— Конечно, нет, — мимоходом, как бы в скобках, сказала она, — неужели ты думаешь, я этого не знаю? Зная, что все эти мерзавцы-стукачи, которые приезжают в город, когда их жены остаются в графстве Вестчестер, думают о простых нью-йоркских девушках, я решила, что оденусь лучше. Беда в том, что у меня только два классных платья. И одно из них без рукавов: голые подмышки! Но второе слегка старовато и слегка выцвело под мышками. Ну, я решила надеть платье без рукавов и не поднимать рук. И когда я увидела эту шайку, я поняла, что была права.
Грант слушал, сначала восхитившись историей, а затем испугавшись того направления, в котором она развивалась.
— О нет! В этом ничего такого не было, — проворчал он. — Они совсем не такие! Они все о тебе знают и знают, что я о тебе думаю, я уже несколько недель хвастаюсь.
— Пусть так, но что за чертовщина заставлять девушку пройти через все это?
— Но это не так, не так! Я клянусь, не так!
— Все равно, я сделала это ради тебя.
— Нет! Пожалуйста! Все равно, ты была такой великолепной, что, я думаю, никто просто не увидел твоего платья.
— Какая разница? Это дало толчок моим мыслям. Они уселись в ряд и собирались меня проверять. Клянусь, я трахнула пятьдесят таких мужиков. Пока не узнала их получше. И каждый из них запуган до смерти. — Грант понял, что мало что может сказать. — Ты, по крайней мере, не запуган, Рон.
— Нет, — сказал он, надеясь, что говорит правду. — Я не запуган.
— Запуганы своими женами, своими детьми, своими загородными домами. Проверять меня!
— Нет-нет! Совсем не так. Никакая не проверка. Это мои друзья! Я с ними работаю! Я хотел, чтобы ты с ними встретилась.
Они дошли до Парка, и навстречу им рванулся ветер, щипая лицо. Наступила очередь Лаки не отвечать. Грант никогда не видел ее в таком состоянии. Когда она все же заговорила, голос у нее был низкий, глубокий, вибрирующий.
— Ох, Рон, я так тебя люблю. Тебя и твои маленькие тайные проверки. Веди меня домой. Быстро веди меня домой. Быстро веди меня домой и возьми меня. Возьми меня по-моему.
Позднее Грант думал, что он должен был оторваться от земли, так быстро он шел. Но, как всегда, когда по-настоящему что-то нужно, все свободные такси немедленно исчезли. Он вернулся к ней, и она взяла его под руку. Гнев исчез. Да, гнев совершений исчез, появилось нечто иное. Он обнял ее и заслонил телом от ветра. Наконец, на другой стороне Парка они увидели свободную машину. В такси они начали страстно обниматься, и Гранту было все равно, сколько помады останется на его лице, они обнимались с нежной горячностью юности, которую давно не ощущал Грант до встречи с ней, и Лаки сжала его возбужденную мошонку сквозь брюки. Но когда он отодвинулся, она заставила его взять у нее носовой платок вытереться.
— Лесли не будет дома? — вытираясь, спросил он.
— Нет, у нее свидание с новым другом. Она очень надеется, что это будет новый друг!
Грант не ответил, а такси ехало вдоль покрытых снегом улиц острова. Когда он целовал ее, ему пришло в голову рассказать о Доне Селте, его странном ускользающем взгляде, когда упомянули о ней, об истории, когда она хотела задавить Бадди Ландсбаума его же собственной машиной. Дон выглядел как-то необычно. Мог ли Селт также быть одним из ее безымянных четырехсот мужчин, как Бадди? Грант сжал зубы с какой-то странной отупляющей болью-ненавистью, чего с ним никогда не бывало. Он решил, что лучше ничего не говорить. Не сейчас. И почему это пришло в голову как раз тогда, когда он ее целовал?
— Ты и вправду такой глупый негодяй, — неожиданно и влюбленно сказала она. — Ты так счастлив, что тебя… — Она замолчала.
— Что меня?
— Что тебя люблю я! — вызывающе сказала она. — Вот так-то!
— Я знаю, — покорно сказал Грант. Могла она угадать его мысли о Селте и Бадди?
Но он знал, что счастлив. Тем не менее это не спасло его от ужасной словесной порки, которую учинила ему Лесли, вернувшись со свидания. Они сидели вместе, уже одетые, и вместе выпивали, снова согревшись и успокоившись, когда она притопала на своих крошечных ножках быстрой походкой и бросилась без подготовки в атаку.
— Что за проклятое вшивое дерьмо ты сотворил? Что за… Это самое дрянное, свинское оскорбление из тех, о которых я слышала! Как ты
И пошло в таком же духе, пока Лесли, наконец, не унялась, а Грант все время хотел доказать свою невиновность. Затем она отошла, упала в кресло и начала плакать в крошечный платок размером с почтовую марку.
— Проклятые кобели: ни одной пары яиц на всей Мэдисон Авеню. Все вы. Я заболеваю от вас. Зачем, о, зачем мы должны нуждаться в вас, должны быть с вами… я просто хочу, чтоб был какой-то другой способ обрести девушке счастье!
— Что с твоим свиданием? — спросила Лаки.
— Ничего, — пожала плечами Лесли. — Как обычно. Обычная ерунда. То
— Рон в четверг уезжает, — легко сказала Лаки. — Через четыре дня.
— Ой, бедняжка, — заплакала Лесли, глаза у нее уже не были тусклыми.
Лаки откинула голову, встряхнула волосами цвета шампанского и весело засмеялась, хотя и видно было, что далось ей это с трудом.
— Четыре дня — это четыре дня. Могут быть очень длинными.
Гранту сейчас было больнее, чем он хотел бы допустить.
— Слушайте, дубинушки, — проворчал он более сурово и энергично, чем хотел, и обе девушки уставились на него. Он смягчил тон. — Что здесь происходит? Что за покойницкая? Что, нет получше способа провести мои последние четыре дня в городе? Давайте все вместе пойдем куда-нибудь!
— Ты абсолютно прав, — сказала Лаки.
Глаза Лесли снова загорелись негодованием, когда она взглянула на Гранта.
— Ты действительно должен взять ее с собой! Ока в Кингстоне всех знает!
— Я не могу, — сказал он. — Я же все объяснил. Просто не могу.
Здесь он оставался тверд. Однако день у Пола Стюарта заставил его отложить отъезд на неделю, а вкупе со встречей с продюсерами, а потом и уик-эндом у Олдейнов, этих трех вещей хватило, чтобы заставить его изменить свои планы насчет Нью-Йорка.
Раньше он собирался после Ямайки лететь прямо домой, в Индианаполис и начать работу над новой пьесой (хотя понятия не имел, о чем она будет) и попытаться углубиться в нее, пока он не понадобится для работы над этой последней пьесой, над «Я никогда ее не покину» (Боже мой, в отчаянии думал он, я ее так и назвал? Да-да. Так!). Теперь же он с Ямайки прилетит прямо на Манхеттен, к Лаки. Может быть, он снимет маленькую квартиру, дешевую, где-то поблизости, и попытается начать работу над новой пьесой здесь.
Он с гордостью рассказал об этом Лаки в понедельник, когда они возвращались в город от Олдейнов. И снова до отъезда — четыре дня.
— Хорошо, — спокойно и без особого энтузиазма ответила Лаки, — посмотрим. Хорошо. Просто поживем — увидим. Откуда я знаю, что случится с тобой за эти шесть недель? И откуда ты знаешь, что случится со мной?
Он был за рулем.
— Ты не имеешь в виду, что… ну, что полюбишь кого-то другого? А? — Вынужденный внимательно смотреть на дорогу, он не глядел на нее.
— Не знаю, — сказала она как-то утомленно и терпеливо. — Откуда я знаю?
— Ну, если так, то так, — сказал Грант неопределенно, но тоже твердо, и слегка притормозил перед выходом на вторую полосу, пропуская другую машину.
— Я так и сказала, — спокойно ответила Лаки.
— Ты собираешься меня запугивать? — спросил он.
— Никто и не пробует, — легко ответила Лаки и продолжала смотреть в окно. У Олдейнов она снова выглядела невероятно победительной, слишком-хорошей-чтобы-быть-правдой.
Это была славная поездка во взятой напрокат машине вдоль извилистых парков, покрытых снегом полей. Дорога была чистой и хорошей, движение — небольшим. У Фрэнка был милый старый колониальный дом под большими деревьями на склоне холма, дом для гостей, пять акров полулеса-полупарка, где они могли гулять по снегу. Но ходили они мало. Зато много пили. Лаки не любила загородного свежего воздуха, а Грант обнаружил, что для прогулок по снегу у него нет обуви и одежды. Зато у них обоих была одежда для любой пьянки, какая могла быть, а Фрэнк Олдейн любил выпить.
Фрэнк Олдейн любил выпить, но, делая это, очень заботился о своем здоровье, как и во всех остальных делах. Главным образом потому, что он был законченным ипохондриком. Шесть месяцев назад он бросил курить, испугавшись рака. Два месяца он вообще не мог писать. Но потом вышел из этого состояния излеченным и с чистыми легкими, зато теперь он непрерывно болтал о том, что все должны бросить курить. Энергия и натиск в его речах делали заботу обо всех значительно более мягкой и ласковой. Теперь он даже трубку не будет курить, сказал он.
Среди всех своих современников Грант ценил Фрэнка Олдейна больше всех как мыслителя и талантливого человека, больше всего Гранта тянуло именно к нему. Хотя Фрэнк был писателем, а Грант драматургом, они пристальнее других изучали течение послевоенного времени и происходящее с Америкой. Казалось, они старались сказать о мире то, что в значительной степени совпадало у каждого в его собственной области, хотя в личных разговорах они соглашались друг с другом, что это не имеет значения, пусть это и так, все равно неважно.
Оба они принадлежали к типу глубоко отчаявшихся личностей, но в отличие от некоторых людей их поколения, любого поколения, у них не было стремления спекулировать на этом отчаянии. Так что они могли говорить обо всем. Оба верили в то, что, повышая правительственный контроль в социальных сферах общества и его духовной жизни ради того, чтобы эффективно действовать во все более усложняющемся индустриальном обществе, людей их типа вытеснят из жизни в очень короткое время, может быть, лет за пятьдесят. Им нравилось обсуждать все это во всех мрачных деталях с рюмками в руках, что они и делали большую часть уик-энда. Ни один из них не был за этот тип человеческого развития. Но ни один из них не имел и ответов на эти вопросы, поскольку один из них постоянно указывал другому, что совершенно невозможно вернуться к более примитивному обществу, что изменение человеческого сознания прогрессирует крайне ускоренными темпами (скажем, сравнивая с Римом или со средневековьем), благодаря как современной технике убеждения, так и развитию массовых методов, которые идиоты называют «коммуникацией».
— Да. Не только в этом проблема, мы еще и живем в Век Верующего, Декамерон, — Фрэнк икнул, сидя перед большим камином поздней ночью в день их прибытия (он обожал называть Гранта полным именем, за что Грант ненавидел его). —
— Знаю, — Грант мрачно посмотрел поверх бокала. — Знаю я все это. Ведь я же впервые так кратко изложил эти мысли тебе. И выхода нет.
— То, что произошло с Гитлером и евреями, в значительной степени неверно понято современными мыслителями, — сказал Грант.
— Точно!
— И не только
Лаки была на кухне с женой Фрэнка Мэри, готовя им в три часа утра еду, чтобы заморить червячка.
— Не надо так верить! — сказал Фрэнк и полупьяным жестом коснулся своего бесформенного носа, сидя перед красивым большим горящим камином. — Я думаю все же, что есть кое-что, что можно сделать.
— Тогда скажи.
— Не сейчас, не сейчас. Думаю, что сначала нужно тебя слегка подготовить. Ты ведь особенный. Но до отъезда я тебе скажу. Обещаю.
— А, мать твою, давай. Если б ты знал, как меня угнетают такие мысли. Я так угнетен, я… Ведь из-за этого я уезжаю. Отсюда. Нырять. Просто, чтоб…
— Не верю, что это пойдет на пользу, — с видом мудреца сказал Фрэнк. — Не имеет смысла.
— Я и не говорил, что имеет. Я сказал…
— Идите, или мы сами все съедим, — тихо позвала Лаки, чтобы не разбудить четверых детей Олдейна.
— С другой стороны, — сказал Грант, вставая, — это ныряние и подводная археология и все прочее — это последняя граница, оставленная индивидууму, где он может сам лично что-то сделать и где все зависит от него одного.
— Ну, что за чепуха, что это даст хорошего миру, о котором мы говорим? — идя за ним, сказал Фрэнк. — И все равно! — весело проревел Фрэнк за спиной Гранта, — я думаю, что ты поймешь, чтобы действительно что-то вложить даже в ныряние, для этого надо стать
— А может, нет, — таинственно сказал Грант через плечо, значительно более таинственно, чем сам ощущал. На самом же деле он ощущал депрессию, каменную депрессию.
— А, мать твою, давай! Глянь на сраного Кусто, — победно завопил Фрэнк, входя на кухню. — Он внес такой вклад, зашел так далеко — благодаря
— К черту Кусто, — уныло сказал Грант.
— Не так громко, профессор, — сказала мужу Мэри Олдейн, сидя за кухонным столом, и подмигнула Лаки.
— А я так вижу, — сказал Фрэнк.
— И я тоже, — сказал Грант. Он остановился у стола. — Посмотри на мою девушку, — сказал он с распростертыми объятиями, больше, чтобы подбодрить себя, а не других. — Ну, разве не блеск.
— Конечно, — распутно сказал Олдейн.
— Я тоже так думаю, — улыбнулась Мэри. — И я девушка.
Лаки взглянула на них, улыбнулась, в первую очередь, Гранту и спокойно продолжала есть. Она была лишь на три четверти пьяна по сравнению с остальными.
И здесь все повторилось. Она обольстила их тоже. Уже обольстила. Какой-то алхимией или внутренней магией, такой же, как и во встрече с продюсерами, Лаки полностью изменила свою личность.
Она как бы погрузила вглубь себя обе руки, перемесила и переформировала себя, как пирожное тесто, вылепив нечто иное, что, как она проницательно рассудила, восхитит Олдейнов.
Когда они приехали незадолго до сумерек, и Мэри показала им комнату, куда Грант занес чемодан, она сначала аккуратно вынула вещи Гранта, потом свои, переоделась в свитер и старые брюки и спустилась вниз в старых балетных тапочках; волосы цвета шампанского были стянуты позади лентой. Вид у нее был, будто она любила жить и всю жизнь прожила за городом.
Выход был так рассчитан, чтобы зашить литературных Олдейнов в мешок и с самого начала заставить их поверить в нее, что и произошло на самом деле. Метаморфоза была не только внешней. Она и в душе стала деревенской девушкой, как и Мэри. Оставив мужчин у камина (штука, которой Грант никогда не видел у нее: покинуть мужчин), она пошла на кухню помогать Мэри и цветной служанке готовить ужин для детей, весело поясняя при этом, как она не приспособлена к деревне, как ненавидит деревню, все эти деревья! Она не умеет готовить и не хочет учиться, она презирает мытье посуды, никогда не будет вести хозяйство, она редкий и нежный цветок, с ней так и нужно обращаться, и так далее, пока обе женщины не захохотали.
Одновременно она работала наравне с ними, повязала фартук, кормила детей, но все сказанное ею было правдой, более того, они знали, что это правда.
Была пятница. В субботу вечером у них была куча народу: критики, журналисты, художники, искусствовед, скульптор, писательница — разовая подруга Гранта, чья последняя книга неожиданно стала бестселлером, — все, кто жил поблизости. Вооруженная на этот раз до зубов, в полном гриме, в простом облегающем платье, с чудесными грудками и высокой торчащей попкой под волосами цвета шампанского, Лаки заставила всех присутствующих мужчин горячо дышать через нос и держать одну руку в кармане, экспериментируя пальцем сквозь одежду. Особенно искусствовед, стареющий юмористический эгоист с потрепанными белыми усами и развратной эспаньолкой, не мог удержаться и все время ходил за нею по двум большим комнатам, набитым людьми. А она все равно ухитрилась подружиться с его женой, еще раз поговорив об ужасах загородной жизни и называя его в лицо грязным старым распутником так очаровательно, что он трепетал и восхищался. Гранту только и оставалось, что стоять и сиять, а на следующий день, в воскресенье, Мэри пять раз позвонили, чтобы сказать, какая потрясающая новая девушка у Гранта.
В субботу вечером, когда большинство гостей уехало, Грант вошел на кухню налить себе виски и увидел, что Мэри сидит в одиночестве за большим стаканом и хихикает. Ему предложили сесть и прочли десятиминутную лекцию о причинах, по каким ему следует немедленно и срочно жениться на Лаки Виденди для своего же блага, не оглядываясь, пока какой-то джентльмен поумнее его не выметет ее, как бы это выразиться, прямо из-под него. Таким образом, ответ одного из Олдейнов получен. Он так и не узнал, почему же она хихикала.
Позднее, когда обе девушки сломались и пошли спать, а два пьяных писателя сидели перед камином, Фрэнк был более осторожен. Правда, у нее все необходимые личные — и личностные — качества. Господи; магистр политических наук! И
— А-а! Какого хрена, мерзавец! — сказал Грант. — Не забывай, я вернусь через шесть недель. Ты дал честное слово.
Олдейн грустно вздохнул.
— Ах, эти проклятые честные слова, что мы даем. — Он встал. — Ладно. У нас есть выбор. Мы можем идти спать или можем послушать записи песен времен гражданской войны. — Он слегка покачался секунду, как стрелка прибора, потом стал абсолютно перпендикулярно.
— Нет, не сейчас, — возразил Грант. — Я так чувствую, что если услышу «Желтую розу Техаса» прямо сейчас, то сломаюсь и заплачу, как и в последний раз.
— Тогда я предлагаю шлепнуть по рюмочке, Декамерон, — сказал Фрэнк, направляясь на кухню. — А что ее семья?
Декамерон, Декамерон! Неожиданно подумал Грант со слепой пьяной яростью. Боккаччо, Боккаччо! Как-то, собираясь в летний лагерь, он назвал себя в учетной карточке Майклом Джереми Грантом, и его едва не отослали, пока он не согласился заполнить новую карточку. Очень немногие знали, как его зовут по-настоящему. И хотя журнал «Тайм» посылал репортера проверить свидетельство о рождении в суде Индианаполиса, чтобы сделать репортаж о Гранте в разделе театральной жизни, очень немногие читатели помнили его настоящее имя. Для всего мира и для читателей «Лайф» он был Роном Грантом. Он даже узаконил это имя. Но не для самого себя, не только для самого себя! Очень маленьким мальчиком он был Кэмом или Кэмми. Он до сих пор ненавидел высокомерие взрослых, использующих окончание «и» для маленьких. Когда ему было десять или одиннадцать лет, остроумные одноклассники год-два звали его Камерой. В высшей школе, где он мало играл в футбол, это был Дьек, который, конечно, неизбежно стал Дьяконом и это испортило всю высшую школу. В колледже он за это бил и дал себе прозвище Рон, которое неплохо срабатывало с девушками, по крайней мере до тех пор, пока он не делал ошибку, называя каждой новой любимой настоящее имя, при котором они взрывались золотистым, веселым, звонким и асексуальным смехом девушек из колледжа. Очевидно, его отец (которого он никогда хорошо не знал) был одним из тех тайных иконоборцев, среднезападных образованных людей, веривших (и ненавидящих) в общую фригидность местных женщин типа матери Гранта (которую он тоже никогда хорошо не знал). Но назвать беззащитное дитя Декамероном по любым причинам — это уж удар ниже пояса. Ясно, что это способствовало возникновению ужасного комплекса неполноценности, длящегося всю жизнь. Способствовало ли это ужасной гиперсексуальности в течение всей жизни? Грант знал многих мужчин, которые и ломаного гроша, кажется, не дали бы за тот или иной секс.
— Я мало знаю о ее семье, — сказал он. Он вдруг понял, что уже встал и идет на кухню. — Знаю, что ее отец был крупным бутлегером, но он умер. Похоже, она не в ладах с мамашей. Уф-ф. Она уверяет, что если б мы поженились, то мать подарила бы на свадьбу десять тысяч долларов.
Голова Олдейна чуть отдернулась от бутылки с бурбонским виски, из которой он наливал.
— Это хорошо, — сказал он.
— Должен признаться, меня это очень впечатлило, — стыдливо сказал Грант.
— Богатая жена не оскорбительна для писателя, — заметил Фрэнк, наливая теперь Гранту.
Он, понятно, намекал на себя, поскольку Мэри стоила что-то под миллион долларов. Грант знал историю о том, как Мэри в течение года охотилась за ним по всей Франции сразу после выхода его первого романа и пыталась выйти за него замуж, а он все отказывался, поскольку семья ее матери наняла частного детектива следить за ним, когда обнаружила, что она влюблена в него. С тех пор Олдейн стал главным.
— Тебе не нужно халтурить или писать для кино, — продолжал Олдейн. — Ты как драматург больше бабок заколачиваешь, чем я, писатель. Такие дела.
— Пусть так, все равно у меня ничего нет, — уныло сказал Грант.
— Может, тебе надо встретиться с ее матерью, — сказал Фрэнк и замолчал. — А что скажет об этом твоя приемная мать? Как ее зовут?.. Миссис Эбернати. — Под этим вопросом таился серьезный интерес.