В туалете я почти пришла в себя. Бачок за ночь сам собой не починился, а вот лампочка светлела на глазах, и электросеть была не при чем: это начинало действовать лекарство. Боль еще билась в голове, стучала в виски, но ее место уверенно занимал белый шум – немножко безразличия, немножко заторможенности. Немножко обычной меня.
Или две, потому что сначала нужно умыться.
Не отрывая взгляда от кончика носа, я нашарила пузырек с жидким мылом. Чужие слова шевельнулись в памяти:
Обязательно посмотрю на этикетку, Николь. Как-нибудь в другой раз.
Гудящий водоворот уходил в слив, шумел кран – мне даже когда-то объясняли, почему краны шумят. До того я считала, что они должны шуметь, что это их ежеутренняя обязанность – грохотать над самым ухом.
Выпрямляясь, я поняла, что боли больше нет, и поискала взглядом часы: семь двадцать. Я вытирала лицо, следила за секундной стрелкой и ловила ее ритм. Еще около семи тысяч «тик» – и пойдет новый отсчет.
Коробочка с контактными линзами, уже почти пустой флакон с раствором – иногда мне кажется, что я могу смотреть на них бесконечно. Иногда мне кажется, что их лучше выкинуть и прийти на работу, как есть. Подумаешь: всего лишь добавится еще одна кличка.
Подумаешь, повторила я и запрокинула голову, чтобы промыть глаза, посмотреть на потолок сквозь зудящую дымку. Выловила из контейнера первую линзу. Вечная утренняя игра: левый глаз сначала или правый? Я опустила линзу на левый глаз. Противная дрожь, секундное ощущение чужого, а потом тонкая пленка нагрелась и стала родной. Я поморгала, посмотрела на себя в зеркало. Правый глаз был мой: янтарная, с алыми штришками радужка, а левый… Левый глаз тоже был моим – стал моим: темно-серый, почти обычный, настолько обычный, что можно даже сказать: «как у всех».
Я одернула пиджак, одернула юбку: шов теперь шел там, где надо. Я вздохнула. Я всячески старалась отсрочить момент, когда надо обернуться к столу, взять материалы на сегодня и, сверившись с расписанием, наконец понять, что меня ждет сегодня.
И только у двери я поняла, что снова не накрасила губы.
Кажется, была.
На улице шел дождь, и камни брусчатки разделяла паутина воды. Деревья врастали в сплошное облако липкого тумана. Из облака выпадали тяжелые промокшие листья, но куда чаще – просто вода.
На улице стоял безнадежный октябрь.
Я шла по бордюру: каблукам очень не нравился дикий камень брусчатки. Справа показалось преподавательское общежитие, слева – ближний край беговой дорожки. На спицах зонтика, как приклеенные, повисли капли, и я больше смотрела на них, чем под ноги. Капли ведь обязательно упадут, а я – нет.
Капли были куда интереснее.
Всего три занятия, думала я, глядя на каплю. Сонеты Гете в 2-С, сонеты Гете в 2-D и Райнер Мария Рильке в 3-В. Три урока поэзии, замечательной поэзии, которую дети ненавидят. Я слишком люблю лирику, чтобы вести такие уроки.
Подходя к главному корпусу лицея, я твердо знала одно: действие таблетки закончится прямо посреди урока. Но пока впереди меня ждали группки тех, кого не напугал дождь и кто очень хотел с утра курить.
– Здравствуйте, мисс Витглиц!
– Учитель Витглиц, доброе утро!
Англичане, русские, немцы – все они здоровались. Всегда. Они всегда громко здоровались, вонзая иголки прямиком в белый шум, словно пытаясь дотянуться до спрятанной там боли. Особенно японцы: «Уитцугуритцу-сенсей», – это ужасно.
Я кивнула и прошла мимо. Скопления зонтиков задвигались, и я приготовилась к острому комментарию в спину.
– Соня, привет!
Опершись на перила, у самых дверей стояла замдиректора по учебной работе.
– Доброе утро, пани Марущак.
Сложить зонтик, не слушать гогот за спиной.
– Не накурились еще, горе-лицеисты?! – прикрикнула замдиректора. – Занятия начинаются через пять минут.
Я слушала делано бодрые и приветливые ответы о том, что никто не курит, что все уже идут и все всё помнят. Под зонтами завис мокрый тяжелый дым, в приглушенных ответах «для своих» даже я разобрала непечатные комментарии.
Все как всегда.
– Соня, я тебя уволю, если ты не прекратишь называть меня «пани Марущак», поняла? – ухмыльнулась замдиректора и схватила меня за руку. – Живо за мной. Директор хочет тебя видеть.
Все действительно как всегда: дежурная шутка, пальцы на запястье. Дальше будет дежурная встреча в темном кабинете. А я ведь надеялась сегодня отдохнуть – так надеялась, что только сейчас поняла это.
Марущак почти волокла меня по коридору.
Она хорошая женщина.
– Митников снова отгул попросил, четыре занятия в расписании тасовать, – ворчала Анжела Марущак, цокая каблуками по лестнице. – И этот новенький тебя подвел. А еще у Мовчан снова какие-то проблемы с лекарствами от бессонницы, так что ночные дежурные…
Кабинет директора Куарэ находился в тупике, и осветитель над его дверью вечно перегорал.
– Давай, Сонечка, – вздохнула Марущак. – Ты точно в порядке?
– Да, пани Анжела. Спасибо.
Во взгляде женщины было нечто вроде «неужели?», но в полутьме ошибиться несложно. Возможно, она меня просто разглядывала. Я вежливо изучала переносицу замдиректора, почти скрытую тенью челки, и невольно прислушивалась к шуму за дверью. Там, без сомнения, спорили.
– Да, он еще у директора, – сказала Марущак, указывая на дверь. – Посидишь в приемной.
– Хорошо, пани Марущак.
Замдиректора вздохнула. Ей явно нужно было куда-то, но ей туда не хотелось. Вполне возможно, что ее ждало то самое расписание, которое придется перекраивать из-за отпросившегося Константина Митникова. Замдиректора демонстративно зевнула и пожаловалась:
– Представляешь, я его встречала и везла сюда. Поезд в полпятого прибыл. Не выспалась – кошмарище.
Я молчала. Моей реакции не требовалось, а требовалось мое участие. Как плохое оправдание, чтобы отложить работу на потом.
– Симпатичный, кстати, паренек, – мечтательно произнесла женщина. – Только нервный какой-то и злой.
Ни слова о том, подходит ли он лицею. Ни слова о его данных – кроме как о внешних.
Марущак – очень хорошая женщина, но очень увлекающаяся.
– Мне надо идти, – сказала я, указывая на дверь.
– Они же еще разговаривают, – разочаровано сказала Марущак. – Господин директор не теряет надежды его уломать. В конце концов, их первая встреча за восемь лет.
О том, что новый учитель мировой литературы – сын директора Куарэ, я слышала, но не слишком вникала, поскольку слух этот распространяла Фоглайн.
– Понимаю.
На самом деле я ничего не понимала. Директор давно не общался с сыном, никогда о нем не говорил, но теперь рассчитывает нанять его на работу. Можно обсудить несуразицу с замдиректора Марущак, – и она, судя по взгляду, того и ждет, – но это значит завязывать длинный разговор.
Тогда как «понимаю» – это несколько минут, проведенных наедине с отсутствием боли.
– Ладно, иди уже, – вздохнула пани Анжела. – Присядь.
Я открыла дверь в приемную. Секретаря еще не было, но ее компьютер уже включили. Пахло сыростью, забытым на ночь открытым окном и прелой листвой. Я опустилась в прохладное кресло для посетителей. Кожа тоже скрипела, кожа тоже замерзла за ночь, и сидеть было неуютно. С моего зонта капало.
Двойная дверь в кабинет оказалась приоткрыта, так что, даже сосредоточившись на маленькой лужице под сложенным зонтом, я слышала обрывки разговора.
– …и еще раз, отец. Аспирантура в двух вузах, продление гранта в любом из них.
Голос был молодым. Куарэ-младший говорил напористо и резко – даже слишком резко для уверенного в себе человека. Я прислушалась: голос хорошо поставлен – значит, много практики было. Школы? Летние семинары? Или, может, даже доклады на конференциях?
– Очень хорошо, – ответил директор. – Тогда я тоже повторю. Ты рассмотрел сумму оклада?
Куарэ-старший разговаривал сейчас не с сыном. Он разговаривал с подчиненным, который уже его подчиненный, но не желает этого признавать.
Лужица под зонтом увеличивалась. Хотелось одернуть его: фу, плохой, кто это сделал?
– Сумма? – переспросил сын. – Я думал, ты позвал, чтобы поговорить о матери. О ее работе. А ты суешь мне деньги?
– Этот лицей – это и есть продолжение ее работы.
– Ее дело? Мама учила обделенных, учила инвалидов. Это и есть «Образование нового поколения»?
Пауза.
– Ты ничего не знаешь о трудах своей матери, Анатоль.
– Да неужели? А чьими стараниями, не подскажешь?
– Я сохранил память о Инь. Ее дело.
Директор выделил «ее» – как для надоедливого и недалекого ребенка, который не понял с первого раза. Да и с первого ли?
– Вот и расскажи о нем, – посоветовал ребенок. Он уклонялся от прямого столкновения. – Но ты же битый час отговариваешься секретностью, да?
– Я показал тебе именной пакет с грифом – твой пакет. Как только ты будешь принят на работу, сможешь все прочитать.
– Какие могут быть гостайны в образовании? Особо хитрое календарное планирование? Я не знаю зачем, но ты бредишь.
Снова тишина. Я старательно дышала, чувствуя невозможное: ко мне возвращалась боль. Незамеченная за чужими словами, она снова была здесь всего-навсего через тридцать пять минут после приема таблетки.
Стрелки ровно шли себе, запястье подрагивало перед глазами.
Трель, размноженная динамиками, катилась по коридорам лицея. Я почти видела этот старый корпус, где в другом конце здания на этаж выше находился медкабинет. Две минуты до него – или полторы минуты до класса плюс полноценные час двадцать минут занятия.
– Я все сказал, сын, – донеслось из-за двери. – Если тебе безразлично дело Инь, убирайся.
– Не угадал. Я убираюсь потому, что мне безразличен такой отец. Всего доброго.
Больно. Больно-больно.
Я встала: сейчас директор выйдет со своим сыном. Значит, надо твердо стоять на ногах.
Дверь распахнулась, выпуская Куарэ-младшего. Парень был высок, во всем джинсовом, нескладен, но его лица я не разглядела. Он запихивал в наплечную сумку тонкий планшетный компьютер, а другой рукой вставлял в ухо пуговку наушника.
Вслед за сыном показался отец.
– Это Соня Витглиц, учитель мировой литературы. Анатоль Куарэ, мой сын.
Я уже не могла рассмотреть его глаза за очками: зрение меня подводило – как и всегда в первые минуты приступа. Куарэ-старший оставил пиджак в кабинете, руки держал в карманах брюк.
Вот так это все могло выглядеть, не будь у него сына, а у меня – боли.
– Здравствуйте, мисс Витглиц, – буркнул Куарэ-младший, поднял голову и замер.
– Здравствуйте, мсье Куарэ.
Я попыталась поклониться и тотчас же об этом пожалела. Боль плеснула ко лбу, как ртуть, и я покачнулась сильнее, чем хотела.
– Вам нездоровится, Соня? – спросил директор откуда-то снаружи колодца, обитого эхом.
– Все в порядке, господин директор.
Глупо. Как глупо, и как маловажно – переживать о таком.
– Это вас я должен был заменить? – вдруг спросили откуда-то от дверей.
– Скорее, разгрузить, мсье Куарэ.
Это оказалось неудобно: разговаривать с двумя Куарэ. Это неудобно и больно, больно, больно…
Директор промолчал, но я поняла его немую реплику: