И перед нами возникла мама Джанетта, какой я запомнила её в детстве, только исхудалая и побелевшая от малокровия и недоедания, в чисто выстиранном, но заплатанном, испачканном и прожжённом химическими реактивами халате лагерной санитарки.
— Вы не узнаёте меня, мама Джанетта? — спросила я, зная, что задаю совершенно бессмысленный и ненужный вопрос.
— Боюсь, что фрейлейн принимает меня за кого-то другого, — услышала я заранее известный мне ответ.
— Я же Этта, мама, только взрослая и в неподходящем костюме.
Англичанка в халате санитарки брезгливо сделала шаг назад:
— Боюсь, что фрейлейн действительно в неподходящем костюме. А может быть, я ошибаюсь, и костюм самый подходящий для этого заведения? — Слова «неподходящий» и «подходящий» она подчеркнула не без иронии.
— Я принесла вам свободу, Джанетта-мама, — сказала я. — Можете взять с собой кого захотите. Ведь у вас же есть кто-нибудь, кого бы вам хотелось вырвать отсюда.
У Джанетты вдруг загорелись глаза.
— Я не знаю, о какой свободе говорит фрейлейн эс-эс, но мне уже знакомы многие формы свободы в гестапо. Я предпочитаю остаться в лагере.
— Сеанс окончен, — сказал Стон. — Остаются ещё двое.
— Давай.
И столь же чудесно в комнате оказались Нидзевецкий и Гвоздь в том же виде, в каком я запомнила их на хрустальной россыпи. Нидзевецкий с перекошенным от страдания лицом пытался подняться на четвереньках с пола, а Гвоздь равнодушно ухмылялся, даже не пытаясь ему помочь.
Берни шагнул было к нему, но его остановил Стон.
— Минутку, Янг. Где камни, Нидзевецкий? — спросил он.
— У меня его камни, — сказал Гвоздь.
— Я опять полз на брюхе от немецких танков, — пробормотал Нидзевецкий, — не могу пережить это вторично!
— Благодарите своих соотечественников в Лондоне, — улыбнулся Стон, обнаруживая знание политической ситуации на Западе во время второй мировой войны.
— Червоны маки на Монтекассино… — не слушая его, не то пропел, не то прохрипел Нидзевецкий и упал ничком.
— По-моему, он уже мёртв, — сказал, склонившись над ним, Берни.
Он опять стоял на алмазной россыпи. Стон и Спинелли пропали вместе со столом, нас окружал по-прежнему сверкающий кокон.
Нидзевецкий, как и две минуты назад, поднялся и простонал. Неужели ожил? Но я ошиблась. Сцена повторилась, как в переключённом магнитофоне.
— Червоны маки на Монтекассино… — снова хрипло пропел Нидзевецкий, точь-в-точь как и раньше оборвав строчку.
— По-моему, он уже мёртв, — повторил, склоняясь над ним, Берни.
— Почему вы всё повторяете? — истерически закричала я. — Мы только что всё это видели.
— Это? — удивился Берни. — Я вижу и слышу всё это впервые.
— Но ведь две, всего две минуты назад…
Он не дал мне закончить.
— Две минуты назад мы с вами, Этта, видели нечто другое.
Новое в кристаллографии
Берни Янг
Я действительно видел другое.
Сначала бриллиантовый кокон погас, потом побелел и сузился до узкого белого коридора леймонтского института новых физических проблем. В конце коридора темнела дверь лаборатории профессора Вернера, и к этой двери неспешно шагал я. Неспешно, но сознательно. Без всякого удивления от изменившейся обстановки, без малейшего ощущения неожиданности, а как бы движимый заранее обдуманной мыслью и предвиденным ходом событий. Не открывая двери, я прошёл сквозь неё прямо к сутулой спине Вернера, разговаривающего с портретом молодого Резерфорда.
— Не мешайте, — сказал Вернер.
— Не могу, — сказал я.
— На работе я не общаюсь с живыми, — сказал Вернер, по-прежнему не оборачиваясь.
— Знаю, — сказал я, действительно зная, что дверь лаборатории Вернера всегда на замке. — Но это сильнее меня.
— Нельзя, — отрубил Вернер.
— Бывают случаи, когда в словаре нет слова «нельзя».
Вернер в белом халате наконец обернулся, очень похожий на парикмахера. Узкое лицо его ещё более сузилось, почти достигнув двухмерности. Чёрная повязка на вытекшем левом глазу превратилась в рассекающую профиль диагональ. Эта повязка и треугольное тавро на щеке остались у него от лагерных дней в Штудгофе, куда загнал его Гейдрих.
— Покажите словарь, — сказал он.
Вместо ответа я положил на стол блистающий камешек величиною с орех.
— Что это? — спросил Вернер.
— Бриллиант, огранённый самой природой.
— Мне он не нужен.
— Вы ошибаетесь. Он нужен мне и вам (мы перебрасывались репликами, как шариком настольного тенниса), он нужен человечеству.
Кажется, я выиграл подачу: в глазах Вернера мелькнул тусклый огонёк интереса.
— Нужно исследовать строение и физические свойства его кристаллической решётки, — пояснил я.
— Я уже давно оставил кристаллофизику, — сказал Вернер.
— Поскольку мне помнится, — отпарировал я, — тема вашей диссертации рассматривала кристаллизацию вещества в условиях сверхвысоких давлений.
— Не точная формулировка. Даже не болтовня первокурсника. Дремучее невежество.
— Если вы должным образом исследуете его кристаллическую решётку, — я ткнул пальцем в камешек на столе, — вы, может быть, увидите чудо. Если вы поймёте его, то сделаете открытие, возможно даже более дерзкое, чем открытия Ньютона и Эйнштейна.
Вернер посмотрел на молодого Резерфорда. Казалось, портрет ободряюще подмигнул.
— Конкретно: направление исследования. Что предлагаете? — спросил Вернер.
— Что может предлагать дремучий невежда? Скажем, открыть новую науку, родную сестру кристаллофизики.
— Точнее?
— Биокристаллофизику.
Вернер ещё более сузился. Сейчас он мог бы жить в двух измерениях.
— Вы думаете, это… живое? — недоверчиво спросил он, посмотрев камень на свет.
— Думаю. Может, оно было живым. И даже более — разумным.
— А вы не сошли с ума?
Я только пожал плечами.
— А где же мы найдём средства для исследований? Здесь, к сожалению, это невозможно: воспротивится учёный совет института.
— Мы найдём противоядие. У меня есть ещё камешки.
Я наскрёб в кармане и рассыпал по столу горсть алмазных орешков поменьше, не повысив вернеровского любопытства ни на полградуса. Он только скользнул своим единственным глазом по рассыпанным хрусталикам и подождал разъяснений.
— Мы реализуем часть их на ювелирном рынке и создадим свою лабораторию для исследований.
— Не выйдет, — хохотнул откуда-то взявшийся Стон.
И меня опять это не удивило, как, впрочем, и Вернера.
— Почему? — спросил он, не повышая голоса.
— Потому что бриллианты добыты в моей шахте, на моей земле.
— Это не ваша шахта, это другой мир, господин Стон, — сказал я, — и это совсем не бриллианты.
— Это вы мне говорите, мне, единственному монополисту торговли драгоценностями в Леймонте. Леймонтского ювелирного рынка уже нет, это мой рынок, Янг. Теперь вы не получите ни камней, ни обещанных пяти тысяч.
— Вы украли у меня не пять тысяч, а пять миллионов, — сказал я.
— Может быть, и больше, — хихикнул Стон.
— Мне не надо ваших миллионов, Стон, — проговорила выступившая из гнездящейся у стен темноты Этта Фин, — у меня тоже есть камни.
— Советую их сдать моим «парнишкам», фрейлейн.
— Твоих «парнишек» уже нет, — сказал ещё один голос. — Они у «ведьмина столба» остались. Троих пришил.
Загадки возникали одна за другой. На этот раз — Гвоздь и Нидзевецкий. У Гвоздя — автомат, крепко прижатый к бедру.
— У меня здесь не миллионы, а миллиарды, — усмехнулся Гвоздь, тряхнув чемоданом. — А им и горсточки хватит, — добавил он, кивнув на меня с Эттой, — пусть строят свою лабораторию.
Стон, не отвечая, воззрился на Нидзевецкого:
— А где же ваш чемодан, Нидзевецкий?
— Меня здесь нет. Я остался там, в шахте.
Смутные стены лаборатории Вернера раздвинулись и снова засверкали далёкими и близкими гранями кокона. Нидзевецкий лежал ничком на алмазной россыпи, впиваясь дрожащими пальцами в похрустывающие осколки.
— Я опять полз на брюхе от немецких танков, но не могу пережить это вторично! — с трудом выдохнул он.
С последним усилием он приподнялся на руках и не то пропел, но то всхлипнул:
— Червоны маки на Монтекассино… — Свистящий вздох его оборвал строчку.
Я склонился над ним, приложил ухо к груди. Сердце его молчало.
— По-моему, он уже мёртв, — сказал я.
— Почему вы всё опять повторяете? Это же не кино! — вскинулась Этта. В глазах у неё прыгали сумасшедшие искорки. — Ведь только две, две минуты назад мы всё это слышали!
— Разве? — удивился я. — Я вижу и слышу всё это впервые.
— Но ведь вы же были со мной, рядом!
— Конечно. Но видели мы с вами нечто другое.
— И я, — засмеялся Гвоздь. — Представьте себе, тоже видел. Без вас, правда, но видел.
Сводятся кое-какие старые счёты
Хуан Термигло по кличке Гвоздь
Вот именно, что без вас. Куда только делись вы, не знаю. Оглянулся назад — никого, вынырнул на божий свет — тоже никого. Один «ведьмин столб», выгоревший на солнцепёке. А у столба — машина. Вроде бы тот же «форд», на котором сюда приехал, а вроде бы и не тот. Обошёл я кругом — ни души. Ни второй машины, ни «парнишек». Заглянул в окно к шофёру — баранка на месте, всё остальное чин чином, только ключей нет. Как же, я думаю, тебя открою, коли у меня тоже ни ключей, ни отмычек. А дверь вдруг сама собой открывается — не рывком, не с отмаха, а вежливо, с приглашением. Должно быть, «форд» новый, с программным управлением, автоматический. Фотоэлемент какой-нибудь или реле: подошёл, включилась механика, и дверца раз-два — и готово!
А тут ещё голос, приятный такой, ласковый, как у адвоката, которого хочешь нанять за хорошие денежки. Неизвестно, откуда голос, только явственно приглашает: садитесь, мол, и чемоданчик не забудьте.
Ну, чемоданчик, набитый каратами, за которым меня Стон на смерть гонял, чемоданчик этот, понятно, я не забыл, между ног поставил и развалился позади пустого водительского кресла. А дверца сама собой мягко захлопнулась, и «форд» газанул, словно за рулём сидел шофёр первого класса, к высоким скоростям привыкший, как гонщик на Кот д'Азюр.
— А куда же мы едем? — спрашиваю.
— На этот вопрос мне отвечать не положено. Едем, куда программа предписывает, и будет всё как стёклышко — в общем, порядок.
Может быть, он и не так говорил, джентльменистее, вроде аристократа или директора банка, это я так пересказываю, потому что не обучался говорить книжно, да там, где обучали меня, даже Библию не раскрывали, только руку на неё клали, когда на суде подводили к присяге.
— А вы кто же будете? — спрашиваю. — Инженер-невидимка?
— Зачем, — говорит, — просто автомобиль. Машина с программным управлением и с переводом на ручное, если пассажиру захочется.