— И за новую, — прикасаясь своим бокалом к бокалу Кремлева, прищурилась Люся.
— Рад найти друзей, — открыто улыбнулся Сергей Иванович.
Они заговорили о студенческих годах.
— А помнишь, Вадим, как мы подняли бунт против педологии? — придвинулся Сергей Иванович к Корсунову, и глаза у него весело заблестели.
Это было памятное в институте открытое партийное собрание. На нем выступило несколько студентов, в их числе Кремлев и Корсунов, против измышлений «кафедры педологии», ее диких эксперименте с «трудновоспитуемыми».
— Да, хорошо получилось! — воскликнул Корсунов и довольно рассмеялся.
Вино, как ни мало его вышили, сильно подействовало на Вадима Николаевича. Он побледнел, много курил, глубоко втягивая худые щеки.
— Я отвергаю сентиментальную сердечность! Разве воспитывать чувство ответственности — этого мало? Зачем еще приплетать сюда дружбу между учителем и учащимся? Мой старый учитель, к которому я сохраню признательность на всю жизнь, говаривал: «Первая заповедь педагога: хорошо объясни, построже спроси, остальное — дело десятое». И не прикрывают ли любители душеспасительных бесед разговорами о близости с учащимися свое стремление оправдать поблажку, сделать скидочку на отеческую доброту?
Корсунов говорил быстро, возбужденно, сам себя в чем-то убеждая, и, видно, то, о чем он говорил, мучило его, не давало покоя.
— Почему сердечность обязательно должна быть сентиментальной? — не соглашался Сергей Иванович. — И зачем тебе заимствовать у старого учителя взгляды прошлого века, называть воспитательную работу «десятым делом»? Как можно вообще отрывать образование от воспитания, сводить все лишь к формуле «объяснил — опросил»?
Но Корсунов был уже так, взвинчен, что продолжал, не слушая его:
— Да, мне бывает тяжело… — он поднялся со стула и, сильно прихрамывая, заметался по комнате, — очень… В первый день занятий… недавно… было ученическое собрание… директор называет фамилии учителей в президиум… Всем аплодируют… А мою фамилию назвал — гробовое молчание… За что?
Он неожиданно замолчал. Стало слышно, как внизу кто-то постукивает по водопроводной трубе.
— Я очень хочу им добра, — вдруг проникновенно сказал Корсунов, и Сергей Иванович понял, что Вадим любит детей, что не все так ясно для него, как он старается это представить.
Люся смотрела на мужа со снисходительной улыбкой, как взрослый человек на неразумного ребенка.
— Других и разговоров нет, кроме как о работе, — капризно протянула она.
— Ты этого не понимаешь, потому что забыла, когда сама работала! — вдруг раздраженно воскликнул Корсунов, остановившись против нее. — Имеешь прекрасную специальность чертежника-конструктора, а предпочитаешь целыми днями ходить по соседям… Вот, ты скажи! — обратился он к Кремлеву с бесцеремонностью нетрезвого человека, — скажи… объективно… Это правильно, когда молодая женщина, не имеющая детей, не хочет работать?
У Люси навернулись на глаза слезы обиды:
— Объедаю тебя! Да? Объедаю?
Она повернула к мужу лицо, ставшее сразу некрасивым, и мстительно выкрикнула:
— Недаром ученики тебя не любят. Недаром! Ты и с ними стал другим, и со мною! Иногда посмотришь так, что сердце обрывается… глазами полоснешь…
— Ну, это ты выдумываешь! — сразу трезвея, оскорбленно произнес Вадим Николаевич и посмотрел на нее с недоумением.
— Ничего не выдумываю! Нельзя так, Вадя, — словно спохватясь, тихо сказала она.
Сергей Иванович уже и не рад был, что зашел к Корсунову, стал свидетелем семейной перепалки.
— Я о тебе же забочусь, — устало сказал Вадим Николаевич и понуро сел на диван. — Так, говоришь, — не любят?
Они долго молчали. Люся всхлипывала. Сергей Иванович придумывал повод уйти.
— А почему не любят? — с болью в голосе, горько опросил Корсунов Сергея Ивановича и потер ладонью высокий лоб. — Ты знаешь, почему? Потому, что не умею я выражать любовь иначе, как строгостью. Чем больше люблю, тем жестче с ними поступаю. А они думают, что я бездушный сухарь. Вот и она тоже, — кивнул Корсунов на жену.
Сергей Иванович, наконец, ушел. На сердце был тяжелый осадок. Не такой встречи он хотел бы с однокашником. Да и собой Кремлев был недоволен: недоволен тем, что мало возражал, не доказал Вадиму, что он заблуждается.
«Мы еще возвратимся к этому», — решил Сергей Иванович и быстрее зашагал к дому.
ГЛАВА IV
Борис Петрович попросил преподавательницу четвертого класса «А» Серафиму Михайловну Бокову задержать своих ребят после уроков. Там у него была запланирована сегодня — беседа. Раз в месяц в каждом классе он проводил такие беседы. И хотя находилось немало скептиков, считавших, что это — выдумка Волина, и знакомые директора других школ недовольно говорили: «Придумываете вы сами себе, Борис Петрович, хлопоты», — Волин твердо стоял на своем. Он даже считал, что неплохо знает учеников отчасти благодаря этим беседам, и готовился к ним специально.
Серафима Михайловна, предупредив класс о приходе директора, ушла в учительскую, и Волин застал детей одних.
Он поздоровался с ними, разрешил сесть и сам сел за стол. В просторной комнате класса, с цветами на подоконниках, висел над доской портрет Ленина, он, чуть прищурясь, добрыми отцовскими глазами смотрел на ребят. Под портретом, на бумажной ленте, ученической рукой было выведено красивыми буквами:
«МЫ РОЖДЕНЫ, ЧТОБ СКАЗКУ СДЕЛАТЬ БЫЛЬЮ»
На верхней планке классной доски Борис Петрович, еще при входе, заметил надпись мелом: «Сегодня дежурит Толя Плотников».
Волин пытливо посмотрел на детей. Он знал имена и характеры, наклонности и грешки многих из них.
Вон у окна хрупкий, хворенький Веня Стоянов с большими, казалось, прозрачными ушами, с голосом девочки и всегда о чем-то умоляющим взглядом серых глаз. Веня — старательный мальчик, но у него плохая память.
Рядом сидят братья Тешевы, совершенно непохожие друг на друга. Русый Платон, — встретившись взглядом с Борисом Петровичем, опустил глаза и застенчиво улыбнулся. Женя, напротив, — черен, как галчонок, у него длинный нос с горбинкой, темные выразительные глаза под высоко приподнятыми бровями. Он смотрит на директора смело, ничуть не смущаясь. Это он в прошлом году решения всех заданных на дом задач получал по телефону от Чижикова.
Крайние полюсы класса — Ваня Чижиков и Толя Плотников. Маленький Ваня — добрый гений класса, его совесть и благонравие. Ваня круглолиц, у него пухлые губы, неотразимые ямочки, на розовых щеках и чистые, бесхитростные синие глаза, против которых трудно устоять даже забиякам. Чижиков всегда, и порой в ущерб себе, выступает миротворцем и правдивым обличителем.
Толю Плотникова, переведенного из другой школы в конце прошлого года, любители педагогических ярлыков назвали бы «трудным ребенком».. Избрав роль главного развлекателя класса, Плотников то и дело хватается за свою стриженую круглую голову и наигранно-сокрушенно мотает ею, дурашливо вздыхает, корчит постные физиономии, старательно глотает бумагу, — лишь бы чем-нибудь привлечь к себе внимание.
В кабинете Бориса Петровича, в его столе, есть «ящик трофеев». Здесь можно увидеть самодельный головной убор папуасов, казачий пистолет начала XIX века, биллиардный шар, выставку кинжалов: деревянных, железных, больших и малых. Неизменным поставщиком «ящика трофеев» был Плотников.
Он настолько свыкся с ролью «отпетого», что если и получал хорошую отметку, то возвращался к своей парте с виноватым выражением на лице, словно стыдясь несвойственной ему благонамеренности и чувствуя неловкость, что на этот раз все обошлось благополучно.
Временами на него находили приступы своеволия: в такие дни Плотников был хмур и дерзок.
Самое прочное положение человека справедливого занимал в четвертом «А» Петр Рубцов.
Большеголовый, с серьезным лицом и морщинками у серых, по-взрослому строгих глаз, он выступал судьей в запутанных спорах. В классе его называли не иначе, как Петр Рубцов, — не Петя и не Рубцов, а именно — Петр Рубцов.
Есть лица, вспоминая которые, видишь прежде всего какую-то его деталь, она как бы заслоняет собой весь облик человека. У Петра Рубцова такими были глаза — огромные, серьезные.
Может быть, они были у него такими потому, что пять лет назад, когда началась Отечественная война, он увидел ими гибель сестренки при бомбежке.
Недавно он пришел к Серафиме Михайловне домой. «Извините, что я вас загромождаю, — вежливо, но с чувством собственного достоинства, сказал он, — мне надо посоветоваться, Я хочу написать книгу… Название уже придумал — „Сила воли“…. А какая идея главная — мне еще не ясно».
— Ну-с, давайте, сначала разберем внутренние дела, — разгладив седые усы, сказал спокойно директор, и все выжидающе подались вперед.
— Прежде всего, меня интересует, почему вчера член комитета комсомола привел Плотникова к дежурному по школе?
Толя вскочил и оскорбленно воскликнул:
— А почему Женька Тешев назвал меня империалистическим хищником? Это правильно? Да? Это правильно?
Борис Петрович с трудом скрыл улыбку.
— Конечно, это обидно слышать, и шутка Тешева неудачна, — согласился он, — но вы, Плотников, должны быть сдержанным человеком. А то что же получается: нечем бить, так кулаком!
Толя насупился и сел.
Директор укоризненно обратился к Вене Стоянову.
— Что же это вы, Стоянов, уже успели двойку по арифметике получить? Всего-то и занимаемся несколько дней и вот — двойка.
Стоянов покраснел, поднялся, и его глаза стали особенно умоляющими.
— Я исправлю, — едва слышно пролепетал он, — забыл, как задачку решать.
Борис Петрович похвалил Ваню Чижикова за хорошее начало учебного года, и, покончив с «внутренними делами», стал рассказывать ребятам о новой пятилетке. Увлекшись, он встал, подошел к первой парте.
— Наше правительство решило организовать Главное Управление, по восстановлению Сталинграда, — мы сделаем Сталинград прекрасным! — сказал он с гордостью. — А ну, кто нам покажет по карте этот город-герои?
И, хотя географию только начали изучать, поднялось несколько рук. К карте подошел Платон Тешев, застенчиво показал Сталинград и довольный возвратился на место.
— А еще (ох, уж это неистребимое «а еще»!), у нас на заводе, — живо поднялся Женя («нашим заводом» все называли завод электроприборов, расположенный недалеко от школы и шефствующий над ней), — есть стахановец Дёмин… лауреат… он уже выполнил план на четыре года вперед… Вот это человек!
Черные глаза Жени выражали восхищение.
— Видите, как работают! — разделяя его чувство, живо подхватил директор. — Хорошо бы нарисовать портрет такого стахановца!
— Платон нарисует, — объявил Женя, словно уже решил за брата этот вопрос.
— Я нарисую, — не поднимая глаз, подтвердил Платон, — из газеты вырежу и увеличу.
— Подумаешь, художник, — скорчив презрительную мину, прошептал Плотников, но так тихо, что Волин не услышал.
Борис Петрович похвалил ребят за то, что они внимательно читают газеты, подумал: «Закон о пятилетием плане надо изучить во всех классах» и, будто это ему пришло в голову только сейчас, а на самом деле он вчера решил это, предложил:
— А что, если вы начнете писать историю своего класса? Дам я вам тетрадь в красивом переплете, хо-о-рошую тетрадь! — и вы туда записывайте: «Платон товарищу в учебе помог, а Плотников с Серафимой Михайловной сделали интересный альбом». Хорошо ведь все это записать?
— Подумаешь, альбом, — завертелся на месте, словно его жалили осы, Плотников и для смеха подвигал ушами, но никто не засмеялся.
Предложение Бориса Петровича всем понравилось, и здесь же решили, что записывать будут Ваня Чижиков и Петр Рубцов.
Борис Петрович посмотрел на часы: беседа длилась пятнадцать минут. Он решил уже было отпустить ребят, когда Плотников поднял руку. Он сделал это так, что, казалось, за рукой тянется и плечо, и все его тело, вот-вот он оторвется от парты и взлетит.
— Я вас слушаю, — выжидающе посмотрел Волин.
Толя шустро, точно его дернули за ниточку, вскочил и звонким голосом опросил:
— Борис Петрович, — он бросил через плечо быстрый торжествующий взгляд на Петра Рубцова, с которым поспорил на перемене, что задаст этот вопрос, — Борис Петрович, скажите, а зачем у вас на столе, — Толя запнулся и еще убедительнее сказал, — пожалуйста, скажите, зачем у вас на столе в кабинете маленькая фотография лежит… такая ма-а-ленькая, под стеклом… там дом и деревня?
— Ох, и любопытен Плотников, а ведь любопытство…
— Да нет, Борис Петрович, вы не подумайте… ну, просто хочется знать, — стал оправдываться Плотников и от нетерпения затоптался на месте.
Он разглядел эту крохотную карточку, когда очутился в кабинете директора, приведенный Фомой Никитичем за баловство. Ему еще тогда странным показалось, что в самом центре стола, под толстым стеклом лежала только одна фотография: небольшой дом, кругом снег, а по улице к этому дому идут ребята.
Глаза у Бориса Петровича стали серьезными, а голос потеплел.
— Это, дети, моя школа в Кривых Лучках, я в ней пятьдесят лет назад учился… Давно, очень давно не был я в своем селе, но в сердце моем навсегда останется родная школа, где меня впервые учили держать карандаш.
— Борис Петрович, — вдруг присмирев, тихо посоветовал Толя, — а вы бы туда написали…
Волин изумленно посмотрел на мальчика.
«Верно! Вот ведь кто надоумил…»
— Надо написать, — в раздумье, как бы про себя, произнес он.
— Борис Петрович, — поднялся с, передней парты Ваня Чижиков, и ямочки заиграли на его щеках, — можно, мы тоже напишем, о школе своей расскажем, спросим, как они теперь живут, с их пионерским отрядом подружимся?
— Превосходно! — воскликнул Борис Петрович, — и знаете что? Надо будет собрать книги, послать им в подарок…. Обязательно!
— Мы соберем!
— Я басни Крылова принесу…
— А я про Тимура…
— Целую библиотеку соберем!
Борис Петрович попрощался с детьми и вышел из класса.
ГЛАВА V
Знакомство со своим девятым классом Сергей Иванович начал с того, что пошел на урок химии.
Когда они с Корсуновым появились в химическом кабинете, по рядам пронесся шопот:
— Новый историк, новый историк…
Уму непостижимо, откуда они это узнали, но, как всегда, ученическая осведомленность была поразительной. Кремлев сделал вид, что не слышал топота, и сел за последний стол рядом с юношей лет восемнадцати. На его тетради он прочел: «Борис Балашов».
«А-а-а, вот ты какой», — подумал Сергей Иванович, зная уже, что именно из-за Балашова такой расстроенной пришла к директору преподавательница литературы.
Балашов сидел, выпрямив сильный торс, немного откинув назад маленькую голову с безупречной линией пробора и старательным витком-зачесом жестких волос.