— Выходи! — перевалившись через фальшборт, кричит на них с крейсера вахтенный начальник.
— Кряхтит что-то, ваше бродье, — растерянно отвечает квартирмейстер Дубов.
— Кто кряхтит, где?
— В корзинке.
— Да что там такое?
— Деликатные вещи.
— Какие?
— Не могу знать… А только будто живое что-то…
— Дурак! Тащи сюда… Посмотрим…
Дубов берет в руки корзинку и, бережно держа ее перед собой, поднимается на палубу. Странные звуки становятся все слышнее. Вахтенный начальник, заинтересовавшись, приказывает открыть скорее корзинку, а молодой штурман, большой шутник, смекнув что-то, бежит в кают-компанию.
— Господа, пожалуйте на шканцы! — объявляет он во всеуслышание. — Чудо увидите…
Офицеры, веселые, с шумом и смехом выходят на верхнюю палубу. Из носовой части судна быстро бегут матросы. Обступая корзинку, люди жадно всматриваются в середину круга, где видна лишь согнутая спина матроса. Это Дубов, который, выпрямляясь, поднимает на широких ладонях двух- или трехмесячного ребенка, чуть прикрытого белой пеленкой, громко заявляя:
— Парнишка, ваше бродье!
Ребенок, не открывая глаз, ворочается и что-то хочет поймать беззубым ртом. Среди офицеров и команды слышны восклицания и сдержанный смех.
— Кто это привез? — протолкавшись на середину круга, сердито спрашивает старший офицер, хмурясь и шевеля большими, с проседью, усами.
— Я, ваше высокобродье! — отчеканивает Дубов, неумело держа ребенка на вытянутых руках.
— Зачем?
— Барышня одна прислала., Господину Петрову… И письмо ему есть…
На несколько секунд воцаряется напряженная тишина. Сотни глаз молча устремляются на мичмана Петрова, который стоит тут же вместе с другими офицерами. Выхоленный, опрятный, в белом, как свежий снег, кителе, гордо держащий голову, с черными, завитыми в колечки усиками на беззаботно улыбающемся лице, он в одно мгновение становится таким бледным, точно из него сразу выпустили всю кровь. Потом на лице его появляется страшная гримаса. Пошатнувшись, он быстро, неровным шагом уходит к себе в каюту, бормоча, точно пьяный:
— Это подлость… Надо полиции заявить… Поймать эту сволочь… Я не виноват…
Ребенок, поморщившись, чихнул раза два и, точно почувствовав всю горечь своего существования, залился вдруг звонким плачем.
— От родного сына отказался! — удивляются матросы и укоризненно качают головами, а другие весело смеются.
— Слава богу — команды прибыло!
Офицеры стоят молча, переглядываясь и чувствуя себя неловко.
Вахтенный начальник, разогнав матросов, обращается к старшему офицеру:
— Что ж теперь делать с ребенком?
— Я сам не знаю, — пожимая плечами, отвечает тот. — Это дело командира. Пойду доложу ему.
Он уходит.
Багровея, все ниже опускается огромное солнце. Загораются узкие полосы облаков. Город, окрестности его с зелеными рощами, берега, необозримое море — все тонет в пурпуре. Воздух не шелохнется. Вокруг разлита торжественная тишина, нарушаемая лишь плачем ребенка.
Молодые офицеры перешептываются.
— Я знаю эту особу, — сообщает один из них, тонкий, остроносый, с длинной, как у гуся, шеей. — Удивительная прелесть! Правда, кажется, не очень интеллигентная, но зато — какие ножки, какой ротик! Одно очарование!
Старший, возвратившись на шканцы, передает вахтенному начальнику распоряжение командира отправить ребенка в полицию.
— Уа-а… уа-а… — точно прося пощады, жалобно кричит малютка, усердно укачиваемый на руках Дубовым.
Тут выступает вперед боцман Груздев, до сих пор не спускавший серых зорких глаз с ребенка. Это мужчина лет сорока, здоровый, жилистый, точно скрученный из стального троса. Смуглое от загара лицо его в шрамах, покрыто мелкой сетью морщин и жесткой, как иглы ежа, щетиной, отчего оно кажется грубым, точно вырубленное на скорую руку топором. Он — бесстрашный моряк, «сорвиголова», с матросами обращается сурово, ругая провинившихся отборными словами, пуская в ход кулаки. Теперь же он смотрит еще более свирепо, чем когда-либо, и, выпятив крепкую грудь, отдавая честь, глухо обращается к старшему офицеру:
— Ваше высокобродье, дозвольте мне ребенка взять…
— Для чего? — удивленно спрашивает тот.
— Вспою и вскормлю его… Бездетный я… Вот и будет у меня за сына…
— Выдумщик ты, я вижу…
Груздев, тяжело дыша, волнуется, широкие ноздри его вздрагивают. Возвысив голос, он умоляет:
— Я серьезно говорю, ваше высокоблагородье, отдайте мне ребенка. Куда его полиция денет? В воспитательный дом отдаст… на погибель… Жалко. Я его в люди выведу.
Ребенку попадает в рот пеленка. Он, замолкая, начинает сосать ее. Черные блестящие глазки его открыты, на длинных ресницах, сверкая, дрожат росинки слез.
— Верно, жаль. Тоже ведь — существо… — взглянув на него, говорит старший, смягчаясь, и лицо его вдруг озаряется доброй улыбкой. — Ну, что ж, если уж так хочешь, бери ребенка. За три дня успеешь отвезти его к жене?
— Так точно.
— Хорошо, попрошу у командира отпуск для тебя.
— Покорнейше благодарю, ваше высокобродье! — просияв, радостно отвечает Груздев.
Он берет от Дубова ребенка, который снова расплакался, и спешит в носовую часть судна, приговаривая:
— Молчи, малый, молчи… Моряку плакать не полагается… Сейчас я тебе поужинать дам.
— Что, Евстигней Матвеич, сынка приобрели? — шутливо спрашивают его матросы.
— Да, да, братцы, приобрел… Теперь я с сынком…
Через несколько минут, достав от офицерского повара бутылочку и молоко, боцман уже сидит у себя в маленькой каюте. Рядом с ним стоит корзинка. Он заперся на ключ. На коленях у него лежит малютка, жадно высасывая розовым ротиком молоко из бутылки и рассматривая незнакомое лицо.
— Ишь как проголодался, сиротик бедный. Ну, ничего, набирайся силы. Задружим с тобой… Дмитрием буду звать, а попросту Митькой…
Груздев, тихо поцеловав ребенка в голову, приветливо улыбается. Лицо его просветлено радостью, щурясь, сияют теплой лаской серые глаза, от которых лучами разбегаются морщинки. Он продолжает тихо говорить, урча, точно довольный медведь:
— Подрастешь, вместе в кругосветное плавание махнем… Эх, жавороночек ты мой, много разных чудес тебе покажу! Погуляем-то как! И морскому делу научу… А не хошь моряком быть — в науку отдам. Есть у меня четыре сотняжки. К тому времени еще прикоплю… Так-то, брат, ученым будешь…
Накормив ребенка, боцман кладет его на койку, а сам, осветив электрической лампочкой свою каюту, становится перед ним на колени. Ребенок, почти голый, в одной лишь короткой рубашечке, перебирает ручками и ножками.
— Э, да ты гимнаст первый сорт! Славно, Митек, ей-богу, славно!..
Малютка кажется здесь таким милым, точно распустившийся цветок. Боцман не может налюбоваться ребенком, пока его не зовут наверх.
Темнея, медленно угасает вечерняя заря. Небо украшено узорами сверкающих звезд, точно там, в беспредельной выси, готовятся к какому-то торжеству. Море дышит бодрящей свежестью. В темной воде, дробясь, отражаются огни кораблей. Обозначая время, на крейсере начинают бить в колокол. Вдали слышатся ответные звуки, точно суда перекликаются между собою. Веселый, переливающийся гул меди, огласив тишину ночи, тихо замирает в просторе моря.
Боцман с ребенком на руках спускается по трапу в паровой катер. Он настроен так празднично, как никогда.
— Баба-то моя, слышь, как обрадуется такому подарку… — в безотчетно радостном порыве обращается боцман к рулевому, а тот, не отвечая, командует в машину:
— Ход вперед!
Катер вдруг точно ожил, зашипел и, дрожа всем корпусом, шумно рассекая воду, понесся по направлению к городу, залитому огнями.
Пошутили
Крейсер 2-го ранга «Самоистребитель» — как называли его матросы за то, что он уже неоднократно покушался разбиться о камни, — глубоко и ровно бороздил зеркальную гладь воды, держа курс к французским берегам.
Ветер замер. Сверху лились потоки зноя. Широко раскинулось море и голубело, как небо, а там, где преломлялись в нем лучи солнца, ослепительно сияло.
Усталые матросы, пользуясь свободным послеобеденным временем, крепко спали кто где мог: на палубе, рострах и мостиках. От жары разметались корявые руки и босые ноги с широкими ступнями и кривыми пальцами. Кое-где слышалось звонкое всхрапывание. По временам кто-нибудь лениво ворочался или тревожно поднимал голову, щурясь, бестолково водил вокруг себя заспанными глазами, словно что-то соображая, и снова засыпал мертвым сном.
Крейсер, недавно окрашенный в серо-зеленый цвет, с вымытой палубой и сверкающей медью, был безукоризненно чист и опрятен, словно приготовился к торжественному празднику. И несся он по светлой шелковой равнине легко и плавно, оставляя за собою длинное серое облако дыма. Казалось, что его зовет, манит светло-голубая даль, а он, бурля воду, во всю мочь стремится туда, в сияющую даль. Мачты, вытянувшись, точно часовые матросы у флагов, резали синеву неба. Напружинившись, нервно вздрагивали туго натянутые ванты. Над кораблем, кружась, летали чайки и жалобными криками выпрашивали пищу.
Удар в судовой колокол возвестил, что времени — половина второго.
Вахтенный начальник, петухом прохаживаясь по верхней палубе, отдал приказание:
— Команду будить.
Квартирмейстер Дергачев, высокий ростом, неуклюже сложенный, с круглым загорелым лицом, лоснящимся, как медный бак из-под супа, просвистал в дудку и, набрав в себя воздух, зычно скомандовал:
— Встава-ай! Ча-ай пить!
Молодые матросы вскакивали на ноги торопливо и, протирая глаза, испуганно озирались кругом. Старые поднимались медленно и вяло, а некоторые из них, потягиваясь и сочно зевая, продолжали еще нежиться в теплых лучах летнего солнца.
Настроен Дергачев был злобно: час тому назад, передавая командиру какое-то поручение вахтенного начальника, он все перепутал, за что получил жестокий разнос.
— Вставай, вставай! Какого дьявола дрыхнете! — направляясь в кормовую часть судна, сурово выкрикивал он, на ходу подталкивая ногою лежащих.
Матросы из баковой аристократии, недовольные тем, что нарушили их сладкий и безмятежный сон, сердито ворчали:
— Эх, скулила!
— Ишь, как авралит!
— Эй, сват акулы, глотку вылудил бы! А то хрипит!
Дергачев, показывая кулак величиною с детскую голову, огрызался:
— Подожди, дармоеды, я вас еще промурыжу! Черти! И зачем только вас на службе держут!
Поднялся на задний мостик, послышалась отборная ругань. Через минуту и там были все на ногах.
Только один матрос, весь покрытый копотью и грязью, продолжал лежать, не обращая ни на что внимания.
Такая непочтительность к власти сильно задела квартирмейстера, тем более что у этого грязного человека не было видно на плечах капральских кондриков.
— А ты, куча навозная, чего валяешься? Особой команды, что ли, ждешь?
Он оглянулся кругом и поддал пинком по животу раз-другой, точно по мешку с зерном.
Матрос остался неподвижным.
— Вот сонный дьявол! — даже удивился Дергачев. — Ну, подожди, я тебя проучу.
Он снял со своей шеи медную цепочку от дудки и сильно, несколько раз, хлестнул ею лежащего матроса.
Тот даже не пошевелился.
— За что убил человека? — зловеще крикнул чей-то глухой голос.
Дергачев вздрогнул, и лицо его вдруг стало серым. Рука беспомощно опустилась, нижняя губа отвисла, как у замученной лошади. Застыв на месте, он безжизненно, отупелыми глазами оглянулся вокруг, — знакомые лица подчиненных ему людей ответили злорадными взглядами, почти в каждой паре глаз сверкало что-то новое, непривычное, пугающее.
Дергачев попятился, точно его ударила невидимая рука, тяжело передвинул ноги и вдруг, нагнув, как бык, голову, бросился бежать, гремя ногами по ступеням трапов.
Все офицеры, исключая вахтенных, пили чай в кают-компании, когда вбежал туда Дергачев.
— Ваше высокобродье! — падая на колени перед старшим офицером, крикнул он.
— Это что значит? — топнув ногой, тревожно спросил старший офицер.
Дергачев мотал — головою, точно желая спрятать ее, хлопал себя в грудь руками и хрипел:
— Помилосердствуйте… Пропал я… Верой и правдой всегда… Сами знаете… Как приказано… Для дисциплины…
— Надрызгался? — почти ласково подсказал офицер, чувствуя недоброе, а все другие, молча поднимаясь из-за стола, окружали Дергачева, сумрачно оглядывая его.
— Ваше высокобродье… Защитите… Жена, дети… Как перед богом говорю: слегка хватил…