Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Товарищ Павлик: Взлет и падение советского мальчика-героя - Катриона Келли на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Когда все имущество было разобрано, семью кулака выгоняли из дома; наиболее «опасных» рано или поздно ссылали, сажали в тюрьму или даже казнили. Возможно, для некоторых репрессированных расстрел казался лучшей долей в сравнении с заключением в трудовые лагеря, сеть которых широко разрослась в связи с наплывом заключенных и так называемым «спецпоселением».

Между январем и маем 1930 года более 200 000 семей стали жертвами депортации; существенную часть репрессированных (около 40%) составляли дети. Депортированных грузили в переполненные товарные вагоны и везли за тысячи километров от дома. Люди ехали в тесноте и антисанитарных условиях, без подходящей одежды, еды, а иногда и без воды. Это приводило к обезвоживанию и инфекционным заболеваниям, от которых чаще всего гибли дети (например, при транспортировке на Крайний Север — 80% от общего числа умерших){42}.[31]

Когда высланные кулацкие семьи приезжали в места назначения, их жизнь не становилась лучше. Районы, которым было приказано принять спецпоселенцев, готовились к их приезду бестолково, да и в любом случае на такое количество новоприбывших (67 000 только в одном Архангельске) не хватило бы и без того скудных местных ресурсов. Временное жилье — грязное, сырое, холодное, без воды и канализации — устраивали, как правило, в недействующих церквах и тюрьмах. Чистой воды и пищи катастрофически не хватало. И снова больше всех страдали дети: в таких условиях бушевали корь, свинка и гастроэнтерологические заболевания. В период с 31 марта по 10 апреля в архангельской больнице умерли 335 детей, прибавьте к этому числу еще 252 ребенка, умерших вне стен больницы. В начале мая в городе Котлас умирало по 30 детей в день. В 1931 году условия немного улучшились, но к 1932/1933 году, когда во всех деревнях свирепствовал голод, положение снова стало ужасным. По словам одного из переживших такие испытания, «особенно гибли малыши». Житель Архангельска, приславший анонимное письмо в «Правду», писал, что трупы детей свозились на кладбище по три-четыре сразу, часто без гробов — просто в ящиках{43}. Жизнь кулацких детей, прошедших через голод и эпидемии, сравнима с жизнью детей из беднейших крестьянских семей до 1917 года. Ручной труд и попрошайничество, недоступность образования были знакомы им с ранних лет. Дочь одного крестьянина, обвиненного в кулачестве, вспоминает: «В 1935 году в поселке открыли школу, сестренка с братиком пошли учиться, а мне ходить в школу было не в чем, да и дома надо было кому-то управляться»{44}. В начале 1930-х годов, по крайней мере в некоторых местах, кулацких детей не принимали в ясли и детские сады{45}.[32] Их не брали в пионеры даже после того, как членство в пионерской организации стало общераспространенной практикой, а не привилегией детей с безупречным классовым происхождением, доказавших свое идеологическую преданность[33].

Несмотря на то, что с первых дней своего существования советское государство объявило себя мировым чемпионом по заботе о детстве, классовая принадлежность детей определялась их происхождением, так что кулацкие отпрыски неминуемо страдали вместе со своими родителями. Даже те кулаки, которым разрешили поселиться недалеко от родных мест, ужасно бедствовали: соседи боялись или не хотели им помогать, и единственно возможным прибежищем для них была землянка в лесу или какой-нибудь сарай. Да и много лет спустя, уже после завершения коллективизации разоблачение в кулацком происхождении вело к исключению из высшего учебного заведения или увольнению с работы, если только человек не очищался от наследственного греха, отрекшись от своей семьи{46}. Те, кому удавалось выжить физически, сталкивались с новой проблемой. В Советском Союзе всегда, и до введения внутренних паспортов в 1932 году, документам, удостоверяющим личность, придавалось чрезвычайное значение. Кулаку же требовался документ, скрывающий его социальное происхождение, что приводило к фальсификации имен и мест рождений. Разумеется, если такой человек был пойман с фальшивыми документами, это клеймо оставалось на нем на всю жизнь. И все же риск того стоил, так что когда началась массовая пропаганда переселения из деревень в города, для многих это стало единственной возможностью спастись от голода и получить шанс на новую жизнь и работу, вдали от подозрительных соседей.

Как явствует из донесений секретных агентов, такого рода фальсификация была широко распространена в те годы{47}. Этот факт подтверждают также воспоминания и рассказы очевидцев, которые подчеркивали, что такие подделки были предметом гордости, а не стыда. Один человек, 1916 года рождения, благодарил судьбу за то, что прилежно учился письму

в школе: благодаря этому в конце 1931 года он сумел ловко подделать подпись коменданта на документе, дающем право спецпоселенцу свободно перемещаться{48}. Уловки такого рода нередко заканчивались успешно, давая лазейку в новую жизнь, а значит, возможность уцелеть — «несмотря на смерть и лишения, которые с такой жестокостью и безнаказанностью обрушивали на нас»{49}.

Хотя колхозники официально были прикреплены к земле (право на автоматическое получение паспорта в 16 лет у всех сельских жителей появилось только в 1980 году), нищета и весьма скудные возможности сельской жизни, с одной стороны, и потребность городов в рабочей силе — с другой, постепенно разрушали эту крепостную зависимость.

К концу февраля 1930 года, т.е. уже через несколько недель после начала новой фазы коллективизации, остервенение, с которым на местах выполнялся призыв «ликвидировать кулачество», вызвало беспокойство у партийного руководства. И 1 марта Сталин произнес свою знаменитую речь «Головокружение от успехов», возложив вину за «перегибы» на местные партийные органы. Призыв к сдержанности, не снискавший популярности в массах, привел лишь к снижению темпа коллективизации, а не к ее прекращению. В октябре 1930 года сверху вновь спустили инструкцию: придерживаться твердой линии, — и только отмена массовой депортации в мае 1933-го обозначила завершение сплошной коллективизации и полное подчинение крестьянства государственной машине, несмотря на то что 30% земель по-прежнему находилось в частных руках.

Как бы то ни было, в начале 1930-х годов и позже процедура обвинения, конфискации имущества и высылки кулаков, сопровождаемая жестокостью и унижениями, продолжала осуществляться. Большую роль играл человеческий фактор, а не год, в котором происходило раскулачивание. «Все зависело от человека», как говорили русские люди по поводу отношений с государственной бюрократией. Сочувствующий председатель колхоза мог оттянуть или смягчить раскулачивание, мог снабдить семью с ярлыком «кулацкая» удостоверениями личности, необходимыми для переезда в другое место. Имеются свидетельства о том, что довольно значительное число должностных лиц помогали раскулаченным подобными способами (конкретные примеры приведены во второй главе книги). Однако со временем председателям колхозов становилось все труднее защищать своих односельчан, так как именно с них спрашивали показатели раскулачивания, а если показатели не отвечали требованиям — увольняли с работы.

Плоды раскулачивания и коллективизации не заставили себя ждать: сельское хозяйство во многих областях Советского Союза пришло к разорению. Иногда деревни открыто восставали против властей, чаще всего против конкретных активистов, которых убивали pour encourager les autres — для острастки остальных. В конце 1932 года, согласно записям Лазаря Кагановича, сделанным им во время пребывания на Северном Кавказе с ноября 1932 по февраль 1933-го, «классовая борьба у кулаков принимает формы изуверского террора: облили бензином и подожгли уполномоченного крайкома, избили и издевались над зампредседателя сельсовета, женщиной»{50}. Однако чаще кулаки пытались лишь уклониться от новых порядков или совершали саморазрушительные действия: резали скот, чтобы не дать его реквизировать, спивались, — а многие просто пассивно терпели{51}. Сокращение посевов привело к снижению урожаев и, как следствие, к голоду 1932—1933 годов, которому сопутствовал продуктовый кризис в больших городах, т.е. произошло то, чего большевики хотели избежать с помощью коллективизации. В этот период в сельской местности были зарегистрированы случаи людоедства: в Западной Сибири, например, переселенка из Белоруссии убила своего четырехлетнего сына и приготовила из него еду. В свое оправдание женщина сказала, что таким образом «думала сберечь хоть старшенького». О подобных случаях не писали, пресса хранила полное молчание об ужасах голода и, наоборот, много внимания уделяла скандальным историям с кулаками, иногда приобретавшими фантастический характер. В начале 1933 года эпидемия, возникшая в Западной Сибири в результате быстро распространившейся среди недоедающих людей инфекции, была объявлена «кулацким террором»: по утверждению прессы, нечестивые враги Советской власти подсыпали яд в запасы воды{52}.

Коллективизацию нельзя рассматривать только как несправедливое притеснение сельского населения со стороны партийного руководства. Наиболее рьяными активистами зачастую оказывались советские граждане из низов, которые искренне верили, что кулаки действительно угрожали советской демократии и национальному процветанию. Кампания «двадцатипятитысячников» доказывает это. В Ленинграде всего за две недели была собрана необходимая квота в 4390 рабочих-активистов, а по всему Советскому Союзу количество добровольцев превышало потребности почти в три раза; 30% «двадцатипятитысячников» остались в деревнях даже после выхода Декрета от декабря 1931 года, разрешавшего им вернуться на свои рабочие места в городах{53}.[34] Да и сами крестьяне рвались в бой — из чувства страха, по убеждению или из корыстных интересов. Традиционные методы коллективного осуждения, как, например, самосуд (стихийные суды, которые часто заканчивались коллективным насилием) и высмеивающие обряды{54} легко вписались в гонения на кулаков. Еще во времена Гражданской войны группы крестьян называли своих кровных врагов «кулаками»{55}, а когда интенсивная пропаганда сделала это слово привычным для уха, случаи кровной мести участились.

События недавней истории тоже сыграли значительную роль. Коллективизация началась всего через восемь лет после окончания Гражданской

войны, и вражда тех времен, в том числе поддержка, оказанная крестьянами оппонентам большевиков, еще не забылась. Люди считали, что саботаж коллективизации угрожал самому существованию советского государства, и принимали на веру официальные заявления вроде такого: «или мы ликвидируем кулаков как класс, или кулаки вырастут в класс капиталистов и уничтожат диктатуру пролетариата»{56}.

Вдобавок молодым активистам на всем протяжении 1920-х годов прививалась риторика «классовой войны», когда обычная зависть к чужому успеху обращалась праведным гневом в адрес общественных паразитов. Даже в начальной школе обращали внимание на социальное происхождение учеников. Скажем, в учреждениях, находящихся в подчинении Первой опытной станции Наркомпроса в Калужской области, детей спрашивали, кто такие «буржуи», чем богатые отличаются от бедных и т.д. Ответы у пяти-семилетних детей отскакивали от зубов: «буржуи» — это хозяева мира, у «богачей» двухэтажные дома, а у бедняков нет работы, «кулаки» живут в кирпичных домах, а не в деревянных, и т.д.{57}

Таким образом, политика «разделяй и властвуй» была усвоена всеми, начиная с самого низового уровня. Усвоение этой политики оказалось тем более эффективным, что учителя, активисты, журналисты и другие труженики «фабрики оболванивания» обычно не были беспринципными оппортунистами и карьеристами. Они искренне верили в правдивость своих репортажей и правоту идеи, которую доносили до населения. Несмотря на жесткую цензуру, установленную еще в 1918 году, пресса отображала мнение «сознательного» народа, публикуя материалы рабкоров и селькоров — непрофессиональных журналистов, освещавших местные проблемы и события в центральных и провинциальных газетах и журналах. Эти люди мало сочувствовали голодающим и бездомным крестьянам, поскольку были убеждены, что расправа с эксплуататорами — неотъемлемая часть борьбы за социальную справедливость.

«Из тьмы в свет»

Чтобы, оглядываясь назад, понять, почему активисты без возражений поддерживали крайне несправедливую большевистскую политику коллективизации, необходимо помнить о ее втором направлении — о стремлении цивилизовать отсталую в культурном отношении часть населения, вытащить деревню «из тьмы в свет». С тьмой в буквальном смысле слова должна была покончить электрификация. (На самом деле многие советские деревни оставались без электричества до 1960 года, а некоторые — и вплоть до начала XXI века. Однако одним из широко распространенных образов большевистской пропаганды 1920-х было изображение седой деревенской старушки, в восторге глядящей на «лампочку Ильича», которая воспринималась как личный подарок от Ленина.) Кроме того, просвещение российской деревни предполагало всеобщее образование.

Со второй половины 1920-х годов сельские дети считались особенно важной социальной группой, они одновременно служили и основной мишенью пропаганды, и потенциальными пропагандистами. Отчасти это объясняется тем, что советизация в принципе была направлена главным образом на детей. Чиновникам министерства просвещения царской России мерещились политические мотивы в любых проявлениях социальной активности, так что даже родительские комитеты разрешили только с декабря 1905 года, и то в ограниченной форме, а общественных организаций учащихся практически вовсе не существовало. В то же время сразу после Февральской революции 1917 года политическая активность детей значительно возросла. Они стали посещать школьные собрания и имели своих представителей в школьных комитетах, участвовали в местных общегородских собраниях и политических демонстрациях, а в некоторых случаях даже учреждали собственные политические организации. В газете «Красные зори», которая недолгое время выходила в Петрограде (1919), одна девочка из Вологды с мстительной гордостью описывает, как ей и ее товарищам удалось сорвать митинг кадетов: они устроили коллективное голосование, забросали президиум оскорбительными записками и выкрикивали лозунг «Да здравствует рабочий класс!»{58}.

Однако по мере того как росла политическая активность большевиков, эта всеобщая свободная общественная деятельность все больше и больше подпадала под их контроль. Можно сказать, что с окончанием Гражданской войны было покончено со стихийной социальной активностью взрослых, а с конца 1921 года партия всерьез озаботилась взятием под контроль политической активности детей, в особенности от девяти до четырнадцати лет. Дети старше четырнадцати находились уже под контролем комсомола, созданного в 1918 году. Во время Гражданской войны к комсомолу примкнуло некоторое количество младших детей, но в мирное время правила приема сделали более строгими, так как стало очевидным, что присутствие в организации младших детей мешает серьезным дискуссиям на собраниях и лишь ослабляет роль комсомола в политике переходного периода.

Как следствие, в конце 1921 года руководство комсомола поставило вопрос о создании отдельной политической организации для детей младшего школьного возраста. Сначала приняли прагматическое решение: прибрать к рукам уже существующее и хорошо организованное скаутское движение. Не все активисты поддержали эту идею, многие выступали против «наследия империализма и буржуазии», хотя и признавали, что в нем есть некоторые прокоммунистически настроенные лидеры. Они утвердились в своих сомнениях, когда в 1922 году международное скаутское движение признало скаутские организации русских эмигрантов. Такое развитие событий исключало какое бы то ни было сотрудничество между скаутами и советским молодежным движением. В результате в мае 1922 года в Москве родилась новая советская организация — юных пионеров. В том же 1922 году скаутское движение было запрещено, а пионерская организация стала стремительно монополизировать политическую активность детей и к началу 1930-х годов контролировала всю внешкольную жизнь младших школьников.

По административной линии пионерская организация подчинялась комсомолу. Но в отличие от партии и комсомола, она не организовывала конгрессы и конференции, на которых обсуждались серьезные политические вопросы, а проводила только «слеты» для чествования пионерских достижений. Тем не менее эффективность пропагандистской работы в пионерском движении была чрезвычайно высокой: для этой цели издавались специальные книги, брошюры, журналы и газеты. В начале 1924 года вышел первый номер журнала «Пионер», посвященный похоронам Ленина, а к 1 925 году у организации появилась собственная газета — «Пионерская правда», которая в 1926-м стала официальной газетой всесоюзного пионерского движения{59}.

И все же самым важным инструментом советизации молодого поколения оставалась школьная система. Следует уточнить, что в первые годы советской власти не все дети имели возможность учиться. Закон о всеобщем начальном образовании вышел только в 1930-м с тем расчетом, что к 1932 году он полностью претворится в жизнь. Но в реальности этот процесс занял намного больше времени, отчасти потому, что школы плохо финансировались, в них царил беспорядок, не хватало оборудования и компетентных учителей, способных применять новые методики обучения, спущенные Наркомпросом. Школьная программа упорядочивалась медленно, первые инструкции по согласованию программы обучения появились в середине 1920-х годов. Но и после этого учителя сохраняли достаточную свободу выбора в том, что касалось учебников или объяснительного материала. Как бы то ни было, к концу 1920-х годов среди преподавательского состава в советских школах высокий процент составляли совсем молодые учителя, едва отличающиеся по возрасту от своих учеников. Они получили образование — полностью или по большей части — уже при советском режиме и горели желанием передать школьникам все, что знали сами об эгалитаризме, интернационализме, рациональном коллективизме и социальной справедливости[35]. Этих молодых энтузиастов по распределению отправляли в отдаленные районы, где открывались новые школы, необходимые для внедрения всеобщего начального образования. Сеть школ быстро росла: к 1939 году более 80% целевой возрастной группы посещали начальную школу, при этом уместно предположить, что еще большее число детей ходили в школу в какие-то периоды своего детства, но не на регулярной, не на беспрерывной основе{60}.[36]

Школьная система должна была не только развивать интеллектуальные способности детей, но и закладывать основы коммунистической морали, воспитывать советский патриотизм и социальную активность. На заре советской эпохи в детях видели не просто «будущих граждан», которых следовало обучать современной политике, чтобы они могли впоследствии участвовать в общественной жизни; на них возлагали основную надежду как на преобразователей общества. В школьных учебниках и пропагандистских материалах приводились в пример отважные, энергичные подростки (в основном мальчики). Главными положительными персонажами художественной литературы, публиковавшейся в детских журналах в эти годы, оказывались юные герои, сражавшиеся вместе с красными партизанами в Гражданскую войну. Газетные статьи призывали детей приучать к новым ценностям «отсталые элементы» у себя дома, в том числе не только младших братьев и сестер, но и взрослых членов семьи. Такого рода материалы особенно широко распространялись в конце 1920-х — начале 1930-х годов, в годы так называемой «культурной революции». Тогда широко пропагандировалась кампания «за новый быт», советских граждан призывали к борьбе с грязью, беспорядком, прозябанием, суевериями и религиозными предрассудками ради целеустремленной, трудовой, плодотворной жизни согласно законам науки и правилам гигиены. Ниже приводится рекомендательный список дел на год, опубликованный на обложке первого номера журнала «Пионер» за 1931 год:

ЧТО ТЫ ДОЛЖЕН СДЕЛАТЬ ДОМА

САГИТИРОВАТЬ отца, братьев, родных и знакомых, чтобы они закрепились на своем производстве до конца пятилетки.

Бороться за культурный быт, за гигиену (проветривать комнаты, следить за чистотой и т.д.)

Изжить религиозный дурман, разоблачать поповские басни.

Объяснить своим родным решающее значение третьего года пятилетки.

Заключать договоры соцсоревнования с родителями или братом, работающем на производстве[37].

Очевидно, что материалы такого рода в основном рассчитаны на городских детей — и не только из больших городов, но и из рабочих поселений вокруг одного или нескольких заводов, составлявших в то время основу рабочего населения. Но с конца 1920-х годов организаторы пионерского движения стали постепенно вовлекать в активную социальную жизнь и деревенских детей, продвигая их в пионеры. Расширялась сеть юных корреспондентов— «юнкоров»: в 1928 году стал выходить новый журнал «Дружные ребята», в котором описывались трудовые будни деревенской детворы. А в 1930 году состоялся первый конгресс «деткоров» (детских корреспондентов; говорили еще «пикоры», т.е. пионерские корреспонденты, но эта аббревиатура употреблялась реже). Конгресс был своего рода маркетинговым исследованием с целью определить на примере этих детей, какое чтение могло бы заинтересовать юного сельского жителя на тот момент.

Как только коллективизация превратилась в одну из самых важных, а точнее, в самую важную составляющую сельской политики, ее стали освещать не только во взрослой, но и в детской прессе. В газетах и журналах печатались статьи, призывавшие пионеров брать пример с комсомольцев и «двадцатипятитысячников» и вступать в бригады, распространявшие пропагандистские материалы о коллективизации. (Статьи такого рода неоднократно печатались в течение 1930 года, например в «Пионерской правде»). В подобных публикациях воспевались достижения районов, где коллективизация была успешно завершена: в июне 1930 года журнал «Пионер» триумфально объявил, что тридцать кулацких хозяйств ликвидированы в Березовском районе Одесской области. (Само собой разумеется, что при этом ничего не говорилось о человеческих жертвах.) Пресса внушала детям, что они должны стать главными идеологами в семье. «Вовлечем своих родителей в колхоз» — гласил заголовок в ленинградской пионерской газете «Ленинские искры» от 23 марта 1930 года. И в довершение ко всему, журналы и газеты для детей вскрывали звериную сущность кулачества, описывая злодеяния кулаков.

Изредка, в отдельных статьях признавалось, что кулацкие дети, если они еще не достигли подросткового возраста, могут быть и невиноваты[38]. Но в школах ученикам рассказывали о кулацкой «пятой колонне», внушая им мысль, что потомки кулаков также таят в себе угрозу. А уж тот факт, что сами кулаки — это нелюди, не заслуживающие никакого сочувствия, вообще не подвергался сомнению: они готовы пойти на все, чтобы отстоять свои эгоистические интересы, они проникают в сельсоветы и общины, чтобы разложить движение коллективизации изнутри; они эксплуатируют детей в качестве дешевой рабочей силы. И, наконец, они вооружены и постоянно нападают не только на взрослых активистов и школьных учителей, но и на пионеров и «деткоров». В прессе появился настоящий детский мартиролог кулацких жертв. «Пионерская правда» 22 января 1930 года сообщала о жестокой расправе над пионерами, а в декабре 1930-го она же писала о еще более страшном случае: 13-го числа в городе Гянджа в Азербайджане был убит пионер Гриша Акопов. При этом газета выражала озабоченность тем, что местные власти не предприняли в ответ подобающих действий. Пройдет некоторое время, и в ранг жертвы-мученика вознесут Павлика Морозова.

Не замедлили объявиться и литературные произведения, где проводилась идея о социальной опасности кулаков, в первую очередь для самой уязвимой части общества — детей. Так, в рассказе, опубликованном в «Ленинских искрах» 20 января 1930 года, описан антигерой Терентий, владелец лавки и кулак, который нещадно эксплуатирует маленького Пашку, заставляя его выполнять сверхурочную работу. «Юнкор» Игнашка обличил Терентия в плохом обращении со своим малолетним работником. В ответ Терентий не долго думая схватил ружье и чуть было не пристрелил Пашку, но, по счастью, промахнулся.

На эту же тему в детской прессе того времени публиковались вирши, например такие:

Подкрадывается кулак Походкою лисьей, Чтоб убить общественника Из обреза тайком… Пионеры города! Меньше торжественных писем! Больше помощи В борьбе с кулаком!{61}

Антикулацкую тему не обходила стороной ни одна пропагандистская кампания, даже кампания борьбы за чистоту. На плакатах с лозунгом «Смерть вредителям!», призывавших пионеров уничтожать полевых мышей или тлю на общественных полях, обязательно говорилось о том, как злорадствуют по этому поводу кулаки, тоже вредители[39]. Кулацкий саботаж объявлялся причиной любого несчастья, любой отрицательный социальный феномен считался порождением их вредоносной деятельности. «Антисемитизм всегда соединен с контрреволюцией», — гласил напечатанный жирным шрифтом заголовок статьи о кулачестве в «Дружных ребятах»{62}.

При этом детей призывали судить кулаков — несмотря на их мерзкую натуру — по справедливости, согласно строгой букве закона[40].

Произведения советской художественной литературы, в которых описывалась борьба с врагами коллективизации, напоминали манихейские мифы. Позже их авторы стали освещать Гражданскую войну, а с конца 1930-х годов — столкновение отважных пограничников с жалкими западными шпионами, а также их прислужниками, вероломными изменниками советской родины. Дети — и не только дети — откликались на эту пропаганду соответствующим образом, сочувствуя жертвам кулаков. В деревнях, где начиналась коллективизация, проходили агитационные кампании: школьников призывали «украшать» заборы соседей, уклоняющихся от вступления в колхозы, плакатами: «Здесь живут кулаки». Например, в Ирбитском районе на Урале дети ходили от дома к дому с привязанными к саням красными флагами и убеждали соседей сдавать зерно, распевая куплеты: «Если хлеба не продашь — не дадут нам карандаш!»{63},[41] Привлекали детей и к более серьезным формам активизма.

Неудивительно, что в закрытых деревенских сообществах у детей, участвующих в кампаниях по поддержке коллективизации, возникали конфликты с родственниками и даже с родителями. Официальная пропаганда придерживалась здесь совершенно твердой линии. Преданность партии и пионерской организации должна быть превыше всего, в том числе и семьи. Правда, большевизм, в отличие от некоторых маргинальных левых групп начала 1920-х годов, никогда не преследовал цель уничтожить семью как таковую. Однако в советском правительстве на его ранних этапах бытовало представление о том, что традиционная патриархальная семья, основанная на господстве мужчин над женщинами и родителей — над детьми, являет собою институт неравенства, прививает подрастающему поколению отсталые взгляды и, как следствие, приводит к эксплуатации детей. Образование и политическая подкованность должны были стать противовесом пагубному домашнему влиянию и дать возможность детям прокламировать свою приверженность новым идеалам и таким образом менять отношения в семье изнутри.

Если же родители не поддавались агитации, у детей, согласно догме, оставался единственный выход: обратиться за внешней помощью. В таком случае следовало довериться какому-нибудь официальному представителю, и он поможет положить конец злоупотреблениям. В 1930 году журнал «Пионер» напечатал повесть под названием «Как быть с отцом?». Ее герой, мальчик — участник движения «юных корреспондентов», обнаруживает: его собственный отец в значительной степени виноват в том, что фабрика, на которой он работал, плохо выполняла план. Раньше «деткор» сообщал о таких случаях в газету{64}. На вопрос в заголовке повести сам собою напрашивался ответ: без сомнения, единственно правильный поступок по отношению к отцу-преступнику — только его разоблачение.

Так следовало поступать пионеру независимо от характера правонарушения — будь то использование труда малолетних детей или плохое с ними обращение и побои. Также разоблачению подлежали родители, скрывавшие свое неправильное социальное происхождение. Один школьник написал в газету «Красный курган» 19 апреля 1930 года: «Я считаю для себя позорным находиться на иждивении трутня-отца, укрепляющего религию, тормозящего советское строительство, а потому порываю всякую связь со своим отцом — мракобесом-попом, распространителем лжи и обмана»{65}. За время коллективизации число преступлений, якобы совершенных родителями, стремительно росло: укрывание зерна, саботаж, кража общественного имущества, подделка документов и (если родители занимали какое-нибудь официальное положение) недостаточно рьяное преследование кулаков. Параллельно множились публикации о смелых детях, готовых согласиться со справедливым наказанием своих провинившихся родителей.

«Счастливый конец» такой истории, как это предписывалось пропагандой, предполагал несколько минут славы благодаря публикации в местной газете, поздравления на пионерской линейке, районном слете или другом подобном общественном мероприятии, а потом — попадание в рай советского детского дома, который, согласно пропагандистским утверждениям, представлял собою лучшее из всех возможных мест для правильных, политически подкованных детей (да и всех детей вообще). Из детского дома пролегала прямая дорога в светлое будущее, куда юные смельчаки отправлялись под бравурный марш в одном строю с такими же, как они сами. В действительности тогдашние дома для сирот даже отдаленно не напоминали рай: в них дети так же страдали от насилия, казенщины, заброшенности и отсутствия заботы, как и в любом сиротском доме где угодно в мире. И ко всему этому прибавлялось еще плохое материальное обеспечение, если принять во внимание чрезвычайно суровые условия, в которых находилось советское общество в целом. Однако коммунистическая пропаганда использовала советские детские дома в качестве живого доказательства того, что Советский Союз — единственная страна, где благополучие детей стоит во главе угла социальной и идеологической политики. Не случайно иностранным гостям обязательно показывали образцовое детское учреждение, чтобы они, вернувшись домой, поведали миру (часто так и происходило) о том, что в новом обществе к детям относятся лучше, чем где бы то ни было.

Между тем дети, донесшие на своих родителей, не были вымыслом идеологических работников. В устной истории описаны подобные случаи из жизни, когда долг оказывался выше семьи. Одна женщина, выросшая на северо-западе страны, в Псковской области, вспоминала историю, случившуюся в ее деревне в 1932 или 1933 году:

«Информант: Даже нельзя было отцу сыну сказать что-то секретное, боялися, настолько этот черный ворон хватал людей.

Собиратель: Боялись, что…

Инф.: Ну, боялись что-то сказать…

Соб.: …боялись, что донесет кто-то?

Инф.: …что донесут. Боялись, очень люди напуганы были. Боялися, что, когда коллективизация началась, это такой кошмар был. Значит, вот в школу мы ходили с ним в четвертый класс, Петя его звали. Евонный дядя, отец убили председателя сельсовета, а почему убили? Значит, объединили весь скот и лошадей. У них, у этих, у Пети и у отца у его, взяли хорошую лошадь, и этот председатель совета на ней ездил, его взяли в колхоз. И председатель сельсовета ездил на ней, ну, а им это, видно… Ну, жалко было лошадь, конечно, и они его убили. Они его убили, этого председателя, и свезли в озеро опустили. А лошадь загнали дальше, задушили ее, эту лошадь. И этого председателя сельсовета поймали весной в озере, неводом, ловили рыбаки рыбу и его поймали. И у него к поясу привязан был камень, чтобы он не поднялся, и его поймали. А рассказал все вот этот Петя, мальчик, он видел все, сын, сын тех… которые убивали. Он видел и рассказал, говорит: “Убил дядя…забыла… Матвей, убил дядя Матвей, и была кровь на воротах, мама затирала кровь золой”. Вот это все он рассказал.

Соб.: Это у Вас произошло?

Инф.: Это в нашем колхозе было»[42].

Таким образом, детский опыт во время коллективизации трудно охарактеризовать как нечто однородное. Были дети, пострадавшие вместе со своими родителями от раскулачивания. При мысли о жертвах прежде всего вспоминаются они. У Андрея Платонова в его большом аллегорическом романе «Котлован» (1929) смерть молодой девушки символизирует не только духовную пустоту социалистического строительства, но и трагизм человеческого бытия как такового. Роберт Конквист в своей книге о голоде и истории раскулачивания «Урожай страданий» тоже обращается к теме детей — жертв коллективизации: это и изнуренные голодом дети спецпоселенцев, и голодающие дети Украины. Но нельзя сказать, что они были только пассивными жертвами, некоторые из них сами участвовали в политических действиях, разоблачали взрослых и работали на коллективизацию в пропагандистских бригадах. Примечателен, если не уникален, тот факт, что в пору ранней советской истории школьник, с одобрения партии или комсомола, наделялся большим общественным весом, чем взрослый из категории официально отверженных социальных групп, чем, например, какая-нибудь верующая бабушка из «отсталой» деревни. Именно этот контраст между наделенными общественным весом детьми и бесправными взрослыми бросается в глаза в следственном деле Павлика Морозова.

Но, обращаясь к этому делу, важно учитывать атмосферу, царившую на восточной окраине Уральского района, на границе с Сибирью, там, где произошла история Павлика: местные условия и особенности коллективизации оказали большое влияние на создание и развитие легенды о Павлике Морозове.

Глава 2.

ГЕРОЙ МЕСТНОГО ЗНАЧЕНИЯ

С середины 1930-х годов и до конца своего существования Советский Союз оставался страной, где иерархия играла важнейшую роль: города, гостиницы, обеспечение продуктами, государственные награды (даю лишь короткий перечень) распределялись по «первой», «второй» и «третьей» категориям. Так же, по категориям, негласно классифицировались и герои. Продвижение по иерархической лестнице в Советском пантеоне начиналось со своего коллектива — в учебном заведении, например, или на работе, или даже в трудовом лагере. Достижения ударников труда прославлялись в стенгазетах, успехи отличников учебы — на пионерских собраниях. На досках почета вывешивались имена передовиков и, наоборот, на досках позора, в назидание, — имена отстающих. В особых случаях о передовиках производства публиковались хвалебные статьи в местной прессе с фотографией отличившегося труженика на фоне, скажем, токарного станка, или доильного аппарата, или просто за рабочим столом. Некоторые продвигались на следующую ступеньку славы: о них писали в центральной газете, а это событие — если обстоятельства благоприятствовали — влекло за собой целый ряд разнообразных поощрений: вручение медали, публикацию биографии в официальном издании, присвоение имени прославленного труженика улице, учреждению или даже городу, установление мемориальной доски, бюста, а то и полноразмерного памятника.

Слава героев «всесоюзного значения» — обладателей самого высокого статуса — достигала таких вершин, что их личные корни теряли значение. Так, название города в заголовке агиографической повести 1940 года, посвященной партийному руководителю Кирову, «Мальчик из Уржума» лишь подчеркивало псевдоанонимность героя и недвусмысленно намекало на то, что речь шла о партийном руководителе Сергее Кирове, убитом в 1934-м. Подобным образом упоминание Назарета в гипотетическом заголовке «Мальчик из Назарета» не оставило бы сомнений в том, что имеются в виду страсти по Иисусу Христу. В обоих случаях место прославилось благодаря своему выходцу, но не наоборот.

В то же время среди героев советской мифологии были и такие, чья малая родина составляла неотъемлемую часть мифа. Примером может служить грузинское происхождение Сталина.

В ходе своей посмертной «карьеры» Павлик Морозов несомненно достиг статуса героя «общесоюзного значения». В канонических текстах, таких как статьи в энциклопедии, говорится, что он родился в Герасимовке — так могла называться любая русская деревня, вне зависимости от географического положения. Мало кто из тех, кто знакомился с этим мифом, будучи пионером или просто школьником, смог бы точно вспомнить место рождения мальчика, особенно учитывая то обстоятельство, что памятники ему воздвигались повсеместно. При этом корни Павлика сыграли решающую роль в развитии его культа, который зародился как специфически уральское явление. Местная история и региональная политика оказали большое влияние на эту легенду в начале ее существования.

Сталь и горы

При поверхностном изучении вопроса идея о глубинности связи между мифом о Павлике и Уралом может показаться несколько неожиданной. История отважного деревенского мальчика, бросившего вызов кулакам, противоречила стандартному представлению об атмосфере на Урале и в Западной Сибири конца 1920-х— начала 1930-х годов. В пропаганде эта огромная территория обычно изображалась как мощный индустриальный район, известный не только отдельными заводами вроде Уралмашстроя, но и новыми городами, в частности Магнитогорском, и целыми промышленными регионами, прежде всего Урало-Кузнецким бассейном («Урал-Кузбасс»), прославляемым как мировой центр угля и стали{66}. Пионерская пресса регулярно писала об этих «великих стройках», и считалось позором, если дети обнаруживали недостаточные о них знания{67}.[43] По мере того как в 1932— 1933 годах коллективизация оборачивалась репрессиями, хаосом и голодом, советская пресса, включая детские издания, уделяла все большее внимание достижениям промышленности, наиболее яркие примеры которых находили на Урале. Этим же отличалась и пролетарская поэзия того периода. Типичным примером может служить непреднамеренно абсурдистское стихотворение Константина Митрейкина, напечатанное в 1932 году. Оно так же изобилует несуразными метафорами, как Урал — минеральными рудами:

На стыке Европы и Азии Позвоночиной складок и сборок, Словно чудовищные грибы, повылазили Уральские горы! Лохматую голову запрокинув в Ледовитый, Горбатым хвостом сверля Казахстан — Растянулся дракон, облаками обвитый, На стыке двух стран. Затомились клады недр: Некому глаз порадовать… Только птичьего молока нет В советском Эльдорадо: Золото, Медь, Калий, Никель, Платина, Барий, Железо, Марганец, Хром, Алюминий, Свинец, Магний, Олово, Цинк, Натрий, Сурьма, Вольфрам… Леса!., попробуй, ну-ка, Сосчитай древесные телеса…{68}

Советская гигантомания ярко проявилась и в агитационном изображении Урала: один образцовый совхоз в этом районе так и назывался — «Гигант». Однако пропаганда умалчивала о том, какой ценой достигался этот промышленный и сельскохозяйственный прогресс: о принудительном труде сотен тысяч политических заключенных, о крестьянах, согнанных на лесоповалы, о местных чиновниках, отчаянно пытающихся выполнить спущенные из центра нормы без учета местных условий{69}. В центре картины, нарисованной для масс в духе «революционного романтизма», находился образ самого Уральского хребта. Огромный и разнообразный регион изображался как своего рода советская Швейцария, где орлы парят над скалами и лесистыми склонами гор и где бурлят кипучей жизнью промышленные города и процветающие колхозы.

Весь этот набор стереотипов исправно воспроизводился в произведениях о Павлике Морозове, как, например, в «Песне о пионере-герое» Сергея Алымова, которую распевали тысячи советских школьников 1930—1940-х:

На Урале леса, Вековая краса, Зеленеют богато весь год. Над вершиной скалы Проплывают орлы, Над орлами плывет самолет. Под горою колхоз, Наш товарищ там рос, Его Павлом Морозовым звать. Наш товарищ герой, Он народа добро Не позволил отцу воровать. В непроглядную тьму Отомстили ему… Опустился топор кулаков. Его враг подстерег, Защищаться не мог Безоружный от стаи волков. Из орлят наш отряд, Он отвагой богат Вам, ребятам, Морозов пример. Мы героев звено, Наш Морозов родной, Не забудет его пионер{70}.

Интересно, что здесь ради рифмы орудием убийства становится не нож, а топор. Алымов искажает не только обстоятельства преступления, но и пейзаж малой родины Павлика. Даже при самой ясной погоде из Герасимова невозможно увидеть горы: она находится более чем в пятистах километрах от Уральского хребта. Тавдинскии район, сейчас являющийся восточной окраиной Свердловской области, во времена Павлика составлял часть обширной Уральской области, простиравшейся к западу до Перми и далее, до отрогов Уральских гор. По словам уральского писателя Валерия Ермолаева, «Тавдинская земля административно является уральской, а географически это уже Сибирь». На ней нет ни гор, ни даже холмов, это лесистая равнина с торфяными болотами, заросшими густой травой, к осени приобретающей светло-ржавый оттенок.

Тавдинскии район, подобно многим другим в Сибири, всегда был местом миграции, прибежищем социально-униженных, бедных и отчаявшихся людей. Коренное население района, как и большей части Евразии, составляли кочевые скотоводческие племена. Если взглянуть на современный список населенных пунктов, то бросается в глаза, что многие из них — около пятидесяти — появились в промежутке между 1900 и 1940 годами, т.е. прошло всего несколько десятилетий с тех пор, как это пространство отвоевали у леса{71}. Самый большой приток переселенцев в Тавдинскии район (с 1900 по 1910 год) является следствием государственной политики того времени. В 1868 году министр внутренних дел издал указ, поощрявший переселение безземельных крестьян: крестьянским общинам, готовым целиком переехать в новые места, предоставлялась государственная земля. Этот процесс продолжался до конца XIX — начала XX века, несмотря на неоднозначное к нему отношение со стороны государственных чиновников: их беспокоила растущая популярность идеи переселения среди крестьян в некоторых бедных регионах, таких как Центральная Россия, Украина и Белоруссия. Ранние мигранты в основном оседали в регионах с плодородной почвой, например в Алтайском крае, последующим приходилось селиться на землях победнее, в частности в Тавдинском районе. Тем не менее тысячи крестьян трогались с места и отправлялись в дальний путь, соблазненные обещаниями даровой земли, субсидий на путешествие и застройку, а также налоговыми льготами. Между 1895 и 1908 годами около четырех миллионов переселенцев добрались до Урала, при этом менее 4% из них осели в уральских областях. В целом мигранты из европейской части Российской империи составили 29% от общего числа переселенцев в период с 1900 по 1904 год, и 25% — с 1905-го по 1909-й{72}. Деревня Герасимовка приютила крестьян, приехавших главным образом из Минской и Витебской губерний[44].

На вид это поселение мало отличалось от традиционной русской деревни и могло бы возникнуть в любой части России или Советского Союза. Она состояла (и до сих пор состоит) из двух параллельных линий деревянных домов. Они и поныне в основном одноэтажные. В 1920—1930-х годах такая изба, как правило, имела одну комнату, где вся семья по обыкновению спала на печи. Живые свидетели, помнящие время перед Второй мировой войной, рассказывают, что деревня была большая — линии домов простирались «от того леса до того леса». Населяли ее бедняки, и жилось тяжело. В 1932 году в Герасимовке еще не было телефона — да что телефон, электричество провели только в 1947-м, отметив таким образом пятнадцатилетнюю годовщину смерти Павлика Морозова. И хотя по российским масштабам расстояние от деревни до административного центра не слишком велико, добраться до него было нелегким делом, особенно в весеннее время, когда люди шли по колено в вязкой грязи. В хорошую погоду от Герасимовки до Тавды целый день пешего ходу, с привалом где-нибудь по дороге, так что такое путешествие без крайней необходимости не затевали.

Деревня жила обособленно, с трудом приноравливаясь ко всему новому, в том числе и к советским законам. Своей церкви не было, но в каждом доме висели иконы. До ближайшей церкви во Владимирова километров десять, так что часто на службу не находишься. Тем не менее все праздничные дни аккуратно соблюдались: по словам женщины, родившейся в 1922 году, «праздники справляли, справляли четко. Вот летом хоть какой праздник, сено сухое, не сухое, мы на работу не пойдем. Гуляли, за карту мужики». На святые дни, бывало, «коней красят, колокол там»{73}. К основным праздникам, помимо Пасхи и Рождества, относились день Святого Михаила («Михайло»), а также деревенские свадьбы. Тогда украшали лошадей и повозки гирляндами и разъезжали цугом по всей деревне, звеня колокольчиками на сбруях. Без таких редких проблесков суровая, монотонная деревенская жизнь стала бы совсем невыносимой, особенно для женщин («У женщин была работа — ой-ой-ой!»), которых с шести-семи лет учили прясть, и долгими зимними вечерами они сидели за своими веретенами, разгоняя скуку сплетнями или пением, в то время как мужская половина коротала время за рассказами случаев из жизни или за игрой в карты{74}.

Кулаки-белобандиты

Привить коллективизацию в обычных бедных, традиционных деревнях было трудной задачей, но еще большую проблему представляли собой деревни с переселенцами, покинувшими родные места ради земли. В 1900 году один сибирский поселенец сказал английскому путешественнику: «Вся эта земля будет наша»{75}. Очевидцы вспоминают, что крестьяне, решившиеся ехать на восток, имели независимый, крутой характер и не терпели прекословия[45]. Герасимовку населяли как раз такие. Наделы у них были невелики — в несколько гектаров пригодной для обработки земли, не больше, но держались за них крепко. Большинство жителей не хотели сдавать свою личную собственность в колхоз. Число крестьян, якобы вступивших в колхозы в Тавдинском районе к февралю 1930 года (80%){76} — явная выдумка. В отчетах местные власти признавали, что дезертирство из колхозов было массовым{77}. В январе 1931-го всего лишь 9,5% хозяйств района и только 4,2% крупного рогатого скота принадлежали колхозам. (В это же время средние показатели по всему огромному Уральскому региону составляли 38,8% и 25,9% соответственно{78}.) К апрелю в Тавдинском районе цифры увеличились лишь до 13,1% и 6% (сравнительно с 32,9% и 27,3% по всему Уральскому региону){79}. В октябрьском отчете 1934 года зафиксировано, что к 1 января 1932-го 31,4% крестьян-единоличников Тавдинского района вступили в колхозы, что казалось большим продвижением. Но к февралю 1933-го эта цифра возросла не более чем до 33%, а к июлю 1934-го — только до 36%.{80}

По мере того как средние показатели коллективизации увеличивались, давление на местные власти — чтобы они встроили в общую линию строптивых «единоличников» — возрастало. До сего дня старожилы Герасимовки помнят, как то и дело увеличивались поборы («молоко ждай, мясо ждай, шересть ждай»). Но нежелание крестьян отдавать землю, ради которой они уехали с семьями за тысячи верст, оставалось непоколебимым. Большие расстояния между поселениями, разбросанными по труднопроходимым просторам, еще больше осложняли властям ситуацию[46]. Сообщения о неподчинении крестьян достигали районный центр только на вторые сутки, и требовался еще день для того, чтобы послать уполномоченного разбираться с проблемой. К тому же партийным руководителям заметно не хватало опыта, навыков работы и просто элементарной грамотности[47].

Недостаток знаний и опыта руководящей работы с лихвой возмещался энтузиазмом. Так, в местной печати и на партийных собраниях на районном и более низком уровнях все чаще стало употребляться слово «кулак». Оно использовалось почти исключительно как идеологический, а не экономический термин: «кулак» — значит классовый враг, и этот ярлык наклеивали направо и налево: саботажникам, хулиганам и вообще любому, чей социальный статус вызывал сомнение. Часто такие словесные нападки бередили еще не зарубцевавшиеся раны Гражданской войны, которая с яростной неистовостью пронеслась по этому краю и оставила по себе страшную память. В период между июлем 1918 и августом 1919 года Тавда находилась под контролем белых. В июле 1919-го они расстреляли тринадцать коммунистов; перед отступлением нанесли значительный ущерб товарной станции Тавда. Многие рабочие ушли в тайгу и там организовали партизанские отряды. Однако среди сельских жителей поддержка красных не была очевидной. С января 1921 года по всей Западной Сибири начались восстания крестьян. В марте жители деревни Тонкая Гривка, находившейся всего лишь в двенадцати километрах от Герасимовки, напали на шестерых красноармейцев, посланных конфисковать зерно, и пятерых из них убили{81}. При коллективизации распространилось выражение «кулаки-белобандиты»: раньше «белобандитами» называли только офицеров и солдат Белой армии, теперь же оно стало повсеместно употребляться в адрес саботажников, поджигателей и просто местных членов партии, до которых доходила очередь во время чисток[48].

«Классовая борьба» среди местного населения разгорелась не на шутку. Жертвой раскулачивания, проводящегося с неоправданной жестокостью и с полной конфискацией имущества, мог стать кто угодно, что, впрочем, характерно не только для этого района. В феврале 1930 года, например, приехавший домой с производственного слета лесник обнаружил, что хозяйство его разорено, а сам он признан кулаком. В том же месяце с другого раскулаченного крестьянина сняли его новые рубаху и тулуп, а взамен под издевательское улюлюканье надели поношенную телогрейку[49]. Случаи подобных злоупотреблений, а также драконовские штрафы, налагавшиеся не только на богатых, но и на бедных крестьян, безжалостное раскулачивание и продажа конфискованных вещей с целью личной наживы происходили еще в течение двух лет{82}.

При этом даже местные издания не напечатали ни одного материала о правонарушениях во время коллективизации. Сельское хозяйство, в любом его аспекте, мало занимало тавдинских журналистов. Как и в центральной прессе, акцент в районных органах печати делался на индустриализацию и достижения первой трудовой пятилетки. Само название тавдинской газеты, органа районного комитета коммунистической партии, отражает эти приоритеты. Газета, изначально выходившая под названием «Пила», превратилась сначала в «Тавдинскую лесопилку», а потом, в 1931 году, ей дали менее оригинальное, но более живучее название «Тавдинский рабочий». Местные журналисты были полностью поглощены событиями на лесокомбинате, поддерживавшем жизнь населения на реке Тавда и объединявшем лесопилку и деревообрабатывающую фабрику, которая производила фанеру и, с конца 1930-х, лыжи, лодки-плоскодонки и другой потребительский продукт. Газета, кроме того, публиковала резолюции руководства по развитию промышленности. Материалы на более маргинальные темы отражали городские будни и обычно подавались в оптимистическом ключе: открытие нового Дома культуры, строительство детских садов и небывалые успехи учеников образцовой начальной школы.

Урбанистическо-пролетарский уклон прессы сочетался с большой степенью нетерпимости по отношению к глубинке. Очерки о передовых колхозах сопровождались изображениями патриархальной деревни как мира, населенного косными и просто антисоветски настроенными личностями, которых необходимо взять под жесткий контроль и «СЛОМИТЬ ОППОРТУНИСТИЧЕСКИЕ РОГАТКИ», как призывала статья, опубликованная 30 ноября 1930 года, обличавшая крестьян в несвоевременной сдаче зерна. На кулаков возлагалась ответственность и за все несчастные случаи, происходившие в Тавде, например пожар в местном клубе в конце декабря 1930-го. И конечно, все газеты публиковали сообщения о кулацких нападениях на активистов, напоминая о коварности классового врага. Обычно репортаж об убийстве сопровождался призывом к фабричным рабочим требовать сурового наказания для преступников. Такие народные обращения публиковались в последующих номерах газеты.

«Позорно плетется в хвосте»

Как правило, для гонений выбирались отдельные деревня или человек. Дальше дело брали в свои руки «селькоры», которые любили подписывать свои статьи эффектными псевдонимами, такими как «Бич» — это означало, что автор выявляет и «бичует» зловредную сущность отдельных черт характера или вообще личность, подвергающуюся гонениям. Такой-то и такой-то «кулак-белобандит» тайком вырезал свиней, такой-то и такой-то председатель замечен в постоянном распитии спиртного вместе с кулаками[50].

В течение последующих двух с половиной лет местная газета напечатала немало обвинительных статей подобного рода о саботаже в деревнях — касались ли они сдачи зерна, уплаты налогов или поставки рабочей

силы во время авралов на предприятиях (так называемые «штурмовые недели»). Герасимовка очень часто оказывалась среди отстающих и либо висела на «доске позора», либо «позорно плелась в хвосте». Подозрительно плохое руководство герасимовского сельсовета стало предметом двух больших скандалов в 1930 и 1931 годах. «Тавдинская лесопилка» с возмущением написала 24 октября 1930-го, что Герасимовка выполнила всего лишь 44% годовой нормы по сдаче зерна и что кулаки вообще почти ничего не сдали. «Здесь классовый враг обнаглел до безобразия, задания по заготовке картофеля 900 пудов и сена 11 130 пудов до сих пор не выполнены». Причина такого положения дел объяснялась в газете тем, что районный уполномоченный находится в сговоре с сельсоветом, председатель которого Филиппов, в свою очередь, — заодно с кулаками. Он, например, среди прочих уклонений от своих обязанностей, пожалел и не выслал кулака. Газета большими буквами взывала к возмездию: «ПОД СУД КУЛАЦКИХ АГЕНТОВ!» Были названы два таких «агента» — члены сельсовета Коваленков и Лисицын, которые открыто выступали в защиту кулачества. Другой председатель, Новопашин, изобличенный в бездеятельности и непотизме, подвергся гонениям 31 августа 1931 года: вместо исполнения своих прямых обязанностей он помогал своей жене, заведующей кооперативным магазином, составлять инвентарный список.

Эти репортажи, как и многие другие, отражают два важных момента относительно Герасимовки. Во-первых, очевидно, что в местной администрации довольно высокого уровня были проблемы — довольно редкая ситуация даже для трудных районов. В Герасимовку один за другим посылались новые уполномоченные, но все без толку: как сообщала газета «Пила» 25 сентября 1930 года, кому-то из них с большими усилиями удалось национализировать одну-единственную козу. По итогам закрытой партийной экспертизы, к августу 1931 года в Тавдинском районе были коллективизированы всего 32% хозяйств, причем процент сильно отличался в зависимости от конкретного сельсовета: от нуля (Герасимовский) до 93%.{83}

Во-вторых, по утверждению местной пропаганды, Герасимовка представляла собой «гнездо кулаков». В самом деле, коллективизация проходила здесь очень медленно. Но сопротивление кулаков тут ни при чем, просто герасимовская община делилась на бедных и еще беднее. Согласно официальным цифрам 1927 года, с экономической точки зрения кулаки в Тавдинском районе вообще отсутствовали, и только 27% населения можно было причислить к «середнякам»{84}. В таких условиях решить, кто подлежит раскулачиванию, — задача практически невыполнимая. Свидетели вспоминают, что выбор жертв осуществлялся в общем и целом произвольно — опасность угрожала любому, «которые хорошо работали», или любому, «у кого была корова»{85}. В то же время в других частях Урала кулаком считался тот, кто имел два дома с конюшнями, фруктовым садом, мастерскими и складами и кто попутно держал еще какое-нибудь дело[51]. В Тавдинском же районе о таком богатстве и не слыхали, и выделить кого-либо из общей деревенской массы было просто невозможно.

Яркими свидетельствами чудовищной нищеты в Герасимовке служат материалы личных дел и описи имущества семьи Морозовых, а также их родственников и свойственников. Сергей Морозов, по его собственному свидетельству на допросе [105][52], родился в 1851 году в Витебской губернии в семье безземельного крестьянина. Его отец служил тюремщиком. Подростком Сергей жил у родственников (вероятно, в качестве наемного рабочего — обычное дело в сельскохозяйственных районах европейской части России). В двадцать лет он женился и переехал к жене, семья которой имела землю и небольшое хозяйство. Согласно традиции, жена обычно переезжала к мужу, так что этот факт свидетельствует о крайне низком имущественном положении Сергея. Сергей и его жена Ксения (1853 г.р.) приехали на Урал в 1910-м, где получили сорок пять десятин (приблизительно пятьдесят гектаров) земли, большую часть которой занимало болото. Десять десятин этого участка Сергею удалось распахать, он обзавелся двумя лошадьми, двумя коровами и пятью мелкими домашними животными (скорее всего свиньями, овцами и курами).

В советское время дела пошли хуже. Начнем с того, что Сергей отдал часть земли своим выросшим сыновьям: Трофиму (вероятно, 1890 г.р.) — он и его жена Татьяна (ок. 1893 г.р.) были родителями Павла и Федора Морозовых— и Ивану (1888 г.р.). Самому Сергею осталось лишь полдесятины. Уменьшилось и количество скота: к 1927 году у него остались только одна лошадь и одна корова, а также свинья, овца и пять кур. А в 1932-м в инвентарном списке, составленном входе расследования убийства, значилось, что движимое имущество Сергея состояло в основном из сельскохозяйственного оборудования: телеги, нескольких колес для нее, двух серпов, пилы, бороны, четырех топоров и различных частей лошадиной упряжи (в том числе седелка, которая перекидывалась через лошадиную спину и к которой с помощью ремней крепились оглобли телеги или плуга). Эти подробности сыграли важную роль в следственном деле. Кроме этого, имелось еще ведро для дойки и четыре деревянных ведра, восемнадцать с половиной пудов ржаного зерна и воз сена[53]. Домашняя утварь и личное имущество — очень немногочисленные; однако в семье были самовар — признак какой-никакой зажиточности — и лампа. Но тарелок — всего две, одна сковорода, несколько чугунков и еще кое-что из домашней мелочи. Как и вся Герасимовкатого времени, Морозовы носили домотканую одежду: в сентябре 1932 года в доме нашлось восемь предметов льняной одежды[54]. Крестьянскую пищу ели из одного котла — распространенный обычай русской деревни начала XX столетия. Деревянные ложки, необходимые для приготовления и раскладывания еды, в описи не значатся, видимо, потому, что они не представляли собой никакой ценности [56-7].

С другой стороны, две из трех морозовских дочерей жили значительно лучше. Хима, старшая дочь, родилась в 1872-м — в год, когда Морозовы поженились. «Интересное положение» Ксении к моменту свадьбы могло послужить причиной выхода замуж за безземельного Сергея. Хима вышла замуж — по ее воспоминаниям, в 1899 году [92], и ее замужество оказалось намного более удачным с социально-экономической точки зрения. В отличие от многих тавдинских поселенцев, родительская семья Арсения Кулуканова (1862 г.р.) имела землю — правда, всего пять десятин на девятерых детей, так что особенно не разживешься. Так что Арсению пришлось батрачить с пятнадцати лет, а с двадцати пяти — заниматься разной черной работой. Положение изменилось, когда он с женою приехал в Герасимовку в 1909 году. Арсений стал хозяином восьми с половиной десятин пахотной и пастбищной земли. Правда, в конце 1920-х его надел сократился вдвое, так как половину он поделил между двумя сыновьями, но у него остались две лошади и некоторые мелкие домашние животные. Когда в 1931 году Арсения арестовали за укрывательство зерна и приговорили к пяти годам ссылки с конфискацией имущества, его движимость состояла не только из двух лошадиных упряжей, телеги и нескольких колес, которые все время фигурировали в деле, но также из «двух сундуков одежды» [96]. На тот момент в семье Кулукановых-старших было еще двое младших детей — Матрена семнадцати лет и Захар пятнадцати, они жили вместе с родителями, когда произошло убийство Павла и Федора.

Арсений Кулуканов грамоты не знал — подобно Сергею и Ксении Морозовым, он подписывался, прикладывая к бумаге большой палец. В записях следственного дела Арсений Кулуканов фигурирует как человек умный и решительный (в газетных репортажах эти качества превратились в «кулачью хитрость»). Например, он не побоялся оспорить в кассационном суде свой приговор к ссылке — что в тавдинском районе было явлением редким — и выиграл дело [97]. А его показания на суде по поводу убийства — в отличие от показаний других обвиняемых — изложены последовательно и ясно. Кулуканов отказался признать свою вину, и, вне всяких сомнений, после оглашения приговора именно он стал инициатором подачи жалобы в «судебно-кассационную комиссию Верхсуда РСФСР».

Младшая дочь Морозовых Матрена (ок. 1897 г.р.) тоже выбрала в мужья крепкого мужика. Арсений Силин, в отличие от большинства жителей Герасимовки в возрасте от тридцати и старше был местным. По его словам, в 1932 году ему было сорок, то есть на пять лет больше, чем жене. Начав всего с 0,3 десятины в 1918 году, он к 1929-му увеличивает свое хозяйство до полутора десятин и приобретает двух лошадей и двух коров. Однако в 1931-м его тоже привлекают к суду за укрытие зерна и приговаривают к штрафу в 200 рублей, т.е. почти полному годовому доходу [98/об., 184]. В 1932 году у Силина пятеро детей от одиннадцати лет и младше — четыре мальчика и девочка [129—130].

Средняя дочь Морозовых, Устинья (ок. 1879 г.р.), не смогла устроить свою жизнь так же хорошо, как сестры, — по крайней мере в традиционном понимании русской деревни. Ее муж Денис Потупчик не был таким зажиточным, как Кулуканов или Силин, и, по заявлению самого Дениса, обличавшему кулаков Герасимовки, в 1922 году работал у последнего по найму [44]. Но Потупчик, с точки зрения нового советского порядка, занимал правильную позицию. Осенью 1932 года он был заместителем председателя сельсовета и энергично способствовал следствию, предоставляя обвинителям материалы об имущественном положении арестованных (в частности опись имущества Сергея Морозова). В письме, которое он представил следствию 12 сентября [446], Арсений Кулуканов и Арсений Силин прямо названы им кулаками. Возможно, отчасти такое рьяное желание Дениса услужить властям объясняется страхом из-за своего небезупречного прошлого: в судебных материалах о нем сказано, что он был «судим» по уголовному делу, но не дается при этом никаких подробностей ни о собственно преступлении, ни о даге его совершения [231 об.]. Сын Дениса Иван, 1911 г.р., представляет собой еще более удивительный образчик нового времени, чем его отец: он был грамотным (знал ли грамоту Денис, неясно) и, будучи осодмильцем[55], играл важную роль в советской администрации.

Оба морозовских сына — Иван и Трофим — по разным причинам отсутствовали в деревне во время совершения преступления. Иван, видимо, старший из двух братьев: по словам его матери, в 1932-м ему сорок четыре года, однако она, как и многие другие безграмотные многодетные женщины того времени, не может служить достоверным источником. К 1932 году Иван уже уехал из Герасимовки и проживал в двадцати километрах от нее в Киселево — эта деревня интересна для нас тем, что в ней, одной из немногих в Тавдинском районе, в 1929 году был успешно организован колхоз «Красный Октябрь»{86}. Как сказал Данила, сын Ивана, отец разошелся с первой женой, вероятно, в 1927 году, когда сам Данила переехал жить к деду и бабке [78—78об.]. Данила родился в 1913 или 1914 году и получил какое-то образование — начальная школа постепенно становилась обычным явлением в советской деревне. На одном из допросов он утверждал, что окончил три класса [78об.]. Даже если Данила учился с перерывами, он все-таки мог написать свое имя четким и ясным почерком.

Второй сын Морозовых, Трофим (моложе Ивана на несколько лет), отсутствовал в деревне на момент убийства по другой причине. По словам

отца, в 1931 году его сослали куда-то на север за махинации с поддельными документами [106]. Неважно, насколько правдиво это заявление (как мы увидим, в деле нет других свидетельств по обвинению Трофима), но ясно одно: Трофима в деревне не было, когда убили двух его сыновей, иначе он оказался бы первым подозреваемым в деле. Поскольку Трофим отсутствовал, его точка зрения на события нигде не отражена. Сточки зрения его жены Татьяны (она моложе мужа года на три), Трофим представлял собой деревенского грубияна: водил пьяную дружбу с кулаками, греховодничал, бросил семью ради другой женщины и находился в родственных отношениях с Кулукановыми [228об и далее]. Примечательно, что с первых дней следствия Татьяна все время повторяла, что у нее не сложились отношения с семьей мужа: «я с ним дружбы нимела».[1][56] На основе материалов дела можно предположить, что Татьяна родом не из Герасимовки. Заявив о пропаже сыновей, она первым делом отправила милицию искать детей у их бабки в Кулуховке, деревне в пятнадцати километрах [234][57]. Похоже, Татьяна не имела кровных родственников в Герасимова, а согласно традиционным представлениям, к вдове или разведенной женщине в мужниной семье относились с пренебрежением. Какова бы ни была правда об исчезновении Трофима, положение Татьяны оставалось безысходным, в том числе и с материальной точки зрения. Четырнадцатилетний (или около того) Павел, хоть и считался достаточно взрослым, чтобы помогать по хозяйству, с работой на такой твердой почве справлялся плохо. Оба — брошенная женщина и подросток — дошли до крайнего изнеможения. Никаких документов об имуществе Татьяны не сохранилось, но вряд ли можно предположить, что она и ее сыновья жили лучше, чем Сергей Морозов и его семейство.

Некоторые из окружения семьи Морозовых не попали в число обвиняемых. Занимаемые Потупчиками должности в советском аппарате отвели от них подозрение. Кроме того, к делу не привлекались состоявшие в родственных отношениях с Морозовыми дети и подростки, за исключением двоюродного брата Павлика Данилы[58]. Не привлекла внимания и Матрена Силина, в начале сентября, видимо, болевшая[59]. Основное подозрение легло на морозовский клан и еще на нескольких местных жителей, которые были привлечены к делу в том или ином качестве. Последние в большинстве случаев проходили свидетелями или давали характеристики подозреваемым и пересказывали обрывки подслушанных разговоров. Трое свидетелей на какое-то время перешли в категорию подозреваемых.

Первым из этих трех оказался Владимир Мезухин; это имя впервые всплывает в материалах дела 12 сентября в длинном и путаном рассказе Сергея Морозова о том, как Мезухин будто бы хотел «купить» у Кулуканова жеребенка, которого тот утаил при конфискации его имущества. Павлик Морозов сообщил об инциденте в милицию. После этого события Мезухин говорил на каждом шагу: «Етак ребят надо убить» [41]. Нарушения, связанные с укрытием имущества, в сочетании с угрозами физической расправы навели следователей на мысль о возможной причастности Мезухина к убийству. Но его подозревали недолго. Мезухин проживал в другой деревне — Владимировке, за несколько километров от места происшествия, и в самом деле не имел отношения к герасимовской общине.

Куда больший интерес вызвала у следователей семья Шатраковых. Они не были связаны с семьей Морозовых родственными отношениями ни по крови, ни через женитьбу или замужество, но их земельные наделы находились по соседству, а старший сын Шатраковых, Ефрем был сверстником Данилы Морозова. В семью также входили Антон, отец, 55 лет, Ольга, мать, 40 лет, и семеро братьев и сестер Ефрема. Большинство из них не имели никакого отношения к делу Морозовых[60]. Исключение составлял Дмитрий, обнаруживший в лесу тела Павла и Федора и некоторое время находившийся под подозрением. Ефрем и Дмитрий сообщили, что они «малограмотные», да и по их почерку видно: в грамотности они уступают Даниле. Нить, ведущая от Шатраковых к убийству, протянулась в связи со свидетельскими показаниями, будто Павел Морозов собирался донести на них за незаконное хранение ружья[61] — факт, который братья не отрицали. Они также показали, что считали, будто бы донос в милицию по поводу ружья состоялся; однако, когда дело приняло серьезный оборот, Ефрем стал отрицать, что они подозревали в доносительстве Павлика. В конце концов следователи по какой-то причине приняли объяснения Ефрема и сняли с него подозрение.

Согласно официальным документам, имущественное положение Морозовых, Кулукановых и Силиных существенно друг от друга не отличалось. По «Справке об имущественном положении жителя Тавдинского района…», выданной сельсоветом, скорее всего, поздней осенью 1932 года, земельный надел Кулукановых составлял 2,8 десятины; морозовский и силинский наделы — около полутора десятин каждый [181—186]. Но Кулуканов и, в меньшей степени, Силин явно считались более состоятельными, чем средний крестьянин деревни. Справедливо или нет, но Кулуканова объявили в местной газете владельцем двухэтажного дома. По словам их свойственника Дениса Потупчика, Кулуканов и Силин использовали наемный труд [44—46]. Главное же обвинение состояло в том, что оба уклонялись от сдачи зерна. Кулуканову удалось отвести от себя это обвинение, но в атмосфере всеобщего недоверия в Советском Союзе начала 1930-х выдвижение обвинения значило намного больше, чем его последующее опровержение.

Понятия «благосостояние» и «бедность» были растяжимыми. Из того, как составлена опись имущества Сергея Морозова, ясно, что он не считался нищим. Также в посмертном обследовании тела Павлика Морозова записано «питание среднее», а не «истощенное» или «с симптомами дистрофии», как указывалось в случаях постоянного недоедания [10]. В то время у детей в сельскохозяйственных районах — если только там не свирепствовал голод— жизненные условия были лучше по сравнению с городскими детьми.

Тем не менее Павлику и его братьям в отсутствие отца приходилось бороться за свое существование. В четырнадцать лет Павлик уже считался «мужчиной» в семье. В деле есть предположение, что именно в этом качестве он вступил в конфликт со своими дедом и дядькой по имущественному вопросу, когда после ухода Трофима из семьи его брат попытался прибрать к рукам кое-какое имущество «для сохранности». По обычаю, распространенному в крестьянских семьях до 1960-х годов, на Павлике лежала ответственность за всех младших детей в семье. В тот роковой день, пока сам Павлик ходил с Федором в лес по ягоды, за пятилетним Романом [67] приглядывал одиннадцатилетний Алексей. Как и у других деревенских детей, у Морозовых имелась домотканая одежда (в день убийства на Павлике были надеты рубаха и фуфайка [10] и, предположительно, штаны, которые, однако, не упоминаются в посмертном описании). Нижнее белье дети не носили[62]. Личная гигиена ограничивалась нерегулярными походами в баню[63] и купанием в местных водоемах в летнее время. Имя «Павлик» звучит ласково и немного покровительственно — так обращаются взрослые к маленьким детям. Однако не стоит заблуждаться: в семье мальчика звали «Пашкой», а его старшего двоюродного брата — «Данилкой», т.е. куда более грубо и пренебрежительно. Но на официальный советский вкус, уменьшительные имена с суффиксом «ка» звучали некультурно и имели привкус подросткового хулиганства, поэтому пресса называла Морозова «Павликом», а иногда даже «Павлушей», возвращая его таким образом из тяжелой трудовой юности в младенчество.

Члены морозовской семьи различались не только по имущественному положению, но и по степени лояльности к советской власти. Степень лояльности напрямую зависела от поколения, а вернее будет сказать, что молодые члены семьи уже научились правильно отвечать на вопросы официальных представителей о «политическом мировоззрении». «Политических убеждений нет», — заявил о себе Арсений Кулуканов на допросе в сентябре 1932 года [96]. Ксения Морозова ответила в том же духе [100]. Сергей Морозов высказался еще более провокативно: «какая бы власть ни была — безразлично» [105]. Если принять во внимание распространенный в то время идеологический тезис «кто не с нами, тот против нас», то подобный ответ равносилен признанию себя врагом системы.

Все молодые подозреваемые по делу Морозова отвечали на этот вопрос более адекватно, например так: «Сочувствую советской власти» [78].

Вдобавок некоторые из молодого поколения Морозовых проявили лояльность к советской власти в куда более определенной форме: помимо Дениса Потупчика, к таким следует причислить его сына Ивана, который, видимо, работал не только осодмилиционером, но и платным осведомителем ОГПУ{87}. К этой же категории можно приписать Павлика и Федора, хотя, как это будет видно из главы 8, сейчас трудно ответить на вопрос, состоял ли Павлик в пионерской организации или еще в каком-нибудь отряде юных активистов.

Вследствие убийства мальчиков семья Морозовых прочувствует этот идеологический раздел по поколениям: одни (Татьяна, Денис, Иван) добровольно свидетельствовали в пользу обвинения, а другие (Хима, Арсений Силин), говоря о своих взаимоотношениях с родственниками и тоже пытаясь выгородить себя, все же ограничились дискредитирующими показаниями[64].

Убийства, грабежи и пьяные драки

Соединив все доступные фрагменты информации, можно составить довольно внятное представление и о тех, кто сидел с противоположной стороны стола во время следствия по делу Морозовых. Кто, собственно, проводил расследование? Немногочисленные записи партийных собраний и протоколы следственного дела свидетельствуют о том, что это типичные провинциальные чиновники своего времени. Вот, к примеру, Яков Титов, «участковый, инспектор РКМ» (рабоче-крестьянской милиции), т.е. обычный милиционер. Проживал в деревне Белоярка на западной окраине Тавдинского района [77] и происходил, как и большинство жителей Герасимовки, из Белоруссии. На момент убийства ему тридцать пять или тридцать шесть лет. В 1931 году он вступил в партию. По тому, как Яков вел расследование, видно: он человек недалекого ума. Что касается образования, то Иван Потупчик, будучи моложе Якова, сильно обогнал его по этой части. На более поздних стадиях следствия, когда к нему подключилось ОГПУ, процесс приобрел более профессиональный характер, но произвол и случайность в ведении дела сохранились.

Мы не располагаем почти никакой информацией об «ответственных работниках» из ОГПУ, только несколькими данными об их служебном положении. Быков (с инициалом «И» или «Н» — написано нечетко) — «районный уполномоченный», или начальник местного отделения ОГПУ, и его разнообразные заместители; Федченко, вызванный из Нижнего Тагила на третьей стадии расследования, и Шепелев, который завершал дело; Ушенин, предшественник Быкова в качестве районного уполномоченного в Тавде, упоминается в документе от 15 мая 1941 года как лицо, занимающее ответственную должность начальника Второго отдела Народного Комиссариата Внутренних Дел (НКВД) в Свердловске (так впоследствии стал называться ОГПУ){88}. Это единственный участник дела Морозовых, после которого остались следы его дальнейшей деятельности.

Архивные материалы дают незначительные сведения о биографиях участников события, но рисуют вполне красноречивую картину условий их существования. Раскол в семье Морозовых отражал общую картину жизни Герасимовки. В статьях местных газет содержится не только официальное осуждение жителей этой бедной, отсталой деревни, но и свидетельство разлома в общине. Сам факт, что проблемы Герасимовки столь подробно освещались в прессе, говорит о существовании политически грамотного контингента «селькоров». И хотя после смерти Павлика Морозова многие утверждали, будто в деревне не существовало ни партийной организации, ни даже комсомольцев, на самом деле положение куда более запутанное{89}. Партийная ячейка, хотя и состояла всего из трех членов, была создана в начале марта 1931 года{90}.[65] Еще раньше один из жителей Герасимовки был зарегистрирован как член или как кандидат в члены партячейки деревни Городище[66]. Комсомольская ячейка действовала в Герасимовкес 1925 года[67].

Между тем тамошняя партячейка оставалось очень маленькой, одной из самых немногочисленных во всем Тавдинском районе: даже в ноябре 1933 года в ней состояли всего четыре члена и три кандидата; а в начале того же года — и того меньше: три члена и два кандидата[68]. На низком уровне находился и другой важный показатель политической сознательности населения — подписка на органы печати: в 1933 году в Герасимовке выписывалось всего три экземпляра «Тавдинского рабочего» и по одному экземпляру других газет: «Правды», «Известий», «Крестьянской газеты» (из центральных изданий) и «Уральского рабочего», «Пути к колхозу», свердловской пионерской газеты «Рассвет коммуны» (из местных). Очевидно, что их выписывали для школы и избы-читальни[69].

«Передовой отряд» герасимовцев, как они сами себя называли, не получал достаточной поддержки на районном уровне. В целом по Тавде число партийцев оставалось невысоким и никогда не превышало нескольких сотен человек[70]. В 1932 году в районе существовало только 17 комсомольских ячеек с общим членством в 143 человека{91}. Всегда перегруженное и недостаточно квалифицированное тавдинское партийное руководство могло лишь в малой степени опереться на низовые организации — и это в лучшем случае.

Сотрудники ОГПУ работали с не меньшим напряжением сил и риском для собственного здоровья, чем коммунисты и комсомольцы. В начале коллективизации, в 1929-м, Степан Иосифович Мокроусов, уполномоченный ОГПУ по Тавде с 1927 года, а впоследствии районный следователь, оказался до такой степени загружен делами о контрреволюционерах, что от переутомления заболел острым туберкулезом и попал в больницу{92}. В 1931 году группа рядовых сотрудников Тавдинского ОГПУ и милиции приняли резолюцию, в которой подчеркивалась их чрезмерная загруженность работой в районе, «насыщенном классовым врагом, чуждым элементом»{93}. Эта проблема признавалась и на более высоком уровне: в конце 1930 года Уральский обком партии разослал циркуляр, в котором предписывал райкомам учитывать занятость сотрудников ОГПУ основной работой при командировании их в сельскую местность во время проведения кампаний: «Учитывая недостаток в работниках ОГПУ, их чрезмерную перегрузку основной работой, а равно и то обстоятельство, что непосредственно выполняемая работа им облегчает обстановку для работы парторганизации — предлагается командирование работников ОГПУ по проведению кампаний в ущерб их основной работы — не производить»{94}.

Сколь бы малое сочувствие ни вызывала категория людей, приносивших другим горе и страдания, рабочую нагрузку таких сотрудников на местах приходится признать действительно чудовищной. В этом районе, в отличие от других в Уральском регионе, вооруженные восстания не представляли серьезной проблемы, но нападения на активистов происходили постоянно. Всего за четыре месяца, с октября 1930 по январь 1931 года, произошло пять убийств или покушений на убийство в одном только Ирбитском округе, промежуточной административной единице, к которой относился тогда Тавдинский район, и еще четыре активиста были за этот же период сильно избиты{95}. Нападения такого рода продолжались и в 1932-м. К их числу относится не только знаменитое дело Морозовых, но и дело взрослого активиста Козлова, убитого выстрелом в живот в Городище в декабре 1932 года{96}. В ноябре 1932-го два члена специального милицейского отряда, комсомольцы Карп Юдов и Прохор Варыгин, были сильно избиты в Герасимовке пятью членами семьи Книга, которые обвинялись также в том, что при избиении кричали своим жертвам: «Это Вам за активность в хлебозаготовках и за связь с милицейскими работниками»{97}.

Происходили и более рядовые случаи политического протеста. Например, в марте 1931 года натавдинской лесопилке обнаружили подрывную листовку, происхождение которой власти приписали одному из ее бывших работников: «Доводим до сведения, что мы сожгем сено которое награбили Вы у нас — жиды, чтож Вы хотите дальше строить завод или сотаску дома и т.д. ну мы Вам настроим могилу, чтобы Вы не могли повернуться дальше: 1) Первым же сожгем контору, или взорвем. Жидам пощады не дадим. Мы Вас всех не боимся, вырежем до одного»{98}. А в ноябре 1931 года информатор обнаружил антисоветскую надпись в мужской уборной заводоуправления Тавдинского лесопильного завода: «Вставай, Ильич, детка, нет руководителей для выполнения пятилетки!», и еще: «Вставай, Ильич, детка, с нашей руководительницей-партией заеблась пятилетка!»{99}

Менее агрессивными, но куда более распространенными и потому вызывавшими столь же серьезную озабоченность у милицейских и партийных чиновников были враждебные слухи и ропот в очередях и людных общественных местах. Информаторы сообщали, например, что в 1931 году, за несколько дней до первомайских праздников, один гражданин жаловался окружающим под возгласы общего одобрения: «Мы их туда их мать покажем как праздновать будет уж потерпели 13-й год обманывают […] им конечно живется хорошо они все получают, а мы вот робим, робим, даже не дают килограмма мяса, сидим голодом, дадут кай какой… селедки и то недостаточно, за один раз съели и целый месяц голодом».



Поделиться книгой:

На главную
Назад