16
В Витте был новый теннисный корт. Однажды Арманда вызвала Хью на бой.
Сон, со времен детства с его ночными страхами, всегда был проблемой для нашего Персона. Проблемой двоякой. Иногда ему приходилось часами угождать черному автомату с помощью автоматического повторения какого-нибудь подвижного образа. Это была одна беда. Но еще большее мученье доставляло ему то полубезумное состояние, в которое он погружался, когда наконец засыпал. Он не мог поверить, что не для него одного ночь сотрясается от непристойных и нелепых кошмаров, оставляющих за собой еще и дневную тень. Ни случайные дурные сны, рассказывавшиеся время от времени его друзьями, ни весь ранжир фрейдистских сонников с их веселенькими разъяснениями — ничто не могло сравниться с усложненной злостностью его почти еженощных опытов.
Первую проблему он еще в отрочестве пытался разрешить с помощью хитроумного метода, который действовал лучше всяких таблеток (слишком слабые давали недолгий сон, чересчур сильные выпускали на волю рой чудовищных видений). Метод, на который он набрел, заключался в мысленном воспроизведении, с точностью метронома, теннисной партии. Теннис был единственной игрой, доступной ему и в юности, и в сорок лет. Играл он не просто сносно, а с какой-то даже раскованной изысканностью (которую много лет назад перенял от своего кузена — лихого малого, тренера школы в Новой Англии, директором которой был его отец) и к тому же изобрел удар, какого ни Гай, ни зять Гая, еще лучший профессионал, не могли ни повторить, ни принять. В нем было нечто от искусства для искусства, — таким ударом нельзя отбить мяч после неуклюжего низкого отскока, он требует идеально уравновешенной стойки (труднодостижимой на бегу) и сам по себе победы не обеспечивает. Удар Персона делается напряженной и твердой рукой, сочетая силу драйва с вязкой подрезкой, так что мяч словно льнет к ракете, пока не отрывается от нее. Соприкосновение происходит у верхнего края ракетных жил, причем игрок должен далеко отстоять от летящего мяча и как бы к нему тянуться. Отскок — достаточно высокий, чтобы верхняя часть ракеты не подкручивала мяч, а плотно к нему «приклеивалась», направляя его по четкой траектории. Если мяч недостаточно плотно прилипает к жилам или попадает на середину овала, то получается самая обычная смазанная, медленная «свеча», которую легко отбить. Но если удар произведен правильно, он отзывается сухим хрустом в предплечье и мяч точнехонько отлетает на предуготовленную для него точку у задней линии, «прилипая» к земле точно так же, как к жилам ракеты при самом ударе. Сохраняя заданную ему скорость, мяч едва отрывался от площадки, и Персон думал, что путем огромной, бесконечной тренировки его можно заставить вовсе не отскакивать, а катиться с молниеносной скоростью по поверхности корта. Отбить же неотскочивший мяч еще никому не удавалось, и такие удары пришлось бы в скором времени запретить как нарушение спортивных приличий и правил. Но даже в грубом исполнении самого изобретателя удар бывал иногда восхитителен.
Принимая удар Персона, противник обычно мазал самым смехотворным образом, потому что низкий мяч невероятно трудно даже не послать в цель, а просто отбить. Гай с гаером-зятем всегда удивлялись и досадовали, когда Хью удавался его «клейкий» удар, что, к сожалению, случалось нечасто. Он мстил тем, что не говорил озадаченным профессионалам, пытавшимся воспроизвести этот прием (добиваясь лишь слабого подобия), что весь фокус не в резкости, а в вязкости удара, и даже и не в самой вязкости, а в точном соединении мяча с ракетой у верхнего края ее жил, а также в твердом движении руки. Хью годами мысленно пестовал этот удар еще долгое время после того, как шансы его использовать свелись к двум-трем попыткам в какой-нибудь жалкой схватке (на самом деле в последний раз он удался ему в Витте — в игре с Армандой, после чего та убежала с корта, и обратно ее было не дозваться). Чаще всего он прибегал к нему как к снотворному. На этих ночных тренировках перед погружением в сон он чрезвычайно усовершенствовал свой удар, например сократил время на подготовку к нему (принимая сильную подачу), а также научился его зеркальному воспроизведению (при ударе слева — вместо того чтобы бегать как дурак за мячом). Стоило ему поудобнее пристроить щеку на мягкой прохладной подушке, как по руке пробегала знакомая дрожь уверенности, и он уже без остановки играл одну партию за другой. В запасе имелись и дополнительные изюминки вроде ответа на вопрос сонного репортера: «Подрезай, но не закручивай» — или наполненного сонным маком Кубка Дэвиса, который он, победитель, принимал в блаженном тумане.
Почему он перестал пользоваться этим средством от бессонницы, женившись на Арманде? Ведь не потому, что она раскритиковала любимый его удар как оскорбительный и совершенно неинтересный? Неужели интимные чары странного снотворного разрушила новизна разделенной постели или, может быть, соседство гудящего под боком чужого мозга? Возможно. По крайней мере, он перестал и пытаться, убедив себя, что одна-две полностью бессонные ночи в неделю — для него безобидная норма, а в другие усыплял себя, прокручивая в голове события дня (тоже по-своему автомат), заботы и misères [99] обыденной жизни, изредка расцвеченные павлиньей радугой — тем, что тюремные психоаналитики называли сексом.
Говорил ли он, что вдобавок к бессоннице страдает синдромом снобоязни?
Было чего бояться. По части повторяемости кошмарных сюжетов он мог бы состязаться с самыми выдающимися душевнобольными. Иногда ему удавалось вчерне восстановить сюжет с вариантами, которые, сменяя один другой в пространственно организованной последовательности и различаясь лишь незначительными деталями, расцвечивали фабулу, вводили еще какую-нибудь новую отвратительную ситуацию, но всякий раз воспроизводили одну и ту же, вне их не существующую историю. Выслушаем омерзительнейшую ее часть. Один эротический сон с идиотской настойчивостью повторялся в течение нескольких лет и до и после смерти Арманды. В этом сне, отвергнутом психоаналитиком (странный тип, сын цыганки и неизвестного солдата) как слишком прямолинейный, ему предлагалась спящая красавица на украшенном цветами блюде, с набором разложенных на подушечке инструментов в придачу. Последние различались длиной и шириной, хотя число их и ассортимент менялись от раза к разу. Тщательно в ряд бывали уложены: резиновое орудие с лиловой головкой длиной в ярд, толстый короткий блестящий лом, потом что-то похожее на длинный вертел с нанизанными на него кусочками сырого мяса, чередующегося с прозрачным жиром, и тому подобное — примеры, выбранные наугад. Отдавать чему-либо предпочтение — кораллу, бронзе или этой ужасной резине — не было никакого смысла, ибо какой бы он ни выбрал инструмент, тот начинал изменять размер и форму и никак не подходил к его собственному анатомическому устройству — в критический момент он обламывался или распадался на две половины между ног или, скорее, между костей более или менее расчлененной дамы. Со всей силой антифрейдистской убежденности он хотел бы подчеркнуть: ни с чем, испытанным в сознательной жизни, эта пытка сновидением не имела ничего общего ни в прямом, ни в «символическом» смысле. Эротическая тема была просто одной из многих, подобно тому как «Мальчик для забавы» — не более чем случайный каприз по отношению ко всему написанному серьезным, даже слишком серьезным писателем, высмеянным в одном недавнем романе.
Во время других, не менее зловещих ночных испытаний он пытался каким-то образом остановить или направить в другую сторону струйку зерна или мелкого гравия, вытекающего через прореху в пространстве, но ему страшно мешали всевозможные паутинообразные, нитевидные, игольчатые частицы, хаотические бугры и пустоты, ощетинившиеся развалины, раскалывающиеся колоссы. И в конце концов он оказывался погребенным под грудами мусора, и
Ему было сказано: «Напрасно вы не обратились к вашему психоаналитику сразу, как только кошмары стали усиливаться». Он ответил, что у него во владении нет такового. Доктор терпеливо разъяснил, что употребил местоимение не в притяжательном смысле, а как бы по-домашнему, — например, в объявлениях пишут: «Обращайтесь к вашему бакалейщику». А что Арманда, она когда-нибудь советовалась с психоаналитиком? Если речь идет о миссис Персон, а не о кошке или о ребенке, то ответ будет «нет». В юности она, кажется, интересовалась необуддизмом и подобного рода вещами. В Америке новые друзья пытались заставить ее пройти курс, как вы говорите, «анализа», — она отвечала, что, может быть, попробует, когда закончит свои восточные штудии.
Ему было указано, что ее назвали по имени лишь с целью создания интимной атмосферы. Всегда так делается. Не далее как вчера, например, удалось заручиться полным доверием одного узника, которому было сказано: «Расскажи лучше дяде свои сны, а не то сгоришь как миленький». Нужно еще, между прочим, довыяснить, проявлялось ли у Хью, или, вернее, у мистера Персона, в сновидениях агрессивное влечение. Нужно, между прочим, сначала выяснить значение самого термина. Скульптор может сублимировать агрессивное влечение, круша молотком и долотом неодушевленный предмет. Особенно благоприятную возможность освободиться от агрессивного влечения предоставляет хирургия. Один уважаемый, хотя и не всегда удачливый хирург раз в частной беседе признался, как трудно сдержаться во время операции, чтобы не начать кромсать все, что подвернется под руку. У каждого с детства подспудно накапливается какое-то напряжение. Не надо этого стыдиться. Появление похоти при половом созревании — не что иное, как вытеснение влечения к убийству, обычно удовлетворяемого во сне, а бессонница — это просто боязнь узнать о своей бессознательной жажде секса и крови. Около восьмидесяти процентов сновидений взрослых мужчин — эротические. Смотри работы Клариссы Дарк, в одиночку обследовавшей около двухсот здоровых заключенных. Число ночей, проведенных в спальном корпусе Центра, им, разумеется, зачли. И что же? У ста семидесяти восьми наблюдались мощные эрекции во время фазы сна, именуемой БДЯГ {115} («быстрые движения глаз»), которая сопровождается сновидениями, вызывающими похотливое вращение зрачка (нечто вроде внутреннего поедания глазами). Между прочим, с каких пор мистер Персон стал ненавидеть миссис Персон? Нет ответа. Может быть, ненависть входила в их отношения с самого начала? Нет ответа. Он ей когда-нибудь дарил свитер с завернутым воротником? Нет ответа. Не был ли он раздражен, когда она сказала, что воротник жмет ей горло?
— Если вы сейчас же не перестанете лезть ко мне со всей этой мерзкой чушью, — сказал Хью, — меня стошнит.17
Поговорим о любви.
Какие действенные слова, какие стрелы хранятся там, в горах, в подобающем месте, в особых тайниках гранитного сердца, за стальными стенами, замаскированными под окружающие пятнистые скалы! Но когда в недолгие дни ухаживания и женитьбы дело доходило до объяснений в любви, Хью Персон не знал, где найти слова, трогательные и убедительные, от которых на ее суровых темных глазах заблестят яркие слезы. И напротив, на какое-то слово, оброненное без претензий на пронзительность и поэзию, на какую-нибудь самую расхожую фразу эта сухая, глубоко несчастная женщина вдруг отзывалась истерией счастья. Сознательные попытки проваливались. Если иногда случалось, что в момент уныния он, оторвавшись от книги, без всяких эротических намерений шел в ее комнату и, упираясь в пол коленями и локтями, начинал к ней ползти, словно спустившийся с дерева и впавший в исступление представитель неизвестного науке вида ленивцев, то Арманда холодно приказывала ему встать и перестать валять дурака. Самые пылкие обращения, какие он мог придумать, — моя принцесса, моя любимая, мой ангел, моя антилопа, мой резвый зверек, — лишь бесили ее.
— Почему, — вопрошала она, — ты не можешь говорить со мной по-человечески, как воспитанный мужчина с дамой? Почему ты должен всегда паясничать? Почему ты не можешь говорить всерьез — нормально и просто?
— Но что может быть ненормальнее любви, — отвечал он, — нормальная жизнь — это бред, нормальные люди над любовью смеются. — Он пытался поцеловать подол ее юбки, укусить складку на брюках, подъем, палец ее разъяренной ноги, но чем сильнее он пресмыкался, бормоча своим немузыкальным голосом как бы самому себе на ухо слюнявые, редчайшие, экзотические, обычные слова, обозначающие все и ничего, — тем больше простое объяснение в любви превращалось в пародию на брачные танцы птиц, исполняемые одним петушком без всякой курочки на горизонте, — длинная шея выпрямляется, потом сгибается, словно ныряет вниз, снова прямая шея. Он стыдился самого себя, но не мог остановиться, а она не могла этого понять, ибо он в таких случаях никогда не умел найти верных слов, принести в клюве нужную травинку.
Он любил ее, несмотря на ее полную непригодность быть любимой. У Арманды было много тяжелых, хотя и не столь уж редких черт характера, которые он воспринимал как безумные ключи к хитроумному ребусу. Она кричала на свою мать по-русски: скотина, — не зная, конечно, что после отъезда с Хью за океан, за смертью, больше никогда ее не увидит. Она любила устраивать тщательно продуманные вечера, и, каков бы ни был срок давности той или иной изящной ассамблеи (десять, пятнадцать месяцев назад или еще раньше, до свадьбы, в доме матери в Брюсселе или в Витте), каждая вечеринка, каждая тема, с ней связанная, навсегда сохранялась в звенящем морозе ее чисто прибранного сознания. Приемы эти мерцали в ее памяти, как звезды на занавесе пульсирующего прошлого, а гости представлялись ей дальними форпостами на границах ее собственной личности, уязвимыми и плохо защищенными, и потому к ним надлежало относиться с ностальгическим уважением. Если Джулия или Юния между прочим замечали, что не знакомы с Ш., художественным критиком (шурином покойного Шарля Шамара), хотя и Джулия и Юния, как значилось в ее анналах, встречались с ним у нее на вечеринке, она могла очень разозлиться и, презрительно растягивая слова, изобличала ошибку, потом, изгибаясь, словно танцевала танец живота, добавляла: «Тогда вы, наверное, забыли и птифуры от „Отца Игоря“ {116} (какой-то особый магазин), которые вам так понравились». Хью впервые в жизни имел дело с таким ужасным характером, с таким болезненным amour-propre [102] , с такой на себе замкнутостью. Джулия, катавшаяся с ней на лыжах и коньках, говорила, что она «душка», но большинство женщин относились к ней скептически и, болтая по телефону, посмеивались над ее довольно жалкими приемами нападения и защиты. Если кто-нибудь начинал говорить: «За два-три дня до того, как я сломала ногу…» — она врывалась в разговор с торжествующим «а я в детстве сломала обе ноги!». По каким-то таинственным причинам к мужу она на людях обращалась ироническим и вообще весьма неприятным тоном.
У нее были странные причуды. В последнюю ночь их медового месяца в Стрезе (издательство настаивало на его возвращении) она вдруг решила, что именно последние ночи в гостиницах без пожарных лестниц статистически наиболее опасны, а их гостиница, массивная и старомодная, действительно представлялась весьма горючей. Телевизионные продюсеры почему-то считают, что ничего нет более фотогеничного и впечатляющего публику, чем добрый пожар. Насмотревшись новостей по итальянскому телевидению, Арманда не то притворилась (она любила казаться интересной), не то действительно была взволнована одним таким бедствием, показанным на местном экране, — маленькие язычки, как слаломные флажки, большие — как нежданные дьяволы, пересекающимися дугами хлещет вода, как из сотни барочных фонтанов, бесстрашные пожарные в блестящих прорезиненных комбинезонах отдают бессмысленные команды в этой фантасмагории дыма и разрушения. В ту ночь в Стрезе она потребовала, чтобы они прорепетировали (он — в спальных трусах, она в пижаме «чудо-дзюдо») акробатическое бегство сквозь бурю и мрак, спустившись по аляповатому фасаду гостиницы с пятого этажа на третий, а оттуда — на крышу галереи, окруженную качающимися, протестующими деревьями. Тщетно Хью пытался ее урезонить. Наша буйная скалолазка уверяла его, что все это можно проделать, используя для опоры различные гипсовые украшения, щедро разбросанные выступы и маленькие обрешеченные балкончики, будто специально приготовленные для безопасного спуска. Она приказала Хью следовать за ней и светить сверху электрическим фонариком; предполагалось также, что он не будет от нее отдаляться, чтобы при необходимости поддержать ее на весу, если ей надо будет вытянуться во весь рост и нащупать босой ногой следующую ступеньку.
Хью, обладая сильными передними конечностями, был, однако, на редкость неприспособленным человекообразным. Он совершенно испортил все дело. Он застрял на карнизе прямо под их балконом. Свет от его фонарика беспорядочно порхал по небольшому участку фасада, потом фонарик выпал у него из рук. Со своего насеста он взывал к ней, умоляя вернуться. Под его ногой вдруг неожиданно распахнулся ставень. Хью удалось залезть обратно на свой балкон, откуда он продолжал выкликать ее имя, хотя теперь-то уж был абсолютно убежден, что она погибла, а Арманда тем временем пребывала в одной из комнат четвертого этажа, где в конце концов и нашел ее Хью, — закутанная в одеяло, она мирно покуривала, разлегшись на постели неизвестного мужчины, а тот читал журнал, сидя в кресле возле кровати.
Ее сексуальные странности приводили Хью в отчаянье. За время путешествия он с ними успел познакомиться — а когда капризная новобрачная обосновалась в его нью-йоркской квартире, ее прихоти стали частью домашнего обихода. Арманда постановила заниматься любовью всегда в одно и то же время, перед вечерним чаем, в гостиной, словно на воображаемой сцене, сопровождая процесс непрекращающейся болтовней, причем оба партнера должны быть приодеты — он в своем лучшем костюме, при галстуке в горошек, она — в элегантном глухом черном платье. Как уступка природе разрешалось приспускать нижнее белье, но самым незаметным образом, не прерывая беседы ни малейшей паузой. Нетерпение объявлялось непристойным, какое-либо обнажение — чудовищным. Приготовления, без которых бедняге Хью никак было не обойтись, следовало скрывать с помощью газеты или книги, взятой с журнального столика, и горе ему, если во время самого действа он морщился или совершал какой-нибудь промах; но еще неприятнее, чем скатавшееся белье, страшно давящее в защемленном паху, или шуршащее соприкосновение с гладкой броней ее чулок, была необходимость, полусидя в перекрученном положении на неудобном диванчике, непрерывно вести пустой разговор о знакомых, политике, знаках зодиака, прислуге, тем временем доводя пикантную работу — проявления спешки запрещались категорически — до последних содроганий. Хью, отличаясь умеренной мужской силой, наверное, не перенес бы пытки, если бы она более тщательно, чем ей казалось, скрывала возбуждение, в какое ее приводил контраст между воображаемым и действительным — контраст, как бы там ни было, наделенный своего рода художественностью, особенно если вспомнить обычаи некоторых дальневосточных народов, сущих простофиль во многих других отношениях. Однако еще больше его поддерживало ни разу не обманутое ожидание того момента, когда гримаса ошеломленного восторга постепенно придаст идиотическое выражение ее родным чертам, как бы она ни пыталась сохранить светский тон. В некотором смысле он даже предпочитал обстановку гостиной той, еще более ненормальной ситуации, когда она, желая изредка, чтобы он ею обладал в постели, под одеялом, тем временем разговаривала по телефону, сплетничая с подругой или разыгрывая какого-нибудь незнакомого мужчину. Способность Персона прощать все это, находить разумные объяснения и так далее делает его для нас еще милей, но иногда, увы, вызывает и откровенный смех. Например, он убеждал себя, что раздеваться она отказывается, потому что стесняется своих маленьких надутых грудок и шрама на бедре, оставшегося после падения на лыжах. Глупый Персон!
Была ли она ему верна в течение месяцев брака, проведенных в легкомысленной, распущенной, веселой Америке? В первую и последнюю зиму своего замужества она несколько раз ездила без него кататься на лыжах в Аваль (Квебек) и в Проваль (Колорадо). Оставаясь один, он запрещал себе воображать банальности измены — как она позволяет взять себя за руку или поцеловать, прощаясь перед сном, — картины для него ничуть не менее мучительные, чем самая страстная постельная сцена. Стальная дверь присутствия духа оставалась надежно замкнутой, но едва она появлялась на пороге, загорелая и сияющая, подтянутая, как стюардесса в своем синем жакете с плоскими пуговицами, сверкающими, как золотые жетоны, — дверца распахивалась и дюжина гибких молодых атлетов, пожирая глазами его жену, заводила вокруг нее хоровод во всех мотелях его фантазии, хотя на самом деле, как мы знаем, она совокупилась всего лишь с десятком любителей скало- и щелелазанья за три поездки.
Всем, и особенно ее матери, так и осталось совершенно непонятно, почему Арманда вышла замуж за довольно обыкновенного американца с довольно средним достатком, но нам пора заканчивать разговор о любви.18
Во вторую неделю февраля, примерно за месяц до того, как их разлучила смерть, Персоны полетели на несколько недель в Европу: Арманда — к матери, умирающей в бельгийской больнице (верная дочь прибыла слишком поздно), Хью — навестить по просьбе издательства господина R. и еще одного американского писателя, тоже живущего в Швейцарии {117} . Шел сильный дождь, когда он высадился из такси у большого, старого, некрасивого дома R. над Версексом. Он поднялся по усыпанной гравием дорожке, вдоль которой с двух сторон бежали пузырящиеся потоки дождевой воды. Входная дверь была приоткрыта, и, вытирая ноги о коврик, он с приятным удивлением увидел в холле Джулию Мур, стоящую к нему спиной у столика с телефоном. Он узнал ту же, что и прежде, прелестную мальчишескую стрижку и оранжевую блузку. Когда он кончил вытирать ноги, она положила трубку и оказалась совершенно иной девушкой.
— Простите, что заставила вас ждать, — сказала она, устремив на него улыбающийся взгляд. — Я заменяю мистера Тамворта, пока он отдыхает в Марокко.
Хью Персон прошел в библиотеку — удобно обставленную, но недостаточно освещенную комнату, решительно старомодного вида, уставленную энциклопедиями, словарями, справочниками и авторскими экземплярами авторских книг в многочисленных изданиях и переводах. Он уселся в глубокое кожаное кресло и достал из портфеля перечень вопросов для обсуждения. Главные вопросы были таковы: как в рукописи «Тралятиций» загримировать ряд слишком узнаваемых персонажей и что делать с заглавием, невозможным с коммерческой точки зрения.
В этот момент вошел R. Он уже три или четыре дня не брился, на нем был нелепый синий комбинезон, в котором, как он считал, удобно размещать различные орудия труда — карандаши, шариковые ручки, три пары очков, карточки, большие скрепки, аптекарские резинки и невидимый миру кинжал, который он после нескольких приветственных слов приставил к горлу Персона.
— Я только могу повторить, — сказал он, падая в кресло, освобожденное Хью, которому он указал на такое же кресло напротив, — то, что уже говорил не раз. Можно выхолостить кошку, но не моих персонажей. Что касается названия, которое есть не что иное, как в высшей степени респектабельный синоним слова «метафора», то никакие ретивые жеребцы его из-под меня не вырвут. Мой врач посоветовал Тамворту запереть погреб, что тот и сделал, а ключ спрятал, а дубликат будет готов только в понедельник, а я, знаете, слишком горд, чтобы покупать дешевые вина в поселке. Поэтому все, что я могу предложить, — ты уже заранее качаешь головой, сынок, и правильно делаешь — это банка абрикосового сока. Теперь поговорим о советах и клеветах. Ваше письмо, сударь, довело меня до зеленого каления. Меня обвиняли в том, что я порчу невинных девушек, но если позволите каламбур, то портить своих невидных детушек я не позволю.
Он пустился в объяснения, что если настоящий художник решил создать образ, восходящий к здравствующему человеку, то любые изменения с целью замаскировать сходство равносильны убийству прототипа, как, знаете, протыкают булавкой куколку из глины, и девушка в соседнем доме падает мертвой. Если речь идет о произведении подлинно художественном, если в его мехах не только вода, но и вино, оно становится в определенном смысле неуязвимым, зато в другом — очень хрупким. Хрупким, потому что робкий издатель, заставляя художника менять «стройную» на «полную» или «брюнетку» на «блондинку», искажает не только сам образ, но и нишу, в которую он поставлен, и, стало быть, весь выстроенный храм; неуязвимо же оно потому, что, как бы решительно образ ни изменяли, прототип все равно будет опознан по форме дыры, остающейся в ткани повествования. Но помимо всего прочего, сами субъекты, выведенные им в книге, люди хладнокровные и не станут трубить о себе и своем возмущении. На самом деле им будет скорее приятно с видом немножко знатоков, как говорят французы, слушать всевозможные пересуды в литературных салонах.
Вопрос же о названии «Тралятиций» — это совсем другая уха. Читатели не догадываются, что названия бывают двух типов. Названия первого типа тупой автор или умный издатель придумывают, когда книга уже написана. Это — просто этикетка, намазанная клеем и пристукнутая кулаком, чтобы держалась. Таковы названия большей и худшей части бестселлеров. Но бывают заглавия и другого рода. Такое заглавие просвечивает сквозь книгу, как водяной знак, — оно рождается вместе с книгой; автор настолько привыкает к нему за годы, пока растет стопка исписанных страниц, что оно становится частью всего и целого. Нет, мистер R. не может пожертвовать «Тралятициями». Хью, набравшись храбрости, заметил, что в третьем слоге язык сбивается с «т» на «л».
— Язык невежд! — загремел мистер R.
Хорошенькая секретарша заглянула в комнату и объявила, что ему нельзя уставать и волноваться. Поднявшись с усилием, великий человек теперь стоял, подрагивая и ухмыляясь, и протягивал большую волосатую руку.
— Итак, — сказал Хью, — я, конечно, передам Филу, как болезненно вы отнеслись к его замечаниям. До свидания, сэр. На будущей неделе вы получите макет обложки.
— Прощевай, сынок, до скорой встречи, — сказал мистер R.19
Мы снова в Нью-Йорке. Это их последний вечер.
Подав им роскошный ужин (может быть, чересчур изысканный, зато не слишком плотный — оба были умеренны в еде), толстуха Полина, femme de ménage [103] , обслуживающая, кроме того, бельгийского скульптора, живущего в пентхаусе прямо у них над головой, вымыла посуду и ушла в обычное время (девять пятнадцать или около того). Поскольку у нее была раздражительная склонность застревать перед телевизором, Арманда всегда дожидалась ее ухода, а потом уже крутила его в свое удовольствие. Теперь она его включила, дала ожить, пробежалась по нескольким каналам и с презрительным фырканьем убила изображение (ее телевизионные вкусы отличались полным отсутствием логики, она могла методично, со страстью, каждый вечер смотреть одну и ту же программу, потом целую неделю не подходить к телевизору, словно наказывая это чудесное изобретение за проступок, никому, кроме нее, не ведомый, — Хью старался не вникать в ее таинственные ссоры с дикторами и актерами). Она раскрыла книгу, но в этот момент позвонила жена Фила и пригласила пойти с ней завтра на генеральную репетицию какой-то лесбийской пьески с актрисами-лесбиянками. Они проговорили двадцать пять минут — Арманда — доверительным полушепотом, а Филлис столь звучно, что Хью, сидя за круглым столом над стопкой гранок, мог бы, если бы пожелал, прослушать обе составные части потока тривиальностей. Но ему вполне хватило резюме, сделанного Армандой, когда она вернулась на свое место — на обитый серым плюшем диванчик у ложного камина. Как обычно, около десяти часов сверху раздались пренеприятные звуки: глухие удары, потом скрежет — это кретин бельгиец перетаскивал тяжелую загадочную скульптуру (значащуюся в каталогах как «Полина анида» {118} ) с середины мастерской в угол, где она проводила ночь. В ответ Арманда, как всегда, уставилась в потолок и заметила, что она давно бы пожаловалась двоюродному брату Фила (управляющему домом), не будь сосед таким радушным и услужливым мужчиной. Когда снова воцарился покой, она стала искать книгу, которую держала в руках в момент телефонного звонка. Муж ее неизменно испытывал прилив особой нежности, примирявшей его со скукой, грубостью и уродством того, что не очень счастливые люди называют «жизнь», всякий раз, когда в аккуратной, деловитой, хладнокровной Арманде проступал прекрасный лик беспомощной человеческой рассеянности. Он нашел и вручил ей предмет ее отчаянных поисков (книга лежала на журнальной полочке возле телефона), получив за это разрешение благоговейными губами прикоснуться к ее виску и пряди светлых волос. После этого он вернулся к гранкам «Тралятиций», а она к своей книге — это был путеводитель по Франции с указанием множества отличных ресторанов, помеченных вилками и звездочками, но не столь уж многих «приятных, спокойных, хорошо расположенных гостиниц» с тремя или более башенками, а иногда и сидящей на ветке маленькой красной птичкой.
— Какое смешное совпадение, — сказал Хью. — Один его герой в довольно непристойном пассаже, — а кстати, как надо писать: «Savoie» или «Savoy»? {119}
— Какое совпадение?
— Ах да, один из героев тоже листает «Мишлен» {120} и говорит: «Далек же путь от Гондона в Гаскони до Вагино в Савойе».
— «Savoy» — это гостиница, — сказала Арманда и дважды зевнула, сначала не разжимая челюстей, потом откровенно. — Не знаю, почему я так устала, — сказала она, — зато я знаю, что вся эта зевота только сбивает сон, и больше ничего. Надо сегодня попробовать новое снотворное.
— Лучше представь, что ты несешься на лыжах по очень гладкому склону. Я в молодости пытался, чтобы заснуть, мысленно играть в теннис — это часто помогало, особенно если мячи новые и очень белые.
Она еще немного помедлила, над чем-то задумавшись, потом заложила книгу ленточкой и отправилась на кухню за стаканом.
Хью любил дважды читать корректуру — один раз, исправляя опечатки, другой — вникая в смысл. Он предпочитал сначала делать механическую правку, а уж потом наслаждаться содержанием, в каковое он сейчас и углубился, но, даже специально не выискивая опечаток, он все-таки время от времени находил пропущенные «ляпы» наборщика и свои собственные. Кроме того, он позволял себе на полях второго экземпляра (предназначенного для автора) с большой осторожностью отмечать некоторые вызывающие особенности стиля и правописания в надежде, что великий человек поймет, что сомневается он не в его гении, а в его грамматике.
После долгого совещания с Филом было решено пойти на риск судебных исков и не обращать внимания на откровенность, с какой R. рисовал свои запутанные любовные истории. Он «уже однажды заплатил за это одиночеством и угрызениями совести и готов теперь заплатить твердой валютой любому дураку, которого может задеть его книга» (сокращенная и упрощенная цитата из его последнего письма). В длинной главе, куда более фривольной (при этом замечательно написанной), чем любые скабрезности модных писателей, которых он высмеял, R. красочно изобразил, как мать и дочь награждают редкостными ласками своего молодого любовника на горном уступе над живописной пропастью и в некоторых других местах, не столь опасных. С миссис R. Хью был знаком недостаточно близко, чтобы говорить о ее сходстве с матроной — героиней книги (отвислые груди, рыхлые бедра, медвежье сопенье во время копуляции и т. д.); но дочь своими манерами, жестами, задыхающимся говорком и множеством других черт (всех он, может быть, и не знал наперечет, но в общую картину они вписывались) была копией Джулии, хотя автор все-таки сделал ее светловолосой и лишил ее красоту евразийского оттенка. Хью читал внимательно и с интересом, но в прозрачном потоке повествования все еще мелькали редкие ошибки, и он исправлял их (как пытаются делать и некоторые из нас) — то восстанавливал недопечатавшуюся букву, то выделял курсивом слово, и глаза его и позвоночник (главный орган настоящего читателя) скорее сотрудничали, чем мешали друг другу. Иногда он не понимал смысла фразы, ломая голову, что такое «римиформный» {121} или «баланская {122} слива», — а может, после «л» вставить «к»? Дома у него был не такой полный словарь, как тот, огромный, тома которого громоздились у него на службе, и он спотыкался о такие закавыки, как «все золото кевового дерева» {123} и «пятнистая небрида» {124} . Он поставил знак вопроса над средней частью имени проходного персонажа «Адам von Либриков» {125} , потому что немецкая частица противоречила остальному, а может быть, все сочетание было искусной шуткой? В конце концов он вопросительный знак вычеркнул, зато в другом месте восстановил «царство Канута» {126} : смиренная корректорша, до него читавшая гранки, предложила удалить в последнем слове либо «у», либо, на худой конец, «а», — она, как и Арманда, была русского происхождения.
Наш Персон, любезный наш читатель, не был уверен, что полностью принимает грубость и роскошество стиля R., хотя лучшие его образцы (например, «серовато-радужная муть луны в тумане») казались ему дьявольски выразительными. Он поймал себя на том, что из вымышленного сюжета пытается вывести, в каком возрасте и при каких обстоятельствах писатель растлил Джулию: неужели еще в детстве, когда он (одна из самых восхитительных сцен романа!) щекотал ее в ванночке, целуя мокрые плечи, а потом, в один прекрасный день, завернул в огромное полотенце и утащил к себе на ложе? Или же он флиртовал с ней в первый год ее студенчества, когда ему заплатили две тысячи долларов за выступление в огромном зале, битком набитом университетской и прочей публикой, — он прочел тогда старую новеллу, много раз напечатанную, но действительно замечательную. Как хорошо иметь20
Был уже двенадцатый час ночи. Он выключил в гостиной свет и открыл окно. Ветреная мартовская ночь на ощупь пробралась в комнату. За приспущенной шторой неоновая реклама ДОППЛЕР {127} переключилась на лиловый свет, осветив мертвую белизну бумаг, оставшихся на столе.
Он подождал, пока глаза привыкнут к темноте, и тихонько двинулся в соседнюю комнату. О том, что она заснула, обычно свидетельствовал громовой храп. Удивительно, как может такая тонкая и деликатная женщина выдавать столь мощные вибрации. В начале их брака Хью побаивался, что она будет храпеть всю ночь, но, как оказалось, уличный шум, или перебой в собственном сне, или робкий муж, решившийся потихоньку прочистить горло, заставляли ее вздрогнуть, вздохнуть, может быть, причмокнуть губами или повернуться на другой бок, после чего она спала уже беззвучно. На этот раз ритм сна, по-видимому, успел измениться, пока он еще работал в гостиной, и теперь, боясь повторения цикла, он старался раздеваться как можно тише. Потом он вспоминал, что пытался очень осторожно выдвинуть исключительно скрипучий ящик (обычно он не слыхал его голоса), чтобы достать чистые трусы, которые вместо пижамы надевал на ночь. Он шепотом выругался, услышав дурацкий жалобный вскрик старого дерева, и не стал запихивать ящик обратно, но, как только он двинулся на цыпочках к своей половине постели, заскрипели половицы. Разбудил ли ее шум? Да, но не совсем, — по крайней мере, оттаяло маленькое пятнышко на заиндевевшем стекле: она что-то пробормотала про свет. На самом деле темноту прорезал лишь косой луч из гостиной, дверь в которую он оставил открытой. Он тихо ее прикрыл и на ощупь направился к кровати. Некоторое время он лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к другому назойливому слабому звуку — звуку воды, капающей на линолеум из прохудившейся трубы отопления. Выходит, вы боялись, что вам предстоит бессонная ночь? Не совсем. Вообще, ему очень хотелось спать, не нужны были даже подозрительно сильнодействующие таблетки «Морфи», которые он время от времени принимал. Но, несмотря на сонливость, он чувствовал, что его берут в окружение несколько тревожных мыслей. Каких мыслей? Обыкновенных, ничего страшного. Хью лежал на спине, выжидая, пока они сойдутся вместе, и они сошлись в унисон с бледными пятнами, незаметно прокравшимися на свои привычные места на потолке, — глаза привыкали к темноте. Он думал о том, что жена опять симулировала женское недомогание, чтобы от него отвязаться; что она, наверное, и во многом другом его обманывает; что он ее тоже в каком-то смысле предал, скрыв, что провел ночь с другой женщиной, — с точки зрения времени это было до брака, а с точки зрения пространства — в этой самой комнате; что готовить к печати чужие книги — значит губить свой собственный мозг; что ни повседневная работа, ни постоянные разочарования не имеют никакого значения перед лицом все растущей, все более нежной любви к жене; что в следующем месяце надо будет показаться глазному грачу. Хью заменил неправильную букву на «в» и стал дальше смотреть пестрящую поправками корректуру, в которую за его закрытыми веками превращалась темнота. Двойная систола стремительно вернула его к бодрствованию, и он пообещал своей неисправившейся личности довести ежедневное потребление сигарет до мгновения ока.
— И потом вы отключились?
— Да. Может быть, еще попытался поймать строчку-другую текста, но — да, я заснул.
— Вероятно, прерывистым сном?
— Нет, напротив, глубже я не спал никогда. Видите ли, предыдущая ночь была у меня почти бессонная.
— О’кей. Не знаю, осведомлены ли вы, что тюремные психологи-криминалисты изучают, кроме всего прочего, ту область танатологии {128} , которая связана со средствами и методами насильственной смерти?
Персон издал слабый звук, изображающий отрицание.
— Хорошо — поставлю вопрос по-другому: полицию интересует орудие, которым пользовался преступник; танатолог хочет знать, как и почему оно было использовано. Это понятно?
Подобный же ответ — утвердительный.
— Всякое орудие есть… ну, скажем, орудие. Оно может быть неотъемлемой частью работника, как, например, угольник столяра. Или из плоти и крови, как вот они (похлопав Хью по рукам, укладывает их на свои ладони, словно выставляя для обозрения или готовясь приступить к какой-то детской игре).
Ручищи Хью были возвращены ему, как две пустые миски. Далее ему было объяснено, что для удушения молодой особы могут применяться два метода: любительская, не слишком эффективная фронтальная атака и более профессиональный захват сзади. В первом случае шея жертвы крепко сдавливается восемью пальцами, в то время как большие пальцы зажимают его (или ее) горло; при этом остается риск, что он или она схватят душащего за запястья или отразят нападение каким-нибудь другим способом. Второй, более надежный путь состоит в том, что большие пальцы крепко упираются в шею юноши или, предпочтительно, девушки сзади, а остальные восемь нажимают на горло. Первый метод мы условно называем «Pouce» [104] , второй — «Пианист». Мы знаем, что вы напали с тыла, но тогда возникает вопрос: почему, когда вы планировали задушить свою жену, вы избрали именно «Пианиста»? Может быть, вы инстинктивно чувствовали, что внезапный и сильный захват дает наибольшие шансы на успех? Или у вас были какие-то другие, субъективные соображения — например, вы считали, что вам будет неприятно в ходе операции следить за сменами лицевого выражения?
Он ничего не планировал. Весь этот ужас совершился автоматически, во сне, он ведь очнулся, только когда оба они приземлились на полу у кровати.
Он говорил, что ему снился пожар?
Это правда. Все было охвачено пламенем, и если что-то и можно было разглядеть, то сквозь пунцовые прозрачные пластиковые язычки. Его случайная подружка широко распахнула окно. Кто она? Гостья из прошлого — проститутка, подобранная им во время первого заграничного путешествия лет двадцать назад, бедная девочка-полукровка, хотя вообще-то американка и очень милая, звали ее Джулия Ромео {129} , что на староитальянском языке означает «паломник» {130} , но тогда все мы паломники, а сны — анаграммы дневного существования. Он рванулся за ней, чтобы не дать ей выпрыгнуть. Окно было большое и низкое, с большим подоконником, обитым толстой тканью, как водится в этой стране огня и льда. Какие там ледники, какие рассветы! Все светящееся тело Джулии, она же Жюли, облегала допплерова комбинация {131} . Она простерлась на подоконнике, широко раскинув руки, которыми дотрагивалась до раскрытых рам. Он глянул сквозь нее, — там, далеко внизу, в пропасти двора или сада, такие же языки пламени двигались, как полоски красной бумаги, которые невидимый вентилятор вздымает над дровами из папье-маше в праздничных рождественских витринах заметенного снегом детства. Выпрыгнуть из окна или спуститься с карниза по связанным простыням (длинношеяя фламандско-средневекового вида приказчица демонстрировала технику связывания в зеркальном заднике его сна) показалось ему безумием, и бедный Хью попытался остановить свою Джульетту. Стараясь покрепче ее схватить, он вцепился ей в шею, большие пальцы с квадратными ногтями врезались в освещенный фиолетовым светом затылок, остальные восемь — сжали горло. На экране кинотеатра учебных фильмов по другую сторону двора или улицы показали дергающуюся в конвульсиях трахею, все же остальное перестало внушать какие-либо опасения: он удобно пристроился к Джулии и спас бы ее от верной гибели, если бы она, одержимая самоубийственной жаждой спастись от огня, не соскользнула с подоконника и не унесла его за собой в пустоту. Ну и падение! Глупая Джулия! Какое счастье, что Мистер Ромео продолжал своею мертвой хваткой скручивать и крушить этот кричащий и хрипящий хрящ, просвечиваемый рентгеном толпящимися на улице пожарниками и высокогорными проводниками. Как они летели! Супермен, несущий младую душу в своих объятьях {132} .
Удар при падении оказался не столь сильным, как он ожидал. Это, Персон, какая-то бравурная пьеса, а не сон душевнобольного. Придется подать на вас докладную записку. Он ушиб локоть, а ночной столик упал вместе с лампой, стаканом, книгой; но хвала Искусству — она невредима, она с ним рядом, она лежит спокойно. Он нащупал упавшую лампу и засветил ее в этом необычном положении. Мгновение он не мог понять, что тут делает его жена, лежа ничком на полу, с распущенными, словно в полете, волосами. Потом он уставился на свои робкие руки.21
«Дорогой Фил!
Это, без всякого сомнения, мое последнее письмо. Я Вас покидаю. Я ухожу к другому, еще более великому Издателю. Там ангелы станут вычитывать мои рукописи или черти — множить опечатки, в зависимости от того, к какой редакции припишут мою бедную душу. Итак, прощайте, дорогой друг, и пусть Ваш наследник повыгодней продаст это письмо на аукционе.
Оно написано от руки, потому что я не хочу, чтобы его прочитал Том-Там или кто-то из его мужеского пола машинисток. Я смертельно болен и лежу после неудачной операции в единственной отдельной палате Болонского госпиталя. Юная сестра милосердия, которая любезно согласилась отправить это письмо, рассказала мне, сопровождая повесть ужасными режущими жестами, нечто такое, за что я заплатил ей столь же щедро, как вознаградил бы ее иные милости, будь я еще мужчиной. На самом же деле принесенная о грядущей кончине весть бесконечно ценнее, чем отданная в дар возлюбленному честь. Если верить моему волоокому шпиону, Великий хирург, чтоб его собственная печенка лопнула, соврал мне, когда вчера, осклабясь, словно череп, объявил, что operazione [105] прошла perfetto [106] . Что ж, это верно в том смысле, в каком Эйлер называл ноль совершенным числом {133} . На самом деле они разрезали мне живот и, придя в ужас от моей испорченной fegato [107] , зашили меня, даже до нее не дотронувшись.
Не стану беспокоить Вас проблемами, связанными с Тамвортом. Жаль, что Вы не видели самодовольной гримасы на длинных губах этого бородатого типа, когда он навестил меня сегодня утром. Как Вы знаете — а это знают все, даже Мэрион, — он пролез в мои дела, заползая в каждую щелку, записывая все, что я изрекаю с моим немецким акцентом, так что теперь он может быть таким же Босуэллом {134} мертвеца, каким был боссом живого. Одновременно я пишу нашему с Вами адвокату о мерах, которые надо принять после моего отплытия, чтобы пресекать Тамворту каждый шаг по намеченному им лабиринту.
Единственное дитя, которое я любил, — это восхитительная, глупая, неверная Джулия Мур. Каждый цент и сантим, которым я владею, и все остатки рукописей, которые еще удастся вырвать из когтей Тамворта, должны перейти к ней, несмотря на все двусмысленные темноты в моем завещании: Сэм поймет, на что я намекаю, и будет действовать соответственно.
Две последние части моего опуса в Ваших руках. Я очень огорчен, что изданием будет заниматься не Хью Персон. Отвечая на мое письмо — ни слова о том, что Вы его получили, — вставьте туда, словно Вы просто сплетничаете, какие-нибудь сведения о нем — пусть они будут нашим кодом: почему, например, он год — или больше? — просидел в тюрьме, если установлено, что он действовал в состоянии эпилептического транса {135} ; почему после пересмотра дела и признания его невиновным он был переведен в больницу для душевнобольных преступников и почему следующие пять или шесть лет он болтался между тюрьмой и сумасшедшим домом, пока не стал пациентом частной клиники? Как можно, не будучи знахарем, лечить от дурных снов? Пожалуйста, все это мне сообщите, потому что Персон — один из самых прелестных персонажей, с какими мне доводилось иметь дело, и еще потому, что в своем письме о нем Вы сумеете контрабандой провезти всевозможные тайные сведения для меня, несчастного бедняги.
Несчастный бедняга — воистину лучше не скажешь! Бедная моя печень тяжела, как отвергнутая рукопись. Страшную гиенообразную боль им удается заглушать частыми инъекциями, но так или иначе она всегда присутствует за стеной моей плоти, словно приглушенный гром непрерывной лавины, которая там, вне меня, уничтожает все структуры моего воображения, все пограничные столбы моей сознательной личности. Это смешно — но раньше я думал, что умирающие видят тщету мира, бесполезность славы, страсти, искусства и так далее. Я думал, что хранящиеся в их сознании сокровища воспоминаний превращаются в радужную дымку, но сейчас я ощущаю противоположное: самые мои обыденные чувства и подобные же чувства других людей приобрели для меня гигантские масштабы. Вся Солнечная система — лишь отражение в стекле моих (или Ваших) наручных часов. Чем более я умаляюсь, тем я становлюсь грандиознее. Мне кажется, это случай необычный. Абсолютное отрицание всех религий, когда-либо выдуманных человеком, и абсолютное спокойствие перед лицом абсолютной смерти! Если бы я мог объяснить этот тройственный абсолют в одной большой книге, она стала бы, без сомнения, новой Библией, а ее автор — создателем новой веры. К счастью для моего самоуважения, книга эта никогда не будет написана — не просто потому, что умирающие не пишут книг, но оттого, что Ваш покорный умирающий слуга никогда не умел одним проблеском выразить то, что может быть понято только
Примечание, добавленное адресатом:
«Получено в день смерти писателя. Подшить к „Почившим-R“».22
Персон ненавидел вид и ощущение своих ног, на редкость чувствительных и неизящных. Даже став взрослым, он, раздеваясь, избегал на них смотреть. Поэтому он не впал в американскую манию ходить дома босиком — отбрасывающую, минуя детство, к более простым и счастливым временам. Какая занозистая дрожь пробирала его при мысли о ногте, зацепившемся за шелк носка (шелковых носков тоже больше нет), — так женщина вздрагивает, когда скрипит оконное стекло. Они были мосласты и слабы, они всегда болели. Визит в обувной магазин для него мало чем отличался от похода к зубному врачу. Он с неприязнью поглядел на покупку, сделанную в Бриге по дороге в Витт. Ничто не бывает завернуто с такой дьявольской аккуратностью, как коробка с обувью. Он разрядил нервы, сорвав с нее бумагу. Эту пару отвратительно тяжелых коричневых горных сапог он уже примерял в магазине. Размер, несомненно, был его, и столь же несомненно они были далеко не так удобны, как уверял продавец. Да, по ноге, но впритык. Он со стоном их напялил и не без осложнений зашнуровал. Ничего, придется потерпеть. Предстоящий подъем нельзя было совершить в обычных ботинках: первый и единственный раз, когда он попытался это сделать, нога постоянно скользила на гладких скалах. Эти, по крайней мере, удерживались на ненадежных поверхностях. Еще он вспомнил мозоли, натертые точно такой же парой, но замшевой, купленной восемь лет назад и выброшенной, когда он уезжал из Витта. Что ж, левый жал немного меньше правого — хромое утешение.
Он сбросил тяжелый темный пиджак и надел старую штормовку. Направляясь к лифту по коридору, он налетел на какие-то три ступеньки и решил, что единственное их разумное назначение — предупреждать о предстоящем страдании. Но он отмахнулся от зазубренного острия боли и зажег сигарету.
Как во всех второразрядных гостиницах, лучший вид на горы открывался из окон в северном конце коридора: темные, почти черные скалистые вершины с белыми полосами кое-где сливались с угрюмым небом, покрытым тучами; ниже — хвойные меха лесов, еще ниже — более светлая зелень полей. Печальные горы! Прославленные глыбы земного тяготения!
Дно долины, вмещающей городок Витт и несколько раскиданных вдоль русла узкой речки деревенек, состояло из унылых пастбищ, окруженных колючей проволокой; единственным их украшением были высокие стебли цветущего фенхеля. Река, прямая, как канал, утопала в зарослях ольхи. Обзор широк, но зря блуждает взгляд: тут зеленеет выкошенный склон, тропою неопрятной отделен от стада на болотистом лугу, а там, на отдаленном берегу, расположились лиственницы.
Первая часть его повторного хождения к святым местам (Персон, наверное, унаследовал склонность к паломничествам от своего французского предка, католического поэта и почти что святого {136} ) состояла из прогулки через Витт к группе дач, разбросанных над деревней по склону горы. Сам городок показался ему еще некрасивее и беспорядочнее. Он узнал фонтан, банк, церковь, огромное каштановое дерево и кафе. Почта тоже была на прежнем месте, и та же скамейка стоит у ее дверей в ожидании писем, а они все не приходят.
Он перешел через мост, не помедлив, чтобы прислушаться к грубому шуму потока, который все равно ничего не мог бы ему сообщить. Вершина горы была украшена бахромой елей, в стороне стояло еще несколько елок (не деревья, а туманные призраки, дублеры, сероватая шеренга под дождевыми тучами). Вокруг новой дороги выросли новые дома, потеснив жалкие ориентиры, которые он помнил или думал, что помнит.
Теперь ему надо было найти виллу «Настя», до сих пор сохранившую дурацкое русское уменьшительное имя покойной старухи {137} . Незадолго до последней болезни она продала дом бездетной английской паре. Он должен увидеть знакомый фасад — пусть он будет тем глянцевым конвертом, в котором прячут картинку из прошлого.
На углу Хью замедлил шаги. Чуть дальше женщина продавала овощи с лотка. Est-ce que vous savez, Madame… [108] — да, она знает, это туда, вверх по улице. При этих словах большой белый дрожащий пес выполз из-за ящика, и Хью, вздрогнув от совершенно ненужного воспоминания, вдруг понял, что здесь он восемь лет назад останавливался и видел эту собаку, которая и тогда уже была довольно стара и, конечно, отважно пережила все мыслимые сроки для того, чтобы сослужить службу слепой его памяти.
Окрестности, за вычетом белой стены, были неузнаваемы. Сердце его билось, словно после тяжелого подъема. Светловолосая девчушка с бадминтоновой ракетой в руках, присев, поднимала волан с тротуара. Немного выше он увидел виллу «Настя», перекрашенную в небесно-голубой цвет. Все окна были закрыты ставнями.23
Избрав для восхождения в горы одну из размеченных тропинок, Хью встретил еще одного пришельца из прошлого, а именно почтенного смотрителя скамеек, — оскверненные птицами и старые, как он сам, они понемногу разваливались в разных тенистых уголках (под ними желтые листья, над ними — зеленые) по ходу поднимавшейся к водопаду тропинки, определенно идиллической. Он вспомнил украшенную богемскими стекляшками трубку смотрителя (гармонирующую с прыщеватым носом ее владельца) и то, как Арманда, пока старик копался в мусоре под треснувшей скамейкой, обменивалась с ним грубыми шуточками на швейцарско-немецком диалекте.
Теперь в этих местах туристам предлагались некоторые дополнительные восхождения, к их услугам были новые подъемники и новое шоссе от Витта до станции канатной дороги, куда Арманда ходила с приятелями пешком. Когда-то Хью тщательно изучил карту местности, огромную Карту Нежности {138} , или Хартию Пыток, вывешенную на доске объявлений возле почты на всеобщее обозрение. Если бы он захотел с комфортом доехать до края ледника, он мог бы сесть на новый автобус, соединивший Витт с канаткой Дракониты. Но он пожелал целиком повторить весь трудный старый маршрут и пройти через незабываемый лес. Он надеялся, что подвесная кабина осталась такой, какой он ее запомнил, — о двух скамейках одна против другой: она парила ярдах в двадцати над торфянистым склоном по просеке, вырубленной среди елей и ольховника, и примерно каждые тридцать секунд с толчком и шумом терлась о столб, но в остальном вела себя вполне пристойно.
В памяти Хью сплелись воедино несколько троп и дорог для транспортировки леса, которые вели к началу тяжелого подъема, — хаос валунов и джунгли рододендронов, через которые надо было продираться к канатке. Неудивительно, что очень скоро он заблудился.
Память его тем временем держалась своей собственной путеводной нити. Снова он задыхался, стараясь не отстать от нее, беспощадной. Снова она поддразнивала Жака, красивого мальчика-швейцарца с оранжево-лисьими волосками на теле и задумчивыми глазами. Снова она флиртовала с эклектичными близнецами-англичанами, которые овраги называли «врагами народа», а вместо «хребет» говорили «Ай-рарат». Несмотря на внушительный внешний облик, ни ноги Хью, ни его легкие не давали ему возможности угнаться за ними даже в памяти, и когда четверка прибавила шагу и скрылась со всеми своими жестокими альпенштоками, веревками и прочими орудиями пыток (объем снаряжения явно был преувеличен невежеством), он остался стоять на скале и, глянув вниз, сквозь волнующийся туман увидел, казалось, само рождение гор, по которым спешили его мучители, вздымание кристаллической коры со дна доисторического моря в унисон с его сердцем. Вообще говоря, погоня обычно заканчивалась для него еще до выхода из леса — убогого старого ельника, пересеченного крутыми и болотистыми тропинками меж зарослей мокрых стелющихся трав.
Сейчас он поднимался этим самым лесом, так же ужасно задыхаясь, как и прежде, когда он поспевал вслед за золотистым затылком Арманды или за огромным рюкзаком на голой мужской спине. Как и тогда, жмущий носок ботинка вскоре натер ему кожу на суставе третьего пальца правой ноги, и красный глазок на этом месте теперь просвечивал сквозь любую прореху в мыслях. С лесом он в конце концов развязался и вышел на усеянное камнями поле к одинокому сараю, который показался ему знакомым. Но нигде не было видно ни ручья, в котором он однажды мыл ноги, ни сломанного мостика, который внезапно пролег над пропастью времени в его сознании. Он пошел дальше. День немного посветлел, но тут же туча своей ладонью снова прикрыла солнце. Тропинка дошла до пастбища. Он вдруг заметил распластанную на камне большую белую бабочку. Прозрачные, неприятно сморщенные поля ее бумажно-тонких, подкрашенных выцветшим багрянцем крыльев с черными пятнышками слегка подрагивали на безрадостном ветру. Хью вообще не любил насекомых, но эта бабочка выглядела особенно неприятно. И все же в порыве добросердечия, для него необычном, он подавил желание раздавить ее слепым сапогом, смутно представив, что она, должно быть, устала и голодна и что ей, наверное, будет приятно, если ее перенесут на травяную подушечку, усеянную розовыми булавочными головками каких-то мелких цветов. Он склонился над бабочкой, но та с шумным шелестом уклонилась от его платка, потом, преодолевая тяготение, неуклюже взмахнула крыльями и уверенно поплыла прочь.
Он подошел к указательному столбу. Сорок пять минут до Ламмершпица, два с половиной часа до Римперштейна. Стало быть, он сбился с пути, ведущего к станции канатной дороги. Указанные расстояния были унылы как горячечный бред.
За столбом тропинку обступали крутолобые серые скалы, обросшие полосками черного мха и бледно-зеленого лишайника. Он поглядел на тучи, сгущавшиеся над дальними пиками или провисавшие между ними, как медузы. Продолжать подъем в одиночку не было никакого смысла. Бывала ли она здесь, отпечатывался ли когда-нибудь в этой глине замысловатый рисунок ее подошв? Он взглянул на остатки одинокого пикника, на кусочки яичной скорлупы, обломанной пальцами другого одинокого странника, сидевшего здесь всего за несколько минут до его появления, на смятый пластиковый пакет, куда в свое время спорые женские руки небольшими щипчиками вкладывали, одно за другим, светлое яблочное печенье, чернослив, изюм, орехи, липкую мумию банана — все это теперь уже переваривается. Скоро все поглотит серая пелена дождя. Он почувствовал первый его поцелуй на своей лысине и повернул обратно к лесу, обратно к своему вдовству.
Подобные дни, давая отдых глазу, оставляют больше простора другим органам чувств. Небо и земля лишились всякой окраски. Непонятно, моросил ли дождь, или это только казалось, или вообще не было дождя, и все-таки — дождь шел, в том смысле, который может быть выражен словесно лишь на некоторых старых северных диалектах, или даже не выражен, а как бы передан через призрак звука, производимого мелким дождиком, падающим на туманный куст благодарных роз.
«Дождь в Виттенберге, но не в Виттгенштейне» {139} — темная шутка из «Тралятиций».24
Прямое вмешательство в жизнь персонажа не входит в наши обязанности; с другой же, выражаясь «тралятически», стороны, судьба его — не цепочка предопределенных связей: пусть одни «будущие» события вероятнее, чем другие, хорошо, но все они — не более чем химеры, и любая последовательность причин и следствий — это всегда стрельба в молоко, даже если вашу шею уже обхватил люнет гильотины и тупая толпа затаила дыхание. Какой был бы хаос, если бы кто-то из нас стал защищать мистера X., а другие поддерживать мисс Джулию Мур, чей интерес, например, к диктатурам в дальних странах пришел в противоречие с интересами ее старого больного поклонника, мистера (ныне лорда) X. Самое большее, что мы можем сделать, направляя фаворита по лучшему пути при обстоятельствах, не заключающих для других ущерба, — это
Жизнь можно сравнить с человеком, танцующим в разных обличьях вокруг самого себя: так спящего мальчика берут в окружение приснившиеся ему овощи из нашей первой книжки с картинками — зеленый огурец, синий баклажан, красная свекла, Картошка-mère [109] , Картошка-fille [110] , девочка-спаржа и прочие и прочие, — они ведут свой хоровод все быстрее и быстрее, постепенно сливаясь в просвечивающее кольцо, играющее всеми цветами радуги вокруг мертвого человека или погасшей звезды.
Не полагается нам и объяснять необъяснимое. Люди научились жить с черной ношей, с огромным саднящим горбом: с догадкой, что «реальность», может быть, только «сон». Но насколько было бы еще ужаснее, если бы сознание того, что вы сознаете подобие реальности сновидению, само было сном, встроенной галлюцинацией! Надо, впрочем, помнить, что не бывает миража без точки, в которой он исчезает, точно так же, как не бывает озера без замкнутого круга надежной земли.
Мы уже дали понять, что нам не обойтись без кавычек («реальность», «сон»). Знаки, которыми Хью Персон все еще испещряет поля корректур, определенно имеют метафизическое, зодиакальное значение! «Прах к праху» {140} (мертвецы знают толк в перемешивании, хоть это, по крайней мере, можно считать установленным). Пациент одной из психиатрических клиник, где лежал Хью, дурной человек, но хороший философ, уже будучи «неизлечимо больным» (страшные слова, их не спасут никакие кавычки), сделал для Хью такую запись в его «Тюремно-психиатрическом альбоме» (род дневника тех печальных лет):«Обычно считают, что, если человек установит факт жизни после смерти, он тем самым разрешит загадку Бытия или станет на путь к ее разрешению. Увы, совсем неочевидно, что эти проблемы будут пересекаться или даже частично совпадать».
Закроем тему на этой странной ноте.
25
Чего ты ждал от своего паломничества, Персон? Простого зеркального возвращения старых страданий? Сочувствия от замшелого камня? Насильственного воссоздания безвозвратно исчезнувших мелочей? Поисков утраченного времени в совершенно ином смысле, чем ужасное «Je me souviens, je me souviens de la maison où je suis né» [111] Гудгрифа {141} , или же того, что искал Пруст? Все, что ему довелось когда-то здесь испытать (за исключением финала последнего восхождения), — это отчаяние и скука. Вновь посетить унылый серый Витт его заставило нечто совсем другое.
Не вера в привидения. Какому призраку охота посещать полузабытые груды материи (он не знал, что Жак лежит погребенный под шестью футами снега в Шюте, Колорадо), неверные тропинки, хижину лыжного клуба — некие чары не дали ему до нее добраться, но, так или иначе, ее название безнадежно перепуталось для него с «Драконитом», стимулирующим средством, которое больше не выпускается, но все еще рекламируется на заборах и даже на скалистых утесах. И все-таки проделать весь этот путь на другой материк его заставило нечто, имеющее отношение к визитам призраков. Попробуем в этом разобраться.
Практически все сны, в которых она являлась к нему после смерти, ставились в декорациях не американской зимы, а швейцарских гор и итальянских озер. Он не нашел даже той поляны в лесу, где незабываемый поцелуй был прерван появлением маленьких веселых скалолазов. Моментальное соприкосновение с самым существенным ее образом в точно запомнившейся обстановке — вот к чему сводилось желаемое.
Вернувшись в отель «Аскот», он жадно съел яблоко, со вздохом отвращения стащил с себя заляпанные глиной сапоги и, не обращая внимания на потертости и сыроватые носки, влез в удобные уличные туфли. Мучительная задача еще не решена — продолжим!
Надеясь, что какая-нибудь зрительная зарубка поможет ему вспомнить номер комнаты, в которой он жил восемь лет назад, он прошелся по всей длине коридора третьего этажа, заглядывая в пустые глаза незнакомым цифрам, и вдруг застыл на месте: прием наконец сработал. Увидев очень черный номер «313» на очень белой двери, он вспомнил, как говорил Арманде (обещавшей его посетить, но не желавшей о себе заявлять): «Чтобы эти цифры запомнить, надо их представить себе как три фигурки в профиль, — узник, которого ведут два стражника, один спереди, другой сзади». Арманда возразила, что это слишком мудрено, — она просто запишет номер в календарь, который носит в сумочке.
За дверью тявкнула собака: значит, подумал он, номер занят прочно. Тем не менее он удалился с чувством удовлетворения, с чувством, что отвоевал важный клочок земли в одной из провинций прошлого.
Потом он спустился вниз и попросил хорошенькую служащую позвонить в гостиницу в Стрезе и узнать, могут ли они дня на два предоставить ему комнату, где мистер и миссис Хью Персон останавливались восемь лет назад. Ее название, сказал он, звучит как «Beau Romeo» {142} [112] . Она повторила его уже в правильной форме, но сказала, что это займет несколько минут. Ничего, он подождет в гостиной.
В гостиной находились лишь двое — какая-то женщина, доедавшая завтрак в дальнем углу (ресторан был недоступен — его еще не прибрали после недавней фарсовой потасовки), и швейцарский бизнесмен, проглядывавший старый номер американского журнала (оставленного здесь Хью восемь лет назад — но эту линию жизни никто не проследил). Столик по соседству со швейцарским господином был завален гостиничными проспектами и довольно свежей периодикой. Локоть швейцарца покоился на «Трансатлантике» {143} . Хью потянул журнал к себе, и швейцарский господин буквально взлетел со своего стула. Извинения и контризвинения переросли в разговор. Английский язык месье Уайльда {144} во многих отношениях — грамматикой и интонациями — напоминал английский Арманды. Он предельно шокирован статьей в «Трансатлантике», — попросив его на минутку обратно, он послюнил большой палец, нашел соответствующее место и, протягивая Хью журнал, раскрытый на возмутившей его статье, тыльной стороной руки стукнул по странице:
— Тут пишут о человеке, который восемь лет назад убил свою жену и…
Служащая, чью конторку и бюст он со своего места различал в миниатюре, издали подавала ему знаки. Она выскочила из-за своей загородки и направилась к нему.
— Не отвечает, — сказала она. — Попробовать еще?
— Да, да, — сказал Хью, поднимаясь с места и натыкаясь на кого-то (на женщину, которая, завернув оставшийся от ветчины жир в бумажную салфетку, выходила из гостиной), — да. Ах, простите. Да, непременно. Позвоните, пожалуйста, в справочное или еще куда-нибудь.
Итак, восемь лет назад убийце даровали жизнь, отменив смертную казнь (Персону в другом, старинном смысле слова ее тоже восемь лет назад даровали, но он промотал, промотал ее в безумном сне), а теперь его выпускают на свободу, потому что он, видите ли, был образцовым заключенным и даже обучил товарищей по камере таким вещам, как шахматы, эсперанто (он убежденный эсперантист {145} ), лучшим рецептам тыквенного пирога (по профессии он кондитер), знакам зодиака, игре в «рамс» и т. д. и т. п. Для некоторых женщина, увы, только станок, и ничего больше.
— Это чудовищно, — продолжал швейцарский господин, пользуясь выражением, заимствованным Армандой у Джулии (ныне леди X.), — совершенно чудовищно, как цацкаются нынче с преступниками. Не далее как сегодня один горячий официант, обвиненный в краже ящика
О, да. Он сам сидел в тюрьме, потом в тюремной больнице, потом опять в тюрьме, его дважды судили по делу об удушении девушки-американки (ныне леди X.). «Раз я целый год просидел с кошмарным сокамерником. Если бы я был поэтом (но я всего лишь корректор), я бы вам описал небесный покой одиночного заключения, блаженство унитаза незапятнанной чистоты, свободу мысли в идеальной тюрьме. Назначение тюрьмы (улыбаясь мосье Уайльду, который стал глядеть на часы, но много на них не увидел), конечно, не в том, чтобы исправить убийцу, и не только в том, чтобы его наказать (как можно вообще наказать человека, который все носит с собой, при себе, внутри себя?).
— Я думаю, мне пора идти, — вяло сказал бедный Уайльд.
— Тюрьмы, психушки, специальные больницы — все это я изучил досконально. Это сущий ад — сидеть в камере с тридцатью непредсказуемыми идиотами. Мне приходилось изображать буйного, чтобы меня перевели в одиночку или в особое отделение треклятой больницы, в рай неизреченный для таких, как я, пациентов. Единственным моим шансом остаться нормальным было симулировать сумасшествие. Это тернистый путь. Одна здоровенная красавица-сестра так меня лупила: раз ладонью, два — костяшками, три — снова ладонью, — зато я возвращался в блаженное одиночество. Должен добавить: всякий раз, когда вытаскивали мое дело, тюремный психиатр свидетельствовал, что я отказываюсь обсуждать то, что на их профессиональном жаргоне называется «брачной половой жизнью». Могу еще печально-радостно и печально-гордо вам сказать, что ни моим стражникам (среди них попадались неглупые и человечные), ни фрейдистским инквизиторам (все они или дураки, или невежды) не удалось ни сломать, ни изменить мою несчастную персону, каковой я являюсь.
Мосье Уайльд, решив, что он пьян или сумасшедший, уплелся прочь. Красивая служащая (плоть есть плоть, красное жало {146} есть l’aiguillon rouge — любовь моя не обиделась бы) снова стала подавать знаки. Он встал с места и направился к ней. Гостиница в Стрезе ремонтируется после пожара. Mais [115] (подняв красивый пальчик)…
Нам приятно заметить, что всю свою жизнь Персон испытывал известное трем знаменитым теологам и двум второстепенным поэтам странное ощущение, что позади него, как бы за его плечом, стоит кто-то значительнее, невероятно умнее, сильнее и спокойнее его, — некий незнакомец, нравственно его превосходящий. Это и был его главный «теневой спутник» (один критик, читай «клоун», как-то сделал R. выговор за этот эпитет), и не будь у него этой просвечивающей тени, мы никогда бы нашим дорогим Персоном заниматься не стали. На коротком пути от кресла к прелестной шейке девушки, ее пухлыми губам, длинным ресницам и потайным прелестям Персон почувствовал, что кто-то или что-то предупреждает его, что надо поскорей из Витта убраться, и в путь — в Верону, Флоренцию, Рим, Таормину, если нельзя в Стрезу. Но он к предостережению, сделанному тенью, не прислушался и, может быть, по существу был прав. Мы думали, впереди у него есть еще несколько лет земных радостей; мы готовы были перенести к нему в постель эту девушку, но в конце концов он должен сам выбирать, сам должен и умирать, если хочет.
Mais! (чуть-чуть сильнее, чем «но» и «впрочем») есть у нее и хорошие новости. Он ведь хотел переехать на третий этаж? Это можно сделать сегодня вечером. Дама с собачкой уезжает перед ужином. Приключилась довольно забавная история. Оказывается, ее муж держит приют для собак, чьим владельцам приходится бывать в отъезде. Дама, когда сама путешествует, обычно берет с собой какого-нибудь маленького песика, который больше всех тоскует. Сегодня ей позвонил муж, что хозяин собачки вернулся из поездки раньше срока и со страшным скандалом требует ее обратно.26
Ресторан при гостинице, довольно унылый зал, обставленный в деревенском вкусе, отнюдь не был переполнен, но назавтра ожидались две большие семьи, а кроме того, на более дешевую вторую половину августа должен будет или должен был начаться (трудно не перепутать складки грамматических времен, говоря об этом здании) неплохой приток немцев. Простоватая девушка в народном платье, не совсем скрывавшем большие белые груди, заменила младшего из двух официантов, а левый глаз угрюмого метрдотеля был закрыт черной повязкой. Сразу после ужина наш Персон переезжал в комнату 313; он отметил наступающее событие, выпив в свою полную, но разумную меру — «Кровавого Ваньку» {147} (водка с томатным соком) перед гороховым супом, бутылку рейнского со свининой (загримированной под «телячьи котлеты») и большую рюмку бренди с кофе. Мосье Уайльд отвернулся, когда подвыпивший или одурманенный американец проходил мимо его столика.
Комната была точно такая, в какой он хотел или когда-то хотел (опять времена перепутались) ожидать ее прихода. Кровать в юго-западном углу аккуратно застелена покрывалом, но горничная, которая должна или может скоро постучать, чтобы приготовить постель, не была и не будет допущена внутрь — если еще останутся двери и постели, «внутри» и «снаружи». На ночном столике с непочатой пачкой сигарет и дорожным будильником соседствовала красиво завернутая коробочка с зеленоватой статуэткой юной лыжницы, просвечивающей через двойной слой картона и бумаги. Прикроватный коврик — из той же светло-голубой махровой ткани, что и покрывало, — пока был заткнут под ночной столик, но раз она заранее (капризница! гордячка!) отказалась остаться до рассвета, то никогда не увидит его за своим делом — принимающим первый квадратик солнца, потом прикосновение залепленных пластырем пальцев Хью. Букетик колокольчиков и васильков (их оттенки немедленно начали между собой любовную войну) был поставлен не то помощником управляющего, уважавшим чувства, не то самим Персоном в вазу на комоде, где лежал только что снятый им галстук уже третьего оттенка голубизны, поскольку из другого материала (sericanette {148} ). Наведя на резкость, можно разглядеть, как смесь брюссельской капусты и картофельного пюре, красочно перемежаемая красноватым мясом, зигзагами продвигается по кишечнику Персона, — в этом пейзаже из пещер и излучин можно различить еще два-три яблочных семечка — скромные путешественники, задержавшиеся после предыдущей трапезы. Сердце его, маловатое для такого верзилы, имело форму слезы.
Возвращаясь до обычного уровня, мы видим висящий на вешалке черный плащ Персона и его графитово-серый пиджак на спинке стула. Ко дну корзины для бумаг под карликовым письменным столом, стоящим в северо-восточном углу комнаты и полным бесполезных ящиков, прилипли (хотя служащий только что выбросил мусор) клочки бумажной салфетки с жирным пятном. Шпиц {149} спит на заднем сиденье «амилькара» {150} , на котором жена собачника возвращается в Трю.
Персон зашел в ванную, опорожнил мочевой пузырь и хотел было принять душ, но теперь она могла прийти в любую минуту — если вообще придет. Он надел модный свитер с завернутым воротником и достал последнюю оставшуюся таблетку от изжоги — он помнил, в каком она кармане, но не сразу определил этот карман (странно, как некоторым людям трудно разобраться с первого взгляда, где у висящего пиджака правая пола, а где — левая). Арманда считала, что настоящий мужчина должен одеваться безупречно, а мыться — не слишком часто. Дуновение мужеского запаха из gousset [116] , говорила она, при некоторых соприкосновениях может быть весьма привлекательным. Деодорантами пользуются только дамы и горничные. Никогда в жизни никого он не ждал с таким нетерпением. Лоб его взмок, он дрожал, коридор был пустой и длинный, немногие постояльцы находились главным образом внизу, в гостиной, где они болтали и играли в карты или просто счастливо покачивались на мягком бережку сна. Он снял с постели покрывало и положил голову на подушку, носками касаясь пола. Новички любят наблюдать за такими действующими на воображение пустяками, как впадина в подушке, увиденная через лобную кость, сквозь изрытый извилинами мозг, затылочную кость и черные волосы. В начальной стадии нашего нового бытия, всегда завораживающего, иногда страшащего, этот род невинного любопытства (дитя играет с извивающимся отражением в воде ручья, в арктическом монастыре монахиня родом из Африки трогает с наслаждением хрупкий циферблат своего первого в жизни одуванчика) не есть нечто исключительное, особенно если прослеживать жизнь персонажа от юности до самой смерти вместе с размывами окружающей материи.
В миг ее теперь уже неизгладимого появления в прозрачных дверях комнаты он почувствовал восторг, как бывает при взлете: пользуясь неогомеровской метафорой — земля наклоняется, потом снова возвращается в горизонтальное положение, и практически без затрат времени и пространства мы уже поднялись на тысячи футов над землей, и облака (легкие, пушистые, очень белые, разделенные более или менее широкими промежутками) как бы разложены на плоском стекле небесной лаборатории, сквозь которое далеко внизу, на пряничной земле, виднеется то изрезанный шрамами склон, то круглое индигового цвета озеро, то темная зелень соснового леса, то вкрапления деревень. Тут подходит стюардесса с прохладительными многоцветными напитками, — это Арманда, она только что приняла его предложение, хоть он и предупреждал, что она многое преувеличивает, например удовольствие от вечеринок в Нью-Йорке, его положение в издательстве, будущее наследство — писчебумажное дельце его дяди, горы в Вермонте, — и в этот момент аэроплан взрывается с ревом и надсадным кашлем.
Закашлявшись, наш Персон сел на кровати и в душащем мраке стал нащупывать выключатель, но от щелчка было столько же толку, сколько от усилий паралитика подняться с места. Поскольку в его прежней комнате на четвертом этаже кровать стояла у другой, северной стены, он кинулся, как оказалось, к двери и отворил ее настежь, вместо того чтобы попытаться, как он думал, спастись через окно, не запертое на щеколду и распахнувшееся, как только роковой сквозняк принес клубы дыма из коридора.
Пламя, сначала питавшееся подкинутым в подвал промасленным тряпьем, потом поддержанное более летучей жидкостью, предусмотрительно разбрызганной по лестнице и коридорам, быстро распространилось по гостинице — однако «к счастью», как выразилась на следующее утро местная газета, «погибло лишь несколько человек, так как занято было всего несколько номеров».
Теперь языки огня краснокожей колонной поднимались по лестнице — один за другим, парами, тройками, рука об руку, со счастливым гуденьем между собой переговариваясь. Но Персона загнал обратно в комнату не трепещущий их жар, а едкий черный дым; простите, сказал учтивый огонек, придерживая дверь, которую он тщетно старался закрыть. Окно хлопнуло с такой силой, что стекла разлетелись каскадом рубинов. Уже смертельно задыхаясь, он подумал, что буря снаружи, должно быть, способствует пожару внутри. Наконец, спасаясь от удушья, он сделал попытку вылезти наружу, но на этой стороне ревущего дома не было ни балконов, ни выступов. Когда он добрался до окна, длинный язык с заостренным бледно-голубым кончиком, танцуя, остановил его изящным жестом руки в перчатке. Сквозь рушащиеся дощатые перегородки и падающую штукатурку до него донеслись человеческие вопли, и одним из его последних ложных умозаключений была мысль, что это крики людей, спешивших к нему на помощь, а не стоны товарищей по несчастью. Вокруг него вращались пестрые кольца, и ему на мгновение вспомнились овощи из жуткой детской книжки — победно кружащиеся, все быстрей и быстрей, вокруг мальчика в ночной рубашке, который тщетно пытается пробудиться от радужного головокружения сна. Последнее сновидение — раскаленная добела книга или коробка, совершенно пустая, прозрачная, просвечивающая насквозь. Это, наверное,
Сноски
1
2
См. предисловие Дж. Мальмстеда к его публикации писем Ходасевича Набокову: Минувшее. Исторический альманах. № 3. Париж, 1987. С. 277.
3
Russian Poetry and Literary Life in Harbin and Shanghai, 1930–1950. The Memory of Valerij Pereleshin / Ed. in Russian and with an introduction by J. P. Hinricks. Amsterdam, 1987. P. 44.
4
5
См.:
6
7
8
Новый журнал (Нью-Йорк). 1942. № 2. С. 377.
9
«Фиалки»
10
Биографический роман
11
«Эта ужасная англичанка»
12
«Эта чудесная женщина»
13
(Мадемуа)зель
14
Совсем легкий шлепок
15
«Безжалостная красавица»
16
«Смерть Артура»
17
«Обретенное время»
18
Bons-bons — конфеты
19
Мировая скорбь
20
Позер, любитель порисоваться
21
У нас много было красивых дам
22
Кожаные сигаретницы
23
Удостоверение на право работы
24
Светской кокотки
25
Ну да, она самая что ни на есть русская
26
Какая странная история!
27
Разумеется
28
Она сводит людей с ума
29
Это я
30
Иди, иди, голубчик
31
У меня есть для вас маленький сюрприз
32
Что в пределах разумного вам хотелось бы к чаю
33
Вне сравнения
34
Женское сердце никогда не воскреснет
35
Полюбуйтесь!
36
Господин хороший
37
Ах нет, увольте, я же не записная книжка моей подруги. А вы как думали?
38
Очень живая
39
Неожиданно
40
Молодыми любителями повеселиться
41
Веселой жизнерадостностью, которая, впрочем, вполне уживается с врожденным философским чувством, как бы религиозным восприятием явлений жизни
42
Роковая женщина?
43
Ну что, согласны?
44
Рад с вами познакомиться
45
Мне очень жаль
46
Друг мой
47
Послушайте
48
Знаете, это невежливо
49
Господин Упрямец
50
Навязчивой идеей
51
Наверное, вы, умираете от голода
52
Там, наверное, ужасная скучища, не так ли?
53
Тем лучше
54
Тогда вы странный человек, милостивый государь
55
Вы не очень-то любезны
56
Что это у меня на шее?
57
Вы с ума сошли!
58
Состояние безнадежно
59
Есть опасность…
60
Кожи, шкуры
61
Цирковой артист, комик
62
«Да здравствует народный фронт!»
63
Всё, нашел
64
Нет, ведь он пациент доктора Гинэ
65
Не так ли?
66
Боже мой!
67
Прекрасная комната на четвертом этаже
68
«Магазин готового платья. Триумфальная распродажа уцененных товаров»
69
Омара по-американски
70
Роскошная дача
71
«Частица не сочетается с последним слогом моего имени»
72
Краях
73
Распахни свой хитон, Деянира
74
На свой костер
75
Расскажите мне о ее
76
Совсем фашист?
77
Нет, совсем наоборот
78
Сам-то он
79
Родинкой
80
Рассыльных
81
Вдвоем
82
Урожденная
83
«Тогда пойдем в дом»
84
В стиле модерн
85
Вуайер поневоле
86
Ресторанчик
87
Точно к семи часам
88
Псевдоним путешественника
89
Вьюга
90
Бесцеремонностью
91
Другими словами
92
Желто-синяя берцовая кость
93
Господину
94
Кафе «Ледник»
95
Горнолыжные термины, обозначающие особого вида повороты.
96
Вдвоем
97
Закусочной
98
Здравствуйте
99
Горести
100
Изумленные скалы
101
Нечто выпученное, вытаращенное (
102
Эгоизм, самовлюбленность
103
Служанка
104
Большой палец
105
Операция
106
Совершенно, прекрасно
107
Печени
108
Не знаете ли вы, мадам…
109
Мать
110
Дочь
111
«Помню, помню я дом, где родился»
112
«Красавчик Ромео»
113
Что же
114
Так называемых
115
Но
116
Подмышка
Комментарии
1
Роман был написан в декабре 1938 — январе 1939 г. в Париже. Вышел в 1941 г. в американском издательстве «New Directions», затем неоднократно переиздавался.
Фамилия и имя главного героя, вынесенные в заглавие книги, требуют некоторых пояснений. Английское Knight имеет два основных значения: «рыцарь» и «шахматный конь», которые неоднократно обыгрываются в тексте. Немаловажно также, что оно омофонично существительному night (ночь), графически полностью в нем заключенному. Кроме того, для понимания романа существенны его частичные анаграммы — русское «книг(а)» и английское «King» (король), которые актуализированы в последней главе, где герой называет первые четыре буквы своей фамилии, а затем по ошибке проводит ночь у постели некоего Кигана (полная анаграмма русского «книга»). Отметим в этой связи, что фамилии различных действующих лиц соотносятся с названиями всех шахматных фигур (см. вступительную статью), за исключением короля: главная фигура спрятана, и задача внимательного читателя — ее разыскать.
Имя Себастьян в контексте романа должно вызывать ассоциации не только с католическим святым мучеником, но и с двумя шекспировскими персонажами: в «Двенадцатой ночи» его носит
Ряд реальных комментариев к тексту романа составил один из его переводчиков — А. Б. Горянин. Не имея возможности каждый раз особо оговаривать его авторство (или соавторство), приносим ему искреннюю благодарность.
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
Если на одном полюсе списка, начинающегося и заканчивающегося трагедией Шекспира, — прославленные шедевры мировой литературы, то другой занимают две совершенно забытые книги: сборник повестей и фельетонов английского писателя-юмориста, редактора знаменитого юмористического журнала «Панч» Фрэнсиса Коули Берненда (1836–1917)
Набоков переосмысляет и «переводит» на язык другого жанра анекдотическую, откровенно водевильную фабульную схему романа Кейна, герой которого — добропорядочный священник и ученый-теолог, кандидат в епископы, — неожиданно для самого себя тайком сочиняет бульварный роман. Чтобы не повредить своей безупречной репутации, он не рискует опубликовать под своим именем опус, названный женским именем Трикси (сокращение от Беатрис; обыгрывается также его созвучие с tricks — трюки, фокусы, ловкие приемы, обманы), и использует в качестве подставного лица жениха (позже — мужа) своей дочери. Роман имеет бешеный успех, и его честолюбивый тайный автор начинает завидовать славе, выпавшей на долю его «заместителя», и требовать от него раскрытия тайны, но тот уже вошел в роль популярного писателя и отнюдь не желает разоблачения. После всяческих смешных и нелепых недоразумений вопрос об «Авторе „Трикси“» попадает на рассмотрение литературного комитета, среди членов которого появляется и сэр Уильям Кейн, то есть «истинный» романист (он, правда, изменил написание своей фамилии: Keyne вместо Caine — и присвоил себе дворянский титул). Дело кончается ко всеобщему удовлетворению: священник становится епископом, его зять остается знаменитым беллетристом, и автор завершает повествование почти набоковскими фразами: «Ну что, отпустим их [героев] восвояси? — Отпустим» (ср., например, финал рассказа «Облако, озеро, башня», где автор отпускает на волю своего «представителя»). Фабула Кейна у Набокова спрятана глубоко в текст, замаскирована, трансформирована в тайну самого повествования: лишь в процессе чтения мы постепенно начинаем подозревать, что дилетант В. никакой не биограф Себастьяна Найта, а его маска, «подставное лицо», и наконец в финале вместе с рассказчиком окончательно понимаем, что за обоими братьями все время стоял некто третий, «не известный ни ему, ни мне», и что «истинная жизнь» — это сама книга.
Кроме романа Кейна, на игру с триадой авторов «Истинной жизни Себастьяна Найта» косвенно указывают и некоторые другие названия в списке: «Человек-невидимка» намекает на невидимого третьего, «Смерть Артура» — на смерть Автора (и в прямом, и в переносном смысле), «Алиса в Стране чудес» — на финал романа, где вокруг В. начинают кружиться персонажи произведений его брата, подобно тому как в финале сказки Кэрролла вокруг сестры Алисы начинают кружиться персонажи ее волшебного сна, «Доктор Джекил и мистер Хайд» — на раздвоенность-слитность субъекта и объекта повествования.
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
.
43
44
45
46
«
47
48
49
…
50
51
52
53
…
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
— Я забыл попросить вас, мадмуазель, дать мне что-нибудь почитать.
Она отбивалась, но вскоре я открыл книгу, которую искал. Не скажу ее заглавия. То был поистине самый чудный роман и самая божественная поэма. Едва я перевернул первую страницу, она предоставила мне читать сколько угодно; я перелистал столько глав, что наши свечи совсем догорели…»
73
74
75
76
77
78
79
…
80
81
82
83
84
Роман был написан в 1969–1972 гг. и вышел в 1972 г. в издательстве «MacGraw-Hill»; незадолго до этого он печатался также в журнале «Esquire».
Главный «фокус» (в обоих смыслах этого слова) «Просвечивающих предметов» заключается в позиции повествователя, который ведет рассказ из «потусторонности», и потому прошлое для него проницаемо. Таким образом, «мы» повествования — это тени умерших, наблюдающие земную жизнь, но не вмешивающиеся в нее.
На имевшихся в нашем распоряжении планах и картах не значатся те швейцарские города, в которых происходит действие основных эпизодов романа: Трю (Trux), Версекс (Versex), Витт (Witt), Дьяблоннэ (Diablonnet). По-видимому, это вымышленные названия, которые внешне напоминают топонимику Швейцарии (ср.: Trun, Vernex, Versoix, Wyttenwasser, Diableret) и в которых англоязычный читатель распознает хорошо знакомые ему корни: true (истина); verse (стихи) и sex (секс); wit (ум, остроумие); diabolic (дьявольский). В связи с этим переводчики сочли возможным в одном случае отступить от правил транслитерации и передать Versex как Версекс (вместо положенного Версе).
85
86
87
88
…
89
90
…
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
…
102
103
…«
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
«
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
Эффекта Допплера (по имени открывшего его австрийского физика Христиана Допплера; 1803–1853): изменение длины волны (цвета) светового луча, испускаемого источником, движущимся по отношению к наблюдателю.
128
129
130
Ромео
Когда рукою недостойной грубо
Я осквернил святой алтарь — прости.
Как два смиренных пилигрима, губы
Лобзаньем смогут след греха смести.
Джульетта
Любезный пилигрим, ты строг чрезмерно
К своей руке: лишь благочестье в ней.
Есть руки у святых: их может, верно,
Коснуться пилигрим рукой своей.
Ромео
Даны ль уста святым и пилигримам?
Джульетта
Да, для молитвы, добрый пилигрим.
Ромео
Святая! Так позволь устам моим
Прильнуть к твоим — не будь неумолима.
131
132
133
…
134
135
…
136
137
138
139
140
141
…
М. Л. Михайлова: «Помню я, помню / дом, где я родился, / маленькое окно, куда солнце / украдкой заглядывало поутру. / Никогда не являлось оно слишком рано, / никогда не приносило слишком длинного дня; / а теперь мне часто желается, чтобы ночь / унесла с собою и жизнь мою» (Современник. 1861. № 1. С. 301). Неопознанным переводом из Гуда является стихотворение Л. И. Трефолева «Детские годы» («Я помню, помню дом родной…», 1868).
Несуществующая фамилия Гудгриф (Goodgrief) значит буквально «Хорошее / доброе горе», что достаточно точно передает настроение стихов. В английском языке это словосочетание используется исключительно как восклицание, выражающее удивление, что-то вроде «Боже мой!» или «Неужели!».
По предположению Б. Бойда, Набоков метит не только в Томаса Гуда, но и в переводчика Пруста на английский язык Скотта Монкрифа (Charles Kenneth Scott Moncrieff, 1889–1930), чья фамилия рифмуется с фамилией Гудгриф. Заглавие прустовского цикла романов «В поисках утраченного времени» («À la recherche du temps perdu») Монкриф произвольно заменил на «Rememberance of Things Past» (
142
143
144
145
146
147
148
149
150