Подвиг
ИСТОЧНИКИ
Четыре с половиной тысячи килограммов бомб в одного человека.
Не много ли это?
Их обрушил на себя господин капитан Аратоки и все-таки остался жив. Принято считать, что Аратоки — образцовый представитель современной Японии. Все, что мы знаем о нем, — необыкновенно. Обстоятельства, при которых он выплыл на свет, подозрительны и чудесны. Так же, как его страна, он возник из неизвестности и прославился в течение нескольких лет.
Имя Аратоки встречается в списке военно-воздушных экспертов Женевской конференции по разоружению. Недавно в журнале «Джеогрефикаль Ревью» (Вашингтон) я прочел иллюстрированную статью Остина Меррик, посвященную биографии Аратоки. Множество пошлостей, сопровождающих обычно описание чужих стран, нашли себе место и в этой статье. Здесь говорится о загадочном лице Японии, причем упоминаются древние мифы и шестнадцать раз цитируется Лафкадио Хёрн. Приводится авторитетное мнение из новой статьи профессора Шпенглера:
«Везде, где есть уголь, нефть и аодная энергий, куется оружие против фаустовской культуры. Цветные люди овладевают западной техникой… Победив, они забудут достигнутое. Остатки железных дорог будут лежать в запустении и презрении, как теперь остатки великой китайской стены».
Затем идет биография капитана Аратоки, где г. Меррик думает найти подтверждение своим идеям о мире. При первом ознакомлении она звучит странно и не похожа на европейскую биографию.
Все это иллюстрировано чудесными фотографиями, которые, неизвестно каким путем, производились в самом разгаре событий. Одна из фотографий изображала момент необыкновенного спасения Аратоки. Дальше был тот момент, когда он, измученный и раненый, но стойкий духом, произнес свои исторические слова. Еще дальше был снимок торжественного приема, на котором Аратоки получил орден Золотого Ястреба.
Здесь был обычный миф, из тех, к которым чувствуют такое пристрастие европейские и американские газеты, — с криками «банзай», упоминанием «харакири» и трюизмом о японском характере.
Многим людям эти мифы казались правдоподобными. Взглянув на карту, они находили некоторое странное соответствие между характером населения и физическим ландшафтом страны.
На зеленой срединной равнине живут светловолосые люди заволжской расы. Их характеризуют редкие брови, толстые носы, широкие улыбки.
Там, где к горным узлам подходит вода, живут народы с лишенными жира волосами, с вороньим носом, сплюснутыми черепами, с жестким выговором и неумеренной склонностью к счастью.
Выше, над уровнем моря и ближе к континентальным морозам, это племя переходит в другую разновидность людей, — у них все черты лица как будто расширены вогнутым зеркалом. Их нельзя представить повернувшимися в профиль.
Таким образом, — пойдем ли мы на север или на юг, — соответственно изменениям в карте на его пути, мы найдем меняющийся человеческий тип.
ПУТЕШЕСТВИЕ
Я уехал из Москвы ранней весной.
Человек на платформе два раза ударил в колокол.
Я вскочил на подножку вагона. Поезд, ускоряя ход, понесся мимо окраин, мимо сельских советов с выцветшим рыжим флагом на крыше.
Ночью мы проехали верховья Волги. Вокруг поезда появились лесистые холмы. Я увидел разрытые, дремучие и застроенные площадки новых сталелитейных заводов.
Я спал, когда поезд шел покрытой туманом степью Западной Сибири. Проснувшись, я увидел Байкал, сверкающий льдом среди гранитных сопок. Здесь я вышел на станцию. Весенний мороз сдавил мое дыхание.
Я увидел монгольских крестьян в треугольных колпаках, обшитых красным шнуром. Все, что пишут антропологи, было правильно, — у них были куполовидные макушки, небыстрые движения, плоские неподвижные лица. Я увидел ползущие сверху вниз завитки бурятского письма на стенах домов. Тихий город, окруженный холмами.
На рассвете я отправился в санях в Селенгинскую сельскохозяйственную коммуну. То, о чем писали этнографы, оказалось вздором. Бурятские коммунары ничем не отличались от волжских.
Ландшафт изменился. Извилистые и горбатые колеи всползали на вершину Яблоновского хребта.
Из Хабаровска я выехал в район в составе комиссии рабочего контроля. Нас было четверо. Мы видели верховья рек Алдана и Якокута. Две недели работали в городе Томмот, основанном в тундре осенью 1922 года. Здесь население было смешанное и представляло все человеческие типы.
Мы жили в клубе золотоискателей, украшенном ситцевыми плакатами:
«Комсомолец! Увеличивай добычу золота!»
Я приехал на Камчатку. Шла красная рыба. Был на консервных заводах. Кончилась подготовка к сезону. Над немыми еще трубами завода был виден дальний пап Ключевского вулкана.
С Камчатки я возвращался через Японию на пароходе «Хуашан», зафрахтованном Совторгфлотом в Шанхае.
На «Хуашане» велась скрытая война. Матросы и отгрузочная команда были китайцы, капитан — норвежец, был кореец — радист, были японцы — приказчики закупочной фирмы. Презирали друг друга, говорили на ломаном языке, не желая понимать ничего, что не относилось к авралу и к мытью палубы. В камбузе возились четыре повара, обслуживая четыре системы желудков. Капитан ел сандвичи и бифштексы, команда варила себе щи из морской капусты, японцы ели рис и курицу с соей. Каждый, с кем мне приходилось оставаться наедине, считал своим долгом высказать несколько суждений о характере обитателей этой посуды. Говорилось так:
— Китайцы — самая грязная и тупая сволочь, которую видел мир.
Или еще так:
— Макакам свойственна самая тупая и бездарная жестокость. Все они — обезьяны. Ни один японский ученый ничего не изобрел.
Или так:
— Все норвежцы — пьяницы. Тупая и бездарная нация.
— Кореец… ну, посмотрите в его тупые воловьи глаза.
Все, говоря о своих соотечественниках, впадали в безудержное самохвальство или во внезапную пессимистическую брань.
— Мы, норвежцы, — викинги моря…
— Никогда ничего не сделаем, — в нас кипит каша абсолюта. Мы бесхарактерны… (Это говорил капитан.)
— Мы — японцы, — этим все сказано.
Даже стивадор, до удивления похожий на сморчка, вечно пьяный и нудный старичок-японец, высокопарным языком проповедывал пошлую философию.
— Всякий японец есть сын своего народа, — говорил он по-английски с устрашающей авторитетностью. — Каждый японец беззаветно предан императору. Другим народам красота нашего духа недоступна, господин. У нас в каждом крестьянине много веков культуры. У нас есть аграрии, есть социалисты, но каждый — сын своих отцов…
Почти то же, но на другой лад, я ежедневно слышал о японцах от капитана.
— Всякий японец — тайна, — утверждал он. — То, что мы называем у европейцев душой, подменено у японца скоплением инстинктов и страхов: инстинктом подражания, страхом перед бесчестием, страхом перед полицией, соединенными с поистине животным бесстрашием в бою.
С удивительным однообразием и друзья и враги одинаково утверждали вещи, которыми нельзя было не заинтересоваться. Говорилось о самоубийстве вдов, не желавших пережить мужа, о слугах, разрезавших себе живот, потому что хозяина их заподозрили в нечестности. Объясняли японский характер кодексом чести «бусидо», въевшимся в кровь каждого с детства. Приводили в пример восемь благородных поступков Таро, генерала Ноги, подвиг Хироса, порт-артурского героя, который потопил себя на брандере, закрыв вход в бухту.
В этой стране герои возникали, как в царской России чудотворные иконы.
Была, например, далекая тихая пустынь. Небогатый монастырь. Скупые дарители. Монастырь прозябал.
Но в тишине вечеров старательный монах уже сидел над неизвестной миру иконой, краски покрывал мглой веков и в трубочке прилаживал к раме «богородицыны» слезы.
Так и здесь, в глуши далеких колоний, десантных бригад, дивизий, провинциальных островов, на холодном Карафуто, из шестидесяти миллионов людей время от времени появлялся человек, которого объявляли героем.
Я говорил так:
— Часто — это реклама.
— А трое японских солдат, взорвавших себя в Шанхае, — это реклама?
— Еще не доказано, что они себя взорвали, а не их взорвали.
Тогда мне приводили в пример мадам Хираока.
— Это истеричка, — говорил я.
— Но она себя убила!
— Мадам Хираока — истеричка. Она начиталась газетных фельетонов. Одна истеричка на шестьдесят миллионов убила себя, — газеты уверяют мир, что такова Япония.
— Но мотивы самоубийства, — говорили мне.
История мадам Хираока состояла вот в чем. Муж мадам Хираока был в Шанхае. Он участвовал в десантной экспедиции против китайцев. Мадам Хираока мирно оставалась в Токио. И вот однажды стало известно, что мадам Хираока убила себя. Текст оставленной ею записки был в старинном стиле: «Я прерываю жизнь, чтобы господин муж, не отвлекаясь мыслями о недостойной жене, мог положить свои силы на борьбу с врагом». Глупость! Вздор! Даже в японских военных кругах пожали плечами. Муж мадам Хираоки сказал: «Она всегда была сумасшедшая».
Но когда я пытался об этом рассказать, японцы мне кричали:
— Адмирал Сатоми плакал!.. На похоронах было сто тысяч человек… О смерти ее высказался, говорят, сам Сайондзи.
Капитан-норвежец шептал мне:
— Это непонятно нам с вами, а для всякого японца Хираока — знамя.
Когда «Хуашан» пришел в Хакодатэ, я подробно познакомился с иконографией капитана Аратоки. В галантерейных магазинах, на каждой улице я видел альбомы открыток, озаглавленные «Подвиг Аратоки». Цена такого альбома была десять сен. В ресторане с отдельными номерами «Кума», излюбленном почему-то советскими моряками, над самым входом был повешен портрет капитана Аратоки.
Я старался быть в дружбе со всеми народами, населявшими мой пароход. Из Хакодатэ я возвращался в одной каюте с китайцами. Их было двое. Они были бедны и решили вернуться на родину, не окончив курса в Японии ввиду начавшейся в Китае противомилитаристической кампании.
Один был Ци Ши-лян, мечтательный грустный парень, поклонник Ленина, изучавший его по маленьким печатным тетрадям, где бумага была так тонка, что иероглифы одной страницы путались с иероглифами оборота.
Другой был патриот. Он уверял меня, что старинный Китай давно достиг всего, что теперь с такими усилиями начинает открывать мудрость Запада.
— Положительное и отрицательное электричество — обо всем этом давно говорилось в книге И-Цзин. Эйнштейн давно предвосхищен у Мо Цзы. Мальтус превзойден в «Учении о человеческих ртах» Хан Фея.
Я учился разбирать иероглифы вместе с Ци Ши-ляном, и когда, сквозь туман корней и ключевых знаков, мы добирались до смысла, в книге мы читали следующее: «Холодный октябрьский сумрак окутывал Ло… Ны… До… Окутывал Лондон. Это был октябрь того самого года, когда за пять месяцев до него происходили нелепые торжества по поводу царствования женщины, позволяющей именовать себя королевой Великобритании и И… Лы… Ан… и Ирландии…»
Единственное время, когда в кают-компании был почти мир, наступало после обеда. Под глухое движение машин где-то под полом было приятно переваривать сою. Капитан заводил граммофон с песнями Пата Виллоугби и Джека Смита. На столе стояли коробки вонючих филиппинских сигар. В душу каждого из нас ползла тихая гнусавая песенка Пата Виллоугби, завоевавшая весь мир:
Кто такой Аратоки? Над историей его я трудился пять месяцев.
Труд мой был не легок. Как ученый исследователь по осколку пористой кости, найденному среди силурийских пластов, восстанавливает неведомый скелет давно погибшего животного, так и я должен был восстанавливать душевный скелет капитана Аратоки, пользуясь отрывками лживых интервью, рассказами невежественных очевидцев, преклонявшихся перед газетной мудростью. Я открывал правду по фотографиям, черным и плоским, по лицам корейских крестьян, видевших события, но из страха молчавших обо всем происходившем.
БАНЗАЙ
В пятницу капитан Аратоки был спасен из мужицкого плена. В воскресенье об его поступке говорила вся страна. Не было семейства, в котором с утра не начинался бы разговор о капитане Аратоки. Героизм этого человека, приказавшего сбросить на себя четыре тысячи пятьсот килограммов бомб, чтобы уничтожить бандитскую заразу, заставлял уважать себя даже врагов.
Изучая историю канонизации Аратоки, я просмотрел свыше восьмидесяти комплектов японских журналов и газет и вел разговоры с японцами самых различных общественных положений. С легкой руки «Осакской промышленной газеты», капитана Аратоки называли сокращенно: «Живая мишень Кентаи»… С моей точки зрения, именно теперь началось самое интересное в его истории.
В военных кругах ходили именинниками. Был устроен ряд банкетов, закончившихся пышными речами и организацией новых фашистских союзов, требовавших активности от правительства. Кричали:
— Банзай! Мы должны организовать союз таких людей, как капитан Аратоки. Достаточно трех тысяч таких людей, — а в нашем офицерстве найдется гораздо больше, — чтобы завоевать весь мир.
— Мы требуем от нашего бездарного правительства немедленного занятия Камчатки, Сибири и Филиппинских островов.
— Пьем, господа офицеры, за доблесть семнадцатой эскадрильи!
— Пьем, господа офицеры, за бронзовых людей Японии! Пьем славную память трех живых бомб Шанхая! Пьем порт-артурскую жертву моря, пьем добровольную жену вдовца, пьем славу живой мишени Кентаи!
Заносчивость офицеров на улицах сделалась неслыханной. За одну только неделю было зарублено восемь штатских, осмелившихся толкнуть офицера и не извиниться, обругать офицера, задеть даму офицера. Такое убийство считалось убийством чести и не было подсудно обыкновенному суду. По распоряжению военных властей оно каралось всегда лишь четырнадцатидневным домашним арестом.
Капитан Аратоки был превознесен как лучший образец армии и знамя патриотического подъема. Имя его стало священным. Как за несколько месяцев перед тем мадам Хираока, он был изображен на конфетных коробках, на бритвах и на колодах карт. В школах о нем говорили на уроках отечественной истории, а также на уроках литературы и на уроках каллиграфии, где учителя задавали классу следующие диктанты: «Наша Япония красивая очень страна есть. Наша армия храбрая очень армия есть. Капитан Аратоки знаменитый храбрый капитан есть».
Капитан Аратоки на несколько недель сделался так знаменит, что оспаривать его славу обыватель не решился бы даже наедине с самим собой. Если раньше еще можно было сказать: «Япония нуждается в мире» или «Нам не нужны чужие страны, — дело нашей армии охранять порядок и культуру», то теперь даже эти невинные и верноподданные слова вызывали подозрение в неблагонадежности.
Информационный отдел «кионсанской Особой секции», ведавшей перлюстрацией писем, доставил капитану Момосе в копии обширную сводку, содержавшую преступные высказывания некоторых обывателей о подвиге капитана Аратоки. Некий купец, которому, конечно, не миновать ареста, нагло заявлял: «У нас здесь рекламная шумиха из-за капитана Аратоки. Как говорят об этом у тебя?». Еще более цинично писал какой-то неразборчиво подписавшийся кореец в адрес доктора Хан: «Вся эта история послужит только к тому, чтобы разорить несколько лишних корейских фирм да казнить лишнюю сотню мужиков».
Секретным агентам было раздолье. Они заводили на улицах выведывающий разговор: «Ну, что вы скажете на новую нашу выдумку?» или «Трех сен не стоит этот Аратоки»… и через пять минут собеседник их уныло следовал за агентом в полицейский участок.
Проснувшись утром и прочтя газету, корейский заводчик и миллионер, господин Сен Ван-ни, поднялся немедленно с постели, не подремав, как любил, под патефонную песню, в семь часов заведенную слугами. «Какое несчастье!» — была первая мысль, пришедшая ему в голову. Он вскочил и в ночном халате отправился в комнату своей старухи, придерживая левой рукой бившееся сердце.
— Ты знаешь новости газет?
— Что такое, господин?
— Ты знаешь про живую мишень Кентаи?
— Мне прислуга рассказала, дорогой.
— Какое несчастье!
— Разве это плохо для корейцев, дорогой?
— Он был у меня пять дней назад.