Меркулов улыбался. Благодаря неутомимой опеке обер-мастера он был весел и бодр. Но по временам, когда он посматривал наружу: на сосны и дубы, убегающие в ночь, на дачи, отсвечивающие стеклами окон и веранд, его сердце мучительно екало. И опять волновало его, как отразилось на дочери, Екатерине Павловне, известие о смерти матери и как отнесется к этому, да и к его приезду, ее муж, Владимир Викентьевич Перцевой. Хотя Павел Тихонович ехал в отпуск, в глубине души он вынашивал мечту поселиться у дочери. Правда, не сразу, а после того лишь, как убедится, что Перцевой хочет принять его в свою семью. Меркулов считал, что навязывать себя даже самым близким родственникам унизительно.
Москва встретила поезд бурлящим криком электрички и густым снегопадом. Павел Тихонович прислонился к окну, стараясь увидеть башенку вокзала, но стекло залепило пленкой рыхлых пушинок. Он рассердился, набрал полные легкие воздуху и что есть силы дунул в стекло. Нонна Александровна, наблюдавшая за ним, громко расхохоталась. Случай был действительно смешной, но Меркулов не обиделся на нее и улыбнулся.
Выйдя из вагона, он ласково простился с Георгием Сидоровичем.
Бойко кричали шоферы такси.
— К Павелецкому… Белорусскому… Киевскому… Курскому!..
В толпе юрко сновали носильщики, предлагая свой услуги всякому, у кого руки были заняты багажом.
Вдруг Меркулов увидел, как чье-то лицо мелькнуло перед ним. Маленькие теплые руки прижались к его щекам, горячие влажные губы прильнули к губам.
«Катенька!»
Он невольно выронил чемодан, нежно обнял дочь. Она припала к отцу, плечи ее задрожали от сдерживаемых рыданий.
— Девочка моя родная, — говорил Павел Тихонович, — одни мы с тобой остались, совсем одни… Мама просила не оставлять друг друга, не забывать…
Екатерина подняла чемодан и сказала, что домой они поедут на «Победе» — персональной машине Владимира Викентьевича. Он не смог приехать на вокзал, так как дописывает какую-то срочную докладную записку в Совет Министров.
Пока шли к машине, Меркулов рассматривал дочь. Она осунулась, побледнела, ресницы, на которых таяли снежинки-звездочки, вроде стали длиннее. Черные волосы на затылке завязаны узлом, а поверх них шляпа с полями, напоминающими козырек военной фуражки. Екатерина Павловна спрятала подбородок в лисий воротник. Полы ее длинного пальто, украшенного двумя полумесяцами из такого же меха, что и воротник, тяжело колыхались. Оттого, что Екатерина Павловна была высока, изящна, красива, а главное — напоминала важную даму, Павлу Тихоновичу немножко не верилось, что это его собственная дочь. Он даже чуть робел перед ней.
«Видела бы Катеньку мать, — думал он, — не нарадовалась бы на нее, не нагляделась бы… Знать, не судьба».
Когда сели в «Победу», пол которой был застелен зелено-красной дорожкой, и машина тронулась, разбрасывая скатами пушистый настил, Меркулов, не ездивший ни разу на легковой машине, невольно заулыбался. Чтобы скрыть от печально молчащей дочери свою неуместную радость, он отвернулся к окну, за которым проплывали здания двух вокзалов и станция метро с коническим шпилем.
Меркулову понравилось, как встретил его зять: сам открыл входную дверь, крепко обнял, а потом трижды поцеловал в губы.
— Спасибо за привет, Владимир Викентьевич, пребольшое спасибо! — Меркулов растрогался, выступили слезы на глазах. Чтобы отблагодарить зятя за его сердечный прием, сказал: — Рад за тебя, сынок. Никак, в министры метишь? Ишь, какую машину отвалили тебе! Почет!
— Рановато в министры. Молод. Всего-навсего тридцать пять.
— А справился бы?
— Что ж тут особого.
— Вон как!..
«Загибает», — подумал Павел Тихонович и, чтобы прекратить этот разговор, торопливо полез в чемодан. Оттуда он вытащил плоский четырехугольный предмет, обернутый коленкором и перевязанный розовой лентой, подал его дочери.
— Возьми подарочек для Сережи. Я портрет его выжег с той карточки, что ты в прошлом году выслала.
— Любопытно! — воскликнул Перцевой.
Екатерина Павловна развязала ленту, сдернула коленкор с портрета.
— Да ты чудесник, папа! Сходство изумительное. Даже озорную Сережкину улыбку передал!
— Два месяца корпел по вечерам. Как ни говори, для внука делал. Притом — единственного.
— Дуб? — щелкнул Перцевой ногтем по рамке.
— Дуб.
— Чувствуется. И вообще вещичка стоящая, хоть в Третьяковку помещай.
— В Третьяковку не Третьяковку, а на городскую выставку охотно брали, да я не дал.
— Зря. Зачем прятать свой талант от людей?
Павел Тихонович не понял, всерьез сказал зять или пошутил, но в сердце ворохнулось что-то неприятное.
В прихожую вбежал Сережа. Его появление словно выплеснуло из души Меркулова только что возникшее непонятное и тревожное чувство; каждая клеточка лица, источенного морщинами, засветилась радостью и лаской. Он наклонился, протянул к мальчику руки, похожие на короткие корни:
— Внучек, золотой, иди к дедушке. Не бойся. Я добрый.
Сережа остановился, тряхнул кудрявой головой.
— Ишь, хитрый какой. Ты не дедушка. У дедушки борода, а у тебя нет. У нашего дворника борода. Он — дедушка. А ты — дяденька.
— Ошибся, Сережик, дедушки бывают всякие: бородатые и безбородые.
— Мамочка, он по правде говорит?
— Правду, правду. Он мой папа и, значит, твой дедушка. Ты же его ждал. Он портрет твой выжег. Посмотри-ка.
Сережа взял подарок, внимательно стал разглядывать. От удовольствия на его щеках проступили симпатичные вороночки. Время от времени он поднимал на Меркулова глаза, как бы стараясь убедиться, мог ли тот выжечь такой хороший портрет. Павел Тихонович с волнением ждал, что скажет внук, но не выдержал и спросил:
— Нравится?
— Еще как! А ты все сам делаешь?
— Нет не все. Стулья, шкафы, столы, этажерки.
— И сам их придумываешь?
— И сам и не сам.
— А к нам ходит дядя Леня. Он реактивные самолеты придумывает. Вот. А я ему помогаю. У меня есть «Конструктор». Я сделаю самолет и дяде Лене покажу. Один самолет показал, он взял да большой такой сделал. И его премией наградили. За это он мне шоколадку купил. Вот!
— Ну и Сережик, ну и голова! Дай-ка я поцелую тебя.
— Если хочешь, целуй. Не жалко.
Павел Тихонович подхватил внука, чмокнул в лоб.
Потом он пошел мыться в ванную комнату. Владимир Викентьевич зажег газ, пустил воду и, уходя. Предупредил:
— Милый гость, если вода вдруг перестанет течь, выключи газ. В противном случае может произойти взрыв.
Частые, как щетина щетки, кололи тело старика горячие струи душа. Он кряхтел, охал, азартно, до красноты, растирался губкой. «Хорошо живут», — подумал он, и ему опять стало тягостно, что не довелось увидеть всего этого его жене Любови Михайловне.
Несколько раз Екатерина Павловна подходила к двери ванной.
— Папа, Владимир Викентьевич спрашивает: может, спину тебе потереть? Он потрет. Не стесняйся.
— Спасибо, Катенька. Пусть пишет докладную записку. А то еще напутает чего-нибудь, — отвечал тронутый заботой дочери и зятя Меркулов.
Сели завтракать. Посреди стола, застеленного накрахмаленной до шелеста льняной скатертью, стояла китайская ваза. На ней были изображены дома с чешуйчатыми крышами, кривые ширококронные деревья, похожие на сосны, и женщина, кокетливо спускающаяся по тропинке. Над вазой торчали медные головки бессмертников. Перцевой наполнил рюмки вином, чокнулся с Павлом Тихоновичем. Рюмки брызнули сверкающим звоном.
— Пустые они еще лучше звучат. Баккара. Высший сорт хрусталя, — проговорил Перцевой и добавил: — Ну что ж, выпьем за помин дорогой тещи. Прекрасное варенье варила покойница. Теперь уж такого не поешь. Умела! Ничего не скажешь.
Екатерина Павловна разрыдалась и закрыла лицо салфеткой.
Сережа спрыгнул со стула, подбежал к ней и начал нервно дергать за рукав блузки:
— Мамочка, не надо. Я тоже буду плакать.
«Поплачь, поплачь, Катюша. Легче будет», — думал Павел Тихонович. А Перцевой нахмурился, гневно крутнул в салате вилкой.
— Раскиселилась. Так и норовит аппетит испортить.
— Зачем серчать, Владимир Викентьевич? Горько ей: мать ведь умерла… — тихо сказал Меркулов.
— Понимаю. Все понимаю. Но слезами ведь не вернешь ее из могилы.
— Плачут от горя — не чтобы вернуть.
Перцевой не ответил, лишь вздернул горбатые брови.
Екатерина Павловна вытерла салфеткой глаза, усадила сына на место и нехотя принялась за салат.
Хотя со вчерашнего вечера во рту у Меркулова не было ни росинки, есть ему не хотелось, но он пересилил себя и съел то, что подавала дочь: салат из крабов, стерлядку, нафаршированную яйцами с какой-то прозрачной голубоватой крупой, и кусок яблочного пирога.
Когда Перцевой уехал на работу, Екатерина Павловна позвала отца в Сережину комнату.
— Здесь, папа, ты будешь жить. А спать на тахте. Она удобная, новая.
Тахта была застелена китайским покрывалом. К стене прибит тканый ковер: скачет тройка, ветер скособочил золотую бороду кучера, скрутился винтом черный ремень кнута.
Меркулов взглянул на дочь.
— Спасибо, Катенька, уважила. Отродясь не видел такого красивого ковра! Поскромнее бы.
Они сели возле маленького письменного стола и впервые после встречи пристально посмотрели друг на друга.
— Исключительно живете. По крайней мере, внешне, — сказал Павел Тихонович.
Он очень хотел узнать, довольна ли дочь своей жизнью. Ни в одном письме она не жаловалась, но он, зная о ее любви к археологии, был убежден, что оторванность от дорогого дела мучительна для нее.
— Правильно, папа, внешне мы живем исключительно, а внутренне… — Екатерина Павловна помолчала. — Как видишь, я превратилась в комнатную женщину. Целый год без работы. Подумать только!.. О трех месяцах на Кавказе и трех здесь я не жалею. Ради того, чтобы подлечить Сережкины легкие, стоило пожертвовать. А остальные шесть месяцев прошли ни за что ни про что. Главное — летние месяцы. Понимаешь, папа, я добивалась назначения на речку Малый Кизыл, а Володя стал на дыбы: не поедешь — и точка. «Почему?» — «Сына лечи». — «Так он же выздоровел». — «Видимость выздоровления не надо принимать за действительность». Но я продолжала настаивать. Тогда он заявил, что на верит в женское целомудрие и, если я уеду, порвет со мной. В общем, он нес такое… вспоминать стыдно. Милый папа, я пропустила такие богатые раскопки… До сих пор не могу себе простить, что смалодушничала и не поехала.
— Зря покорилась. Нечего потакать глупостям. А то он так оседлает тебя — не пикнешь. Ну хорошо, раскопки раскопками, но могла же ты вернуться на прежнее место в Институт материальной культуры.
— Могла, но с какими глазами? Просилась, просилась в экспедицию и вдруг — отказалась.
— Лишняя щепетильность, дочка. Глупо получилось, Выходит, мы с матерью долгие годы учили тебя для того, чтобы ты обшивала, обмывала и кормила своего мужа. Спасибо. Не согласен. Не для того мы старались, иной раз перебивались с хлеба на воду, а посылали тебе деньги. Думали, большую пользу принесешь людям, в почете будешь. Ошиблись. Не в коня овес травили.
Павел Тихонович встал, провел ладонью по ершистым, цвета черненого серебра волосам и подошел к внуку, который устанавливал на стулья свой трехколесный велосипед.
— Чего мудришь, герой? А?
— Гайку надо завинтить, — Сережа полез под велосипед.
— Завинчивал бы сверху.
— Папин шофер дядя Гриша, если портится машина, под низом ремонтирует, — сказал Сережа и раскинул ножницами ноги.
Меркулов улыбнулся и снова сел. Екатерина Павловна взяла его руку, приложила к своей горячей щеке и еле слышно, но твердо промолвила:
— Я обязательно пойду работать. И скоро.
— Смотри, как бы на попятную не пошла.
Возвратившись домой, Перцевой наскоро пообедал и пригласил тестя и жену прокатиться по Москве.
Машина прошелестела скатами по асфальту горбатого моста и свернула вправо. С моста был виден Кремль: дворцы с зелеными крышами, рубины звезд и золото флагов над башнями, белоснежный, точно вырубленный из мрамора, собор. Теперь рядом с шоссе тянулась чугунная решетка, за нею, внизу, был по-зимнему черный, голый сад, а за садом — кремлевская стена в клиновидных электрических лучах, которые испускали невидимые под тесаными кирпичными козырьками лампочки.
— Владимир Викентьевич, давайте проедем через Красную площадь, — попросил Меркулов.
— После как-нибудь.
В просвет между красным зданием и зубчатой стеной Меркулов увидел Спасскую башню, часы с черным циферблатом.
Немного спустя машина нырнула в многолюдную улицу. От света витрин лица и одежда прохожих зеленели, синели, алели.
— А теперь выйдем. — Перцевой выскользнул из «Победы», открыл заднюю дверцу, взял под руки Меркулова и Екатерину Павловну и повел к дверям универсального магазина.
Перцевой оставил их возле ювелирного киоска, что находился как раз под бронзовой люстрой. Матовые трубки, вправленные в бронзу, расплескивали мертвенно-синий свет. Тускло светились перстни, браслеты, броши. Павлу Тихоновичу захотелось уйти из этого окрапленного неживым сиянием места, напоминающего о том, что нет больше на земле его Любови Михайловны, что недолго осталось жить и ему, что все находящееся здесь в магазине — дочь Катенька, мужчина, выбирающий часы, девочка в оранжевом пальтишке колоколом, и десятки других — рано или поздно умрут. Глупой суетой представилось то, что люди толкутся у прилавков, рассматривая товары, делают покупки и направляются к лестнице.
Кто-то притронулся к локтю Меркулова. А, это Владимир Викентьевич. Куда-то зовет. Таинственно и довольно прищурены глаза.
Павел Тихонович двинулся за Перцевым. Высокий продавец откинул перед ними малиновый бархатный жгут с крючком на конце, а через мгновение, забежав вперед, повел между рядами мужских костюмов. Вскоре Меркулов очутился в кабине, отделанной буком; стены зеркальные, вход задернут портьерой. Надетый на плечики, покачивался синеватый, словно окутанный дымкой, костюм.
— Примерь-ка, дорогой гость, — сказал Перцевой. — Оденешься — позовешь. — И, выйдя из кабины, настолько резко задернул портьеру, что зазвенели кольца, к которым она была прикреплена.