Лично я решил написать письмо. Песня, что ли, меня настроила?
Матрос с конопатым лицом — мы еще не успели познакомиться — достал «хромку», и в кубрик, словно водопадом по трапу, хлынула мятная свежесть подмосковных вечеров. Песня, которую уже редко вспоминают даже на свадьбах, зазвучала здесь по-новому, другими нотками откровения и грусти. И как будто прищемило что-то внутри, невидимой тонкой струной душа отозвалась на знакомый мотив. Есть же песни! Я сравнил бы их — пусть грубовато — с аккумуляторами, в которых таятся воспоминания.
Вот такая тульская «хромка» провожала меня на флот. В центре внимания оказался Борис — друг детства, закадычный кореш юности. С тех пор как в четвертом классе мы случайно оказались за одной партой, нас, как говорится, не разлить водой. Не знаешь, где я, — найди Борьку; не знаешь, где Борька, — найди меня. Неправда, что дружба держится на равноправии. Я признавал превосходство Бориса. И не потому, что он ростом повыше и в плечах пошире, нет. Унижения я никогда не испытывал. Он на голову выше меня в другом — во взгляде на жизнь. Все у него просто и понятно. Вот так некоторые ученики начинают решать задачки с ответа. Посмотрят в конце задачника результат и к нему подгоняют решение. У Бориса ответов всегда больше, чем вопросов. И хотя мы с ним ровесники, Борис в нашей дружбе старшинствовал при полном моем уважении.
И тогда, на прощальном вечере, верховодил Борис. Он притащил с собой «маг»: «Последний крик джаза! Внимание, последний раз в сезоне!» Борис это умеет. Он и дурачится как-то изящно. В общем, была музыка, может, и впрямь самая современная, но не было общей песни, и компания развалилась. Тогда отец достал из старенького футляра нашу семейную реликвию — вот такую же, как у матроса, «хромку». Отец купил ее в день, когда родилась моя старшая сестренка. И нет радостнее звука, чем голос этой гармони, потому что гармонь, как известно, достают только в час веселья.
Но в тот вечер даже самые быстрые ее переборы звучали для меня прощально. Борис, наверное, это заметил. И тут оказался на высоте. «Начинаем концерт, — крикнул он, — по заявке будущего матроса, а возможно, и адмирала! «Вечер на рейде» исполняют сестры Тимошины» (Это мои сестренки). А когда молодая соседка — ее муж служит моряком где-то на Балтике спела частушку, ею же сочиненную:
Борис завертелся вприсядку волчком. «Закрываю грудью амбразуру! — загорланил он. — Кто следующий?» Я понимал, что он старается из-за меня, чтобы как-то растормошить меня, поднять мое настроение.
Я сидел рядом с матерью, которая поминутно прикладывала к мокрым глазам платок, и безуспешно старался ее подбодрить.
А Борис уже разливал по стопкам вино и провозглашал очередной тост: «За тех, кто в море!» И тянулся чокнуться со мной. Но и звон стопок звучал для меня тоже прощально. Понимал ли Борис, что грущу я не только потому, что пришел час расставания с домом, семьей? Я думал о том, что хотя мы с ним и вместе, но уже далеко друг от друга. Куда было бы легче, если бы провожали сейчас нас обоих! Вещмешки за спину и — вперед! Вперед, друзья!
Говорят: друг детства. Правда, так формулируют взаимоотношения спустя годы, когда становятся взрослыми. И фраза эта как бы подчеркивает, что не настоящий, мол, друг, не сегодняшний, а друг детства, ибо чаще всего друзья детства становятся бывшими.
А в детстве просто друг. И нет ничего бескорыстнее дружбы двух голоштанных «человеков». И нет никого сильнее их на всем белом свете. Еще крепче сдружила нас книжка про морскую пехоту. Мы с Борисом проглотили ее, можно сказать, в два приема: он — на уроке химии, я — на английском. Вот это дружба морская! Теперь под настроение мы чаще всего напевали песенку о том, как «дрались по-геройски, по-русски два друга в пехоте морской», о том, как «они, точно братья, сроднились, делили и хлеб и табак» и «рядом их ленточки вились в огне беспрерывных атак».
И тем песенным пареньком, который упал под осколком снаряда, в моем воображении был, конечно, Борька. «Со мною возиться не надо! — он другу промолвил с тоской» — это Борька шепчет мне спекшимися губами. «Я знаю, что больше не встану, в глазах беспросветная тьма…» — чуть слышно говорит он, с тоскою глядя мне в глаза. «О смерти задумался рано, ходи веселей, Кострома!» — отвечаю я другу и, взвалив на расстеленную по снегу шинель, волоку его что есть силы к своим. Пули свистят, поземка свинцом сечет по лицу, но мы ползем, Борька и я, бойцы морской пехоты. Особенно мне нравились заключительные слова песни, благополучный конец: «И тихо по снежному полю к своим поползли моряки…» Одно время я так и звал Борьку: «Эй, Кострома!»
Дружба не удваивала — удесятеряла наши силы. А незримые для других, только нами ощущаемые ленточки бескозырок вдохновляюще действовали в любом деле — распиливали ли мы дрова, учили ли уроки. Так и не заметили мы с Борькой, что выделились из компании сверстников. И наша независимость, особенно нетерпимая в школьной среде, стала мозолить глаза даже старшеклассникам — ни за сигаретами нас послать, ни «одолжить, к слову пришлось, копеек тридцать — пятьдесят». Вскоре компания, предводительствуемая небезызвестным не только среди учителей, но и всех жителей Апрелевки Валькой Кавтуном, устроила испытание нашей дружбе.
Однажды после уроков нас подкараулили человек семь ребят, в сумерках их казалось еще больше.
— Здравствуй-здравствуй, — сказал, улыбаясь, Кавтун и вплотную подошел ко мне. — Большими, что ли, стали?
— Почему большими? — спросил я, недоумевая.
— Вот я и говорю: большим стал? — наступал Кавтун, словно не слыша моего вопроса.
Толпа сдвинулась решительнее, и седьмым мальчишеским чувством я понял, что драка неизбежна.
— Полундра! — зашептал Борька, а я сделал шаг вперед и в сторону, уклоняясь от Кавтуна.
И в тот момент, когда я в боксерской стойке приготовился к защите, в этот секундной доли момент по моим глазам хлестнула молния — ударил не Кавтун, а парень, стоявший рядом с ним. Удар был неожиданным и потому сильным.
Дальше я соображал уже плохо. Помню только, что старался держаться к Борьке спиной, это мы с ним давно еще теоретически придумали: налетят становись спиной друг к другу, и тыл обеспечен. Но его спины я почему-то не чувствовал — то ли нас уже разобщили, то ли Борька был сбит с ног. Я размахивал руками направо и налево, а компания Кавтуна казалась чудовищным спрутом, который так тесно обхватил, так зажал своими щупальцами, что стало трудно дышать. Когда щупальца разжались, я упал на спину: сзади кто-то подставил ножку. И первая мысль, скорее, даже инстинкт: перевернуться на живот. Я закрыл голову руками.
— Хватит с него… — услышал я далекий, будто в воде пробубнивший, голос Кавтуна.
Кто-то уже нехотя, так, для порядка, пнул меня в бок ботинком, и толпа удалилась.
Я поднял голову — было темно и так тихо, что даже позванивало в ушах. В этом звоне вдруг откуда-то зажурчал знакомый мотивчик, последняя строчка песни: «И тихо по снежному полю к своим поползли моряки!» Борька, где Борька?
— Борь, а Борь… — позвал я.
Никто не откликался. В ожидании непоправимой беды заколотилось сердце. Что с другом? Где он?!
С быстротой киноленты память раскрутила происшедшее. Ну да, конечно! Я же слышал, как Борька шептал: «Полундра!» Потом… Потом он вдруг нырнул в темноту и пропал. Нет, не так. Он был где-то рядом, когда на меня навалился Кавтун и кто-то подставил подножку. Я упал…
Меня зазнобило, как только я представил, что случилось дальше. Да, я позорно лежал пластом, заслонив руками голову, а в это время на Борьку наверняка набросились все остальные. И вполне возможно, его стукнули чем-то покрепче. Запросто! Все они носят с собой «предмет самообороны» по принципу: «У меня в кармане гвоздь, а у вас?»
— Борь, Боря! — снова окликнул я друга и не узнал собственного голоса.
Я обшарил вокруг кусты и канавы — Борьки нигде не было. «Трус, сказал я себе, — трус. Человека убивали, а ты лежал, защищая никому не нужную голову». О, что бы я сейчас ни сделал, лишь бы только увидеть Борьку!
Но вокруг было еще тише и пустынней, чем час назад. Лишь в траве маленьким сторожем этой тишины миролюбиво трещал кузнечик. Страх сопровождал меня на каждом шагу, и он становился тем сильнее, чем ближе я подходил к Борькиному дому. В окнах, несмотря на поздний час, ожидающе светились огни. В эти минуты я готов был на все. Я только не знал, что скажу Борькиной матери.
Я нажал кнопку звонка и простоял довольно долго, пока за дверью не звякнул крючок. В темени проема белесо мелькнуло лицо, и раздался Борькин басок:
— Пашка! Вот здо́рово!
Я не поверил ни ушам, ни глазам. Борька! Да, это он! Жив, цел, невредим! Я схватил его за руку и сжал так, словно мы не виделись целые каникулы, хотя расстались только часа два, от силы три назад. Это было настоящее счастье.
— Крепко приложили они тебя?
— Ничуть! Даже ни одного синяка! — сказал Борька. — А ты-то как? Я гляжу, размахиваешь руками туда-сюда. А потом упал, и над тобой началось…
— Да подножкой свалили, — согласился я, оправдываясь. — Ты-то где был в это время?
— Так вот я и говорю, — горячо зашептал Борька, косясь на дверь, как они тебя свалили, я сразу рванул за милиционером. Прикокошат, думаю, и все тут. Но туда-сюда побегал — как назло, ни одного блюстителя. Вернулся на то место, где мы схватились, а там уже никого не было…
— Как же так, — перебил я, — меня-то мог увидеть, часа два там кружил, тебя искал.
— Да ведь темнота кромешная… хоть глаз коли, — сказал Борька почему-то не очень уверенно и засуетился, оглядываясь на дверь. — Ты уж извини, Паш, — сунул он руку. — Пока. До завтра. За столом меня ждут, гости приехали.
Я хотел попросить вынести хотя бы кружку воды — смыть с лица грязь, но раздумал. Обидно вдруг стало: вот захлопнул Борька дверь и даже не поинтересовался: а как, мол, друг, ты?
Пощупывая горячий бугристый наплыв под глазом, я побрел домой.
Как хорошо все-таки, что в детстве после драки даже самые большие обиды проходят вместе с синяками и шишками! Еще месяц назад поступок Бориса (побежал, видите ли, за милиционером в ту минуту, когда меня, может, уже добивали!) казался кощунственным и непростительным, я готов был назвать его чуть ли не предательским. А сегодня мы опять вместе — помалкиваем, правда, но вместе. Пишем шпаргалки — самые последние за все школьные годы, впереди выпускные экзамены. Перед лицом надвигающейся экзаменационной опасности мы, наверное, и помирились.
— Ну что, Кострома? — спрашиваю я, откладывая в сторону клочок бумажки, на котором бисерным почерком вышиты биография Льва Николаевича Толстого и образ горьковской Ниловны. — Перекурим? — И тут я вспоминаю про песню, которая совсем еще недавно была нашей любимой, — о моряках из морской пехоты, что делили пополам и хлеб и табак. После той памятной драки с кавтуновской компанией мы ни разу ее не пели. Не поется. Может, потому, что впереди экзамены.
Впереди! Пока ходишь в школу, все у тебя впереди. И вдруг с последним экзаменом позади оказываются сразу десять лет. Нейтральной полосой между этими гигантскими десятью годами, когда ты от первых складов в букваре вырос до логарифмов и чуть ли не до теории Эйнштейна, лежит всего лишь один месяц — пряный, как мята, июль. Месяц ослепительного полета — позади школа, маленький космодром детства. Месяц невесомости: ты уже не школьник, но еще никто. И единственная штурманская карта: «Справочник для поступающих в высшие учебные заведения». Сколько неведомых планет, сколько звезд, до которых нелегко, почти невозможно долететь!
Наша с Борькой звезда — МГУ, факультет журналистики.
Почему именно МГУ и этот факультет? Не знаю. Ткнули пальцем в звездное небо. Спроси любого из двух миллионов ребят, ежегодно оканчивающих среднюю школу, почему выбран тот или иной вуз, — многие не дадут вразумительного ответа. А кто говорит о призвании — не верит сам себе.
Мы не думали с Борькой, что журналистика — наше призвание. Просто нам казалось, что быть журналистом — это здорово: ездить по стране, по зарубежу, много видеть и писать в газету. И еще, как ни говори, журналист — это и немного славы: твои очерки и статьи читают миллионы людей, знают тебя по фамилии. П. Тимошин, наш корреспондент. Или Б. Кирьянов, наш собственный корреспондент. В общем, мы и понятия не имели о трудностях этой профессии.
И мы взяли курс к своей звезде. До нее было подать рукой — сорок два километра на электричке от станции Апрелевка до Москвы и три остановки на метро: «Смоленская», «Арбатская», «Калининская». Еще несколько десятков шагов до проспекта Маркса — и плакат у входа на факультет: «Добро пожаловать, будущие журналисты!»
Вот по этим ступенькам поднимался когда-то Белинский, вот на этом подоконнике, говорят, любил сидеть задумчивый Лермонтов. А вот эти стены слышали Герцена и Огарева. А теперь и мы след в след, стопа в стопу за этими гениальными и великими. И никто, между прочим, не мешает нам быть такими же, как они.
Признаться, я все больше и больше робел, пока легендарным коридором мы добирались до приемной комиссии. Конечно, о призвании что говорить! Но в МГУ мы пришли не с пустыми руками. К этому времени кое-какой газетный багаж нами все-таки был накоплен. Спасибо районной газете — на суд маститым журналистам приемной комиссии я мог представить целых три заметки: о сборе нашей школой металлолома, о массовом гулянье в дубовой роще и об экскурсии на Апрелевский завод грампластинок. У Борьки было несколько заметок о футбольных встречах местных команд и большое стихотворение, посвященное Первомаю, из которого мне очень нравились строки: «И ветер зори в пламя разжигает».
Пожилой лысоватый мужчина с гладким булыжниковым лбом мельком глянул сквозь очки на наши документы — газетные вырезки он словно не заметил — и направил к секретарю, милой девушке.
Будь что будет! Абитуриент — это звучит гордо! Надо уважать абитуриента! Мы постояли возле университетских дверей, которые вели в новый, неведомый мир, и, не сговариваясь, повернули вниз по проспекту, к Москве-реке. Здесь, может быть, впервые за все лето я ощутил шелест листвы над головой и холодок речного дыхания. Это был редкостный по настроению час, который никогда не забудется. Мы не знали, что через месяц придем сюда совсем другими и тот день, когда у нас приняли документы, будет вспоминаться, как давным-давно прошедший праздник.
Мы срезались на сочинении. А сколько сделали ошибок, так и не узнали. Да и какое это имело значение! Таких, как мы, набралось человек двести, и все столпились у списка, на котором ровным столбиком красовались фамилии получивших «неуд».
— Вот и опубликовались! — грустно сострил кто-то.
Да, вот тебе П. Тимошин, Б. Кирьянов.
Не знали мы тогда, что ошибки в сочинении — это еще не ошибки в жизни. И что не орфография с пунктуацией преградили нам путь в журналистику. Родственная труднейшим земным профессиям, она, вероятно, требовала чего-то большего, чего у нас пока не было ни в аттестате, ни за душой.
— Что же поделаешь, — сказал я Борису, успокаивая себя, — через годик придется делать второй заход. Все-таки получили практику… Главное, чтоб вместе держаться. На завод поступим. С рабочим стажем, видел, — почет и уважение! А школьников, может, специально отсеивают…
— Через годик? — хмыкнул Борька и посмотрел на меня, как на ребенка. — Да через годик нас с тобой как миленьких забреют в армию. Вот и будем там «ать-два»! И получится, что завернем сюда уже через два, а то и три года.
Борис докурил частыми затяжками сигарету, прикурил от нее другую и сощурился — то ли от дыма, то ли от раздумья.
Я пожал плечами, но не стал спорить, хотя слова Борьки меня удивили. О том, что если не поступим в университет, то осенью пришлют из военкомата повестки, я знал и без него. Здесь он мне Америку не открыл. Больше того, меня нисколько не пугал такой оборот дела. В армию пойдем вместе. Представить только — в один полк, в одну роту, в один взвод! Вот уж воистину сбудется: «Дрались по-геройски, по-русски два друга в пехоте морской!» Пусть попадем в обычную пехоту. Хотя лучше бы заявиться в родную Апрелевку моряками: «На побывку едет молодой моряк, грудь его в медалях, ленты в якорях!»
— А ты знаешь, что сегодняшняя армия — это сплошная техника? — попытался я хоть чуть пошатнуть Борькину логику.
— Знаю, — усмехнулся Борька, — даже больше, чем техника. Кругом сплошная электроника и кибернетика… В общем, ты как хочешь, а я буду что-то предпринимать.
Я не узнавал Борьку. Откуда это — «ты как», «а я так». Я вдруг сразу вспомнил ту, давно забытую драку.
Мы отчужденно попрощались. И не виделись больше месяца. Бывает же: дома наши на одной улице, да и Апрелевка не Москва, а вот столько времени будто играли в прятки. Зайти же друг к другу запросто, как раньше, никто из нас не решался.
Это была старая игра: мы ждали друг друга — кто первый. На этот раз уступил Борька.
Он вошел празднично сияющий, громко поздоровался, чтобы слышали все, кто дома, а не только я, сунул руку в боковой карман пиджака и, достав темно-синюю книжицу, шлепнул ею о стол.
— Можешь поздравить! Зачетная книжка студента.
Да, это была зачетная книжка с Борькиной фотографией и крупной надписью: «Московский технологический институт пищевой промышленности. Механический факультет».
— Вот так! — сказал Борька, перехватывая мой взгляд. — Надо уметь!
— Что хорошо, то хорошо, — сказал я, не очень-то обрадованный, но с завистью: студент есть студент. — А почему в пищевой?
Борька ждал этого вопроса. Конечно ждал. И, молча посмаковав ответ, сказал:
— Все работы, Паша, хороши, люди всякие важны. Разве ты забыл рекомендации Владим Владимыча своим потомкам? — Он неторопливо положил зачетку в карман и добавил: — Чем, по-твоему, этот институт хуже МГУ? Пища — это же, как известно, энергия всего живого. И потом — бытие определяет сознание. Что же касается специальности, то и она вполне современная: автоматизация и комплексная механизация химико-технологических процессов. Чем не кибернетика?
В общем, Борька был прав. И я с грустью подумал о том, что, возможно, поторопился подать заявление в отдел кадров завода с просьбой принять учеником токаря в механический цех. Агитация отца сработала безотказно. «Не вешай носа, — говорил он мне, — не распускай нюни. Все к лучшему. На заводе научишься молоток держать, в армии — винтовку, глядишь — человек. А диплом — так это ведь только приложение к умной голове».
И правда, у нас в семье насчет службы в армии никогда не было дебатов. Это считалось само собой разумеющейся, неотъемлемой частью биографии. Первый класс, прием в пионеры, вступление в комсомол. Помнится, приехал я из райкома — только что вручили комсомольский билет, — вошел в дом, смотрю — на столе дымятся пироги. «Это по какому поводу?» — спрашиваю мать. «Как по какому? — изумилась она. — Тебя же в комсомол приняли!»
И вот тогда, на проводах в армию, сквозь материнские слезы я не мог не заметить в ее глазах радости и гордости: «Вырос сынок. Вот ведь дожила — в армию провожаю!» А отец, так тот, кажется, помолодел лет на десять. Весь вечер не выпускал из рук гармони и сам запевал все солдатские песни. А были среди них и такие, что мы сроду не слышали, — видно, держал их отец про запас, до заветного случая.
Гости долго не расходились. Уже к полуночи подвигались стрелки часов, когда подошел ко мне Борис и шепнул с загадочным видом:
— Выйди на минутку, ждут тебя.
Я сбежал с крыльца, и на меня пахнуло осенним садом — терпким ароматом яблоневой листвы и дымком погасших костров. За калиткой — я и не узнал сразу — стояла Лида Зотова, одноклассница.
— Ты чего? — спросил я громко и, наверное, очень грубо.
— Вот, — сказала она, — возьми сюрприз, — и протянула конверт. — Только с условием: откроешь, когда переоденут в форму.
Я положил конверт в карман, забыв поблагодарить.
Мы стояли молча минут пять, а может быть, полчаса. Светло-желтым вымытым плафоном висела луна. И тени падали так резко, что Лидин профиль казался нарисованным тушью. Он так и врезался в память — на фоне темной рябиновой ветки. Чем пристальнее вглядывался я в этот профиль, тем неузнаваемее становилось для меня ее лицо. А может быть, сейчас, в темноте, я разглядел в нем то, чего ни разу не видел днем.
— А нас вот в армию не берут, — сказала Лида.
Вот и все, что она сказала.
Рабочая наша Апрелевка уже спала крепким сном. Только электрички невидимо гремели по рельсам в ночи.
Дорожка света метнулась под ноги — это Борис, распахнув дверь, вышел к нам.
— Извини, Паш! — сказал он, зевая. — Мне завтра, то есть сегодня, вставать чуть свет. Зовут тебя посошок на дорожку выпить.
— Ну, до свидания, пойду я, — смутилась Лида и застучала каблучками вдоль палисадника.
Последним жал мне руку Борис.
— Пиши, — повторял он, — главное, пиши чаще. Письма разряжают нервы. Это я в хорошей книжке вычитал. Письмо написать — все равно что с другом поговорить. А кто тебе друг, если не я. Да, — спохватился он, — чуть не забыл, — и, порывшись в портфеле, вытащил пакет. — Держи! Финский почтовый набор. Хватит на целых полгода — и бумага в линеечку.
Уже укладываясь спать, я вспомнил про Лидин сюрприз и вскрыл конверт. В нем оказался другой, поменьше.
«Как не стыдно! — прочитал я. — Ведь просила же открыть, когда переоденут в форму. Так и знала, что не удержишься. Целую, Лида».
…Вечер будто вчерашний, а я уже не на Апрелевской улице, а в кубрике. Интересно, где в эту минуту Борис?
«Борька, дружище, привет!
Извини за долгое молчание, но о чем было писать? О том, как перед назначением на корабль занимался строевой подготовкой? Представляешь, учились заново ходить.
«То, — говорит мичман, — чему вас мама научила, когда вам было по десять-одиннадцать месяцев, забудьте. Выше ножку! Шагом марш!» И вот мы маршировали с утра до вечера. «Разом-кнись!» «Сом-кнись!» Правда, занятия по специальности давали кое-какую отдушину. Тут начинал вспоминать, что ты все-таки мыслящая личность и не зря долбал физику и логарифмы. Но это — как солнце среди обложного дождя. В остальном же от подъема до отбоя как белка в колесе — бежишь, бежишь, а все на одном месте.
Сильно я надеялся на изменения, когда попаду на корабль. Ладно, думаю, выдюжу, зато потом «соленый ветер в грудь, счастливый путь!». Но вот я на корабле, и опять почти все то же. И тут от швабры не убежал.
Командир корабля — ничего особенного. Не отважный капитан, не объездил много стран. Была у меня с ним встреча. Странный какой-то. Цветы в каюте. Представляешь, в двух котлах — их здесь называют лагунами — охапки живых астр.
Ох и удивился он, когда узнал, что я с пятьдесят четвертого года рождения! А что тут позорного? Да, с пятьдесят четвертого. Не мы с тобой виноваты, что все эпохальные события состоялись или до нашего появления на свет, или застали нас в младенческом возрасте.
Мы родились через девять лет после Победы. И о войне знаем только по книгам и фильмам. А даты гражданской войны нам давались с таким же трудом, как войны из истории Древнего Рима. Мы учились всего лишь в четвертом классе, когда в космос пробился первый человек нашей планеты — Юрий Гагарин. «Да, ничего не поделаешь, — сказал мне командир, — эпоха шьется на вырост…»
Как это прикажешь понимать? Быть может, он примерил мой возраст к своему и увидел, какой я салажонок? Но ведь и они — не Нахимовы и не Ушаковы. И жизнь их — простая проза: в дозор — из дозора. Попахал море, поел — и спать. А служба идет.
Какая уж тут романтика! Здесь даже моря-то по-настоящему не видят. Сплошные приборки, прокручивания механизмов и политзанятия.
По-честному, Борька, завидую я тебе. Институт, науки!
Мне же остается ждать, пока пройдут эти годы. Правильно говорится: «Красиво море с берега, а корабль — на картинке». Сам лучше пиши мне почаще. Знаешь, как дорога здесь каждая весточка.
Привет всем знакомым, кого встретишь, обнимаю. Твой Павел».
Я полез в рундук за конвертом и наткнулся на карманный календарик, заложенный между страниц книги. Медленно и тщательно, растягивая удовольствие, я не перекрестил, а заштриховал на календарике первый свой корабельный день, благо компот был давно выпит. Но заштрихованных клеток оставалось столько, что и считать-то их было бы бессмысленно.
2