нас в морге есть душ, моемся после занятий. Сегодня покойник попался тухлый, меня рвало, а профессор говорит: ’’Хирургом будешь, такая примета’’. Давай ещё выпьем». Валька сделалась пьяной.
Очнулась она при тусклом свете на кровати. Простыни крахмаленые хрустели капустными листьями (стирают бельё у психов в прачечной, там же крахмалят). Раздета она, человек рядом (руки и грудь волосатые). Разглядывает её, спрашивая о чём-то, но она, не понимая, шепчет: «Мальчик, это ты?» Ей кажется, что они с Капустой на катке в теплушке, переодевают мокрые после катания футболки на сухие (ехать по домам в зимнем трамвае). Вдруг, один из этих Капустовских дружков (у них клички: Дыня, Гастон, Мальчик) обхватывает грубо, но губы нежно скользят по щеке, по шее, по телу… И тут губы и руки… Мальчик… Пытается убежать, вскочить в трамвай, но не может (а тогда удалось!), и её раздавливают… Кажется, хрустят кости под визг кровати, но боль не в костях. Её будто надорвали, прирезали, вторгшись чужеродно. Хмель упал неожиданно, как высокая температура после принятого аспирина. «Дефлорация, что ли?» – испуганный голос. Она понимает, что её медицински исследуют, но двинутся не может, лёжа куклой, да и говорить стыдно. Её перекладывают, как больную, меняя простыню. Ничего не скажешь, медик: даже пульс сосчитал, проверил зрачки. Самого не видно: свет лампы ей в глаза. «Ты, Крольчиха, что же, девицей была нынче днём в бане?» Она молчит удивлённо.
Ночью они пьют чай на кухне. «Я думал, ты ходовая девочка, – говорит Никита. – Мне именно такая нужна была. А у тебя никого до меня не было, так получается?» Она ещё не вполне очнулась, но только бы он был доволен. Всем. И отвечает честно: «У меня был! Этот, Ален Делон…» «Чего? Молодец, Крольчиха, – любовь крутила со знаменитостью!» «Из деревни он, зовут, кажется, Санькой… Вечером пошла в кафе, но денег не было. Он заплатил, лангет плюс компот…» Никита кивает врачебно. Что в глазах – не поймёшь. Её окатывает страх: наверное, не надо было такое про себя рассказывать? Тем более, что с этим Делоном, то есть, с этим Санькой… Хотела выкрикнуть: не правда это! Но пока подбирала слова, Никита сделал вывод: «… хотя, может, и ты ходовая, всё зависит от эластичности девственной плевы, у некоторых разрыв происходит даже во время родов…» Промолчала, будто забыв все слова. «А ты у меня точно первая, – усмехнулся он печально. – Удивительно, но факт: любил одну девушку, красавицу. Она утопилась».
Утром Валька за большим столом напротив Никиты. Он курит, делая кольца. Она нервно двигает руками по крахмальной равнине. Он – на одном берегу озера, она – на другом. Он, Никита Алексеев, студент мединститута, сегодня стал мужчиной, воспользовавшись для этого её тельцем, расслабленным выпивкой. Сейчас придёт после смены Олег, а потому ей лучше уйти. Её руки скользят по скатерти: «Ладно, я пошла». У порога он придерживает её за плечо. В зеркале на стене: она – низенькая дурнушка, он – красивый капитан КВН, будущий хирург, обязательно станет профессором. У неё в глазах побитость растерянная, у него – виноватость, но удали больше: «Приходи дня через три. Когда заживёт». Вторую их ночь Валька Родынцева хранит в душе сокровищем, доставая отдельные фрагменты, заправляясь от воспоминаний, будто автомобиль топливом. Никита с ней говорил о жизни. Не то, что по радио и не то, что работяги на стройке. Эти всё об одном: об ошибках в нарядах, о снижении расценок. Прораб Арсений Иванович сократил свои появления на объекте до минимума.
«Ты такая низенькая, как вьетнамка. Знаешь, во Вьетнаме война?.. Я бы хотел спасать людей от смерти на войне. Но меня в армию не возьмут, у нас в институте есть военная кафедра, велели стричься налысо, а я хочу причёску, как у “Битлз”…» Она слушает, не всё понимая. Главное: смотрит на его лицо, на губы припухшие (целовал, прилепляясь, сила во всём). Её губы слабеют, растекаясь под его губами, вся растворяется под его напором. Если б не боль (почему так?)… Он уж говорил о половой несовместимости, но она готова терпеть: несовместимость быстро заканчивается (какие-то пять минут), и опять можно любоваться, слушать его слова, смех. Если б так всегда (не только этой ночью).
Иногда она слышит в себе чей-то суровый голос. Этот голос спрашивает: кто дал тебе право думать, что с этой ночи ты, убогая девочка, неравная этому человеку во всём, станешь жить с ним, даже (какое счастье!) стирать на него, научившись крахмалить простыни и скатерти? Можно в прачечной, но она научится ради Никиты. Для такого Никиты она жизни не пожалеет, на костёр взойдёт, пойдёт на смерть. Есть книжка (в школе проходили) «Тарас Бульба». Там картинка: спят сыновья Тараса (Никита похож на Остапа), а мать над ними, пригорюнившись: невечно (увы!) будет длиться эта ночь, наутро битва, предательство, а там и костёр… «У нас в стране врачу невозможно иметь свою практику: Олег дрожит, делая жалкие уколы на дому от гонореи» «От “триппера”», – поправляет, радуясь: посвящена в тайну умных людей, медиков. «Одно и то же» «Да?» – удивляется она. Никита, наконец, устав от своей «физиологии» и от своих рассказов, спит, похожий на преданного сына Тараса Бульбы, а Валька при свете начинающегося дня глядит в его лицо, не очень надеясь вновь увидеть его так, стремясь запомнить, словно перед гибелью: его гибелью или её собственной скорой?
Наутро она признаётся. Они опять за столом, на котором ничего нет, лишь белая, жёсткая скатерть огромной снеговой равниной зимнего озера. Он – на одном берегу, она – на другом… Её охватывает страх, будто вылетела она на край перекрытий, боясь с них упасть не потому, что близка пропасть, а потому, что в неё тянет. Их руки разделены шириной стола. Его, белые с чистыми ногтями, коротко остриженными, её, уже грубые, обветренные, ногти неровные и нечистые, но при этом накрашены ярким лаком: «Я сказать хочу», – вдруг говорит она. Он передёргивает плечами, смотрит нетерпеливо, мечтая об одном: чтоб ушла она, и на тебе, – сказать… Всю ночь, вроде, болтали. Никита не заметил того, что говорил лишь он, Валя любящая промолчала. Набравшись смелости (руки вздрагивают в такт заколотившемуся сердцу: неужели слышит его стук Никита?), роняет она первое из слов этой очень древней фразы, будто безысходно прыгая с незнакомой высоты в бездну, сознавая большую вероятность смертельного или, как скажут медики, летального исхода: «Так… люблю… тебя… жить… без тебя… не могу… совсем». После каждого слова – паузы молчавшего до этого утра немого. В каждом из молчаний набирается она сил для следующего слова, ныряя за каждым, будто за жемчугом, на океаническую глубину.
То, что она с таким трудом произнесла, сущая правда. Особенно о том, что «жить не может». И не может. И после этого утра – чем дальше, тем больше. Когда видит его, живёт, но видит она его в жизни, можно сказать, в последний раз в это холодное утро. После она способна какое-то время продержаться на воспоминаниях, но они тускнеют, их надо подновлять жизнью, а с этим плохо… Каждую грёзу «включает», точно невидимый другим телевизор, при этом не имеет значения, где находится сама: на рельсах, на мосту, на перекрытиях недостроенного дома или в безопасности рабочего вагончика. От её признания Никита краснеет. Видимо, такое ему говорят впервые. Откровение особенное, может быть, единственное в его судьбе. Проживёт он долго, забудет, как рвало в туалете морга, куда мчался из анатомички, холодной, кафельной и просторной, точно космодром для отправки душ во внеземное пространство. Не смотрит он на неё, случайно сидящую тут смешно одетую дурнушку, а смотрит он на потолок, на стену с ковром, на комод и на буфет. Глаза чернеют от гнева (только что были светлыми), не знает, как скорее распрощаться с гостьей, которая, заметив темноту глаз, толкует по-своему: тоже любит. В суматохе собственных чувств она упускает, что ответа на её признание нет. Совсем ничего не сказал в ответ Никита, король её сердца…
Если бы не это их огромное семейное горе, которое случилось с мамой, то Валька бы тоже поступила на учёбу, не в институт, правда. А так – совсем неравные. Он сам сказал: «Из другой ты социальной категории». Такие, как она, по его мнению, должны, либо на заводах и фабриках, либо (если при капитализме) – в проститутки. И пожалел, что из неё проститутка, скорей всего, и не получится. Она смотрит на него, мечтая приблизить своё лицо к его голове, прикоснуться тихонько к волосам. Они особенные, к ним тянешься, сероватым и жёстким. Он похвалился: «Похожи на волчью шерсть». Один раз ей удалось уткнуться в них носом (хорошо пахнут). Вдыхать бы и вдыхать, да и закончить так земное существование… «Ты какая-то детская», – пробормотал он недовольно. Ещё бы, на вид школьница до сих пор.
Но школа у неё позади, как и поездка в морг. Не для медицинского урока, как у Никиты, а для урока жизни и смерти. Они с отцом остались наедине с космосом, с молчанием планет. Отец напился и говорит про маму: «”И оттого хулиганил и пьянствовал, что лучше тебя никого не видал”, а потому не хочется видеть никого из остальных людей земли». «Если бы парни всей Земли…» (Поёт и поёт радио). В морг поехала Валя смелая одна. Приезжает, звонит в дверь, на пороге тётка в рваном халате. Выслушав, не пропускает, а кричит в таинственную глубину безоконного помещения. С улицы и не сразу подумаешь, что этот поросший зеленью холмик большой, но не братской могилы, и есть корпус номер семь. «За покойником!..» На крик санитарки вышел медик, чем-то похожий на Олега, которого тогда ещё не знала: «Ты, девочка? Совершеннолетняя? Паспорт покажи» «Дома оставила я паспорт» «Приезжай с взрослыми». Так и не поверили, сколько ей лет. Но и теперь она также выглядит, если не накрашена (просто жуть: без косметики никуда).
Капуста тут как-то приходила ночевать со своим парнем. А для Вальки они привели юридического студента (внешне с Никитой ни в какое сравнение, а какой он в другом виде и не думала узнавать). Возмутился будущий юрист: «Ты, Лёвка (Капустову Левадией зовут), сдурела? Это ж малолетка, я пока не готов сесть за растление». «Валька, покажи паспорт этому законнику! Она меня на три месяца старше! Она в детстве менингитом переболела, и это отразилось на внешности положительно!» Но тот всё равно ушёл ни с чем: зачем он нужен? Валька и паспорт не стала доставать из-под белья в шкафу. А парень Капусты – бедный, не покровитель, с которым приходится ей спать в шикарном номере гостиницы «Спорт», где «день и ночь шумит прибой», как в самом настоящем «доме терпимости». Кто и кого и за что терпит? Если как с Никитой в эти две ночи, то понятно, но зато видела в полумраке его лицо, слышала его голос. Живя в небольшом, хоть и очень индустриальном городе, где все знали, кто его отец (начальник всего производства) и кто мама (директор музыкальной школы), Никита не мог легкомысленно общаться с девушками, потому-то одна из них и утопилась из-за немыслимой любви к нему.– Слушай, Валерий! – голова Лукина склонилась за борт недостроенной стены (разгрузка кирпича закончилась). – Арсений Иванович велел, чтоб Валентина поехала с тобой на кирпичный завод для сверки накладных.
Киряев наполовину залез в кабину грузовика. Одна тощая нога в модном ботинке торчит на подножке. Валька величественно поднимается с досок: ещё чего не хватает! Этот дядечка Лукин, похожий на её выздоровевшего отца, указывает, будто она какая-то малолетка… Солидно подойдя к машине, дёргает за ручку и, прерывая наставительно-заботливого Лукина, приказывает:
– Поехали! – попытка хлопнуть дверцей не вышла, ловит на лету и – бац! – чуть не прищемила палец, больно огрев по руке.
– Ты! Потише! Раскомандовалась! – вскрикивает Валерка, зыркнув на нежданную попутчицу, но ответив на перекрытия: – Хорошо, дядя Лёша, – будто Валька – какой-то кирпич, который он обязуется доставить в целости и сохранности, хотя в душе готов этот ломкий стройматериал расколоть на куски.
– Чё, кикимора, сколько лет тебе, пятнадцать? – вращает баранку и одновременно глазами. Они вылупленные, будто две луковицы-репки цвета шелухи, обещающие горечь при близком общении.
Валька молчит, хотя за «кикимору» готова двинуть по морде сумочкой, крепко обхваченной на коленях, сильно выставленных. Юбка провалилась в разбитое кочковатое сиденье почти целиком.
– Баба должна быть в теле.
Валька подпрыгивает на ухабе. Справа обочина с грязной прошлогодней травой, слева другие машины, а водитель, оторвав правую руку от управления, хлоп по капрону ножонки, подпрыгивающей беспомощно в такт неровной дороге. Валька в ответ как толкнёт его! Машина завиляла, прочертив колесом по кромке. Каким матом разразился Валерка! Вскоре при спокойной езде достал из нагрудного кармана куртки фотографию:
– Вот моя невеста!
Нет, он не из других людей. Все, кто работают на стройке: либо из деревни, либо из тюрьмы. Валерка немного сидел, говорит: за драку. «Кирпичники» (вся бригада) приезжие: Игнат и Лукин – давно приехали, Гринька с Петькой – недавно из разных русских деревень, Рафаил – из татарской. Валерка Киряев, как и Валька, центровой-трущобный, в мечтах заработать на стройке квартиру для себя и для своих плохо переживших его тюремное заключение родителей.
– Моя невеста бухгалтером работает в НИИ!
Валька покосилась на фотографию, дёргающуюся при ухабах в Валеркиной руке.
– А такая, как ты, зэкам в самый раз… Знаешь про зэков на кирпичном?
Валька делает вид, что не слышит его некультурную речь, этот парень с огромной червоточиной!
– Про снабженку, говорю, слыхала?
– Болтали.
– Не «болтали», а правда! Мне сменщик Борька рассказал. Въехали они на территорию, а эта дурында перепутала двери: вместо конторы, где вольные, попала к зэкам в обжиговый цех, ну, и сильно «обожглась». С другого входа полумёртвую выкинули. Жива осталась, а лучше б насмерть…Валька сдвигает коленки, при толчках разлетающиеся в стороны (сиденье жёсткое). Покосившись на Киряева, на его нагло выпирающий из небольшого лица острый нос, думает: «Пошёл нафиг со своими рассказами!» Догадался, наконец, включить радио.
«У микрофона Владимир Мифшиц…» …один передовик труда горел на работе, сильно обгорел, бедный (пожар случился на предприятии), и попал в больницу. «Срочно требуется донорская кровь!» Валька спешит на помощь пострадавшему. А это – Никита. Да-да, чуть не сгорел… Он узнаёт её, шепчет: «Валя, Валечка, спаси…» И она спасает. Вместе едут в панельный дом, где квартира, в которой станут жить вдвоём. Он спит, Валька видит его лицо (какое прекрасное!) Хочется запомнить навек…
Всё равно с этой стройки уйдёт. И бригада не коммунистическая, и дом лепят из кирпичей, а вся страна перешла на панели, их везут по дорогам (в каждой – готовое окошко), но только везут мимо их отсталой стройки. Валентина повидала жизнь…
Уволившись с фабрики, она каждый день бывала в шикарных кабинетах! Смелость в ней открылась, будто на собрании. Заходит она в Управление крупного завода… Ковры, зеркала, расфуфыренные тётеньки, важные дядьки в галстуках, один – в самом шикарном кабинете за огромным столом. «Мне к самому главному», – громко говорит Валя секретарше, и та пропускает испуганно, решив, что этот дяденька Вальке знакомый или ближайший родственник. «Тебе кого, девочка?» – нахмурясь и глядя за её спину с надеждой увидеть в дверях свою секретаршу с пояснением о «девочке», спрашивает начальник. «Вас, – отвечает она. – Вы тут главный? Я к вам». Голос у неё и всегда был громким. На уроках пения учительница «затыкала рот»: «Чего орёшь, перевирая все ноты?» «Кто тебя направил?» – теряется дядька. «Никто, я сама, уважаю главных». Начальник встаёт из-за стола, тихонечко приближается по ковровой дорожке, глядя сквозь очки. Она же пока стоит посреди кабинета, но высматривает кресло с золотистой обивкой. «Я на работу хочу устроиться…» «А какое у тебя образование?» «Восемь классов!» «А лет?» «Семнадцать и семь месяцев». «А когда ты восемь классов закончила?» «Этим летом». «Второгодницей была?» «Нет, то есть, да, я болела менингитом». «А теперь?» «Здорова я! Школу закончила с одними тройками, но поведение пять. Комсомолка я». Дядька улыбается: «Родители твои кто?» «Рабочие!» Они всё стоят посреди кабинета. «Мы только с профессиями принимаем. Хочешь пойти ученицей сверловщика?» «Нет, это грязная работа». «Ну, знаешь», – разводит руками дядька-директор.
Так побывала Валя любознательная на всех основных больших предприятиях города, обнаружив: или грязная работа, или никакой. Но ей нравилось к директорам прорываться, не дав опомниться секретаршам. С появлением на пороге Вальки у иных и челюсть отвиснет. Зима, а на ней курточка лёгонькая, юбочка дерматиновая, сапожки франтовские местной фабрики, с которой уволилась, а на голове – шапка детская цигейковая, зато уши не мёрзнут нисколько! Нравилось идти на прорыв. Секретарши проворонят, а после бегут следом, извиняясь перед своими руководителями, мол, прошла сама. Увлеклась Валька этой игрой: р-раз, – и в дамки! А главные люди не выгоняли почему-то. Посмотрят, заинтересуются, начнут спрашивать о доме, о семье, о возрасте, а уж о профессии и образовании, само собой… Одна солидная тётка даже чаем угостила с бутербродами: хлеб белый, сверху дефицитная докторская колбаса. Вальке понравилось рассказывать о себе, приукрашивая, но жаль: как заведёт речь о непыльной работёнке, начинается: «Уборщица нужна в заводоуправление, будешь кабинеты убирать?» Извините, но на это меня не подобьёте! И уйдёт, гордясь. Хотелось ей не просто устроиться куда-нибудь, где чисто, светло и тепло, а, прямо-таки, попасть в мир других людей…
Вот Капуста… Вроде, работает в чистом месте, ошиваясь в гостинице «Спорт», ездит не на грузовике, а на «Волге», но что, – избранница? Да, хуже Валерки Киряева с его толстомордой невестой… Сам Валерка тощий. Вот Никита не худой, он холёный (слово это подсказала мама, когда Валька поведала ей о Никите). А Капуста чуть от зависти не лопнула, узнав о том, что Валька проводит вечера в обществе врачей, «медиков». Так говорила о себе Диана с гордостью принадлежать к какому-то особому разряду избранников, Валя переняла у неё это слово. «Один, – хвалилась Валька, – мой самый добрый друг, психиатр, отца излечил…» Капустова слушала-слушала, сперва не верила, но анекдоты Олега о «психах» (из его работы), да упоминание о болезни отца, о чём и раньше знала, убедили её полностью. Попросила Капустова: «А меня не можешь познакомить с ними? Я бы с удовольствием вышла замуж за врача». Познакомить Капусту? Она – и эти настоящие строители общества будущего! Не обидевшись на отказ, та согласилась, что она не «этого круга», да и, всё равно, ещё нужен целый гардероб. Но, как выяснилось, её покровитель с машиной, деньгами и со связями будет поплоше начинающих врачей.
Вообще-то Олег не вылечил отца, а лишь уговорил его «зашиться» (можно считать это лечением?) Отец стал зашитым, то есть непьющим, а потом вскоре женился. Так узнала Валя-дочь, что с «белой горячкой» напрямую увозят в психдом. Отец расшумелся, раскричался от водки, соседи вызвали милицию, которая определила: в дурдоме остановят. Скатился отец за какие-то четыре месяца. А Валька? Тоже заскользила по наклонной, правда, вначале старалась делать всё, как мама: стирала, мыла, прибирала, штопала отцу выстиранные носки, засиживаясь допоздна. Однажды тяжёлое покрывало мучила в корыте. Отец, увидев, заплакал: «И за что моего папу, такого доброго в быту, расстреляли?»
Завязав с пьянкой, отец женился. Не на симпатичной тёте Люле, а на почтовой начальнице с небольшим сынком Димкой Надежде Григорьевне. «Тётей Надей» звать ни-ни: её и на работе полным именем и отчеством величают операторы, почтальоны, уборщица, сторож («У меня большой штат»). Отец зауважал Надежду Григорьевну, не шутил, как с тётей Люлей («Люля – мой баб»), ни женой, ни Надей не звал. Владимир Ильич свою великую жену Крупскую называл Наденькой! А тут – Григорьевной. И видно, что той нравится, лицо её некрасивое веселеет. Квартира Надежды Григорьевны из двух маленьких комнаток в удивительном панельном доме. Одна стена тёплая. Кто обогревает, неизвестно, но и снаружи греются голуби на трубе в мороз. Дома мачеха всё моет, пылесосит. Она не какая-то злая мачеха из сказки. Пирожков «с собой» завернёт… Но и она, как раньше мама, свою семью окружила прочным невидимым кольцом. Вальке внутри места не было.
Дома у Родынцевой было и холодно, и затхло (особняку шестьдесят лет). Перегороженная печкой на две комната с умывальником, а туалет в коридоре через два поворота. Соседей – несколько квартир, но большая семья только одна. Отец с мачехой затеяли, было, обмен, решив квартиру Надежды Григорьевны и Родынцевскую слить в одну. Вальку не спрашивали, но она не возражала. Отец привёл «меняльщиков», те осмотрели, согласившись.
Попутно он обошёл, как всегда, соседей. У него ключ от комнаты, да и прописан тут. К тому же, он притаскивает иногда «жизненно необходимые продукты»: картошку, капусту, лук, морковь. Варить ей некогда, да и не умеет, а потому она все эти овощи относит доброй соседке, у которой большая семья. Главное, отец у соседей всегда выспросит: кто бывает у дочки в гостях. Они докладывают (девчонка на виду, скрывать нечего). Купила то, купила это, занимала деньги, вернув. Пьянок нет. И это правда, так как пьянки могли происходить только от Капустовой. Но она перестала поддавать, стала беречь внешность для будущего брака.
Да и памятен подруге советский поступок Вальки, когда пришедшие с Капустой парни отказывались уходить. Валька пообещала: приведёт милицию. Те давай смеяться. Она же – шмыг за дверь (думали – в туалет). Вернулась комсомолка Валя с милиционерами (отделение рядом), и представители закона объяснили: «Если вас хозяйка гонит, надо уходить, ничего не поделаешь». Соседи, вышедшие на шум и стоявшие в раскрытых дверях, жалели гостей, называя Вальку «стукачкой». Вспомнили её деда, который, по их словам, был тоже стукачом, и хорошо, что сам потом загремел. На эту клевету она выкрикнула правдивые слова отца о «добром в быту» папе, и соседи исчезли в своих комнатах. Она – правильная девушка с комсомольским билетом в кармане и с комсомольским значком на юной груди нулевого размера. Парни потопали в компании милиционеров, Капуста полночи не спала, удивляясь: ну, ты выдала!
«Жаль, тебя в общежитие никто не примет. Вот, если бы ты из этой комнаты выписалась», – сказала Надежда Григорьевна. Сама-то, приехав из деревни, кантовалась в общежитии сталелитейного завода, где отливали крепкие, как у неё, доброкачественные характеры: «У нас как было: чуть что, – турнут. На суровом режиме держали!» – восхищалась мачеха, мечтая и для падчерицы о таком же. «Зачем тебе работать, лучше учись…», – робко напоминал отец. А Надежда Григорьевна порылась в шкафу и подала юбку скромную, блузку белую. «Вот что надо носить. А то ты прямо какаду». Её сынок Димка, третьеклассник, как заржёт над сводной сестрицей. «Пусть ваш Димка учиться, а я без вас проживу!» – хлопнула дверью Родынцева. Отец выскочил в тапках на снег, объяснив: «Надежда Григорьевна – хороший человек, похожа на маму». Валька огрызнулась: «На маму никто не похож!» И решила: сама буду строить свою жизнь своими мозолистыми руками! С тех пор Надежда Григорьевна считает её отдельно: «У тебя есть жилплощадь». Отец принял эту линию, и они зажили счастливо.
Осталась Валька одинокой перед людьми и перед космосом. Все – по одну сторону, она – по другую. Ни оболочки, ни защиты. Но в советской стране, – уверяла она себя, – каждый другому друг, товарищ и брат (так говорит радио, которому Родынцева верит свято). А вот своей родительнице не верит так, как если бы мама и вообще не говорила никаких слов. Но (и это жутко!) говорит: «Таким, как ты (ножки тоненькие, бараний вес), лучше дома сидеть, спрятавшись, а то об сильных изотрёшься, да и рассыплешься. Надо толще быть тебе (не по кафетериям, а научиться готовить дома солидную пищу: суп, картошку с колбасой, кашу с маслом)». А про Никиту что она наговорила: «Посмотри на него. Каков? Ухожен. Не пара он тебе». Валька послушает её речи, но потом отвернётся к стене (отвернёшься, – мама уйдёт). Однажды мама пришла, села у окна, и ну наставлять… Пришлось ответить: «Я жить не умею. Не кори». Конечно, согласна с ней, но среди дня о маме забывает.
Думать ей есть о чём: о той огромной единственной ночи любви (не когда «дефлорация»). Никакого спирта, а Никита был весел, открыт и доверчив. Валька в его присутствии и на расстоянии немела, а в одной постели стала частью, которой не нужна отдельная голова с отдельной речью и памятью, хватало его речи и его памяти, что его устраивало: не интересовался, о чём она думает, что пережила. Она спешила, как перед гибелью, насладиться: два валика у каждого очень продолговатого глаза. Веки над и под ними слегка припухли. Поцеловать бы! Один-то раз удалось (нет счастья большего, чем это). Когда такое вспоминает, губы раздвинуты, видны из-под верхней губы немного кривоватые «кроличьи» зубы.
Убаюканная грёзой Валя, тихо-радостная, счастливая. …Она представляет, что они с Никитой вдвоём в светлой комнате. Никуда не спешат, никого не боятся. У них крепкая дверь, но выйти за неё не страшно: мир принимает их с радостью как друзей и спасителей. Их уважают, ценят, выбирают… Они – избранники, и он – избранник, и она. К ним обращаются за помощью несчастные люди (есть такие в их городе, на их улице), а сколько таких забитых граждан в капиталистическом жестоком мире бесправия и нищеты!.. Тихо-тихо падает снег за окном. «Валя (нет, Валечка), – обращается к ней Никита, – почитай мне хорошие поэтические стихи». Она выводит с чувством каждую строчку стихотворения, известного ей со школы: «Белая берёза под моим окном…»
Опомнясь, Родынцева подпрыгивает на сиденье в кабине грузовика, не сразу вникнув, о чём трещит Валерка Киряев под моторный шум через песню, передаваемую по радио:«…и сама я верила сердцу вопреки,
Мы с тобой два берега у одной реки…»
– Мою невесту зовут Анной…
Ту девушку (студентку) тоже… Именно так называл Никита её, высокую, красивую, с большой грудью, в строгих очках и с длинной сигаретой «БТ» в длинных пальцах (после этого и Валька стала курить именно эти сигареты). «Олежка, это твоя внебрачная дочь?» – покосилась брезгливо Анна на Вальку. Они (Олег, Никита и эта девушка) захохотали, еле остановившись. Никита приказал: «Пошли, Анна, я тебя научу колоть дрова в мелкие щепки!» Схватил девушку за руку, не дав ей докурить. Она, покорно поднявшись с дивана, шутливо отбивалась: «Какой ты дурак, Никита!» «Не дурак, а принц Даун до инфекционного поражения головного мозга, отличница». Хохоча, они скрылись. И Никита… Надолго он скрылся с Валькиных глаз… «Я на дежурство, – Олег надел полушубок, – ну что, пошли, до троллейбусной остановки нам по пути». Валька глянула на знакомые чашки. Одну случайно разбила. «К счастью!» – сказал Никита слова, первые, услышанные ею от него в этой жизни, теперь показавшиеся неверными. Прошла мимо кухонного столика, точно уволенная судомойка, не ожидавшая быстрого увольнения.
Жить дальше становилось всё трудней: яркие картинки их с Никитой двух ночей (второй – хорошей, душевной) включала Валя наподобие источника энергии, и от какой-то Анны не оставалось и следа, но подновления реальностью не происходило, а потому бежала знакомой дорожкой между дровяников… В следующий вечер у Олега никого не было, кроме заразных пациентов. На другой раз он готовил на кухне, одинокий и грустный, но гостью встретил хмуро: «Чего ты бегаешь… Не нужна ты ему…» «Но у меня, – возразила она голосом девушки из радиопрограммы «Юность», – большое и светлое чувство. А если это любовь?» И тут в лице Олега подбородковом, в небольших его глазках что-то как сверкнёт: «У таких, кто расплачивается натурой за ужин в ресторане, за «лангет плюс компот», не может быть никакой «светлой любви». Этими словами Вальку будто обварило, как в бане могло бы, угоди она под кипяток. Смысл дошёл не сразу, убежала от обиды. Неслась, плача, падая в снег, будто не понимающая человеческого языка прикормленная людьми собачонка, получившая пинок. На следующий вечер она – снова в этот двор, Олег – навстречу с дровами: «Никиты нет, опять у родственников». Ушла, а на другой день опять знакомой дорожкой, скользкой, страшной… Олег приоткрыл дверь слегка: «Вот тебе телефон, а сюда больше не ходи». Прекратила прибегать и начала звонить.
На первый звонок ей ответила приветливая женщина: да, – сказала, – Никита у нас, но сейчас его нет. Потом ответил не очень вежливый мужчина. На третий раз – жёсткий девичий голос – и трубку швырнули. Но вновь позвонила: телефонная связь стала единственной ниточкой, связывающей её с Никитой. Похоже, что другая связь (этим словом противно назвать чувство необыкновенной высоты) оборвалась, да так скоро! С космической точки зрения длилась она меньше мига. Опять ответила женщина, назвавшая адрес в особенном доме, обнесённом металлическим кружевом забора, за который не пустил милиционер. Будто номерное учреждение, куда, бегая по предприятиям, так и не смогла прорваться. Знакомый телефонный голос сказал из динамика: «Пропустите к нам девушку…» Она прикатила на лифте. Квартира, в которую её провели, походила на музей и величиной комнат, и обстановкой: скульптура, статуэтки, картины. Из гостиной, имевшей несколько дверей, виднелись ещё комнаты, и в одной, словно в теплице, было множество цветов. Семья, видимо, состояла из троих: мать, отец и дочь, примерно Валькина ровесница. Девушка, по-восточному крючконосая, окинула гостью раздражённым взглядом, больше не взглянув.
Это не другие люди, – определила Валька, – буржуи они! Другие живут в панельных никем не охраняемых домах, соревнуются в учёбе и в труде. Другие живут на земле, постоянно радуясь тому, что Земля – их родной вечный дом, а сами они – избранники. Другие радуются за наших героев космоса, но сами в космос не спешат. Планете они родные, городу этому… А Валька? Она родилась тут, а почему-то не родная. Подумалось с неприятным чувством, что другие захватили всю жизнь, и таким, как она, в ней не осталось места. Других много, их большинство. Никита из других. Думая, что он всё ещё у неё есть, стала надеяться на переход из своей жизни в жизнь других.
Те, к кому она неожиданно попала в гости, были ей, как ни странно, ближе. Они – не большинство. Ишь, мещане, накупили всего, а, вдруг, наворовали? Она оглядела убранство богатой комнаты оценивающе и, если б не милиционер-привратник, который их тут «бережёт», пожалуй, спросила бы, на какие шиши куплена эта статуя? Музей, что ли, ограбили? Или из парка пионеров и школьников ночью уволокли? Дядька похож на тех, что торгуют на рынке, на «торгаша» (называет отец), но любезность женщины смягчила социальный протест: «Да, Никита у нас, он нам почти родной. Вартан Арутюнович (кивнула на своего мужа) работал с Анатолием Никитовичем, с отцом Никиты». Имя отца Никиты Валька услышала впервые, понравилось полное имя – Никита Анатольевич. Ещё женщина обмолвилась, что их дочь Лидия и Никита «любят пикироваться» (что за противное слово!) Валька поняла по интонации симпатичной женщины (звали её Марьей Ивановной), что семейка эта богатенькая решила окрутить Никиту, захомутав для своей ненакрашенной дочки. «А когда он придёт?» Марья Ивановна засмеялась: «Не скоро! Это же медицинский!» Тут вошла здоровенная тётка в белом переднике, и Марья Ивановна приказала голосом кинографини: «Проводите девушку, она уходит». И Валька ушла, хотя так скоро не собиралась. Неплохо бы бомбу им подбросить в подъезд! Как только съедет от них Никита, взорвать их со всем их барахлом! Мещане! А, может, сообщить, куда следует, про статую?
Наконец, по телефону ответил сам Никита. Он зло прокричал, чтоб она никогда больше не звонила, чтоб забыла номер этого телефона. Ей показалось – Никиту околдовали (да и Олега). Оба они заболели паранойей, характерной навязчивыми идеями (не социалистическими). Но она-то не могла жить без Никиты и пошла в мединститут, списала расписание занятий с доски в вестибюле. Весна шагала по стране, любовь жила, ничего не признавая: никаких действий и никаких слов. После такого ужасного ответа Никиты по телефону (звонила Валька из автомата, что в соседнем со стройкой обжитом дворе) взлетела она на перекрытия и сунулась к самому краю. …Недостроенный дом стоял над обрывом, внизу шли поезда (чип-та, чип-та, чип-та). Валька над их убегавшими покатыми крышами металась, будто над пропастью. Было холодно, солнце светило празднично и ярко.«И когда придёт пора цветения…
может быть, ты вспомнишь обо мне»,
– пело радио со столба.
«Без страховки у края не положено», – сказал Лукин. «Страховка» – это ремни, ими пристёгиваются иногда строители к бетонным блокам. Но Валька, будто собравшись в полёт, развернулась лицом к ветру, который двигал под солнцем отяжелевшие дымы-облака, окутывающие горизонты, зависающие над влажными от недавно растекшегося льда крышами домов, выстроенных дядечкой Лукиным и его некоммунистической бригадой (или другими такими же дядьками). В этих домах давно проживали другие люди, радовались свершениям, слушали радиостанцию «Юность». Эти люди были безо всяких червоточин. Между ними и Валькой – стена, не кирпичная, а невидимая, но толще кирпичной. Стоя на краю, она припомнила: лангет плюс компот. «А ну, отойди от края, – Лукин перестал класть стену, снял рукавицу, скоблил ногтем поверхность мастерка с прилипшими серыми крошками цемента. – Кому говорю?» – потянул за рукав курточки.
…«Комсомолка, значит? А что ты делала на крыльце?» «Я? Ничего. Так стояла…» Ветер налетел зверем, а небо опустилось низко, непостижимое и манящее. Открытый её душе космос притягивал, уговаривая покинуть земную твердь, и ничего не осталось, как пригласить красивого парня в гости. Надо, ох, надо было поехать к отцу с пересадкой (на автобусе «зайцем»). Контролёров не боится, но так ездить пока нечестно. Другое дело, когда наступит на просторах Родины коммунизм, и все советские люди будут пользоваться бесплатно всеми видами городского транспорта. Это произойдёт только через семнадцать лет и четыре месяца… Может, стоило обойти соседей ещё раз? Самой доброй должна десять рублей. У всех перед получкой денег нет, а у богатого зуботехника с креслом на дому (буржуазного пережитка) и не пыталась. Никто из жильцов и зубы у него не лечит, а только какие-то подозрительные личности, приходящие с чёрного хода.
В комнате «Алену Делону», как ни странно, понравилось. Стали болтать, будто давние знакомые. Не удержавшись, сказала, что он красивый. Парень сел перед зеркалом, любуясь собой: «Пора на обложку сняться». С этим Валька согласилась. Парень продолжал разговор: «Мне в городе нравится, девчонки тута смелые, у нас дуры дурами: каждая жмётся ко своему плетню». В институте он учится, будет инженером. Лицо у него было очень гладкое, будто полированное, ровно загорелое, глаза голубели, нос небольшой, волосы белые. Вблизи совершенно не походил он на знаменитого киноактёра, да и звали его Санькой. На листе ватмана куском угля Родынцева стала рисовать его портрет.
«У меня вся порода такая: и дед красавец, и батя, и все братовья. Но все они крестьяне замшелые, в город не вытянешь. А я хочу жить тут. Провожали меня – гуляли три дня. Им охота, чтоб я выучился, и они бы хвастались потом по деревне, какой у них родственник. Видишь, и у меня крестьянские руки, жилистые», – показал свои небольшие руки, неожиданно ими обняв. Дорисовать не смогла.
Он был настойчивый, опытный, умело предупреждал каждое движение. Оказались они не на равных в борьбе. Хотела закричать, но соседки доложат отцу. Пока боролась со стыдом перед соседками и с этим парнем, устала, и он воспользовался её слабостью. То, чего достиг этот её первый в жизни мужчина, было таким незначительным и невнятным, что сразу уменьшило мечту о встрече молодого короля (и монашкой проживёт). Этот парень, вроде, и сам понял что ничего хорошего не произошло тут у них (лучше б дал ей портрет дорисовать, – подумала Валя).
Он стал рассказывать про какую-то Алку, манекенщицу, которая его вытурила. Потому он и «пошёл с горя в кабак пропивать козу», точнее деньги, присланные ему роднёй после продажи этого животного. Алке звонил из кафе, и она пообещала придти в семь, но и в полдевятого её не было. «Без парней девок вечером в кафе и рестораны не пускают, но ты и сама знаешь, наверное», – покосился на Вальку с сомнением. Сидя в кафе с друзьями, он каждые пятнадцать минут выскакивал на крыльцо, но вместо своей девушки, увидел Вальку и решил «снять»… «Как это – «снять»? – не поняла она. «А …ты чего… А чё ты на крыльце?..» «Просто» «Вижу: ты совсем пацанка». Она ему честно сказала: такое с ней в первый раз. «Давай, не ври», – сказал он нетвёрдо. «Я? Вру?» – Валька поняла, что протест в её идейной груди достигает такой силы, с которой она запросто побежит в отделение милиции за помощью и справедливостью. Парень как-то уловил её эти мысли и быстро собрался, сказав на прощание, что жениться хочет на «генеральской дочке» да побывать на юге и на западе, а то он слишком засиделся в своей северной деревне. Снег с ветром лупил в плохо законопаченное окно, стекло позванивало, стукаясь о гвоздики, слабо его державшие. В их особняке дореволюционном входную дверь запирают на ночь, так что гостей принято провожать. Центр – пьяные из ресторанов. Вокзал рядом: бомжи. В коридоре хотела спросить, когда можно отдать за ужин в кафе «Молодёжном», но подумала, что он не захочет встретиться. Куда хватил: жениться решил на генеральской дочке, а в подружках какая-то красотка. Но сам он не такой уж замечательный: лицо кукольное, неживое. Ничего хорошего с ним не было, с этим «красавцом». А с Никитой? А с ним? Зря сказала про этого «Делона» Никите, а он-то Олегу натрепал… А что, если их вторая ночь не так была хороша, как ей теперь кажется… Первая ещё хуже…«Ах, зачем эта ночь
так была хороша:
Не болела бы грудь,
не томилась душа…»
– Поёт Игнат.
Например, чего хорошего в том, что она так и не смогла ничего рассказать Никите из своей жизненной истории? О том, как она не поддалась на неправильное воспитание, выросла активной строительницей коммунистического завтра? Никиту интересовала только её медицинская история. Спросил, болела ли она корью, желтухой, есть ли у неё прививки от других опасных болезней, не состоит ли она на учёте в туберкулёзном диспансере, какими болезнями болела. Попросил показать зубы, горло, язык, будто на работу принимал в строгое учреждение. На номерном заводе, куда её хотели принять табельщицей, да что-то раздумали, прошла много врачей, даже мозг сфотографировали. Рассказала об этом Никите. Он спросил: «Сотрясения мозга не было?» «Нет» (никаких болезней, кроме менингита). «Но отец твой пил, ты – дочь алкоголика, плохая наследственность…» Она хотела исправить: «Отец стал пить только после мамы», но промолчала. Никите не нравились её зубы кроличьи (он, оказывается, не был от них в восторге). Считал «рудиментарным признаком отягчённой наследственности, остаточными явлениями генетической олигофрении». Но что она могла ответить на это? Все советские люди не помнят своего родства. Она одного своего деда не видела, бабок обеих не застала. Но жизненные подробности не интересовали Никиту. Только медицинские. Всё выспросив, приступал к тому делу, ради которого её и позвал. И, как ей подумалось теперь, хотел свести это «дурацкое нехитрое дело» тоже к одной для себя самого полезной медицинской процедуре, но забывался, рассказывая о себе.
…О том, как всё детство его заставляли учиться на отлично не только в общеобразовательной школе, но и в музыкальной, где преподаёт его мама, пианистка. Папа у него ещё строже, а потому случилась трудность завести женщину в своём маленьком городке. Сразу бы узнали его родители и все знакомые, а потому он не решался, занимаясь спортом и музыкой, отвлекавшими от физиологии, обычную школу закончил с золотой медалью. Поступив в институт, он боялся опозориться с первой же девицей. Все однокурсники, кроме близкого друга Олега, старшего на целых пять лет, его считают давно не мальчиком, но умело скрывающим свои связи. Теперь-то он хорошо освоился. «А ещё, Крольчиха, хорошо бы восстановить публичные дома, а в них “жриц любви”». Тут Валька чуть не ляпнула, что такого же мнения и её близкая подружка Капустова, с которой она не согласна. И услышала неожиданное: «Ты могла бы пойти работать в такой дом. Правда, у тебя нет внешних данных, но губы толстые…» Промолчала, не выйдя из немоты, словно её самой тут не было, да и, заговори она, он бы, наверное, удивился. Вот и помалкивала, и он будто говорил наедине с собой, покуривая в полутьме (свет чуть проникал из кухни).
При этом незначительном свете она смотрела на него сбоку неотрывно, подняв голову на локте, ловя каждое движение его губ, бровей, даже ресниц. Не смотрела, – жила в нём, растворившись, готовая отказаться от собственного существования. Это её желание на этот момент судьбы было её огромным счастьем. «Физиология» не полюбилась ей, она даже поняла, что боится этого большого мужчину, стараясь лежать тихо, молчать о себе, об отце и его нынешней семье, о работе на стройке. Да, и зачем, нет никакого смысла в её собственной жизни, когда есть Никита.
Пожалуй, зря иногда молчала, не исправляя кое-что. Вот, например, неверно решил: дочь алкоголика, «пьяное зачатье». Это тоже медицинский вопрос. На медицинские отвечает. Спросил, когда была последняя менструация. Об этом и с мамой не говорили, а только с тётенькой-врачом при поступлении на обувную фабрику, а потом при устройстве на «почтовый ящик», куда не взяли, но не из-за того, что она не смогла назвать число. Никите – прошептала; этот день запомнила случайно: ездила на домостроительный комбинат заказывать столярку, оделась неудобно, мучилась всю дорогу. Никита объяснил, что есть дни, в которые не надо предохраняться от беременности. И эта ночь, как тут же высчитал, была «удобной». Презервативы (испытал один) ему не понравились, забросил в огромный портфель с выпуклой кожей, пошутив: «Кусок крокодила». В ту вместительную, подробную ночь под завывание вьюги Валька Родынцева прожила большую часть своей маленькой жизни. Теперь, вспомнив что-нибудь важное, удивляется: опять какая-то минута той именно ночи! Видимо, до Вальки не знал Никита, как подступиться к студентке отличнице Анне… Впервые так плохо, так трезво думая о Никите, сравнила: у Игната никаких вопросов.
Игнат считает её не противной, хотя и немного смешной пацанкой («сестрёнка»). Вчера, поднимаясь на перекрытия после обеда (каблук с лестницы – чирк, а перила ещё не поставили), подхватил её, случайно оказавшись рядом, а заодно (чего ему стоит) вынес на перекрытия, но никаких распусканий рук (не Киряев). Как-то в вагончике (морозы и два этажа) Игнат закончил обед, а другие не вернулись из стекляшки, и они разговорились даже. Он рассказал, что в молодости (сейчас ему за тридцать) пел для публики в ресторане много разных песен, и тут же продемонстрировал:Ах, зачем же, зачем от родимого края
улетели туда навсегда журавли…
Стёкла вагончика зазвенели так же, как звенят они, когда под мостом просвистит электровоз. Она сказала ему об этом, он засмеялся. Вообще, он весёлый…
Ей даже захотелось пригласить его домой: вдруг, поймёт? После работы они перешли через мост над железной дорогой, зашли в старый особняк, где проживала она согласно прописке. Она стала отставлять картины от стен и разворачивать их лицом к миру и к людям… Игнат сидел на стуле посреди комнаты, он вертел головой, потом встал, ходил и рассматривал. «Тебе, сестрёнка, надо поступить в художественное училище. Ты прямо молодец! А это ты меня нарисовала?» Он говорил то, что говорил отец. Поглядел так, покачал головой и ушёл задумчивый.
Его жена не похожа на простую жену каменщика, разодетая фифа. У него даже есть уже немаленькая дочка с длинной косой. Она приносят ему обед, так как живут они неподалёку. Столовую, куда ходят остальные, он называет тошниловкой. Бесшабашно-заунывное пение Игната вызывает в душе Вальки радость. Такую же радость у неё вызывают краски и карандаши. Даже радостно ей красить ногти и лицо… Но как же тогда коммунизм, который ей надо строить своими не очень мозолистыми руками?– Стоп, машина! – заорал Валерка Киряев. И машина замерла.
Низкий мостик, под ним – речка с плывущими небольшими сине-зелёными, бурыми и серыми льдинами. По берегам и вдоль дороги – лес, с одной стороны переходящий в забор. Оглядев глушь, не смогла бы теперь Валя-начальница приказать: «Поехали!» Крепче схватившись за сумочку обеими руками, она стала вычислять, с какой стороны набросится тощий гад: с той, где рычаги, вряд ли. Скорей, от дверцы, взялась за ручку на ней. Так и есть – выпрыгнул из кабины, сейчас обойдёт машину… Водитель открыл капот, откуда, словно из кипящей кастрюли, вырвались клубы пара. Валькин страх, будто этот пар, растаял. Но никакое приказное «поехали» теперь бы не сдвинуло грузовик. Встав ногой на узенькую неудобную для каблуков ступеньку, второй нащупала мост:
– Что случилось? – поинтересовалась голосом большой руководительницы.
– Топай пешком, – имея злобно-озабоченный вид, склонился к мотору Валерка, будто с ним и разговаривал. – Видишь забор? Это и есть кирпичный завод.
Успокоенная (на этой стройке, как всегда, всё плохо, ей бы в самые первые ряды строителей), сошла с моста на дорогу. Светило солнышко, не по-городски назойливо, а по-лесному ласково. Птицы (не воробьи!) щебетали из прекрасно пахнущего леса. Валька обрела свою прыгучую смелость, радуясь высоким каблукам, сумочке из жёлтой свиной кожи, юбочке синей дерматиновой, курточке из красного нейлона. Придерживая для надёжности, чтоб не слетела в грязь (лужи приходилось оппрыгивать), бабочку-капустницу шляпы, очутилась она перед забором, в сторону которого махнул рукой с зажатой в ней грязной ветошью Валерка Киряев. Но и без его «ценных» указаний на всём видимом пространстве заблудиться было невозможно. Несколько мрачных домишек устало глядели немытыми оконцами частной собственности в грунт с восходящими из него в облака красивыми деревьями и кустами, лохматыми от веток.
Загляделась, прикидывая, чем их лучше рисовать? Учитель рисования говорил, что китайцы рисуют деревья тоненькой кисточкой. Надо сказать отцу, чтобы купил. Ей так захотелось немедленно нарисовать все эти деревья, а не идти к какому-то подозрительному заводу «Новострой». Люди этой деревни не показывались. По другую сторону было тоже безлюдно – на пару километров, не меньше, был забор, далеко тянулось это удивительное заграждение.
Родынцева – не какая-то малявка и школьница. Она ездила за арматурой на завод, также огороженный внушительным забором. По ту сторону его металлической конструкции была отлично видна территория с корпусами и снующими между ними арматурщиками, грузовики с грузом, чистенькие легковушки с начальством. Стена, перед которой она оказалась теперь, напоминала своей непроницаемостью и высотой забор вокруг «закрытого» предприятия «Почтовый ящик номер тридцать шесть», куда Вальку не взяли по непонятной причине на высоко оплачиваемую чистую работу табельщицы. Но ещё этот забор имел натянутую поверху колючую проволоку, скрученную ровными кольцами. Уставясь на незнакомое изделие, напомнившее картинку в детской книжке про волка, угодившего в капкан, так загляделась, что и не вспомнила историю со снабженкой, слышанную не только от Валерки Киряева. Бригадир каменщиков Лукин рассказывал мужикам, а он – не какое-то трепло. Настойчиво позвонила Валя деловая в звонок на глухих воротах. Ожидала, что распахнётся калитка, и добродушная тётенька-сторожиха спросит: «Чего тебе, дочка?» И Родынцева объяснит, с каким важным поручением она прибыла от прораба Арсения Ивановича. Накладная на «деревянной» бумаге, слегка подмоченной её слезами, где вместо «красного» кирпича, значится «шамотный», в сумочке… Никакой толстой тётеньки, открывшей проходную арматурного завода, здесь не было. В неожиданно отворившемся оконце показалась хмурая усатая рожа под военной фуражкой с красным (цвета красного знамени) околышем и гаркнула:
– Посылки по пятницам! – Стук-бряк, – ворота опять слились в непроницаемую стену.
Позвонила ещё, успев выпалить:
– ОКС завода коммунального машиностроения! За кирпичом!
– А-а! – взял протянутый ею паспорт (захватить велел Арсений Иванович). – Номер автомашины!
– …э-э, вон она, на мосту, сломалась…
– Без машины на территорию не положено…
– Мне к учётчику Завельскому, он перепутал в документах название кирпича! – прокричала Валька в опять захлопнувшееся окошко.
Как же ей убедить этого сторожа вести себя по-товарищески?.. Хорошо, Валерка прикатил на отдышавшейся «шаланде». Выдали пропуск, и они въехали в заводской двор, по виду обычный. Посредине – дорога, по сторонам – корпуса (здесь – низенькие) из красного кирпича, который и просто лежал повсюду в огромном количестве под навесами (и серый есть, шамотный, как ошибочно значится в накладной). Радуясь, что с машиной опять всё в порядке, Валерка проявил человеческую словоохотливость. Объяснил, что мотор перегрелся, закипела вода в радиаторе. Пришлось ему долить холодной, но сначала подождал, пока немного остынет, чтобы не ошпариться, даже крышку от бачка (что за «бачок», она не поняла, но согласно кивнула от приятности разговора) нельзя было сразу отвинчивать.
– А почему меня без машины не пропустили? – спросила, желая продлить культурное общение.
Но Валерка, крутя руль, дёргая рычаг переключения скоростей, успел повертеть грязным пальцем себе у виска:
– Ты чё, дебилка? Это ж зона!
Дальше спрашивать бесполезно: «Что такое «зона»? Она никогда не была ни на какой «зоне». Скорей всего, это название исправительно-трудовой колонии. Как и слово «зэки», обозначающее «заключённых». Так никогда не говорят по радио, так говорят только «кирпичники», шофёры, лебёдчик и стропаль. Она не слышала, чтоб так выражался и вечно куда-то убегающий прораб Арсений Иванович: «зона», «зэки»… И смекает: сказка про снабженку не совсем сказочная. На территории зоны, как и за её непреступным и для преступников, и для нормальных людей забором, – неразборчивое солнце стремилось согреть всех, и строителей величайшего будущего, и тех, кто и от настоящего изолирован на время своего полного исправления. «Шаланда» остановилась на небольшой площадке со знакомой техникой (автокран-лебёдка) и незнакомой: погрузчик со специальной полкой, на которой он перевозит перед собой всё те же надоевшие одинаковые кирпичи (Валька разрисовала бы каждый).
– Встану в очередь за кирпичом, – сказал Валерка, – а ты пока разберись с документами, – и, выпрыгнув, пошёл к другим бортовым, ожидающим погрузки.
Ещё распоряжается! Как же, спросила этого, полностью не исправившегося на какой-то тоже «зоне». Он что-то проорал, убегая, про какой-то звонок в какую-то запертую дверь. Очень нужно выслушивать указания от Киряева, пусть указывает своей невесте по имени Анна. Плевать она хотела на эту Анну, и на ту Анну, которая колола дрова с Никитой. Никаким Аннам не сочувствует, кроме одной, бросившейся на рельсы из-за короля своего сердца Вронского, и пошёл отсчитывать состав: «Чип-та, чип-та, чип-та…» Смело выкинув ножонки в «зону», спрыгнула Валя-строительница на бетон площадки и огляделась…
Неподалёку был кирпичный барак, только что тихий, вдруг, оживший. У каждого распахнутого настежь окна оказалось много людей! Вон и табличка на стене: «Обжиговый цех». Засомневалась: какое ей надо крыльцо? И вместо того, чтоб вернуться срочно в кабину грузовика, броситься к Валерке с уточнениями, а то и с просьбой сбегать к учётчику Завельскому, она, исполненная важности, двинула к тому крыльцу, которое было ближе. Киряев что сказанул охраннику, когда они въезжали на территорию: «Эта девчонка со мной, числится на стройке, вроде, экспедиторки»! «Девчонка», «числится» (не работает, а так)… Ступая задрожавшими ногами, открытыми от голенищ лиловых сапог до мини-юбки сплошным блестящим капроном, направилась Валька вдоль окон плохо проторенной дорожкой. Ноги у неё ровные, будто два карандашика, недостаток – тонкие, но и сама худенькая. В следующий миг она понимает, что это за народ смотрит на неё с неотрывным интересом.
Уйма полуголых зэков с бритыми налысо головами высыпала к окнам (видно, жарко им в их обжиговом цехе). Весь их коллектив, спаянный чем-то гадким, глядел в сторону погрузки, где из автомашины выпорхнула она, разноцветное создание. До спасительного крыльца далеко, в коленях дрожь. Продолжала Валя свой путь с напряжением босого йога, идущего по стеклу. Ужас не в том, что множество пар глаз уставилось на неё с психическим интересом, ощутимым даже кожей, будто обдираемой вместе с капроном, а в том, что они стали орать, по-разбойничьи присвистывая. Похабнейший призыв повис среди солнца, дробясь в лужах, замирая в нагретом воздухе весны. Сапожки чавкали по глине как-то неприлично. Она спешила. Мимо окон, расположенных вровень с ней. Наконец, стала дёргать ручку на каких-то запертых дверях. Никто не открыл, и она помчалась обратно. Опять вдоль цеха под ещё больший крик, под рёв… Подскочив к другой двери, она увидела на ней засов (как глупо он приделан – с внешней стороны!) и попыталась сдвинуть с места эту металлическую щеколду, но внезапно кем-то жёстко схваченная со спины, потеряла сознание от боли, пронзившей руку от локтя до сердца.«Коммунизм – это молодость мира,
и его возводить молодым».
«Страна моя героев воспитала,
отчизна-мать зовёт и любит нас».
«Вперёд, комсомольское племя».
«Комсомольцы-добровольцы,
мы сильны нашей верною дружбой,
сквозь огонь мы пройдём, если нужно,
открывать молодые пути…»
…В кабине грузовика Валька Родынцева сидит, съёжившись, словно ёжик. Чей-то авторитетный голос заявляет в ней: Не человек ты, не гражданка огромной страны с фамилией звучной Родынцева, похожей на великое слово «Родина», с именем Валентина (как у первой женщины-космонавта), а безымянное маленькое животное, юная щуплая крольчиха, беззащитная перед разнообразным населением большой страны и перед небом, необъятным надо всей Родиной, почему-то не желающей защищать свою дочку, как мать. Сколько юных жизней было отдано за тебя, Родина! Лиза Чайкина, Зоя Космодемьянская… Но и Валька Родынцева тоже готова к подвигу на благо отечества. Валерка Киряев матерится сплошняком. Это он показал накладную учётчику и тот выписал ещё одну, правильную:
– Такую надо взаперти держать, а не доверять ей работу, непосильную для тупой башки…
Рука у неё болит… Весна свирепствует. Сияя, весна действует на нервы. Она нагревает стекло кабины, придавливая слабое существо чрезмерной яркостью и напором, будто радио на столбе. Весна – марш трудовых свершений, и надо много сил, чтоб маршировать. Надо иметь немалую силу и нешуточную радость за победы на пути к ещё более яркому солнцу, к ещё большему венцу побед в отдельно взятой стране, родине Вальки Родынцевой. Крольчиха, бездомная собачонка, у которой, как таковой родины нет, и нечем ей гордиться.
– Да, не реви ты, руку тебе не сломали, даже не вывихнули… Это лучше, чем «снабженка номер два».
За окном кумач плакатов: страна продолжает бурлить. Спутники летают, космонавты возвращаются из космоса, идёт борьба за мир во всём мире… Простой советский рабочий не должен проводить время в бесплодных разговорах о том, есть бог или нет, будет коммунизм или не будет. Он должен строить светлое общество, смело смотреть прямо в солнце новых побед глазами, не прикрытыми зеркальными очками, на которые всё равно нет денег. Плохо, ох, как плохо, что она в стороне от больших дел, едет в кабине «шаланды». Работа у неё – сплошное безделье. Раньше и не знала, что на стройках иным строительницам делать нечего. Теперь в курсе: такая должность называется кладовщица, склада нет. Вернее, есть, в квартире на первом этаже (ключи в сумочке). Там – стеллаж, ящики с гвоздями, арматура, две бухты. Прораб Арсений Иванович сказал, что с началом отделочных работ склад будет полон: завезут сантехнику и краску. Вальке Родынцевой плевать: скука. А квартира-склад удивляет отсутствием в ней естественного света, но сейчас хотела бы кладовщица в тот сумрак и прохладу мелкого одиночества, на порог одиночества громадного.
Её работа считается хорошей. Она и перед прорабом не обязана отчитываться, а только перед Дубло Кириллом Глебовичем. Это через него Валька попала на эту должность. Кирилл Глебович Дубло – начальник ОКСа (отдела капитального строительства), он-то и есть «покровитель» (Капуста зовёт Кириллом). Работяги на объекте побаиваются Вальку, она – знакомая самого Дубла! Однажды при ней стали поносить начальство, но опомнились, задумавшись от её присутствия в вагончике. Капуста не понимала, зачем её подруга бегала по крупным заводам, научно-исследовательским институтам и проектным организациям, ведь так просто: заиметь Дубло, – и горя мало. Но раз уж она хочет гнуть спину, пожалуйста. Одного звонка хватило, чтоб приняли Родынцеву на эту стройку с приличным окладом плюс премиальные и с перспективой получения отдельной квартиры в третьем по счёту доме (этот – первый). Дотянет ли до заветного Валя-строительница? Первый дом, то есть, этот дом сдадут только к седьмому ноября, великому празднику, затем второй дом, потом третий. Года через три может получить отдельную однокомнатную со всеми удобствами – это рай, но ждать долго и уже надоело торчать на этой стройке.
После оформления Вальки на работу Капуста пригласила в ресторан, где кроме Кирилла Глебовича был ещё один дядька, тоже лысый, но ещё более противный, быстро опьяневший. Валя, конечно, понимала: друг Дубла по фамилии Гумно, – важная птица, а её специально «устроили» этому Гумну. Вместо того, чтобы пойти с ним в номер гостиницы «Спорт», Родынцева проявила неспортивное поведение, удрав через окно в туалете. Капуста вздохнула: «Хорошо, что Гумно напился в лоскуты, а то было бы неудобно: ты оказалась неблагодарной».
Удивительно меняются люди! Мать Капустовой снова спустилась по лестнице в холл гостиницы, где они, накрашенные с большой яркостью, сидя на диване, в открытую покуривали сигареты «БТ». На сей раз мать Капустовой не стала выгонять дочку в шею, а наоборот, пресмыкаясь, поднесла ей зелёную шляпу: «…Левадия, ты такую хотела?» Капуста скосила глаза: «Нет. Иди к этой шляпнице… А, ладно, – поглядев на Вальку, нахлобучила шляпу подружке на голову: – тебе хорошо». Валька Родынцева взяла, ей понравился цвет первой робкой зелени. Мать Капустовой, похожая скромной одеждой и трудовыми руками на обычную работницу, каких на фабрике полно, прекрасно знала о «покровителе». «Где же денег взять, – сказала, будто извиняясь, – шубка нужна, туфли, сапоги…» Вот это да! Недавно какую-то Зинку честила пропащей… Взрослая тётенька, всё равно, если б мама такое сказала…
Вечером она глядела в окно на памятник архитектуры, на умирающую без ремонта церковь. Из всех зданий и сооружений, выстроенных людьми, только церковь похожа на человека: не разрушается, а умирает от тяжёлой болезни. Может быть, у этой рак поджелудочной железы, как у мамы. Валька Родынцева, передовая строительница светлого завтра, сидя у тёмного окна, не могла понять, отчего такое тёмное «сегодня», если «завтра» должно быть светлым? Подумала Валентина даже про замужество, хотя не считала его великим делом жизни. Пример: Надежда Григорьевна, передовая женщина, начальница почты, вышла замуж за отца и не жалеет, наоборот, – рада и называет его Юриком. Она больше не поддразнивала Вальку («Ну, что, какаду?»), не критиковала её вид, а даже прикрикнула на Димку, выглянувшего из своей комнаты: «Эй, разноцветная, дай шляпу поносить!» Они оба с отцом смирились, что девочка не такая, как они, успокоились, и показались ей весёлыми детьми.
Отец всё напоминал про учёбу: «Давай в ПТУ, и мама говорила…» Валька прервала: «Хочу медиком…» Рассказала про Олега, будто он её не выгнал, и они до сих пор дружат. Отец согласился с тем, что Олег Павлович ему помог, но профессию не одобрил: «Какую работу выбрал, с психами. Нет, ты лучше в ПТУ…» Надежда Григорьевна спросила: «…при обувной фабрике?» «Нет, чайники расписывать», – объяснил отец, принёс из кухни белую эмалированную кружечку. «Ну-ка, Димка, где краски?» «Это эмалью надо, а тут акварель», – сказала Валька запевшим голосом, но не напористо (не советская песня труда и борьбы). «Других нет», – сожалея, сказал мальчик. «Ну, я же для примера, чтоб Григорьевна убедилась», – попросил отец. Валька глянула на кружку, на её белую поверхность, а потом на краски (медовые с лаковым блеском). Дальше никого не видела и не слышала (ну, как обычно). В эти минуты она будто спряталась от серой жизни с неясным великим будущем, ушла в цвет. Всегда с ней так, при любом рисовании, даже при покраске ногтей и лица.
…В школе у них был необычный учитель, он ходил в свитере, со всклоченными волосами и с пятнами краски на руках. Он иногда забывал, что в классе есть и другие ребята. Он останавливался возле Родынцевой, бормоча волшебные названия: «Кадмий, берлинская лазурь, графика, акварель…» Он помогал ей рисовать на вольную тему неземные цветы. В это время остальные ребята могли хоть по партам прыгать… Этого учителя вскоре уволили. Теперь он преподаёт рисование в ПТУ художественных промыслов. Однажды, встретив на улице идущих к маме в больницу отца и дочь, он спросил: «Знаете, где ПТУ…? Вот адрес». Отец обрадовался, рассказал маме, она тоже порадовалась короткой радостью больницы. Ещё два года назад их белый свадебный сервиз из шести чашек, двух чайников, сахарницы и молочника Валька разрисовала масляными красками. Диковинные цветы прорастали и прорастали, пока вся посуда не стала такой, что все, приходившие к ним, спрашивали: «Где купили? Импортная?» Один друг отца принёс свои чашки серого цвета, ну, и они расцвели. Взамен подарил папку с бумагой и краски: уголь, сангину, сурик и темперу. Но Валька не может заниматься глупостями, погружаясь в рисование, ей надо быть деятельной комсомолкой, шагать в ногу со всей страной… «Господи, я эту кружечку теперь не стану мыть, чтоб краска не смылась, пусть украшает сервант», – сказала Надежда Григорьевна. Димка попросил: «Нарисуй и мне что-нибудь». И нарисовала. Для мальчишки должно быть интересно: недостроенный дом над обрывом, автокран с лебёдкой, Игнат кладёт стенку, поёт песню… Облака плывут за горизонт, там они, возможно, разольются первым весенним дождём…
Поскорей вернулась домой, где зябко, одиноко. Старалась Валя утешить себя Капустовскими словами, вспоминая её бравые повадки и смелые ухватки. Как поглядела на шляпу: «Носишь? Носи». Да, носила, нравится цвет, в который можно смотреть с радостью, если снять шляпу. Капустова не удержалась: «Что же такими нечуткими оказались твои медики? ‘’Общество’’ твоё ‘’высшее’’?» Родынцева пропустила мимо ушей: не до мелких обид. На церковь смотрела недолго: дверь, как обычно, соскочила с крючка. Может, от сквозняка, возникающего всякий раз, когда кто-нибудь входит с улицы в общий коридор… А, может, мама… Так и есть, она… Выдали им в морге её, обёрнутую простынёй, но отец ругался и кричал. Выскочив, заплакал. Не хотел получать неживую маму из дверей морга, похожего на холм большой могилы, ходил ругаться с врачами, говорил, что они лечили плохо, будто предлагал перелечить по-хорошему. Дома маму одели её сёстры-монашки в халат, в нём и положили. Но отец настоял на кремации (мама об этом строго наказала). …Входит мама… Валька не хотела ей рассказывать про своё горе, но она и сама где-то прознала: «Что я тебе говорила: сиди в углу, чайники разрисовывай, это и есть твоё счастье…» «Ладно уж», – Валька отвернулась, а мама тихо ушла. Долго будет такое продолжаться, эти её приходы?
Вспомнила Валя-дочь, как умирая, мама сказала такое, что они с отцом переглянулись у неё за спиной (не верили, что она умирает совсем). И, если умрёт, – думали они, – то кто же об этом скажет что-нибудь особенное (такое, чего не говорит радио?) И услышали: «Не страшно». Она хотела ещё что-то сказать, но улыбнулась чуть-чуть. Они уехали домой, а она в этот вечер скончалась. Оба поняли: «Отдавать богу душу не страшно». Как-то в один из вечеров Валька её уж не ждала, легла спать и слышит: идёт, тихо ступая, прошла мимо кровати, села в кресло у окна. «Ты у меня доченька хорошая, душа добрая, не оставит тебя господь, он таких, как ты, любит, доченька, и за все твои страдания наградит…» Валька слушала-слушала это мракобесие, а потом повернулась к ней, посмотрела на неё, сидевшую в кресле лицом к церкви: «Не уходи, мама. Никогда». «Сама ко мне придёшь», – ответила, да так сурово, как в жизни не говорила эта женщина. Валька обвила голову руками, уснув. Утром, конечно, мамы не было.Никакой весны не надо: у неё горе. Вчера, когда вновь пришла мама, Валька пожаловалась: «У меня горе». Да какое ужасное: Никита замахнулся портфелем (тяжёлый, в точности – крокодил). Мама, конечно, стала ругать, как всегда. А потом ушла в холодную весеннюю ночь, растаяв за окном, одетая в тот же голубенький в цветочках халат, в котором и положили. Валька выглянула: нет ничего и никого, кроме церкви, бездействующей, безжизненной, пустой. Решив и сама умереть, представила, как её также отдадут отцу в простыне, и Надежда Григорьевна наденет на неё халатик в цветочках, мол, не в этом же «какаду» класть в гроб. В ту великую (по её понятию) ночь Никита спросил: «А шизофрения у вас была в роду? Обычно: если есть, то уже была». «А разве есть?» – спросила в ужасе. «С мамой-то всё беседуешь?» «Не тронь мою маму!» – хотела строго выкрикнуть Родынцева, но промолчала, чтоб не обидеть Никиту. Не надо было ей говорить Олегу про «беседы»: сразу приписали шизофрению. Она не сама с собой, с мамой разговаривает. Конечно, если послушать со стороны… Просто, Валька ничего не может забыть.
…Они с отцом пришли в онкологическую больницу, а им велят получать человека из морга. Отец не хотел получать, сел возле железных ворот на железную скамейку и так плакал, что Валька не знала, как ей быть и побежала в морг сама. А там дядька в коротком белом халате, будто продавец в мясном отделе гастронома, с большими руками, голыми до локтей, выкатил столик длинненький, простынку отдёрнул: «Эта?» «Да, эту», – говорит Валька, глядя на маму (губы синие, лицо жёлтенькое, но всё равно видно – она). «Забирай, а то в крематорий отправим». «Можно, только отца ещё позову, он во дворе?» Валя-дочь хотела деятельность в морге развить, представив, как они с мамой выходят на улицу (мама в простынке). Валька поддерживает её, волочит на себе, ведь теперь мама в мёртвом виде уж совсем не сможет ходить (но насчёт этого оказалось – ерунда). «Ты что, пьянь, она несовершеннолетняя!» – заорала тётенька, тоже по виду продавец, на подошедшего кое-как отца. Маму потом отдали из этого городка (несколько белых зданий и один холм, полный разных смертей). Деньги, которые скопил отец, употребил на похороны. Тянулись похороны долго (бесконечно – казалось Вале). Всю родню мамину накормили, кое-кого среди большинства непьющих удалось и напоить. Главное – отец напился сам, да так сильно, что закончили поминки без него, спящего. Тётки, дядьки (до этого их и не видела никогда племянница Валя) покинули их большую комнату, всё прибрав и вымыв, и звали её с собой в их дружно верующую в бога семью, в тот посёлок (десять остановок трамваем), откуда отец много лет назад вывез маму на своём мотоцикле. Помня об этом радостном событии, мама и не хотела продавать мотоцикл, ржавевший в дровянике.
«Забота у нас такая,
забота наша простая:
жила бы страна родная,
и нету других забот;
и снег, и ветер, и звёзд ночных полёт…»
Звёзды так и летели над Валькиной головой, и она сказала выявленным родственникам, что не станет поддерживать мракобесие в нашей атеистической стране. На третьи сутки отец вышел из запоя и побрёл ремонтировать фреоновые холодильники, называемые им «хреоновыми», но его успели уволить, и на его место взяли другого, более квалифицированного рабочего. «Знаешь что сказала мне мама в больнице, она сама… Ночью, говорит, простыню скручу и зацеплю за кровать… Сама она, – шептал отец, – а ведь говорила – грех!» Лучшая подруга Капуста выслушала внимательно про две ночи с Никитой, про дефлорацию, и не удивилась, что он у неё был вторым. И велела «заткнуться» и не выть на тему крестьянского сына, приехавшего из деревни, так похожего издали на Алена Делона, которому до сих пор не может отдать Валя честная один рубль шестьдесят копеек (за лангет с картошкой фри и с зеленью и за компот…) «Если б этот медик тебя любил, то простил бы тебе, что так дёшево продалась, дура», – сказала Капуста со свойственной ей прямотой женщины, находящейся на трудных заработках у Дубла. «Лучше покажи, что ещё нарисовала…» Ушла Капустова, не понимая, в чём горе Родынцевой, почему она такая одинокая перед всеми, перед людьми и перед космосом: все по одну сторону, она, Родынцева, девчонка восемнадцати годков – по другую. И – никакой нет оболочки. Отец, он покатился, но вскоре встал на правильный путь. А она и до сих пор несётся, словно по орбите в никому не нужном полёте, не понимая главного: что тут творится на Земле…
Едет Валька в кабине «шаланды», но мысленно снова проходит, точно сквозь строй. До ушей долетают крики множества мужчин, полные изощрённо-гадостного смысла. То, о чём они просят, делает её голой перед ними, перед всеми мужчинами на Земле («Если бы парни всей Земли…») Их крики – одно животное влечение, оно не прикрыто весельем. Это крик всех на свете неудовлетворённых мужчин. Уставясь в землю, красную от кирпичной крошки, мимо окон без стёкол, где по ту сторону густой металлической решётки гогочут, улюлюкая, выкрикивая животный позыв, кажется сотни мужских ртов, искривлённых тревогой плоти, она проносится, словно через костёр лёгкой добычей. Ей никогда не отмыться от кирпичной пыли кирпичного завода… Сознание-то она потеряла на две секунды, не больше. «Я тебе что говорил, надо у того крыльца позвонить, там звонок есть, а не бежать к тому, где входят работники зоны. Носишься тут, как шальная» (и матом…) Но и охранника крыл Валерка Киряев: «Ты ей чуть руку не оторвал…» «Лучше бы и оторвал, чем влетела бы к зэкам в цех», – ответил тот и тоже матом добавил. Разобравшись с ним, Валерка, сам ей чуть другую руку не вывихнув, втащил в кабину «шаланды» (она бы и сама туда с удовольствием скрылась).
Валька едет в кабине грузовика, чувствуя, как хорошо в защищённом месте. С одной стороны лес, с другой – пригородный посёлок. Солнце здесь не жестокое, оно иногда прячется за верхушками высоких сосен. Лес окатывает в приоткрытое окошко таким духом, будто на планете рай. Валька вдыхает, стараясь не шевелить рукой: неужели распухнет? Как же тогда рисовать, краситься как? …А зэки-то сгрудились у окон: спектакль – машина с воли, девчонка разноцветная; спас охранник, а то бы влетела в цех. «Кирпичный завод», – слова ненужной накладной, которую она забыто держит в левой руке, слова, проявившиеся под её слезами… Нет, ей никогда не сидеть с Никитой за мирным ужином в уютной комнате мечты, а вот на кирпичный, к зэкам, это, пожалуйста… Она открывает сумочку, радуясь застёжке, достаёт зеркальце, смотрит на своё лицо, трогает пальцем, как слепая, уже смазанные губы. Неужели больше никогда их не накрасит с таким удовольствием… Да, и деньги… Опять денег нет…
Сама во всём виновата: получку тратит быстро (то чулки, то шарфик, не говоря уж о больших покупках: кофточка, блузочка). Отец, конечно, и продукты привозит, и даёт десятку-другую, Надежда Григорьевна с собой пирожков, а то и суп, чтоб дома только разогреть, ведь у них Димка… Но, мало того, они ещё ребёночка решили завести, этот будет совсем родным братиком или сестричкой ей, Вальке. Она не против, но у них мало денег. Почему страна у нас такая счастливая, а у людей денег нет? А каждый вечер надо что-то есть, и в кино охота, а там – мороженое, лимонад, бутерброды с красной рыбкой – большой дефицит. Но денег нет на приятный вечер, и она сидит в своей комнате, перегороженной на две: топка печи выходит в коридор. Дворничиха Фиса, которая живёт в подвале, накидает среди дня дров, чтоб Валька совсем не замёрзла (вход для Фисы в их сарай свободный), протопит, ну, а после идёт за деньгами. Уже задолжала даже Фисе! Хорошо, весна началась, но в комнате зябко и со включенным масляным электрообогревателем (отец с работы притащил). За электроэнергию натикало – страшно подумать, расплата впереди. Где денег взять? Вместо этих туфель приглядела настоящие, взрослые. Пока есть в Доме обуви, где с обувью не густо, надо срочно брать…
Сидеть в темноте вечера, глядя из окна на церковь, – скука, потому-то она, одевшись во всё новое, выходит. На улице по зиме встречала удивлённые взгляды женщин (они в тёплых шубах, в пальто с каракулевыми и цигейковыми воротниками). Милиционеры тоже взглядывали, словно вцепляя взгляды-крючки (рыбаки в рыбку), их полно, берегущих человека милиционеров. Центр города всегда празднично освещён, люди снуют в весёлом темпе, будто именно здесь собираются каждый вечер те, у кого всё хорошо, и остаётся лишь выплёскивать свой задор на улицу, идя рядом с кем-то, шутить, смеяться. Некоторые парами, иные группами. Сразу видно: дома у них уютно, можно бы и дома посидеть, но лучше прогуляться в этот хмуроватый ненастный вечерок. Валька Родынцева бежала каждый вечер в толпе людей, ловя химический яркий свет вывесок, заглядывая в стёкла витрин, отражаясь в них не одиноко, а дружно бегущей с другими людьми, в одном с ними ритме. И всякий раз, выскочив из дома, она будто надеялась на какую-то радость в этот именно вечер; будто отсюда, с улиц, поджидала удачную перемену в своей судьбе. Все улицы названы именами революционеров. Истории их жизней не знает Родынцева, а ведь какие люди великие: Карл Либкнехт, Роза Люксембург, Клара Цеткин… Она ещё надеется, что узнает о них всё: прочтёт и запомнит. Возвращаясь в старый дом, который нечего считать памятником архитектуры, да поскорей снести (как выстроят гостиницу «Космос», снесут обязательно, и будет голое место и больше ничего), глядит она в окно на церковь, плохо освещённую фонарём. Пошевелиться ей страшно: за спиной дверь в коридор, и вот вошёл кто-то потихоньку…
Однажды чуть не вскрикнула от страха, но оказалось – соседка принесла урюк (мешками присылают людям с юга сухофрукты). Выложила на стол пакет, отругала, что дверь на крючке не держится. Эта соседка добрая, но у неё большая семья, сын вернулся из тюрьмы, теперь наркоман, и она мечтает о расширении. «Я бы на твоём месте в общежитие ушла» (как Надежда Григорьевна – советчица). Валька, может, и уйдёт. Иногда хочется ей, чтоб койка в комнате с другими девочками, чтоб вместе дружно обсуждать радио и телепередачи. В общежитии наверняка есть большой хороший телевизор. А тут что? Сидишь, смотришь на эту церковь (мама на неё крестится). А никаких крестов там не осталось! Жаль, что не уйти ей в общежитие! Это счастье от неё отрезано. Кто её туда возьмёт, в мир других людей! У неё червоточина в виде продажи тела за ужин в кафе. Придётся терпеть это жилище, где стены толщиной в метр, а до потолка – пять.Грузовик въезжает во двор стройки. Сердце схватывает ужас неотвратимого: решила – надо выполнять, «партия велела, комсомол ответил: «Есть». Вылезает из кабины, затекшие ноги приятно ступают по утрамбованной грязи строительного двора. На перекрытиях, на фоне яркого голубого неба нарастающего, дальше ширящегося дня, появляется короткая широкая фигура Гриньки. Кран разворачивается, снижают стропы, подтяжками провисающие над кузовом. Стропаль машет рукой, чтоб вирали. Первый поддон отделяется от других, болтаясь высоко безделушкой, дымясь красноватой пыльцой.
– Кладовщыца! Не забыла про «бой»? – кричит Гринька, чтоб посмеяться над её должностью.
У неё до апреля и склада не было. Теперь есть, квартирка на первом этаже, запертая на амбарный замок. На крик этого кирпичника раньше отвечала что-нибудь, сегодня нет. Сидя на разогретых солнцем досках, пахнущих смолой, которая напитала каждую из этих почти прозрачных досочек, смотрит, как Петька с Гринькой принимают на перекрытиях поддон, Лукин кладёт стену со двора, Рафаил («девщёнка ты, девщёнка…») – с торца, обоих видно, а Игната, – он на фасаде, – не слышно. Ей приятно о нём подумать. Надо же: перекрикивает электричку…
Горе, какое большое горе у неё! Случилось оно вчера, когда после работы она пошла к мединституту встречать Никиту. Весна свирепствовала, солнца было так много, что избыток действовал на нервы. От светила Вальке тяжело: не бодрит, а придавливает чрезмерной яркостью и напором. Солнце работает настойчиво, как радио на столбе. Оно – сильнейший духовой марш, под который приходится маршировать, не жалея ног и обуви. Но где взять силы и необыкновенную радость за победы на пути к ещё более яркому солнцу, к ещё большему венцу побед в отдельно взятой прекрасной стране, родине Вальки Родынцевой? И где взять для такого марша обувь?..
Наконец, смогла укараулить: из высоких дверей хлынули студенты. Боясь пропустить, очки с яркими стёклами, делающими всё вокруг ядовито-зелёным, сдёрнула с лица. Главное: скажет о любви… Любовь не может быть безответной. Если кто кого любит, то другой тоже полюбит, согласившись с чужим чувством. Неужели есть безответная любовь? Она, конечно, слышала о таковой («Зачем, зачем на белом свете есть безответная любовь?») Действительно – зачем? И есть ли? Никита (так считает) только потому ещё не полюбил её окончательно, что не уяснил, как же она сильно его любит. Все её думы о нём и крутились вокруг этого необходимого объяснения. Встретятся, – объяснит, и от любви такой силы он не откажется. Нечасто такая выпадает на долю. Вальку бы кто-нибудь полюбил также, она бы не оттолкнула такого человека. Вот Игнат, полюби её, например, Игнат… Все эти вечера в одиночестве она только и думала о предстоящем разговоре у мединститута. А потому, когда увидела, что студенты стали выходить из дверей, повторила про себя ещё раз всё, что наметила сказать про свою любовь.
Студенты выбегали из дверей. Непонятно, как их всех вмещал с виду небольшой дом. Казались они все одинаковыми, но сердце ёкнуло, узнав знакомого студента, погнало кровь к голове, заставив вздохнуть глубоко, чтоб не упасть, чтоб выдержать. Распрямилась и пошла навстречу. …Никита остановился и тут же стал говорить культурные чудовищные слова, потом слабо замахнулся на неё портфелем и стал уходить прочь тяжёлым уверенным шагом. Никита Алексеев – молодой король её сердца… «Знаю, ждёшь ты, королева, молодого короля!» Конечно, портфель тяжёлый, и, если бы угодил по вытравленной перекисью причёске, то, наверное, было бы, худо (как от менингита)… Никита Алексеев, значит, шутил, смеялся, но в итоге сделал правильный медицинский вывод о том, что так бывает и после родов, ну, и загрустил… А она долго не понимала, что к чему… Он похож на поэта Сергея Есенина (портрет в косоворотке). Вырезав из журнала, прикнопила на стенку над кроватью немного криво и оттого кажется, что поэт склонил голову к Вальке, прислушиваясь к её мечтам и к её любви. Некоторые стихи знает. Вот про короля-то тоже он написал, Серёженька. Или ещё: «До свиданья, друг мой, до свиданья…» Кровью. Перед тем, как повеситься. Какие уж тут приготовленные слова о любви… Какая тут любовь… Тут не любовь, тут медицина.
Побрела она сквером, глядя сквозь очки: стёкла рыжие, ехидно-зелёными сквозь них кажутся облака боярышника и сирени (клёнов и лип тут нет). Какой вокруг ехидно-радостный мир… Плача под очками, сделалась почти слепой. Захотелось оттолкнуть от себя землю, точно ящик под собственной виселицей, взвиться да улететь, ничего тут не оставив. «До свиданья, друг мой, до свиданья»… Где же теперь ей взять сил, весу (больше, чем бараний) для земного притяжения?..
Не заметила в своих думах, как закончилась разгрузка, как уехал Валерка Киряев, а каменщики спустились с недостроенного дома. Сердце охватил ужас неотвратимого. Недавняя мысль стала руководством к действию, ещё бы обмозговать: всё ли верно? Но легко сказать, обмозговать, – в голове нет мозгов, – одни слёзы, катятся они по щекам, падают из давно ими смытых глаз.
– Всё! Конец! Всё пропало, на веки вечные! – пробормотала вслух и довольно громко, метнувшись в вагончик, из которого гуськом ушли работяги в сторону детсада (за ним – столовка). На столике всё тот же осколок зеркала, прислонённый к жестяной банке из-под «завтрака туриста» с окурками. Лицо распухло, глаз совсем нет. Отчего такая уродина, да ещё продажная, хуже Капусты, такую только в обжиговый цех, к зэкам, как сказал Валерка Киряев. Как же Никита замахнулся портфелем… Дома смотрела, рыдая, на фотографию: косоворотка, родное любимое лицо (не Никитино, конечно). И вспомнила написанные им своей кровью слова. И она проколет палец (как для анализа крови). И напишет: «Прощайте, товарищи, да здравствует коммунистическая партия Советского Союза и её верный соратник комсомол!» Пусть строят без неё. Ей пора на склад…
Каменщики вернутся через час. В этой «тошниловке», как скажет Игнат, очередь к раздатке от входных дверей. Замок открыла, дверь притворив. Замок, к сожалению, навесной, и квартира изнутри не закрывается. Тишина. Она одна на стройке. Тут подходяще – сумрак. Вот «бухта» провода (в «деревянной» накладной написано: «ППР»), много метров, ей надо небольшой кусок. Отрезала ножиком, валяющимся на стеллаже, глянув в окна: вдали сплошное солнце. Вязать умеет, плести может из цветного провода браслеты. У неё ко всем художественным ремёслам талант, – считает отец. «Если не станешь поступать в этом году в ПТУ на ковровщицу или на роспись посуды, сам тебя за руку туда отведу». Ага, обрадовался!
Вот и готово, сплела прочно: какой угодно вес выдержит, а уж её вес запросто. Теперь зацепить петлёй, что поменьше, за один из крюков, на которых висит полка стеллажа. Для этого придётся встать на ящик с гвоздями (он всё равно понадобится – всё продумала, молодец!) Но оказался ящик этот ей не под силу, не сдвинуть (гвозди – металл, тяжёлые, в накладной сказано: «двухдюймовые»). Пришлось колючими горстями вынимать, ссыпая рядом. Быстро работая, добилась: поддался ящик, толкнула его руками перед собой по бетону не застеленного досками пола, и вот он уж возле другой стены! Петелька зацепилась сразу! А для большой петли пришлось подкоротить провод, сделав на нём несколько узлов. Готово! Покачала ногами ящик, вполне можно оттолкнуть, и петля… Хотела накинуть, а тут шляпа! Зелёная, цвета первой робкой зелени…
…И почувствовала Валька: чья-то нежная рука с её головы снимает шляпу, кладёт аккуратно на чистую древесную полку. «Не страшно…» Мама над ней, над стеллажом, в синеньком халатике в цветочках. Да и сама Валька, вроде, поднялась над землёй. Петля, словно белые новые бусы, словно подходящее украшение, сидит на её шее, пока слабо, но с полной возможностью затянуться, как только каблуки-шпильки окончательно вышибут опору из-под ног. Они справились, правда, один каблучок затрещал, готовый оторваться… Вот-вот следом за мамой выплывет Валя-комсомолка на пустырь за домом, унесётся далеко от стройки-страны, позади будет город, а рядом закачаются белыми кораблями невесомые облака…
– Ты что творишь, сестрёнка?
Её, лежащую на полу, бьют по щекам. Петля качается сама по себе. Второй раз на дню потеряла сознание. В горле першит. Забыла: Игнат не ходит в столовку, ему дочка приносит в судках: первое, второе, чай пьёт в вагончике.
– Вешаться грех! – говорит он твёрдо.
– Зачем ты меня спас! – разозлилась она.
Но Игнат (вопрос за вопросом) понял, что к чему: про любовь, про медицину и про «лангет плюс компот»:
– Нашла, из-за чего вешаться.
Вдруг, у неё вырвалось:
– Мне маму жалко. Она приходит…
– …но твоя мама, вроде, умерла?
– Ну, и что?!
Пришлось и это объяснить.
– Пойди в церковь, поставь свечку.
А как же комсомол, поступь народа и партии? Такой отсталый, такой не идейный этот Игнат! Может, ещё скажет – надо молиться? А космос, спутники и коммунизм, который не за горами?.. Хотела это сказать, но промолчала, так как подумала, что мама, пожалуй, одобрит насчёт свечки.
– А когда её похоронили? – будто догадался о чём-то ненормальном Игнат.
– Сожгли. Отдали мне вазу с пеплом запечатанную, стоит у меня в комнате на подоконнике в уголке.
– Да ты что! – испугался кирпичник, лицо сделалось кирпичного (не шамотного) цвета. – Срочно захорони!
– Отец обещал, да он так… переживает. Боюсь ему напомнить, вдруг, опять запьёт.
Игнат говорил про этот пепел и когда поднимались вместе лестничными маршами без перил. Он предложил в ближайший выходной поехать с ней на кладбище… Валька забыла про тушь, помаду, туфли (на одном шатался каблук) и шляпу, оставленную в помещении склада на стеллаже.
Над перекрытиями плыли облака, по мосту бежали люди, внизу по рельсам шли поезда (чип-та, чип-та, чип-та). Облака плыли, они парили над планетой Земля, утекая за горизонт, чтобы где-то там, вдали, пролиться на неё первым весенним дождём.
– Стой тут. У края без страховки не положено, – сказал он и пошёл класть дальше стену недостроенного дома.
Плакала Валька.«… как жену чужу-у-ую…», – пел Игнат.
Маленькая монетка талант. Послесловие автора
Татьяна Чекасина.
Один мой персонаж сказал, что в молодости человеку бывает куда труднее, чем в зрелости. Молодость, а особенно ранняя юность, далеко не для всех бывают радостными, беззаботными и с полной уверенностью в себе. Иногда это бывает тяжелейшее время, полное опасностей. В этом произведении речь идёт как раз именно о таком варианте судьбы.
Мой персонаж, молоденькая девушка Валя Родынцева живёт в далёком прошлом, когда в стране строили коммунизм. И этой стройкой очарована эта весьма незрелая девушка. Практически в раздвоении личности (именно потому взят подзаголовок «Медицинская история») мечется по жизни это юное существо. Душа её тянется к истинному, природному таланту, который ей дан Богом, но она до того заморочена навязанной пропагандой идти этой самой дорогой коммунизма, что почти и не замечает своего дара. Одна надежда: повзрослеет сама и строительство коммунизма в том формате жёсткой пропаганды, в котором оно идёт, тоже как-то приостановится… За неё страшно. За неё больно. Она идёт по краю. Её жизнь, словно бег по дырявому мосту, стояние по над обрывом, по над пропастью…
Такая ситуация, надо сказать, типична для практически всех неординарных людей в юности, в период, пока не установилось осознания того, кто ты есть сам и зачем послан в этот мир. При этом не столь уж важно, что в это время строят в твоей стране: коммунизм или капитализм… И даже не имеет никакого значения, в какой стране это всё происходит.
Это произведение могло быть написано хоть кем, человеком любой национальности, любым гражданином любой страны. Но в нём есть определённый персонаж, с определённым характером, поступками и довольно чётко угадываемой судьбой. Можно сказать, что это классический портрет. Великая художественная литература знает немало произведений-портретов. Иные даже имеют такие подзаголовки, иногда само слово «портрет» проникает и в само название. Могу привести пример такого романа Джойса под названием «Портрет художника в юности». Разумеется, этот пример не подразумевает даже малейшего сходства моего произведения с этим. Всё, что я пишу, это исключительно моя сфера, мой оригинальный мир, вышедший в той или иной степени из моей собственной судьбы. Но моя Валька Родынцева тоже художник в юности. Её путь в жизни не может быть лёгок, она имеет упрямый, сложный характер. И ещё она – женщина, и это ещё один фактор трудности. Главное для такого человека – сохранить свой талант. Талант, это ещё и монета [2] , которую можно и в землю зарыть, и просто потерять на жизненном пути.Татьяна Чекасина
Лауреат медали «За вклад в русскую литературу»
Член Союза писателей России с 1990 г.
(Московская писательская организация)Примечания
1
Болгарский табак, название сигарет.
2
Денежная единица в древних странах Малой Азии.