Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Соседи. История уничтожения еврейского местечка - Ян Томаш Гросс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Последствия всех этих ответов не заставили долго ждать. На следующий день организовались боевые группы из молодых поляков: братья Космачевские, Юзеф, Антон и Леон, Мордашевич Феликс, Косак, Вешчевский [?] Людвик и другие, причинявшие неслыханную нравственную и физическую боль несчастным перепуганным евреям. С утра до вечера они отводили старых евреев, нагруженных святыми книгами, к ближайшей речке. Идти надо было сквозь толпу христиан — женщин, мужчин и детей. Там евреев заставляли выбрасывать святые книги в воду. Евреев заставляли ложиться, вставать, прятать голову, плыть и проделывать другие безумные упражнения. Зрители громко смеялись и хлопали в ладоши. Убийцы стояли над своими жертвами и за невыполнение приказов бесчеловечно избивали. Они отводили также женщин и девушек к реке и макали их в воду. На обратном пути эти банды, вооруженные палками и ломами, окружали замученных еле живых евреев и били их. А когда один из истязаемых запротестовал, не желая выполнять их приказы, осыпал их бранью и угрожал, что в ближайшем будущем с ними поквитается, его так избили, что он потерял сознание. С наступлением темноты эти банды рыскали по еврейским домам, выламывая закрытые на засовы окна и двери. Попав в квартиры, они вытаскивали ненавистных евреев и били, пока те не падали без сознания в лужах крови. Они не щадили женщин с детьми на руках, били до крови и матерей, и детей. Бросались, как звери, на всех и на всё. С наступлением темноты раздавались дикие крики убийц и пронзительные стоны истязаемых. Иногда выводили евреев на рыночную площадь и били их там. Слушать крики было невыносимо. Около истязаемых стояли толпы поляков — мужчин, женщин и детей, — которые смеялись над несчастными жертвами, падавшими под ударами бандитов. После этой вакханалии множество евреев оказались ранены или смертельно больны. Число их увеличивалось со дня на день. Единственный польский врач Мазурек Ян, находившийся в городке, не захотел оказывать избитым никакой врачебной помощи.

Положение ухудшалось со дня на день. Еврейское население стало игрушкой в руках поляков. Немецких властей не было, поскольку армия прошла и не оставила никому власти.

Единственно, кто имел влияние и в какой-то мере поддерживал порядок, это ксендз, но он был посредником только в делах христиан.

До евреев не только никому не было дела, но началась пропаганда, идущая из высших польских сфер и действующая на толпу, что настало время, чтобы наконец рассчитаться с теми, кто распял Иисуса Христа, кто добавляет кровь в мацу и кто причина всего зла на свете — с евреями. Хватит уже цацкаться с евреями, пора освободить Польшу от этих притеснителей, этой отравы, разлитой в воздухе. Зерно ненависти упало на хорошо удобренную почву, подготовленную духовенством в течение многих лет.

Дикая кровожадная толпа приняла это как святой призыв миссии, к которой предназначила их история, — уничтожить евреев. А желание захватить еврейские барыши и еврейское богатство еще больше, разожгло их аппетит.

Все решали поляки, ни одного немца не присутствовало, В воскресенье 6 июля в 12 часов дня в Радзилов пришло много поляков из Вонсоша (соседний городок). Стало известно, что те, кто пришел, перебили страшным способом, трубами [?] и ножами, всех евреев в своем городе, не щадя даже малых детей. Началась страшная паника. Было ясно, что это трагический сигнал уничтожения. Тогда все евреи, от малых детей до глубоких стариков, сразу покинули город, направляясь в соседние леса и поля. Никто из христиан не хотел в то время пустить еврея к себе в дом и оказать ему хоть какую-нибудь помощь. Так и наша семья убежала в поле, а когда стемнело, мы спрятались в хлебах. Поздней ночью мы слышали неподалеку сдавленные крики — призывы помочь. Мы еще глубже спрятались в хлебах, понимая, что рядом решается какая-то еврейская судьба. Крики становились все тише, пока совсем не заглохли. Мы все тогда не сказали друг другу ни слова, хотя чувствовали, что нам многое надо сказать, но лучше молчать, поскольку никакого утешения нет. Мы были уверены, что евреев убили. Кто их убил? Польские убийцы, грязные руки людей из подполья, слепых людей, побуждаемых звериным инстинктом к крови и разбою, обученных и воспитанных на протяжении десятилетий черным духовенством, которое строило свое существование на национальной ненависти.

Или они были убиты опытными антисемитами, которые вскармливают массы ядом, а сейчас чувствуют себя свободными и поставили себе задачу истребить евреев? Почему? За какие преступления? Это было самым мучительным вопросом, который во много раз усиливал страдания, но, увы, пожаловаться было некому. И кому рассказать о нашей невиновности и невероятной несправедливости истории по отношению к нам? Наутро поляки пустили слух, что вонсошских убийц уже выгнали и что евреи могут спокойно возвращаться домой. Усталые, осунувшиеся, все возвращались по полю, думая, что это правда, а подойдя ближе, задрожали, увидев страшное зрелище.

Неподалеку от города лежали принесенные мертвые тела Резнеля [?] Мойжеша и его дочери, это их крики мы слышали, их убили неподалеку от нас. Их принесли на площадь, которая потом стала местом, где происходили казни всех евреев. Все поляки, от детей до стариков, мужчины, женщины бежали с радостными лицами, словно желая увидеть какое-то зловещее чудо, — поглазеть на убитых поляками, которые палками забили их насмерть. Когда девушку собирались положить в могилу, она открыла глаза и села, очевидно, она только потеряла от побоев сознание, но убийцы, не обращая на это внимания, закопали ее вместе с отцом.

Пошли с ходатайством в новую польскую администрацию, в которую входили: ксендз, доктор, бывший секретарь гмины Гжимковский Станислав и еще несколько влиятельных поляков, чтобы они отреагировали на то, что творят люди. Они ответили, что ничем не могут помочь, и послали к нескольким людям из подполья, чтобы договаривались с ними. Те же ответили: пусть евреи вознаградят их, и они даруют всем жизнь. Евреи, думая, что это, быть может, последняя надежда, начали приносить Вольфу Шлепену [?] разные ценные вещи: сервизы, гарнитуры [?], нрзбр. для швейных машин, нрзбр., серебро и золото, обещали отдать и последних коров, которые были спрятаны. Но это все было комедией, разыгранной убийцами. Судьба радзиловских евреев была уже предрешена. Как стало известно впоследствии, польское население знало на день раньше, что евреев уничтожат, и даже каким образом. Но никто из них…»

В этом месте половина листа с описанием массового убийства в Радзилове оторвана. В архивах сохранилась еще только последняя страница сообщения, написанная карандашом рукой Финкельштайна. Читаем ее: «Насколько страшно все это выглядело, свидетельствует заявление немцев, что поляки слишком многое себе позволили. Приход немцев спас жизнь 18 евреям, которым удалось спрятаться во время погрома. Среди них восьмилетний мальчик, который уже был засыпан землей в могиле, но ожил и выбрался из-под земли. […] Таким образом исчезла с лица земли еврейская община, существовавшая в Радзилове на протяжении 500 лет. Вместе с евреями было уничтожено все еврейское в городке: школа, синагога и кладбище»[50].

В сообщении, напечатанном на идише в памятной книге грайевских евреев, Финкельштайн приводит несколько иные подробности, в частности, он пишет, что радзиловских евреев сначала собрали на рынке городка, где их долго били и мучили, а в конце концов сожгли в овине некоего Митковского за городом[51]. Кроме сообщения Финкельштайна, не сохранилось ни одного свидетельства о гибели радзиловских евреев, вплоть до появления репортажа Анджея Качиньского 10 июля 2000 года. Недалеко от Радзилова, пишет Качиньский, «у шоссе в сторону Визны стоит небольшой памятник с надписью: „В августе 1941 года фашисты убили 800 человек еврейской национальности, из которых 500 были сожжены заживо в овине“».

Как и в Едвабне, трудно установить достоверность числа убитых; в этих краях погибло столько евреев, но сколько именно, когда и при каких обстоятельствах, неизвестно. Дата неверна. Уничтожение еврейской общины в Радзилове произошло 7 июля 1941 года. Можно предположить, что дата умышленно сдвинута на месяц, поскольку в августе 1941-го в Белостокском округе не отмечено участия поляков в убийстве евреев, как это было в нескольких населенных пунктах в последнюю неделю июня и в июле. Погромы происходили поочередно в городах, расположенных вдоль линии с северо-востока на юго-запад: в Шчучине, Вонсоше, Радзилове и Едвабне. Надпись не сообщает правды о совершивших преступление. «Я не видел, чтобы в тот день в Радзилов приехали откуда-то немцы. Жандарм стоял на балконе и приглядывался. Это сделали наши, — сказал мне очевидец событий 7 июля 1941-го, просивший не называть его фамилию. — Напротив, уже за день до этого, в воскресенье 6 июля в Радзилов приехало на подводах много народу из Вонсоша, где погром был накануне».

Сценарий был примерно тот же, что и в Едвабне. Утром всех евреев согнали на рыночную площадь. Им было приказано «полоть» мостовую. Их ругали, били и унижали. Одновременно начался грабеж еврейских квартир. Спустя несколько часов евреев построили в колонну, которую загнали в овин и сожгли заживо. В тот день было убито около шестидесяти многочисленных семей. Если принять, что, включая дедов, родителей и детей, в такой семье могло насчитываться семь-восемь человек, то приведенная на памятнике цифра около пятисот сожженных может быть близка к истине, сказал мой информатор.

В Едвабне в то время скрывалось много окрестных евреев. Среди них живущий до настоящего времени в Израиле Авигдор Кохав (который тогда еще звался Виктором Нелавицким), который бежал туда вместе с родителями из Визны и остановился в семействе Пецынович, у своего дяди. В Едвабне по сравнению с Визной все еще было спокойно. Руководители еврейской общины послали к епископу в Ломжу делегацию, которая повезла с собой великолепные серебряные подсвечники, с просьбой, чтобы он позаботился о них, ходатайствовал за них перед немцами и не допустил погрома в Едвабне. В Ломжу поехал и один из дядей Нелавицкого. И действительно: «Епископ какое-то время держал свое слово. Но евреи слишком доверяли его уверениям и не слушали постоянных предостережений хорошо относившихся к ним соседей-поляков. Мой дядя и его богатый брат, Элиаху, не верили мне, когда я рассказывал им, что произошло в Визне. Они говорили: „Даже если там такое случилось, то мы тут, в Едвабне, в безопасности, потому что епископ обещал нам защиту“»[52]. Нелавицкий был тогда шестнадцатилетним юношей, поэтому с его мнением в ходе семейных советов никто особенно не считался. А кроме того, что он мог возразить на аргумент дяди, что в Варшаве при немецкой оккупации евреи живут уже почти два года.

ПРИГОТОВЛЕНИЯ

Тем временем сложилась новая городская власть. Бургомистром стал Мариан Кароляк, а членами магистрата, в числе прочих, некий Василевский и Юзеф Собута[53]. О деятельности городской администрации в этот период мы можем только сказать, что она запланировала и согласовала с немцами истребление едвабненских евреев. Двоюродную сестру Нелавицкого, Двойру Пецынович, как и Метека Ольшевича (одного из семи евреев, которых впоследствии прятали Выжиковские), предупредили их друзья-неевреи накануне готовившейся акции. Предостережения Двойры Пецынович и Нелавицкого остались без внимания старшего поколения Пецыновичей, и Ольшевичу не удалось убедить родителей, что они должны в этот день спрятаться где-нибудь вне города. Люди еще не могли себе представить, что в любую минуту может наступить конец света. Наверняка множество других тоже знали о предстоящем, поскольку окрестные крестьяне начали сходиться и съезжаться на телегах в город с самого утра, хотя это не был базарный день[54].

Координатором акции истребления евреев в Едвабне 10 июля 1941 года был тогдашний бургомистр города, Мариан Кароляк. Его фамилия, откровенно говоря, появляется в каждом показании. Кароляк отдает распоряжения и практически все время лично участвует в погроме. Он, несомненно, злой дух едвабненской драмы. Кроме него, в главных ролях выступает несколько других лиц, идентифицированных свидетелями как служащие городской администрации. Как сказал дорожный мастер Мечислав Гервад: «Весь магистрат […] принимал участие в этом убийстве евреев»[55].

Где зародилась идея этого начинания — исходила ли она от немцев (как можно судить по фразе «такой приказ отдали немцы» в сообщении Васерштайна), или это была инициатива снизу городских властей Едвабне, — установить невозможно. Впрочем, вряд ли это имеет большое значение, так как обе стороны легко пришли к взаимопониманию. «Я по совету своего брата Лауданьского Зыгмунта пошел служить в жандармерию г. Едвабне, — пишет девятнадцатилетний юноша Ежи Лауданьский, один из самых молодых и в то же время самых жестоких участников тех событий. — В 1941-м приехали на такси четыре или пять гестаповцев и начали в магистрате разговаривать, но о чем они там разговаривали, этого я не знаю. Спустя какое-то время Кароляк Мариан сказал нам, полякам, чтобы мы созвали польских граждан к городской администрации, а после того, как польское население собралось, приказал нам идти сгонять евреев на рынок, призывая их на работы, что мы и сделали, я тоже принимал в этом участие»[56].

Из многих источников мы узнаем о визите группы гестаповцев в Едвабне, но в дате визита расхождение — трудно установить, был ли он в день погрома или раньше. «Перед началом этого массового убийства, — пишет Кароль Бардонь, — я видел перед магистратом в Едвабне нескольких гестаповцев, только не помню, было ли это в день массового убийства или накануне»[57]. О том, что городская администрация подписала «договор с гестапо» относительно сожжения евреев, упоминает в показаниях свидетель Хенрик Крыстовчук, хотя он повторяет то, что слышал «от людей»[58]. Но в данном случае мы не можем рассчитывать на большее, чем сведения из вторых рук, поскольку из членов совета города только Собута оставил показания, которые — как я уже писал — представляются малоправдоподобными. Впрочем, то, что мы не знаем точного предмета договора, не имеет большого значения. Какая-то договоренность между немцами и непосредственными организаторами едвабненского убийства, то есть городскими властями, должна была существовать. Вероятнее всего, как мы вскоре узнаем из замечания, брошенного рассерженным комендантом жандармского поста, она состояла в том, что немцы предоставили полякам полную свободу действий на восемь часов, чтобы те делали с евреями, что захотят[59]. В то же время существует принципиальный вопрос, на который мы хотели бы дать как можно более верный ответ, вопрос, касающийся роли немцев в этом массовом убийстве. Мы хотели бы знать, сколько их было в городке и что они делали?

В Едвабне существовал постоянный пост немецкой жандармерии из одиннадцати человек[60]. Мы можем также прийти к выводу — по многим источникам, — что кроме наличного состава поста в тот день (а возможно, накануне?) в город приехала «на такси» группа немцев, впрочем небольшая, в несколько человек. В одном сообщении, о котором вскоре пойдет речь, названа цифра «60 гестаповцев» и «много жандармов», которые будто бы были в то время в Едвабне.

В соответствии с показаниями Юзефа Жилюка, «это было так: я косил сено, и ко мне на луг пришел бургомистр г. Едвабне Кароляк и сказал, чтобы я шел сгонять всех евреев на рынок. И мы оба с ним пошли»[61]. В показаниях из дела Рамотовского, когда заходит речь о том, как получилось, что очередной подозреваемый караулил или сгонял евреев на рынок или в овин, появляются жандармы, а чаще «жандарм» в единственном числе. В достаточно типичном показании Чеслава Липиньского, например, говорится, что к нему пришли Юрек Лауданьский, Эугениуш Калиновский «и один немец» и он вместе с ними пошел сгонять евреев на рынок[62]; за Феликсом Тарнацким пришли Кароляк и Василевский «вместе с гестаповцем и выпроводили [его] на рынок, чтобы он там сторожил евреев»[63]. Мичура, который в тот день выполнял какие-то столярные работы на посту жандармерии, в какой-то момент получил приказ от жандарма, «чтобы шел на рынок и караулил евреев», и это, скорее, исключительный случай, когда жандарм выступает в роли преследователя один, а не как лицо, сопровождающее кого-то из польских сотрудников магистрата[64].

Хозяевами ситуации в Едвабне, разумеется, были немцы. И только они могли принять решение об истреблении евреев[65]. Они могли в любую минуту предотвратить это преступление и даже остановить процесс уже развивающихся событий. И они не сделали этого. Если даже они предлагали оставить жизнь некоторым еврейским ремесленникам, то делали это без убеждения, раз в конце концов сожжены были все. Очевидно, следует приписать своеобразной иронии еврейской судьбы тот факт, что пост полиции в Едвабне оказался в тот день самым безопасным для евреев местом и несколько человек спаслись только потому, что оказались именно там. Но следует помнить, что если бы Едвабне не оказался занятым немцами, другими словами — если бы не было вторжения Гитлера в Польшу, то едвабненские евреи не были бы убиты собственными соседями. И это не избитая истина, ведь трагедия едвабненских евреев — только эпизод в войне не на жизнь, а на смерть, которую Гитлер объявил мировому еврейству. Следовательно, в высшем историко-метафизическом смысле ответственность за преступление следует возложить на него. Но непосредственное участие в нем немцев 10 июля 1941 года ограничилось, прежде всего, фотографированием и, как я уже упоминал, киносъемкой хода событий[66].

КТО УБИВАЛ ЕВРЕЕВ?

Эдвард Шлешиньский: «У моего отца, Шлешиньского Бронислава, в овине было сожжено много евреев. Я собственными глазами этого не видел, так как в тот день был в пекарне, но знаю от людей, жителей Едвабне, что виновниками этого были поляки. Немцы принимали участие только в фотографировании»[67]. Болеслав Рамотовский: «Я подчеркиваю, что немцы в убийстве евреев участия не принимали, а стояли и фотографировали, как поляки измывались над евреями»[68]. Мечислав Гервад: «Евреи были убиты людьми польской национальности»[69].

Юлия Соколовская в то время работала кухаркой на посту жандармерии — это она назвала цифру «60 гестаповцев», давая показания на процессе Рамотовского в мае 1949 года. На допросе как свидетель по тому же делу 11 января 1949 года Соколовская дала следующие показания: «В 1941 г., когда вошли войска немецкого оккупанта на польскую землю, спустя несколько дней жители г. Едвабне вместе с немцами приступили к убийству евреев, прож.[ивавших] в городе Едвабне, где было убито больше полутора тысяч лиц еврейской национальности. Подчеркиваю, что я не видела, чтобы немцы били евреев, а еще трех евреек немцы привели на пост жандармерии и приказали мне, чтобы этих евреек не убили, и я заперла их на замок, а ключ отдала тому немцу, который мне приказал запереть, и немец приказал накормить их, и я приготовила и отнесла. Когда все уже кончилось, все успокоилось, этих евреек выпустили, а эти еврейки жили в доме рядом с жандармерией, также вышеупомянутые еврейки приходили работать на пост жандармерии. Евреев немцы не били, а зверски издевались поляки над евреями, а немцы стояли сбоку и фотографировали, а потом показывали людям снимки, как поляки убивали евреев»[70]. Далее Соколовская называет пятнадцать фамилий, отдельных лиц или целых семей (отцов с сыновьями или братьев), принимавших активное участие в убийстве. Перечисляет, кто бил евреев палкой, а кто «резиной», и добавляет еще одну интересную деталь к роли немцев в этих событиях: «Я в то время была кухаркой в жандармерии и видела, как вышеупомянутый [Эугениуш Калиновский]обратился к ком.[енданту] жандармерии, чтобы выдать им оружие, поскольку они не хотят идти, кто не хотел идти, он того не сказал. Ком.[ендант] вскочил на ноги и сказал: оружия я вам не дам, делайте, что хотите; тогда вышеупомянутый повернулся и быстро побежал за город, туда, куда погнали этих евреев»[71].

В контексте этой обстоятельной, подробной информации, сообщенной Соколовской во время следствия, ее поведение на суде четыре месяца спустя дает повод для раздумий. Обвиняемые, как я уже писал, на суде отказываются от своих показаний, объясняя, что их принуждали побоями во время следствия, а Соколовская, как и другие свидетели, не только весьма сдержанна в высказываниях, но с ее уст срывается поразительная фраза: «В критический день было 60 гестаповцев, потому что я для них готовила обед, а жандармов было очень много, потому что они приехали с разных постов»[72]. Впервые мы узнаем о таком многочисленном присутствии немцев в Едвабне, при этом от кухарки, которая готовила им обед, следовательно, должна знать точно.

До конца не понимаю, как объяснить причины изменений в поведении обвиняемых и Соколовской. В конце концов, обвиняемые в зале суда в мае 1949 года находились в когтях госбезопасности точно так же, как за четыре месяца до этого в тюрьме в Ломже. Разве что, имея семьи и знакомых поблизости, они могли оценить ситуацию и понять (поскольку их защищали одни и те же адвокаты), что своими показаниями обвиняют самих себя и друг друга, и у них было время на то, чтобы пустить в ход, скажем так, давление окружения. Не забудем, однако, что поле их маневра было довольно ограниченным, поскольку преступление, о котором идет речь, было совершено публично, обстоятельства были всем прекрасно известны, включая, разумеется, и офицеров-следователей, которым нелегко было врать прямо в глаза, существовал риск, что за это могут просто избить. Самое большее, можно было в показаниях постараться умалить свою роль, но сам факт нельзя было ни затушевать, ни каким-то образом основательно затемнить. Иначе легче всего было бы просто сказать, что это совершили немцы — как спустя годы выбили на памятнике, поставленном на месте овина Шлешиньского.

Во время немецкой оккупации в этих местах действовала сильная партизанская организация Национальных вооруженных сил, и многие не вышли из подполья сразу после войны. Жестокая гражданская квазивойна шла в Белостокском крае еще целые годы после установления так называемой народной власти. Едвабне, например, было на несколько часов «захвачено» еще 28 сентября 1948 года отрядом некоего Вяруса[73]. Нетрудно себе представить, что нежелательному свидетелю с низким социальным статусом (Соколовская была старой девой, что в небольшом городке или в деревне считается неподобающим) кто-то мог объяснить, что такие показания не способствуют разрешению трудной для многих жителей города проблемы.

После войны лесные отряды многократно совершали на этих территориях: казни евреев, коммунистов и других лиц, которые были признаны нежелательными. В уже цитированном труде Фрачека мы находим множество сведений на эту тему. В частности, в Едвабне партизаны застрелили 24 сентября 1945 года хозяйку магазина, Юлию Кароляк, и ее дочь Хелену[74]. Была ли это какая-то «разборка» или обыкновенный грабеж, сейчас сказать трудно, но жители городка прекрасно знали, что должны считаться не только с вооруженными органами народной власти. Как пишет Томаш Стшембош, «на этих территориях […] война, в сущности, длилась не пять или шесть лет (1939–1944, 1939–1945), а лет десять или даже тринадцать (1939–1949, 1939–1952), а в некоторых местах и для некоторых людей еще дольше». И далее: «Неподалеку от берегов Бебжи и городка Едвабне лежит деревня Езерко, в которой погиб в 1957 году последователь белостокской партизанской организации „Рыба“»[75].

Но независимо от того, какое оказывали давление на Соколовскую (если вообще оказывали), ее свидетельство не осталось без ответа. 9 августа 1949 года Кароль Бардонь прислал из варшавской тюрьмы в Окружной суд в Ломже «дополнение» к кассационной жалобе, которую подал сразу после приговора. В «дополнении» было написано следующее: «Высокий Суд! Во время судебного разбирательства свидетель Соколовская Юлия, бывшая кухарка поста жандармерии в Едвабне, показала, что в день массового убийства евреев было 60 гестаповцев и столько же жандармов, а для гестаповцев она якобы должна была готовить обед. Вышесказанное расходится с правдой, так как в этот день, работая во дворе жандармерии, я не видел никаких гестаповцев или жандармов. Несколько раз выходя в мастерскую, которая находилась на территории земельного владения, и проходя через рынок, где собрали евреев, я также не заметил никаких гестаповцев или жандармов. Кроме того, готовить обед на 60 человек на обычной кухне — это абсурд.

После совершения убийства евреев во двор поста жандармерии, где я ремонтировал автомобиль, вошли несколько человек в штатском, они пытались увести 3 евреев, рубивших дрова. Тогда к ним вышел ком. поста жандармерии Адамый, говоря: „Что, мало вам было восьми часов, чтобы расправиться с евреями?“. Из вышесказанного вытекает, что массовое убийство евреев было совершено не гестаповцами, которых я в этот день не видел, а горожанами во главе с бургомистром Кароляком»[76].

Бардонь вернется к этому эпизоду три года спустя в подробной биографии, которую он адресовал лично Президенту Польской Республики вместе с просьбой об освобождении, на этот раз подойдя к вопросу, если можно так выразиться, с другого конца пищевода: «Там во дворе были сортиры, и если бы было 60 жандармов и 60 гестаповцев, приехавших на эту акцию массового убийства, то кто-то из них должен был оказаться во дворе». Он кончает свою биографию следующей фразой: «Я ходил в день массового убийства 3 раза в мастерскую, это 350–400 метров от дома, по улицам, ходил на обед и возвращался и не видал ни одного человека в форме ни на улицах, ни при группе людей, согнанных на рынок»[77]. Нет оснований предполагать, что осужденный придумывал такие вещи, обращаясь из тюрьмы к Президенту Польской Республики с просьбой о помиловании, только для того, чтобы понравиться. Наверное, президенту приятнее было бы узнать, что в едвабненском преступлении повинны немцы, а не его соотечественники.

В документации, которой мы располагаем, приведены, по моим подсчетам, 92 фамилии (по большей части с адресами) людей, принимавших участие в погроме едвабненских евреев. Не думаю, что всех их следует считать убийцами — ведь по меньшей мере девять из них суд признал невиновными в выдвинутых против них обвинениях[78]. Люди, которых видели сторожившими евреев на рынке, возможно, не загоняли их в овин[79]. С другой стороны, мы также знаем, что люди, чьи фамилии названы, — только часть участников, и, боюсь, небольшая, раз «при согнанных евреях», как уверяет нас другой обвиняемый по делу Рамотовского, Владислав Мичура, «была масса людей не только из Едвабне, но из окрестностей города»[80]. «Там было еще множество людей, фамилий которых сейчас не припоминаю», — говорит Лауданьский, который вместе с двумя сыновьями в тот день проявил себя в полной мере. «Как припомню, сообщу», — заискивающе добавляет он[81]. Толпа мучителей была особенно плотной вокруг овина, где сжигали евреев. Как выразился Болеслав Рамотовский, «когда мы бежали к овину, то не видели друг друга, потому что было не протолкнуться»[82].

Обвиняемые, которые, скорее всего, жили во время оккупации в Едвабне, не узнают многих участников погрома еще и потому, что среди них были крестьяне, о которых мы знаем, что они сходились в город из ближайших деревень с самого утра. «И много было также крестьян из деревни, которых я не знал. — Я снова цитирую слова Владислава Мичуры. — По большей части это была молодежь, которая радовалась этой облаве и издевалась над евреями»[83].

Итак, в этом преступлении принимало участие множество народа. Это было массовое убийство в двояком значении этого слова — и по числу жертв, и по числу преследователей. Чтобы понять, что это означает, задумаемся на минуту над конкретно названной цифрой — 92 участника, мужчины в расцвете сил, граждане города Едвабне. До войны, как мы помним, там жило около 2500 человек, шестьдесят процентов этого числа составляли евреи. Разделив численность польского населения на два, получаем цифру 450 мужчин, включая стариков и детей. Разделим еще раз это число на два, и тогда окажется, что около половины взрослых мужчин из Едвабне названы по фамилии среди участников погрома.

Как все это происходило? По сей день в Едвабне сохранилось чувство, что евреев истребляли с исключительной жестокостью. Едвабненский аптекарь, беседу которого с Агнешкой Арнольд я уже цитировал, почти дословно повторил известные нам слова Липиньского: «Мне рассказывал один человек. Некий пан Козловский, он уже умер. Он был колбасником. Очень порядочный человек. До войны у него был зять-прокурор. Из одной очень почтенной семьи. И он рассказывал, что смотреть было нельзя на то, что делалось»[84].

Спустя много лет, делая оговорку, что «всего не видала», Халина Попелек такими словами описала 10 июля в Едвабне журналисту «Газеты Поморской»: «Я не была при том, как отрезали головы или как закалывали евреев острыми колами. Это я знаю от соседей. Не видела даже, как приказывали молодым еврейкам топиться в пруду. Это видела сестра моей мамы. У нее лицо было все залито слезами, когда она пришла нам об этом рассказать. Я видела, как молодым еврейским парням приказали снести памятник Ленину, приказали его тащить и кричать „Война из-за нас!“. Видела, как при этом их били резиновыми поясами. Видела, как истязали евреев в молельне и как истерзанного Левинюка, который еще дышал, закопали живьем… Загнали всех в овин. Облили керосином с четырех сторон. И длилось все минуты две, но этот крик… Я до сих пор его слышу»[85].

Но потрясало не только зрелище того, что проделывали с евреями. Крики истязаемых людей, а потом смрад, когда их жгли, были невыносимы. Длившееся целый день истребление евреев совершалось на площади, равной по величине спортивному стадиону. От овина, в котором в тот день большинство жертв в конце концов сожгли, до рыночной площади по прямой можно добросить камнем. Еврейское кладбище тут же рядом. Так что все, кто тогда был в городе и обладал способностью видеть или обонять, были либо свидетелями, либо участниками этого преступления.

УБИЙСТВО

Все началось, как мы знаем, с того, что едвабненских поляков вызвали утром 10 июля в магистрат. Но поскольку еще раньше ходили слухи о запланированной на этот день расправе с евреями, то окрестные жители стягивались с самого утра на подводах в город. Среди них были, как я предполагаю, ветераны нескольких погромов, которые только что произошли в этих местах. Так обычно и бывало: когда волна погромов прокатывалась по какой-то территории, частично в них принимали участие одни и те же люди, перемещаясь с места на место[86]. «Однажды по приказу Кароляка и Собуты перед Городской администрацией в Едвабне собралось несколько десятков мужчин, которых немецкая жандармерия, Кароляк и Собута снабдили кнутами, палками и кольями. Затем Кароляк и Собута велели собравшимся мужчинам согнать всех евреев Едвабне на площадь перед городской администрацией». В более ранних показаниях свидетель Дановский еще добавляет, что людям по этому случаю выдали водки, но больше никто этого не подтверждает[87].

Примерно в то же самое время евреям было приказано собраться на рынке для уборки (с метлами, добавляет Ривка Фогель). Евреев уже перед этим заставляли выполнять различные унизительные работы, и поначалу можно было заблуждаться, думая, что это лишь повторение уже пережитых издевательств. «Мой муж и двое детей пошли туда, а я на минутку еще осталась, чтобы немножко убраться и как следует запереть окна и двери»[88]. Но опыту было известно, что за уходом жильцов из дома обычно следовал грабеж. Нелавицкий, например, убегая в тот день в поле, надел на себя две пары хороших брюк и две рубашки, полагая, что по возвращении застанет дом ограбленным. Мы также знаем от Лауданьского, что евреям было приказано собраться на рынке якобы для уборки. Но очень скоро стало понятно, что в этот раз ситуация кажется особенно опасной. Ривка Фогель уже не пошла на рынок вслед за детьми и мужем и спряталась вместе с соседкой в саду земельного владения здесь же поблизости. И там спустя минуту они услышали «жуткие крики молодого парня, Юзефа Левина, которого гои забивали насмерть»[89].

Как мы узнаем из сообщения Кароля Бардоня, путь которого, по странному стечению обстоятельств, проходил именно там, Левина буквально забили насмерть камнями. Из двора поста жандармерии, где Бардонь чинил автомобиль, он утром пошел за инструментами в мастерскую, которая находилась «на земельном владении» (именно там пряталась Ривка Фогель). «За углом соседней с мастерской кузницы стоял житель города Едвабне Вишневский [два слова неразборчиво]. Вишневский меня подозвал, я подошел, и Вишневский, указывая на лежавшего рядом изувеченного убитого молодого человека лет около 22, по фамилии Левин, иуд.[ейского] вероис.[поведания], сказал мне: „Смотрите, как этого сукиного сына забили камнями“. […] Вишневский показал на камень весом от 12 до 14 кг и сказал: „Этим камнем ему навесили, теперь уж не встанет“»[90]. Это случилось, как только евреев начали сгонять на рынок. Как пишет Бардонь, по дороге в мастерскую он видел на рынке группу около ста евреев, а на обратном пути отметил, что группа людей заметно увеличилась.

В другой точке городка Винсенты Госцицкий только что вернулся домой с ночной смены. «Утром, когда я лег спать, ко мне пришла жена и велела встать, и сказала: „Плохо дело, потому что где-то неподалеку от нашего дома били палками евреев“. Я встал и вышел из квартиры во двор. Там меня подозвал Урбановский, который сказал мне: „Погляди, что делается“, показывая на четыре еврейских трупа, это были 1. Фишман, 2. Стрыйаковских [?] двое и Блюберт. Тогда я скорее спрятался в доме»[91].

Итак, почти с самой первой минуты евреи в тот день поняли, что находятся в смертельной опасности. Многие пробовали спастись, убежав в поле. Но удалось это немногим, потому что выйти за пределы города, не обратив на себя внимания, было невозможно, а кроме того, везде кружили небольшие группы местных жителей и вылавливали евреев. Нелавицкого, который уже был в поле, когда начинался погром, схватили человек пятнадцать парней, побили и приволокли обратно на рынок. Так же поймали, побили и привели назад в город Ольшевича. Каких-нибудь сто, может быть, двести человек в тот день сумели избежать смерти, и среди них в конце концов оказались Нелавицкий и Ольшевич. Но многих других, пытавшихся убежать через поля, убили сразу. Уже упоминавшийся Бардонь по дороге к мастерской видел «по левой стороне шоссе на поле в хлебах всадников в штатском [подчеркнуто автором] с толстыми палками или тележными вальками в руках…»[92].

Халинка Буковская с другими ребятишками бегала по улочкам Едвабне. Ей было восемь лет, но она запомнила многое: «Рядом с нашим домом проехал верхом пан Белецкий, гнал перед собой еврейку по фамилии Кивайко, имени не помню. Эта женщина, вся мокрая от пота, звала на помощь, но никто ей не помог. А все знали, что, когда Белецкий сидел в тюрьме, Кивайко заботилась о его детях»[93].

Всаднику легко было высмотреть в поле и догнать прячущегося человека.

В этот день в городке разыгралась своеобразная какофония насилия — множество некоординированных между собой действий, за которыми Кароляк и магистрат осуществляли лишь общий надзор, заботясь только о том, чтобы дело двигалось в нужном направлении. Но много, как мне представляется, было и частных инициатив. Бардонь какое-то время спустя должен снова пойти в мастерскую. И в том же самом месте снова встречает Вишневского над трупом Левина. «Я понял, что Вишневский здесь дожидается еще чего-то. Забрал из мастерской необходимые детали и на обратном пути встретил тех же самых молодых людей, которых видел, идя в мастерскую в первый раз. [Позже он поймет, что это были Юрек Лауданьский — так все его называют, наверное, он очень молодо выглядел — и Калиновский.] Теперь они шли, как я понял, к Вишневскому, на то место, где лежал убитый Левин, и вели другого человека иуд.[ейского] вероис.[поведания] по фамилии Здройевич Херц, он был женат, владел механизированной мельницей в Едвабне, я работал у него до марта 1939 г. Они вели его под руки, с головы Здройевича стекала кровь по шее на грудь. Здройевич обратился ко мне: „Пан Бардонь, спасите меня“. Я, сам боясь этих убийц, ответил: „Ничем вам не могу помочь“, — и прошел мимо»[94].

Итак, в одном месте Лауданьский с Вишневским и Калиновский камнями забили насмерть сначала Левина, потом Здройевича; около дома Госцицкого палками забили еще четырех мужчин; в пруду на Ломжинской улице некто «Луба Владислав […] утопил двух евреев-кузнецов»; еще где-то Чеслав Межейевский сначала изнасиловал, а потом убил Юдес Ибрам[95]; дочь учителя хедера, которую все знали, потому что у нее в доме учились читать на иврите, красавице Гители Надольны отрубили голову, а потом забавлялись, пиная ее ногами, как мяч[96]; на рынке «Добраньская просила воды, она потеряла сознание, и ее не дали спасти, мать убили, потому что она хотела дать воду; Бетка Бжозовская погибла с ребенком на руках»[97]; все это время евреев зверски избивали, ну и грабили еврейские дома[98].

Наряду с частными инициативами отдельных злодеев были преследования более систематические, охватывающие целые группы жертв. Прежде чем убить, евреев унижали. «Я видел, как Собута и Василевский отобрали человек пятнадцать евреев и издевательским образом заставляли их делать гимнастические упражнения»[99]. И группами вывели на кладбище, где уже убивали всех подряд. «Отобрали самых сильных мужчин, загнали на кладбище и приказали им выкопать ров, после того, как они его выкопали, взяли их и поубивали, били кто чем [так в тексте], кто железкой, кто ножом, кто палкой»[100]. «Шелява Станислав убивал железным крюком, ножом в животы. Свидетель [Шмуль Васерштайн, я цитирую его второе сообщение, хранящееся в ЕИИ. — Авт.] прятался в кустах. Слышал, как они кричат. Там, в одном месте, было убито 28 мужчин, причем самых сильных. Шелява схватил одного еврея. Язык ему отрезали. Потом долгая тишина»[101].

Распалившиеся убийцы действовали весьма энергично. «Я стояла на ул. Пшитульской, — говорит пожилая женщина Бронислава Калиновская, — и бежал по улице Ежи Лауданьский, прож.[ивающий] в Едвабне, который сказал мне, что уже убил двоих или троих евреев, он был очень возбужден и побежал дальше»[102]. Но впрочем, вскоре убийцы сориентировались, что такими методами не удастся забить насмерть полторы тысячи человек. Тогда решили сжечь всех евреев сразу в овине. Мысль не особо оригинальная, так как именно таким образом расправились с евреями в заключительной фазе радзиловского погрома за несколько дней до этого. Но, как можно догадаться, эта инициатива, очевидно, не была подготовлена заранее, так как не было решено, в чьем овине должно было это произойти. Сначала обратились к Юзефу Хшановскому: «Когда я зашел на рынок, то они [Собута и Василевский] сказали мне, чтобы я отдал свой овин для сожжения евреев. Я, значит, стал просить, чтобы мой овин не жгли, тогда они на это согласились и мой овин оставили, только мне приказали помочь им согнать евреев в овин Шлешиньского Бронислава»[103].

Но еще до того, как евреев погнали с рынка в последний путь к овину Шлешиньского, Собута со товарищи устроили небольшой спектакль. Во времена советской оккупации в городке рядом с рынком поставили памятник Ленину. И «группу евреев-мужчин забрали, чтобы снести памятник Ленину, который стоял в скверике. Когда евреи снесли этот памятник, значит, велели им взять части памятника на колья и нести, а раввину идти впереди, неся свою шапку на палке, и всем петь „из-за нас война, ради нас война“. Пока тащили памятник, всех евреев с рынка согнали в овин, тех, кто нес памятник, тоже, овин этот облили бензином и подожгли; в этом овине таким образом погибло около полутора тысяч человек евреев»[104].

Овин, как мы помним, окружала плотная толпа преследователей, которые впихивали внутрь истерзанных евреев. «Мы пригнали евреев к овину, — скажет Чеслав Лауданьский, — и велели входить, ну и этим евреям пришлось войти»[105]. Там произошел случай, несколько напоминающий историю Корчака. Возчик, Михал Куропатва, во время советской оккупации прятал польского офицера. Его вытащили из толпы уже около самого овина и объявили, что в награду за этот поступок дарят ему жизнь. Куропатва отказался, и выбрал общую со всеми евреями смерть[106].

Керосин, которым облили овин, выдал со склада Антони Небжидовский Эугениушу Калиновскому и своему брату Ежи. «Вышеупомянутые отнесли этот керосин, который я выдал, восемь литров, облили овин, который был полон евреев, и подожгли, как было дальше, этого я не знаю»[107]. Но мы знаем — евреи сгорели заживо. В последнюю минуту из этого ада вырвался Янек Ноймарк. Волной горячего воздуха распахнуло дверь овина, рядом с которой стоял он с сестрой и ее пятилетней дочкой. Сташек Селява с топором в руке преградил ему путь, но Ноймарк сумел вырвать у него топор, и они убежали на кладбище. Он еще только успел увидеть своего отца, объятого пламенем[108].

Самым страшным убийцей из всех был, очевидно, некий Кобжинецкий. Он тоже, как свидетельствуют несколько человек, поджигал овин. «Потом, как люди рассказывали, больше всего евреев убил гр. Кобжинецкий, имени не знаю, — дает показания свидетель Эдвард Шлешиньский, сын хозяина овина, — который лично убил 18 евреев и принимал самое активное участие в убийстве во время сожжения»[109]. Домохозяйка Александра Карвовская слышала не «от людей», а от самого Кобжинецкого, что он «зарезал ножом восемнадцать евреев, он говорил это у меня дома, когда клал печь»[110].

Я думаю, что в городке, жители которого рассказывают друг другу, кто из них скольких людей убил и каким образом, вообще трудно было разговаривать на какую-либо другую тему. Таким образом, жители Едвабне, наподобие царя Мидаса, были обречены за свое деяние на беспрестанные разговоры о евреях и об убийцах. Антося Выжиковская, приехав туда через много лет после войны, говорила, что ей становилось страшно.

Была самая середина жаркого июля, и тела убитых и сожженных следовало как можно скорее убрать, но уже не существовало евреев, которых можно было бы согнать на эту работу. «Поздно вечером, — вспоминает Винценты Госцицкий, — меня взяли немцы на работу — закапывать сожженные трупы. Но я не мог этого делать, потому что как только это увидел, меня стало рвать, и меня освободили от закапывания трупов»[111]. Очевидно, не его одного, поскольку «через день или даже через два после убийства вечером, — как сообщает Бардонь, — я стоял с бургомистром Кароляком на рынке неподалеку от поста, тут подошел комендант поста жанд.[армерии] Едвабне Адамый и с нажимом сказал бургомистру: „Убить и сжечь людей вы сумели, да? А зарыть некому, да? К утру чтобы все были зарыты! Поняли?“»[112]

Спустя шестьдесят лет Леон Дзедзиц расскажет журналисту «Речи Посполитой» и «Газеты Поморской», как он по распоряжению немцев зарывал останки едвабненских евреев. От него мы узнаем, среди прочего, что огонь шел по овину с востока на запад. Наверное, как раз такое было направление ветра. На пепелище овина «левый закром был почти пустой, там лежали отдельные трупы. В средней части на глиняном полу их было больше. А в правом закроме — многослойное сплетение тел». Мы узнаем также, что хотя каждого из могильщиков «выворачивало раз двадцать», но, когда развеялся «трупный газ», в воздухе «остался только запах жаркого» и что большинство евреев задохнулось или было задавлено. Только эти, снаружи, горели, «на трупах, лежавших глубже всего, даже одежка была не тронута огнем». «Трупы, — вспоминает Дзедзиц, — были переплетены между собой как корни. Кому-то пришло в голову, чтобы раздирать их на куски и по кускам сбрасывать во рвы. Принесли картофельные вилы, разрывали как попало: то голову, то ногу… Вечером, когда дело шло к концу, оставались еще отдельные куски тел. Мы все это сгребали. Когда я попал вилами на коробочку с кремом для обуви, коробочка открылась. Выкатились золотые монеты. Сбежались люди, начали собирать. Но жандармы отогнали толпу прикладами, обыскали всех… Кто спрятал находку в карман, у того отобрали, да еще дали в лоб. Кто сунул в ботинок, у того добыча уцелела… „Золото нам, остальное вам“, — говорили они, показывая на трупы». Дзедзиц запомнил еще одну подробность: «Я слышал, что потом были проблемы, потому что немцы велели полякам оставить хотя бы одного ремесленника в каждой профессии. Но нас не послушали и потом впопыхах искали ремесленников среди христиан»[113].

После 10 июля полякам уже нельзя было убивать евреев в Едвабне по собственному усмотрению, и несколько уцелевших даже возвратилось в город. Какое-то время они бродили по окрестностям, несколько человек работало на посту жандармерии, пока их в конце концов не загнали в гетто в Ломже. Войну пережили всего человек пятнадцать, семерых из которых прятали в Янчеве супруги Выжиковские[114].

ГРАБЕЖ

В сохранившихся свидетельствах остается не затронутой одна большая тема — что стало с имуществом едвабненских евреев? Те немногие евреи, что пережили войну, знают лишь, что все потеряли, а на вопрос, кто завладел этой собственностью и что с ней стало, мы напрасно искали бы ответа в их Памятной Книге. В ходе следствий и судов 1949 и 1953 годов ни свидетелям, ни обвиняемым никто не задавал вопросов на эту тему, так что до нас дошли только обрывки информации.

Элиаш Грондовский, характеризуя участие отдельных людей в погроме, сообщает, что еврейское имущество разграбили Генек Козловский, Юзеф Собута, Розалия Шлешиньская и Юзеф Хшановский[115]; в показаниях Соколовской аналогичное поведение приписывается Бардоню, Фредеку Стефани, Казимиру Карвовскому и Кобжинецким[116]. Абрам Борушак называет в этом контексте имена Лауданьских и Анны Полковской[117]. Жена Собуты, Станислава, объясняла на суде, что вместе с мужем «[мы] переехали на бывшую еврейскую квартиру по просьбе оставшегося там сына убитого еврея [мы знаем из других источников, что речь идет о семье Стерн], потому что он боялся жить там один»[118]. Кто позволил супругам Собута занять бывший еврейский дом, объясняет, в свою очередь, свидетель Сулевский, говоря: «Не знаю». И добавляет: «Насколько мне известно, еврейские квартиры можно было занимать без позволения»[119]. Жена еще одного из главных злодеев, Станислава Селява (братья Селява, как мы помним, упомянуты в воспоминаниях Васерштайна и Янка Ноймарка), рассказывает более подробно об этом деле: «Зато я слышала от здешних жителей, но от кого конкретно, не помню, что Собута Юзеф вместе с Кароляком, бургомистром г. Едвабне, после убийства евреев в Едвабне принимал участие в перевозке бывших еврейских вещей на какой-то склад, но каким образом это осуществлялось, этого я не знаю, как не знаю, брал ли себе Собута бывшие еврейские вещи»[120]. И еще уточняет эти объяснения в зале суда: «Я видела, как возили бывшие еврейские вещи, но обвиняемый только стоял около телеги с вещами, и я не знаю, имел ли обвиняемый к ним отношение (курсив мой. — Авт.)»[121].

И возможно, здесь следует добавить несколько слов о судьбе самого овина. 11 января 1949 года, то есть сразу после волны арестов в Едвабне, в ломжинское Управление общественной безопасности пришло письмо от Хенрика Крыстовчика. «Итак, в 1945 году в апреле мой брат Зыгмунт Крыстовчик был убит за то, что был членом ППР и было ему поручено организовать ККВ, что он выполнил. Затем он был избран председателем. Будучи председателем ККВ, он приступил к восстановлению паровой мельницы на ул. Пшистшельской, бывшая еврейская собственность. — Далее Крыстовчик объясняет, кто и как убил его брата, чтобы завладеть мельницей, после чего добавляет, что строительный материал на мельницу поставил именно брат, который работал плотником, и резюмирует: — Бревна были взяты из овина гр. Шлешинького Бронислава, который мы разобрали по той причине, что немцы ему отстроили новый, взамен старого овина, который сгорел вместе с евреями, который он отдал добровольно сам, чтобы в нем сожгли евреев»[122].

Значит, вокруг этого дела и бывшей еврейской собственности в городе разыгрываются интриги даже в 1949 году.

Сожжение едвабненских евреев дало тот же эффект, что применение из сегодняшнего арсенала боевых средств нейтронной бомбы, — ликвидированы все собственники, при этом их материальные блага остались нетронутыми. Значит, кто-то на этом совсем неплохо нажился. А поскольку довоенные отношения в Едвабне между горожанами — как сказал старый аптекарь более полувека спустя — были «довольно идиллическими», то, может быть, именно алчность, а не какой-то атавистический антисемитизм была тем истинным скрытым мотивом действий организаторов страшного убийства?

БИОГРАФИЧЕСКИЕ ПОДРОБНОСТИ

В деле Рамотовского и его подельников, кроме протоколов допросов свидетелей и подозреваемых, находятся также разнообразные письма и прошения, которые позволяют нам ближе познакомиться с главными (анти)героями описанных событий. Свое вступительное определение — что это были такие обычные люди — я основывал на персональных данных с первой страницы протоколов допросов. Но о некоторых из них мы можем сказать несколько больше, чем только назвать возраст, количество детей и профессию.

Вскоре после январских арестов жены заключенных начали слать письма в Управление безопасности, объясняя роль их задержанных мужей в еврейском погроме. Вот, например, содержание письма Ирены Яновской, жены Александра, от 28 января 1949 года: «В критический день немецкая жандармерия с бургомистром и Василевским-секретарем во главе ходила по домам, выгоняя мужчин для присмотра за евреями, которых уже согнали на рынок, среди прочих вошли в мой дом, где застали мужа, и, строго приказав и пригрозив, с оружием в руке, выгнали мужа на рынок. Муж перепугался, он не знал, о чем идет речь, и сам боялся, так как при первых Советах работал чиновником, выполняя функции инспектора молокозавода»[123]. Янина Жилюк пишет прошение по делу своего арестованного мужа, датированное тремя днями позже: «Мой муж до времени начала немецко-советской войны в 1941 году работал старшим по сбору налогов. Из-за этого после прихода немцев в 1941 г. он должен был скрываться, поскольку все, кто работал с Советами, подвергались преследованиям»[124].

Разумеется, все должны как-то жить, при Советах государственная бюрократия непомерно разрослась, значит, жене арестованного сталинскими органами безопасности могло казаться логичным, что подчеркивание заслуг мужа на службе советской администрации как-то облегчит его судьбу. С другой стороны, осторожность требовала обходиться в подобных случаях без вымысла, поскольку сами Советы (а именно им в конечном итоге прошения были адресованы) лучше знали, кто с ними сотрудничал и в какой роли. Поэтому я счел бы эти две биографические подробности, самое большее, курьезом и малозначимой деталью, если бы не еще два откровения, на этот раз основных персонажей едвабненской драмы.

Сначала дадим слово Каролю Бардоню (напоминаю — единственный обвиняемый, которого приговорили к смертной казни на процессе Рамотовского и его подельников): «После вторжения Советской Армии в Белостокское воеводство и установления советской власти в октябре 1939 года я вернулся к ремонту часов и до 20 апреля 1940 года время от времени выполнял поручаемую мне работу по специальности в НКВД и других учреждениях советских властей. Отворял сейфы, потому что от них не было ключей, ремонтировал пишущие машинки и т. д. С 20 апреля я стал мастером-механиком и заведующим механической мастерской в МТС. Там я ремонтировал колесные и гусеничные тракторы, сельскохозяйственные машины и автомобили для некоторых колхозов и совхозов. В том же машинном центре я был и бригадиром первой монтажной бригады, и техническим контролером. В то же время я был депутатом гор. Совета города Едвабне, Ломжинского повята»[125]. Бардонь мог быть очень хорошим механиком, но независимо от его профессиональной квалификации, чтобы занимать все эти должности, он должен был быть также признан Советами человеком, достойным доверия.

И наконец, наиболее поразительные откровения делает один из самых отъявленных злодеев того дня, старший из братьев Лауданьских, Зыгмунт. «В Министерство юстиции Управления общественной безопасности в Варшаве», так озаглавлено его прошение, посланное из тюрьмы в Остроленке 4 июля 1949 года. В этом прошении он описал следующий эпизод из своей биографии: «Когда наша территория была присоединена к БССР, я в то время скрывался ок. 6 месяцев от советских властей. […] Я, скрываясь от выселения в то время, не пошел в банды, которые в то время создавались на нашей территории, а обратился с просьбой к Генералиссимусу Сталину, которую московская прокуратура, ул. Пушкинская, 15, направила в НКВД в Едвабне с распоряжением рассмотреть дело более подробно. После того как меня допросили и провели местное расследование, было выяснено, что меня несправедливо лишили прав. Выяснив мои взгляды, НКВД в Едвабне позвало меня сотрудничать в ликвидации антисоветского зла. [Неужели Лауданьски был одним из pentiti[126] полковника Мисюрева?] Тогда я наладил контакт с НКВД в Едвабне — псевд[оним] письменно не сообщаю. Во время моих контактов, чтобы моя работа была успешной и чтобы не дать реакции обмануть себя, мое начальство приказало мне, чтобы я придерживался антисоветской позиции, поскольку я уже был известен властям. И когда разразилась внезапная Советско-немецкая война в 1941 году, НКВД не успело уничтожить все документы, я, опасаясь, совершенно не показывался, пока хитростью не вызнал [уговорив младшего брата, чтобы тот пошел работать в немецкую жандармерию и попробовал уничтожить компрометирующие документы], что самые важные документы были сожжены во дворе НКВД. […] Чувствую себя несправедливо пострадавшим от этого приговора, поскольку мои взгляды иные, чем те, в которых меня обвиняют, потому что, когда я был в контакте с НКВД, жизнь моя постоянно находилась под угрозой, а теперь я, не примкнув ни к одной из реакционных банд, в которые вербовали насильно, уехал из родного города, приступив к работе по специальности в Тминном Кооп.[еративе] Кресть.[янской] В.[заимопомощи], который реакция преследовала, и, вступая в ППР, я ощущал, как в демократическом духе улучшилось мое благосостояние, и считаю, что именно на эти плечи может опираться наш рабочий строй. Заявляю, что оказался в тюрьме только как человек непонятый, потому что если бы мое мнение о дружбе с Сов. Союзом было известно, то если бы не немцы, то реакционные банды уничтожили бы меня вместе с семьей»[127].

При первом чтении нас поражает несокрушимый конформизм этого человека, пробующего предвосхитить ожидания всех следующих один за другим режимов эпохи печей и отдающегося этому каждый раз целиком — сначала как доверенное лицо НКВД, затем как убийца евреев, наконец, вступая в ППР. Но эти обнаружившиеся обрывки биографий четырех едвабненских (анти)героев (из двух дюжин самых активных участников истребления евреев), которые оказались близкими сотрудниками советских властей (а двое из них — Ежи Лауданьский и Кароль Бардонь — были впоследствии шуцманами в немецкой жандармерии), заставляют нас задуматься над явлением сотрудничества с оккупантом в целом, а не только сквозь призму черт характера отдельных людей. Я вернусь к этой теме в итоговых размышлениях.

А теперь в заключение еще только cri de coeur[128] младшего Лауданьского в 1956 году — Ежи, самого отъявленного убийцы среди обвиняемых. При росте метр восемьдесят он был, как мне думается, полным энергии юношей. В контрольно-следственных актах Управления общественной безопасности, где подозреваемых описывали с помощью анкеты, состоявшей из 34 пунктов, в рубрике «речь» у Лауданьского написано «громкая, чистая, польская», в то время как в аналогичных персональных анкетах других обвиняемых в этой рубрике мы по большей части читаем «тихая»[129]. Почему я все еще сижу в тюрьме, раз не был сторонником оккупанта, а только самым обычным патриотом? — задает вопрос нравственно отупевший злодей. «Потому, что я вырос на территории, где шла усиленная антиеврейская борьба, а во время войны немцы массово истребили там, как и в других местах, евреев, то неужели я один, самый младший по возрасту на процессе и выросший во времена санации, должен нести кару по всей строгости закона. Ведь меня со школьной скамьи воспитывали только в одном направлении, национализме, в результате чего в силу обстоятельств возникла однонаправленность, что значит, что меня касаются во время оккупации только дела, связанные с моим Народом и Отчизной. Доказательством служит то, что меня не надо было просить, когда потребовалось отдать себя для блага дела моей Отчизны во времена оккупации. Я законспирировался в подпольной организации в борьбе с оккупантом осенью в 1941 году в местности Поремба над Бугом, пов.[ят] Остров Маз.[овецкий], под названием Польский Повстанческий Союз, где моей деятельностью была перевозка подпольной прессы и других доверенных мне вещей. В 1942 г. в мае немецкое гестапо арестовало меня и посадило в тюрьму Павяк, откуда отправили в концентрационные лагеря: Освенцим, Гросс-Розен, Ораниенбург, где я страдал наравне с другими как поляк — политический узник три года. Но после того, как нас освободила Советская Армия в 1945 году, я не пошел вслед за теми, кто в то время презирал свою разоренную Отчизну и избрал себе легкую западную жизнь, чтобы впоследствии явиться как шпион или какой диверсант. Я, ни минуты не колеблясь, вернулся в разрушенную страну, к своему Народу, ради которого жертвовал своей молодой — едва двадцатидвухлетней — жизнью в борьбе с оккупантом. Суд, однако, не принял во внимание моих вышеперечисленных доводов, которые дают ясное доказательство, что я не был ни в каком отношении сторонником оккупанта, а тем более таким, какого из меня сделало УОБ в Ломже в ходе следствия, на основе чего я получил такой суровый приговор. После возвращения я работал все время до своего ареста в государственных учреждениях»[130]. Хуже всего то, что в каком-то извращенном смысле он был прав, высказывая эти претензии в адрес суда, — ведь его осудили по статье о коллаборационизме с оккупантами. А он, убивая евреев, ни секунды не сотрудничал, как он считает, ни с каким оккупантом. Напротив, он сотрудничал с собственными соседями, но ведь не за это сидел в тюрьме. И его освободили условно, как последнего из осужденных по этому делу, 18 февраля 1957 года[131].

АНАХРОНИЗМ

Убийство евреев, совершенное в Едвабне, ошеломляет нас, вызывает ощущение беспомощности. И чтобы хоть в какой-то мере осознать это событие, мы обращаемся к картине прошлого, уже нам известной и потому осмысленной. И задаем себе вопрос — неужели массовые убийства в Едвабне и Радзилове не были (к тому же) своеобразным анахронизмом, принадлежащим другой эпохе? Словно летом 41-го крестьянская чернь сошла на землю со страниц сенкевичевской трилогии.

Разумеется, нужен был злой дух, чтобы разбудить и заставить действовать это дремлющее в людях чудовище. Но со времен Хмельницкого — которые в еврейской мифологизированной памяти закодированы словом «Курбан», порождающим тревогу прообразом катастрофы Шоах, — в польской деревне не только всегда жила, но время от времени обнаруживала себя вспышками насилия готовность уничтожить то, что чуждо, и в первую очередь евреев. «Резня и набег» — ведь этот образ действий время от времени повторяется и в XIX, и в XX веках[132].

В основе, как я полагаю, всегда было мнение, что евреи употребляют кровь христианских детей при приготовлении мацы, которое столетия продержалось неизменным, и не только в так называемой «глухой провинции». В конце концов, слухи о ритуальном убийстве мгновенно собирали толпы горожан в Польше для антиеврейских акций и после Второй мировой войны — именно этот механизм стимулировал погромы в Кракове (1945) или в Кельцах (1946). И ничто так не приводило в ужас деятелей Еврейских комитетов или жильцов домов, где после войны поселились оставшиеся в живых евреи, как визит живущего по соседству озабоченного родителя, христианина, разыскивающего своего потерявшегося отпрыска[133].

Имеется немало литературы на тему тесной связи между Холокостом и современностью. Мы прекрасно знаем, что для убийства миллионов людей требуется четко организованная бюрократия и (относительно) продвинутая технология. Однако убийство едвабненских евреев обнаруживает еще другое, глубокое, если так можно сказать, архаическое измерение всего этого начинания. Я имею в виду не только мотивацию непосредственных убийц — ведь крестьяне из ломжинского повята, даже если бы оказались восприимчивы к нацистской пропаганде, еще не успели бы ею проникнуться, — но также примитивные, испокон веков одни и те же способы и орудия преступления: то есть камни, колья, «железо», огонь и вода; а также своеобразное отсутствие организации. Трудно найти более убедительную иллюстрацию того, что о Холокосте следует мыслить одновременно в двух направлениях. С одной стороны, нужно уметь описать его как систему, которая функционировала по заранее составленному (хотя претерпевающему постоянные изменения) плану. Но следует помнить, что была это также (а может быть, прежде всего?) мозаика, которая складывалась из отдельных эпизодов, импровизаций местных заправил, а также из непосредственных импульсов и поведения местных жителей.

ЧТО ОСТАЛОСЬ В ПАМЯТИ

Один из классиков современной еврейской литературы, Аарон Аппельфельд, поехал в 1996 году в маленький городишко, расположенный в 20 километрах от Черновиц, в котором он вырос и в котором летом 1941 года убили его мать. Восемь с половиной лет проведенного там детства дали ему впечатлений на 30 книг, которые он написал на своей новой родине, в Израиле. «Не проходит дня, — пишет он в воспоминаниях об этом путешествии, — чтобы я не возвращался мыслями к дому». И спустя 50 лет красота знакомых мест пробудила ничем не омраченную память о жизни среди близких. «И кто бы мог предположить, что в этом городке, в шабат, в наш субботний праздник, 62 человека, главным образом женщины и дети, падут жертвой вил и кухонных ножей (курсив мой. — Авт.) и что я, поскольку был в задней комнате, успею убежать и спрятаться на кукурузном поле»[134].

Когда он обратился с вопросом к небольшой группе местных жителей, собравшихся вокруг приезжих (он был там вместе с женой в сопровождении документалистов, снимавших его визит), где находится могила евреев, убитых во время войны, никто, казалось, не мог ничего ему ответить. Только спустя какое-то время, когда он объяснил, что ребенком жил здесь, и когда оказалось, что кто-то из присутствующих ходил с ним вместе в школу, — «высокий крестьянин подошел ближе, и местные жители объяснили ему, о чем я спрашиваю. А он, словно в каком-то старинном ритуале, поднял руку и указал: это там, на пригорке. Наступила тишина, потом заговорили все разом, но я их не понимал. Оказалось, то, что местные пытались от меня скрыть, было прекрасно известно всем, даже детям. Когда я спросил нескольких ребятишек, которые посматривали на нас из-за плетня, где еврейские могилы, они тут же вытянули ручки и показали».

Они все вместе поднялись на пригорок, и тут один из крестьян сказал: «Могила здесь», показывая на невспаханное поле. «Точно?» — спросил я. «Я сам их хоронил, — ответил он. И добавил: — Мне было тогда шестнадцать лет»[135].

Как Аппельфельд отыскал полвека спустя могилу матери неподалеку от родной деревни, так и другой писатель, Хенрик Гринберг, нашел закопанный скелет отца, убитого весной 1944-го рядом с тайником в лесу, где они с семьей прятались. В ближайшей деревне отлично знали, кто, когда, где и по какой причине убил Гринберга и в каком месте закопано тело. Кинематографическая общественность в Польше, смотревшая документальный фильм Павла Лозиньского «Место рождения», могла это увидеть собственными глазами. Разумеется, все население Едвабне по сей день прекрасно знает, что случилось в их городе 10 июля 1941 года.

И поэтому я думаю, что самые подробные воспоминания об этом времени сохранились в каждой местности, в которой перебили евреев. К счастью — иначе, забыв об этой нечеловеческой трагедии, как охарактеризовали бы себя в нравственном отношении ее невольные свидетели? И к несчастью — ведь зачастую местное население было не только свидетелем этой трагедии, а принимало в ней участие. Я не могу иначе объяснить страха, повсеместно распространенного в послевоенные годы у тех, кого мы сейчас называем «Праведниками Среди Народов», страха, что обнаружится, что во время войны они укрывали евреев.

А что им было чего бояться, мы также узнаем из уст героев рассказанной здесь истории едвабненских евреев: «Я, Александр Выжиковский, и моя жена Антонина хотим сделать следующее заявление»… Не буду приводить подробного описания обстоятельств, в каких Выжиковские укрывали Васерштайна и остальных шестерых евреев во время оккупации. Но то, что случилось с ними после освобождения, тоже относится к нашей теме: «Когда пришла Советская Армия, эти страдальцы вышли на свободу, мы одели их, как могли. Тот, кто был первым, пошел к себе домой, но его семья погибла, и он приходил к нам есть, остальные тоже пошли по домам. Как-то ночью в воскресенье я заметил, что идут партизаны и разговаривают: зайдем сегодня и покончим с этим евреем, а другой отвечает, что как-нибудь ночью перебьют всех. С тех пор этот еврей ночевал на поле в картофельной яме, я дал ему подушку и свое пальто. Я пошел к остальным и предупредил, что им угрожает. Они стали прятаться. Те две девушки, которые были их невестами, против них партизаны ничего не имели, и им бандиты приказали, чтобы они ничего не говорили женихам об их приходе, и они придут за остальными. В ту же самую ночь пришли к нам за евреем, чтобы мы его отдали, они его убьют, и больше он нам уже надоедать не будет. Жена моя сказала, что мужа нет, он пошел к сестре, а еврей поехал в Ломжу и не вернулся. Тогда они начали ее бить так, что у нее живого места на теле не осталось, одни синяки. Забрали, что было лучшего в доме, и приказали отвезти себя. Она отвезла их к Едвабне. Вернулась, а еврей уже вышел из тайника и увидел, что ее избили. Спустя какое-то время пришел другой еврей, Янек Кубраньский, мы поговорили и решили уезжать оттуда. Стали жить в Ломже. Жена оставила маленького ребенка родителям. Из Ломжи мы перебрались в Белосток, поскольку в Ломже не были уверены в своей безопасности. […] В 1946-м мы переехали в Бельск Подлясский. Года два спустя тоже стало известно, и мы были вынуждены покинуть Бельск Подлясский». Так печать того, что они помогали евреям во время войны, оставалась на Выжиковских, слава эта тянулась за ними с места на место и, как оказалось, также из поколения в поколение[136] — еще сыну племянника, который не сменил местожительства, приятели в Едвабне поминали спасение евреев.

КОЛЛЕКТИВНАЯ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ

О механизмах, применявшихся нацистами в целях «окончательного разрешения» еврейского вопроса, известно довольно много, как из основополагающего труда Рауля Гилберга[137] и исследований целой плеяды историков, так и из массы дневниковой литературы. И хотя, как мне думается, само явление навсегда останется тайной и вызовом, установлено множество фактов, и их будет все больше. Мы знаем, например, что оперативные группы СС, жандармерия и немецкая администрация, которые организовали Шоах, не заставляли местное население участвовать в непосредственном процессе убийства евреев. Разрешали, и допускали, и даже поощряли кровавые погромы, особенно после начала российской кампании — существует даже директива по этому поводу тогдашнего шефа Главного имперского управления безопасности Рейнхарда Гейдриха[138]. Издавались различные запрещения. Как мы знаем, на территории оккупированной Польши под страхом смертной казни нельзя было помогать евреям. Но никого не заставляли убивать евреев — разумеется, если не принимать во внимание выходки особо изощренных садистов и различные лагеря, где узники неоднократно убивали друг друга, вынуждаемые к этому своими мучителями. Другими словами, так называемое местное население, непосредственно принимавшее участие в убийстве евреев, делало это по собственному желанию.

Разве не здесь кроется важная часть ответа на вопрос, который не дает покоя польскому общественному мнению: почему евреи так глубоко обижены на поляков, кажется, еще больше, чем на самих немцев, которые все-таки были авторами идеи, инициаторами и главными исполнителями Холокоста? Но если в коллективной памяти евреев соседи-поляки в разных местах страны убивали их по собственной доброй воле — а не по приказу, будучи частью организованного формирования в военной форме (то есть действуя, во всяком случае по видимости, по принуждению), — то за эти действия, по представлению жертвы, разве они не несут какой-то особой ответственности? Ведь человек в мундире, который нас убивает, в какой-то мере является, во всяком случае, государственным функционером; но штатский в этой роли может быть только убийцей.

Поляки во время войны совершали, причем добровольно, множество поступков, направленных против евреев. Речь не идет только о непосредственных актах убийства. Вспомним нескольких женщин из варшавской кондитерской, описанных в воспоминаниях Михала Гловиньского, которые усердно пытались определить, не еврей ли маленький мальчик, оставленный за боковым столиком на четверть часа, хотя они вовсе не должны были этого делать и могли просто проигнорировать его недолгое присутствие в кафе[139]. Между этим эпизодом и Едвабне размещается весь диапазон столкновений поляков и евреев, которые могли окончиться гибелью последних.

Обдумывая этот период, мы, разумеется, должны помнить, что коллективной вины не существует и что за убийство в ответе только убийца. Но необходимо задуматься над тем, что делает нас — нас как членов сообщества с отдельной субъективностью, сообщества, к которому мы принадлежим, поскольку ощущаем свое с ним единство, — способными на такие действия? Разве мы как сообщество, объединенное аутентично ощущаемой духовной связью, которая дает нам основание ощущать общность наших судеб — я имею в виду национальную гордость и ощущение самоидентификации, уходящие корнями в глубь исторического опыта многих поколений, — не ответственны также за позорные деяния наших предков и земляков? Другими словами, можем ли мы из потока истории произвольно выбирать наследие, которое мы признаем, провозглашая, что «вот это истинная Польша»? Может ли, например, юный немец, задумываясь сегодня, что значит для него быть немцем, просто проигнорировать двенадцать лет (1933–1945) истории собственной страны?

А если даже избирательность в таком процессе постижения собственной идентичности неизбежна (по природе вещей, ведь нельзя «все» вписать в собственный образ хотя бы уже потому, что никто не знает обо «всем» и вообще «все» запомнить при всем желании невозможно), то разве созданный в результате образ коллективной идентичности — для того, чтобы сохранить аутентичность, — не должен быть открытым для проверки, которой может подвергнуть его каждый, задав вопрос: а как такое-то и такое-то событие, ряд событий, эпоха вписываются в предлагаемый образ?

Каждый из нас принадлежит к какому-то сообществу, а точнее, ко многим сразу. Я поляк, у меня есть родные, я столяр, адвокат или землевладелец. И все это вместе составляет мою идентичность — принадлежность к профессиональной корпорации, определенной семье, социальному слою или национальности. Но и наоборот. Потому что хотя человек живет и делает то, что делает, на свою ответственность и за свой счет, но наши действия или отказ от них складываются (вместе с действиями множества других людей) в общую традицию, в наследие отцов, сохраняемое и формируемое затем в коллективной памяти.

Деятельность, выходящую за рамки нормы, мы особенно охотно воплощаем в каноне коллективной идентичности. И хотя это деятельность только Фредерика, Яна или Николая, но в то же время и наша. И польская музыка, совершенно, впрочем, справедливо, гордится своим Шопеном, польская наука — Коперником, а Польша именуется оплотом христианства, в частности, благодаря победе Собеского под Веной. В таком случае не будет злоупотреблением задать вопрос: разве то, что совершили Юрек (как писал о нем Васерштайн) Лауданьский и Кароляк, — необычные, не умещающиеся ни в какие рамки действия, совершенные ими, — не имеет отношения к нашей коллективной идентичности?

Вопрос, разумеется, риторический, поскольку мы прекрасно понимаем, что такого рода массовое убийство касается нас всех. Достаточно вспомнить бурную публичную дискуссию, которую вызвал в свое время Михал Чихий статьей в «Газете Выборчей», вспоминая убийство евреев, совершенное отрядом повстанцев во время Варшавского восстания[140]. Именно такая, а не иная реакция общества несомненно означает, что действия этой группки деморализованных молодых людей полвека назад так же живо касаются и интересуют поляков и сейчас. А ведь масштаб и обстоятельства едвабненского убийства нельзя сравнить ни с чем из того, что нам известно о польско-еврейских отношениях во время оккупации!

НОВЫЙ ПОДХОД К ИСТОЧНИКАМ

Преступление против евреев 10 июля 1941 года в Едвабне заново открывает историографию опыта польского общества во время Второй мировой войны. От успокоительных средств, которыми нас более полувека пользовали историки, публицисты и журналисты, — а именно: что евреев на территории Польши убивали исключительно немцы, при участии, возможно, каких-то формирований подсобной полиции, состоявшей из латышей, украинцев или каких-нибудь калмыков, не говоря уже, естественно, о постоянном «мальчике для битья», от которого всем легко откреститься, поскольку он представляет, как всем известно, немногочисленные отбросы общества, существующие везде (я имею в виду так называемых «шмальцовников»[141]), — пора отказаться. Начало такого исследования польско-еврейских отношений заставляет нас продумать заново огромную проблематику военной и послевоенной истории Польши.

Если речь идет о работе историка эпохи печей, это означает, в моем понимании, необходимость радикального изменения подхода к источникам. Наше изначальное отношение к каждому свидетельству уцелевших жертв Холокоста должно измениться. В них не следует сомневаться, их нужно принимать. Просто потому, что, считая текст такого свидетельства правдой и признавая ошибку этой оценки только тогда, когда находим для этого убедительные доказательства, — мы избежим гораздо большего числа ошибок, чем занимая противоположную позицию.

Я говорю это, делая выводы частично из собственной прежней трактовки источников, которая привела к тому, как я уже писал, что мне потребовалось четыре года на то, чтобы понять сообщение Васерштайна. Но подобный же вывод напрашивается, когда мы замечаем огромные пробелы в польской историографии, в которой за более чем полвека после окончания войны все еще не появилось работ на основную тему, какой является вопрос об участии этнических поляков населения в уничтожении польских евреев. А информации об этом предостаточно. В самом ЕИИ можно прочитать более семи тысяч свидетельств, собранных сразу после войны, в которых спасшиеся евреи рассказывают, что с ними случилось. Если говорить о содержании этих свидетельств на интересующую нас тему, скажу только, что сборник «Это мой соотечественник…», в свое время опубликованный, не дает даже в приближении верной картины содержания всей коллекции.

Но не только наши прежние профессиональные недочеты («наши», то есть историков этого периода) хороший повод, чтобы изменить подход к оценке источников. Этот методологический императив также вытекает и из имманентных черт свидетельств об уничтожении польских евреев. Ведь все, что мы знаем на эту тему, — самим фактом, что это рассказано, — не является репрезентативным образцом еврейских судеб. Это все рассказы «через розовые очки», с хеппи-эндом, рассказы тех, кто выжил. Даже недоконченные сообщения — тех, кто не дожил до конца войны и оставил только фрагменты записей, — ведь записи можно вести только до тех пор, пока авторам удается счастливо избегнуть смерти. О самом дне, о последнем предательстве, жертвой которого они пали, о крестных муках девяноста процентов довоенного польского еврейства мы не знаем ничего. И поэтому должны относиться к тем буквально обрывкам информации, которыми мы располагаем, с осознанием того, что истина о уничтожении евреев может быть только более трагична, чем наше представление о ней на основе свидетельств тех, кто выжил.

МОЖНО ЛИ БЫТЬ ОДНОВРЕМЕННО ПРЕСЛЕДОВАТЕЛЕМ И ЖЕРТВОЙ?

Война в жизни каждого общества играет мифотворческую роль. Не стоит распространяться о важности символики народной мартирологии, уходящей корнями в опыт Второй мировой войны, для самосознания польского общества. Спор о значении Освенцима — в подтексте: беспокойство, что евреи тяжестью своего страдания заслонят военную мартирологию поляков, — это только невинные отборочные забеги в сравнении с усилием, необходимым, чтобы охватить всю совокупность польско-еврейских отношений во время оккупации[142]. Потому что Едвабне, хотя это, возможно, самое большое единовременное убийство евреев, совершенное поляками, — не было явлением обособленным. А вслед за Едвабне возникает метаисторический вопрос: можно ли быть одновременно преследователем и жертвой, можно ли страдать и в то же время причинять страдания?



Поделиться книгой:

На главную
Назад