Тем временем Фэйхоа причалила катер к мостику и побежала к вилле.
Замерзла. Влажный шелк облепил ее тело и вызывал озноб.
Сияние сарафана, удивительное без электричества и луны, возбудило в нем нежность. Покаялся. Не простила. Дважды перед нею преступник: ладони спалил и усомнился в ее чистоте. Бывает ли горше для ожидания, чем неверие в то, что оно совершилось всему вопреки? Ладони, ладони и пламя на них — вот откуда, наверно, белизна ее тела?
Фэйхоа исчезла в коридоре виллы. Курнопай отправился ее искать. Над дверью, где по синему фону было написано темперой созвездие Ориона, горело табло: «Покои только для САМОГО». Дверь с изображением храма Солнца была слегка приоткрыта, хотя над нею горело табло: «Покои Болт Бух Грея». Курнопай решил, что Фэйхоа специально приоткрыла дверь, чтобы он сообразил — можно войти. Через тамбур, где, наклонясь, пронырнул под металлической аркой, похожей на красно-синий магнит, попал в зал для заседаний. Посреди зала возвышался трон резной слоновой кости, возле стен стояли кресла фисташкового дерева; чуть выше каждого из кресел был привинчен медальонный портрет из золота, оттиснутый на чекане, члена или членши Сержантитета, кому предназначалось сидеть на этом месте.
«Чтоб не перепутали», — усмехнулся Курнопай. Внезапно ему вздумалось подурачиться. Он взбежал по ступенькам к трону. Уселся. Трон как под фигуру его подгоняли. Приятно поразился глади и теплоте слоновой кости. Кхекнул, словно Сержантитет лясы точил, забыв о присутствии своего предводителя.
— Сегодня властью, вверенной мне САМИМ, сексдуховенством, моим народом, мы обсудим, как прошло державное посвящение, произведенное персонально мною, моим любимцем генерал-капитаном Курнопой, главврачом государства Милягой. Поелику сан верховного жреца вне обсуждений, попрошу выразить мнение о посвящении, произведенном Курнопой. Есть пожелание попросить родителей Кивы Авы Чел…
Курнопай отыскал взглядом портрет отца Кивы Авы Чел. Кольчатые волосы, четырехугольное лицо, дырочки-ямки на щеках. Перебежал в кресло под портретом. Помялся, не претендуя на готовность к ответу:
— Не могу не посетовать на каприз нашей Кивочки. Она еще спохватится, она еще пожалеет, от какого посвятителя уклонилась. Глупышка лишила себя и наш род возможности причаститься к духу и плоти потомка САМОГО.
Курнопай перебежал на трон и грозно промолвил:
— Но-о… Я засомневался, относится ли вашенская генеалогия к народам рацкатегории.
— Относится, отец нации, всенепременно.
— К народам эмоцкатегории.
— Рацио у нас всегда определяет всех и вся.
— Но-о… — и тут же вернулся в кресло отца Кивы Авы Чел и как бы подхватил грозное «но», однако придал ему интонацию удовлетворения:
— Но, сетуй не сетуй, акт посвящения совершен и не кем-нибудь — любимцем САМОГО, персональным любимцем Болт Бух Грея. Не был бы я истинным приверженцем сексрелигии, выросшей из революции дворцовых сержантов, если бы не отдал должное вашему знанию, повелитель психологических прорв человеческой личности. Посвятитель Кивочки генерал-капитан Курнопай сложился в чувственном отношении по генетическим законам прошлого: он не испытывает полового влечения к той, каковую не любит. Вы поняли это с непревзойденной проницательностью, посему приказали Курнопаю как военному посвятить Кивочку. Ход на грани магии. Здесь вы — неслыханный психолог и невероятный режиссер. Любовь у Курнопая не появилась. Зато, образно выразиться, орудие вскинулось на зарю. Не могу не посетовать, что на долю Кивочки выпала инициатива… Как бы то ни было, посвящение — благодаря вам. Применяя вашу теорию герметизма, с удовольствием говорю, что разгерметизация девственности произведена во имя герметизации общества, народа, индивидуумов. Вышеизложенное заставляет предложить Сержантитету установить главсержу, держправу, верхжрецу звание главного государственного теоретика, главного психолога, главного режиссера. Да здравствует предводитель Сержантитета, гениальный, глобальный Болт Бух Грей.
Ухмыляющийся Курнопай возвратился на трон, вообразив, что обхватил ладонями рогатые висы, твердые и гладкие на поверхности от лака, буркнул, подергивая уголками губ:
— Кто за то, чтобы присвоить мне, главсержу, держправу, верхжрецу, звание главного государственного теоретика, главного психолога, главного режиссера, прошу голосовать.
Не взглянув на Сержантитет, объявил:
— Единогласно. Теперь слово членше Сержантитета, матери посвященки… — Курнопай замолк — наскучила собственная забава.
Надо было искать обиженную Фэйхоа.
Из зала заседаний он прошел в гостиную без окон. На стенах серебристый атлас, на нем вышиты голубые сороки, красно-синие зимородки, крапчатые скворцы, на черном оперенье которых зеленый, фиолетовый, коричневый лоск. У всех атласных птиц брачная пора: охорашиваются, обираются, спариваются. На столике возле белой софы лежала стопа красочных книжек журнала «Черная пагода». На каждой из обложек был Болт Бух Грей запечатлен. Он глядит сквозь колесо из песчаника, на спицах которого скульптурные ордера: он свился по-осьминожьи со студенткой из Канады, приехавшей в Самию на сексканикулы; он, бешено нагой, идет по бушующим травам, мерцающим от солнца, к женщине, ждущей на краю пропасти, он закладывает пуму согласно досамийскому культу животных, когда их народ звался чичуд, значит, природопоклонник.
Курнопай слепнул на мгновения из-за темного чувства, которое испытывал, рассматривая обложки. Он зажмуривался, чтобы зрение восстановилось, и тогда слышал набатный звон сердца. Едва прозревал, от прилива крови к вискам боялся сойти с ума.
Курнопаю хотелось впасть в забытье. Он прополз до подушки, уткнулся глазами в ее холодящий атлас. Глаза почему-то заболели на самом донышке.
«САМ, САМ, нужно ли это знать?» — спросил он невольно в своем сознании.
Вроде бы ответил: «Смотри».
В усталой вялости ответа была двойственность. Можно было толковать ответ как напутствие узнавать ради постижения сущностей жизни; могло быть и другое объяснение: смотри-де, твое дело, — выраженное с безразличием изверенности.
«САМ, САМ, к кому же тогда обращаться?»
«Есть к кому».
«К Болт Бух Грею?»
«Разве только властители разрешают сомнения?»
«К Фэйхоа?»
«Не бывает ни для кого из нас важнее любимой женщины».
«И для тебя?»
«И для меня».
«…«любимой женщины»? Ты ведь обретаешься в сферах духовности… Что тебе частная любовь? Неужели она для тебя выше чувства Всеобщей Любви?»
«Одно не исключает другого».
«Неужели тебе до сих пор интересно обладание женщиной?»
«Приятно».
«Кто же ты есть?»
«Нужно ли тебе знать, кто я?»
«САМ, САМ…»
Пространство связи словно бы перекрыло ворвавшейся в него кометой — мысль завихривало, уносило невесть куда.
Осязание атласа отвлекло Курнопая от попытки
Его организм затосковал по антисонину. Хотя рядом не было и не могло быть противного ему монаха милосердия, он, впадая в наркотический транс, мучительно промычал в подушку:
— Ам-м-пу-улу «Боль-шо-го барьерного риф-фа…» Коли — быст-тре-е!
Он приник к софе с предощущением сладострастности. Ужаснулся, что испытывает то, чего раньше не испытывал. Тем более страшным представилось это Курнопаю, потому что где-то поблизости находилась желанная Фэйхоа.
Поднимаясь, он задел рукой что-то жесткое, спрятанное под подушку. Вытащил оттуда книгу в переплете из кожи носорога. Кожа была выделана под песчаник храма Солнца — норчатый, кубастый, бурый. Тот снимок, на котором Болт Бух Грей смотрел между спицами колеса, повторялся золотым тиснением. Название книги было составлено из узорных веточек оранжевого коралла и полированного гагата: «Кама-Сутра». На титульном листе ниже названия давалось уточнение: «Надписи, высеченные на стенах индийского храма Солнца, прозванного Черной Пагодой».
На странице за титулом возникла акварель. Она была легкая, сквозная, лучилась как марево. Чем пристальней Курнопай вглядывался в рисунок, где юноша и девушка, прикрыв светящиеся от нежности веки, соприкоснулись друг с дружкой в чуточном поцелуе, тем отвратительней ему казались события последних дней, чему он был не только свидетель, но и соучастник.
Акварель передавала начало любви, которому чистая застенчивость так же присуща, как невинность солнечному теплу на восходе. Ведь вот они, юноша и девушка, целующиеся впервые, притронулись друг к дружке губами, о, нет, очертаниями губ, а Кива Ава Чел зажирала его губы своими, с виду по-девчоночьи маленькими, целомудренными. Поддаваясь ей, и он зверел. Ее насильничество, кажется, приживилось в нем. Как он заламывал Фэйхоа — стыд, стыд. Акварель называлась «Наслаждение ароматом цветка». Как справедливо, тонко, спасительно. Ой, спасительно ли?! Болт Бух Грей много раз, наверно, любовался рисунком, но что изменилось в его натуре? Да и ему, даст это что-нибудь ему? Сейчас думает о бережной ласке, а наступит время близости, будет бесноваться наподобие барса, который настиг и загрыз муфлона.
Да и любит ли он Фэйхоа? Тогда пытка, поругание — что? Погоди, неужели акварель всего лишь райский вход, за которым находится преисподняя? И неужели детство — святое преддверие жизни перед ее адом?
Курнопай робко переворачивал страницу. Увидел золотой посев букв, растущих на ровном поле шершавого песчаника, осмелел и обрадовался, прочитавши знакомые слова: «Женщина создана для мужчины и должна быть ему верна. Мужчина — властелин женщины и раб ее любви, он верен ее богу Кришне, которого познает лишь посредством любви».
Подумал, как будто не сам, а кто-то внушил ему это извне.
«Мужская уловка для неверности. Она-де ему верна, он — только богу ее, Кришне. Ну и ну, мужички!»
«Познавай «Кама-Сутру» лишь с тем, кого желаешь». (Этих «кого» у людей болтбухгреевской породы несть числа. Предписание для бесстыдства.)
«Кама-Сутра» требует всей жизни. Познание «Кама-Сутры» бесконечно, как бесконечны блаженство, идея познания бога Кришны».
(Стройное соображение! Как жаль, что он не имеет глубокого представления о Кришне.)
«О «Кама-Сутре» не говорят, но отдают ей всю глубину души и тела».
(Почему не говорят? Запретно? Невыразимо? А, о таинствах не говорят! Молчат же святые отшельники о духовном соитии с Богом. Вероятно, молчит Болт Бух Грей о духовном соитии с САМИМ? Может, в том, о чем молчат, есть приятность для посвященок и неприличие для непричастных? Отдавать всю душу «Кама-Сутре», выходит, обездушивать ее. Да, пожалуй, потому что «Кама-Сутре» не отдают «пороки тела». Отдают достоинства, чистоту, его здоровые силы.)
Курнопая лихорадило. Глаза перескакивали через посевы букв, были нетерпеливы.
«Познавая «Кама-Сутру», освобождаешься от пороков тела и обретаешь блаженство».
(А у нас что? Эх! Отец так любил маму. И она… Гибнут от тоски. Поневоле душа сосредоточится на одном, если оно отнято.)
«У желающих три цели: познание, любовь, богатство».
(Есть же нежелающие. Аскеты и еще кто-то.)
«Начало жизни — познание, середина жизни — любовь, конец — богатство».
(Почему «начало жизни — познание». Ведь у меня не начало жизни. Я прожил, кажется, тысячелетия. Познание — вся жизнь. Похоже, в этот период самое жадное познание. Почему середина жизни — любовь? Я полюбил в начале жизни. Мог бы полюбить гораздо раньше, если бы увидел Фэйхоа. Почему конец жизни — богатство? Если в конце жизни чаще всего нищают. В смысле опыта судьбы — другое дело. А, в смысле познания «Кама-Сутры»! Впрочем… Что-то говорили ребята, что у индуистов человеческая смерть — начало самосовершенствования души, которое приводит в сферу богов.)
«Влечение человека имеет три источника: душу, разум, тело».
(А, здесь собственная душа как тройственный источник влечения женщины к мужчине, мужчины к женщине. Сужение мира влечения.)
«Два наслаждения у души: настаивать и терпеть».
(Не слишком ли скудны наслаждения души?)
«Два наслаждения у разума: владеть и отдавать».
(А скрывать, отталкивать, обрушивать?..)
«Два наслаждения у тела: терпение и прикасание».
(О страданиях речь или о сдержанности?)
«К любви ведут и сокрытие напряжения тела, и страсть души».
(Сокрытие? Зачем? Ради доставления наслаждения им ей, ей — ему? Не подчеркивание ли мысли о неизбежности страдания ради блаженства? Этого не приму. Но… ведь я заставлял страдать Фэйхоа ради блаженства. Не приму. К любви ведет страсть души? Разделяю. Легло на душу, как виноградный лист на воду.)
«Любовь несет восторг, облегчение и нежность».
(Не наоборот ли? Не разочарование ли? Не отчаяние ли? Уж я-то познал отчаяние из-за любви. Что я? Меня спасали антисониновые апатии. А Фэйхоа захлебывалась от отчаяния. Сейчас разочарована. Какое там облегчение?!)
Большую часть времени, проведенную наедине, Курнопай не ощущал присутствия Фэйхоа. Он предполагал, что Фэйхоа отчуждена от него обидой. Когда обдумывал наслаждение души и разума, ему передалось, что Фэйхоа скоро придет сюда.
«САМ, САМ, дай мне волю управлять чувством к Фэйхоа, не оскорбляя любовной красоты и чуткости».
Едва отворилась дверь, Курнопай шагнул навстречу Фэйхоа, чтобы пасть перед нею ниц и молить о прощении. Мелко переступил. Не подозревал он о том, что молниевым ударом благодарного удивления может отозваться в сердце вид лица простившей женщины. Не той, которую утешило и смягчило раскаяние оскорбителя, а той, которая сама проникла в глубины оскорбления, и потому простила.
Ее лицо не было ни просветленным, ни радостным. Оно было еще как бы овеяно печалью, но на нем, умыто-утреннем, хотя и наступила ночь, уже отпечатлелась возвратная человеческая способность к продолжению жизни с прежней преданностью и любовью.
И все-таки невымоленность прощения мучила Курнопая. Не зная, как его разрешить, задержал Фэйхоа и прикладывался колючими щеками к пуховому свитеру над ее грудью.
Фэйхоа была отрешенно задумчива, как сестра, которую единственный брат жестоко оскорбил, а ей-то ничего не оставалось, как заранее снисходить до покорного благородства. В согласии с кротким поведением Фэйхоа был фиолетовый цвет ее губ — подкрасила, фиолетовый же, успокоительно мягкий свитер, и это летучее прикасание к шее кончиков пальцев с заостренными, тоже фиолетовыми ногтями. А когда увидел юбку Фэйхоа: до пят, шерстяная, на песчаном фоне навьюченные верблюды, меж горбов, все же не заслоненные тюками, как в чехлы укутанные в свои одежды — лишь очи не задернуты материей, — грациозные аравийки.
— Песчинка пустыни, — забормотал, — аравийка, чем вознагражу за ожидание и верность?
Она молчала, прекратив касаться остроконечными пальцами его шеи. Он покаялся про себя, что вырвалось глупое «чем вознагражу». И ждал, скажет ли она что-нибудь важное, и она сказала:
— Не ревнуй. Разлюблю — не утаю. И любя лгут. У меня так не будет.
Его осенило. Притрагивание пальцев — не поглаживание ладонями. До сих пор не целовал ладоней. Забывал о самом окаянном в собственной судьбе. Фэйхоа противилась тому, чтобы повернул ладони к своему лицу, думала, будет разглядывать: глянцевитая белизна ожога, ямки, шрамы.
Повернул, повернул ладони. Боялся разглядывать. Водил по ним губами, дул на них ласково, как мать дула, когда ребенком он зашибал руку. До последнего мгновения надеялся — не он виновник. Примстилось, что он был в танке. Не мог быть. Кто любит, тот телепатичен. Не любит, может? Плотский голод? Ну, помнилось ему. Первооткрытие нежности, что сильней западает в душу?
Не стал он сознаваться и каяться. Все ей ясно. Он страдает. Искупление — только любовь.
— Ну, хорошо, — она вздохнула. — Я проголодалась.
…Мальчишкой Курнопай удивлялся, почему женщинам нравится брать мужчин под руку. Среди пацанвы это называлось «прицепиться за локоть». Фэйхоа взяла Курнопая под руку. Проявление подчиненности извлекал его умишко среди недоброжелательных огольцов из этого свойства женщин. Он думал, что так ходить в тягость мужчине. Вот и не в тягость. В приятность и в облегчение. И не она в подчиненности. Он ведом и чувствует совместность с нею, в чем-то родную совместности объятия. И сделалось неловко за вибрирование при чтении «Кама-Сутры». Непозволительно не столько то, что украдкой читал чужую книгу, а сколько то, что тайничает перед Фэйхоа: она ведь перед ним — вся доверие.
Остановил он Фэйхоа, сказал, что, где бегло, а где и вовсе галопом по Европам, познакомился с «Кама-Сутрой». Моментами душа Курнопая противилась воспроизведению словом того, что по своей интимности неогласимо или почти неогласимо. Сердили прописи, точнее то, чему не учат: оно как вздох, невольно. Попытки унизить женщину вызвали досаду, хотя подчеркнуто — мужчина будет делить ложе с ее любовником, если не постигнет «Кама-Сутру». Пока же он не понял, зачем с переизбытком расписано, чем заниматься брачной паре, обычно любящей.
Фэйхоа, когда вошла в гостиную, заметила смущение Курнопая. И ей подумалось, что Курнопай виноватился перед собой за оскорбление… Другого не ждала. Попран мир отношений женщины с мужчиной, ничто, кроме неверия и подозрений, не способно возникать у всех или почти у всех в сердцах. Теперь понятно: он стыдился загляда в «Кама-Сутру». Мальчишка. Непозволительно нашкодил. Как жаль, что нет Ковылко. Ремнем бы отхлестал. Что ж, прекрасно! Есть спасительность и для него, и для народа в том, что все подвергались нравственным изломам, а стыд не отлетел. Стыд существует. Курнопу-Курнопая учили убивать. И, вероятно, будет убивать, едва прикажут? Стыд! В нем заложено могучее сопротивление. Совесть! Да без стыда, без совести разве мой бы Курнопай сопротивлялся сексрелигии? И смерть он избирал — не посвященье Кивы Авы Чел. Да что поделаешь — не мыслит исторически, из-за чего и не умеет сопоставить «Кама-Сутру» с тем, что в практике у нас. Она сама чуть больше знает: об Индии щепотка книг в державной их библиотеке. «Кама-Сутру» перевели для Главного Правителя и напечатали в одном лишь экземпляре. По наследству Болт Бух Грею досталась книга. Обычно хранится в сейфе кабинета. Сюда привозит редко и второпях забыл перед поездкой на посвящение Лисички. Таким же образом, случайно, и она читала «Кама-Сутру». И не уверена, что в ней нет поздних наслоений и отсебятины ретивых переводчиков.
Рассказала обо всем об этом Курнопе-Курнопаю. Поведала, как понимает возникновение храма Солнца, его скульптур и текстов. Нигде священники не знают всего и вся о жизни паствы. Чтоб власть осуществлять, необходимо личность закручивать вокруг себя и, в не меньшей мере, завихривать ее вокруг супруги иль супруга. «Кама-Сутра» — запечатление культуры супружества, а также культура наслажденья. Они вводились для устраненья плотского невежества. Невежество чревато пыткой тела, уродством для души, крушеньем веры. Ведь как бы мы ни предавались общему, служа труду, религии, политике, народному здоровью, обрядностям, — мы немыслимы вне тяготения к единственному человеку, в котором сосредоточилась для нас возможность счастья. Не любим мы иль не любимы — и цели общего для нас не цели, и век — проклятье, и бодрость духа распадается, а по природе жизни она обычно сопровождает нашу повседневность и устраняет думы самоотрицанья. С общим, увы, не заведешь семьи и не зачнешь дитя.
Ей представляется, индийские жрецы заботились об упрочении семьи, о чистоте и долголетии супругов, об изобилии рождений. Наверняка тогда увеличение народа их заботило. Брамины, властвуя, не могут забывать о прочности и о величьи церкви. На нищенстве величия не вырастить и прочности не обрести. Для этого нужны создатели богатств: крестьяне, ремесел мастера, строители, купцы и воины. Необходимо, чтобы множились они. Вкус к богатству и само богатство были и у светских властителей Ориссы. Кто смог бы оплатить две тысячи скульптур, воссоздававших на песчанике не столь цивилизацию семьи тех лет, сколь то, какою ей возможно быть? По легенде, главный архитектор умер, не достроив храм. Достроил сын его, а после бросился с верхушки храма. Из-за чего тот храм зовется Черной Пагодой.
— А может, за откровенность черную?