Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранные работы - Пауль Наторп на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

2. Нравственно добрым называется не то действие, которое просто лишь сообразно с долгом, а только то, которое совершается на основании долга, т. е. из чистого сознания нравственного закона.

3. Воля, правда, всегда имеет материю, т. е. она всегда относится к чему-нибудь внешнему, что в качестве цели подлежит осуществлению. Однако воля, поскольку она действует под влиянием практического сознания, содержит кроме этого еще и формальный фактор – именно: отношение того или иного отдельного предмета хотения к общему закону хотения. Следовательно, существенное отличие нравственного хотения может заключаться только в форме всеобщей законности, а не в какой-нибудь отдельной материи.

4. На этом основывается формула «категорического императива» (т. е. безусловного повеления) нравственности: «Поступай так, чтобы максима (определяющее правило) твоей воли всегда могла в то же время иметь значение принципа всеобщего законодательства».

5. Так как, кроме доброй воли, нет ничего, что бы первоначально и само по себе было добром (положение 1), то отсюда вытекает также, что, кроме нравственной воли личности, ничто другое не может быть конечной целью и содержанием нравственного закона. Поскольку воля человека определяется нравственным законом, она признает себя независимой от всякого принуждения со стороны желаний (Zwang der Begierade), подчиненной лишь своему собственному внутреннему закону, т. е. автономной (ср. § 22). На этом именно и основывается ни с чем не сравнимое достоинство нравственной личности, которое лишь ее одну делает настоящим объектом нравственной воли и навсегда запрещает рассматривать ее как только средство, требуя, чтобы она всегда в то же время рассматривалась и как самоцель.

§ 26. Дедукция основного нравственного закона

Последнее обоснование формулированного в этих положениях законодательства нравственной воли основывается на идее свободы. Идея эта не утверждает, что воля человека, рассматриваемая как явление во времени, представляет исключение из основного закона причинности, имеющего всеобщее значение для всего, что только совершается во времени; она утверждает лишь, что мы способны определять нашу волю идеей безусловного закона, т. е. что мы можем сознавать в отношении себя безусловное долженствование, как бы при этом ни были обусловлены естественными законами наше эмпирическое хотение и наши действия.

Но безусловное, в качестве высшей точки зрения обсуждения, допустимо и необходимо в практической области точно так же и в силу тех же оснований, как и в теоретической области (§ 21). Рассмотрение волевого действия с точки зрения безусловно «долженствующего быть» можно без всякого противоречия соединить с признанием его обусловленности естественными законами, так как безусловность непосредственно относится только к долженствованию, а хотения касается лишь постольку, поскольку самое сознание долга уже заключает в себе утверждение должного собственной волей. Так как, следовательно, мы необходимо оцениваем наше многообразно обусловленное фактическое хотение с точки зрения безусловного закона, а этот последний сознается нами все-таки как собственный последний закон самой воли, то мы необходимо рассматриваем нашу волю в одно и то же время с двух точек зрения: с одной стороны, как дающую себе самой закон (автономную) и постольку свободную, с другой – с точки зрения эмпирического представления о ней, как подчиненную естественному закону. Но для нас вполне достаточно только мыслить наше хотение автономным, для того чтобы именно благодаря этому признать самих себя подчиненными безусловному закону нравственности. И мысль эта не остается без практического применения, так как только на основании ее мы рассматриваем наше поведение как нравственно доброе или недоброе, должное или не должное и придаем такой оценке в сознании нашем реальное значение, а вместе с тем не лишены также способности согласовать с этим суждением наше поведение. В силу этой дедукции идеализм этики получает оправдание на основании того же самого принципа, как и идеализм критики познания, и притом в совершенном согласии с этим последним.

В. Конкретная этика

§ 27. Ступени активности: влечение, воля и практический разум

После того, как формальный принцип практического сознания установлен, поднимается вопрос: какова та материя, к которой его следует применять, и каким образом должно происходить это применение? Материей этой является опыт. В самом деле, всякое долженствование направлено на бытие, всякая воля – на осуществление. Но никакая другая действительность, кроме той, которая представляется в опыте, для нас недоступна и, следовательно, не может быть также и материей нашего хотения.

Необходимо поэтому указать определенную связь между законом идеи и законами опыта. Лишь при этом условии законы чистой этики могут служить основанием для второй обширной области науки – той именно, которую составляет наука о культуре (социология и история). Действительно, уже в построении самого опыта содержится общий момент тенденции, стремления или направления сознания от данного к неданному. Этот момент вообще проникает все сознание, как и весь ход и движение представлений, и является действительным основанием того, почему и теоретическое представление и познание сознаются нами как наша собственная деятельность; и в то же время он вообще отличает активную сторону познания от чисто спекулятивной. Самая низкая ступень активности есть чувственная активность, или влечение, – та ступень стремления, на которой оно не свободно, т. е. еще совершенно захвачено или порабощено объектом, непосредственно представляющимся чувствам. В силу одного этого еще нельзя, однако, пренебрегать чувственным влечением как таковым. Нравственная сила воли зависит также и от здоровой энергии физической жизни. Всякая человеческая работа требует привязанности к предмету, которая невозможна без энергии влечения, с полной силой направленной на него и как бы на некоторое время в него всецело переходящей. Вторая ступень есть активность хотения в строгом смысле этого слова, которое уже не связано всецело представляющимся ему всякий раз объектом, а стоит над ним, сравнивая, выбирая, принимая или отклоняя его, т. е. не просто и слепо повинуется влечению, но повелевает, не ждет от объекта определения своего направления, а, напротив, само определяет объект. Таким действием воли является уже само практическое суждение, твердое решение за или против. Свободная от сомнений определенность волевого решения есть в то же время первое условие энергии или деятельной силы, благодаря которым связанные с этим решением физические силы (Tribekräfte) устремляются в направлении, избранном практическим суждением. От воли вообще отличается в качестве третьей ступени разумная воля или практический разум. Ее особенность заключается в том, что она всякий выбор между эмпирическими объектами волевой деятельности направляет к единой конечной цели и, таким образом, всякое практическое суждение обосновывает на одном последнем принципе, который не может быть ничем иным, как принципом полного соответствия воли с самой собой, осуществляющегося благодаря строгому подчинению всякого частного решения воли – объективно общеобязательному закону хотения. Разумная воля тождественна, следовательно, с нравственной волей, т. е. с той, для которой определяющим основанием служит не какой-нибудь эмпирический предмет (материя), но чистый формальный закон хотения (согласие воли с самой собой с точки зрения общеобязательной нормы) (ср. § 25, п. 3, 4). Эмпирическая задача практического разума состоит поэтому в организации всего мира воли, т. е. в создании в нем гармонического единства через выяснение отношения всех частных решений воли к одной и той же последней цели: к идее добра или безусловного закона.

§ 28. Нравственность индивидуума и нравственность в жизни общества

Из представленных условий конкретной нравственности следует, что в целях какого бы то ни было вообще человеческого блага человек является, с одной стороны, наиболее важным из всех средств, так как лишь он один не только распоряжается известными физическими силами (Tribekräfte) в интересах осуществления какой-нибудь нравственной или в ненравственной цели, но имеет также волю, которая в состоянии направлять эти силы и, таким образом, подчинять их заранее поставленной цели; с другой же стороны, – что именно поэтому все сводится к свободному самоопределению индивидуума, руководимого идеей нравственного как цели самой по себе, к которой в области нашего опыта опять-таки способен только человек. Но каждая из этих способностей человека развивается и получает известную форму только в человеческом общении и через него. Самосознание человека вообще развивается лишь через противоставление чужому сознанию и в то же время через положительное отношение его к сознанию других людей. Самосознание это первоначально имеет в равной мере и практический и теоретический характер; на нем одинаково основывается как общение в области хотения, так и общение в познании. Распространяясь на формальную сторону воли, именно: на отношение отдельных решений воли к идее безусловно всеобщего закона, это общение впервые фактически обосновывает также и нравственную свободу индивидуума. Но даже и цель нравственной воли заключается в конце концов не в изолированном индивидууме, а в общении (Кантовское «царство целей»), в котором, однако, индивидуум не уничтожается, а, напротив, в нем только и может вообще существовать как нравственный индивидуум. Отсюда получается двоякое значение нравственности: с одной стороны – индивидуальное, с другой – социальное. Индивидуальная этика должна постольку занимать первое место, поскольку основные отношения нравственного, принципиально тождественные для индивидуума и общества, несравненно легче могут быть показаны на индивидууме и уже потом по аналогии перенесены на общество, чем наоборот. В обоих указанных направлениях задача конкретной этики состоит в том, чтобы ближе определить идею нравственного как в отношении к трем ступеням активности, так и в связи с только что выясненным отношением между индивидуумом и обществом. Таким именно путем Платон достиг своей системы основных (или кардинальных) индивидуальных добродетелей и соответствующих им добродетелей социальной жизни. К этому изложению системы конкретной этики, преимущественно в целях объяснения развития человеческого общения, должна превзойти, однако, в качестве «регулятивного принципа» также уже получившая теперь более определенную форму идея нравственного, что Платоном совсем не было сделано и что Кант только наметил в основной мысли, но не провел до конца.

§ 29. Система индивидуальных добродетелей

1.Правда

Непосредственно из верховного принципа нравственности вытекает добродетель правды. В качестве добродетели, основанной непосредственно на образе мыслей или практическом сознании, правда выражает в человеке господство разума, обращающего в безусловную заповедь для человека согласование его воли с самой собой соответственно собственному, последнему закону разума. Она может быть также названа совестью в высшем значении чистого нравственного самосознания. При этом, однако, она простирается не только на нравственное самоопределение, но на каждый вообще человеческий поступок, поскольку он должен быть подчинен высшему господству разума или правды. Внешняя правдивость есть лишь многообразно обусловленное следствие и показатель этой внутренней чистоты, а не ее причина; сама же эта внутренняя чистота в своей безусловной ценности не может быть объяснена посредством какого-либо прямого или косвенного отношения к другим людям, равно как и через отношение к только мыслимому внешнему критику. Добродетель эта обнаруживается во всяком отношении к делу: в непреклонном стремлении исследователя к истине, в серьезном отношении к творчеству в области искусства, в честности при выполнении какой бы то ни было работы, везде требуя – в качестве положительной добродетели дела – уважения к закону, подчиняющему себе предмет, над которым работают; наконец, во всех общественных отношениях она проявляется как открытая правдивость любви, чистота всех отношений к другим людям, честность и чистосердечие в поступках и во всем образе жизни.

2.Мужество

С чистотой нравственного убеждения должна согласоваться энергия воли, необходимая для его осуществления, именно нравственная сила или мужество, т. е. безусловная готовность самопожертвования всей личности не ради какого-либо условного блага, но ради единого безусловного блага, которое одно достойно такого отношения к нему. Поэтому не без основания самым надежным показателем этой добродетели признается способность в случае нужды спокойным решением воли поставить на карту даже свою жизнь, что само по себе может, правда, произойти и из ненравственных мотивов. Но поскольку такое решение должно последовать в силу вполне определенных и ясных оснований, оно должно вытекать из убеждения, что все эмпирические блага имеют только условную ценность и одно лишь благо идеи имеет ценность безусловную. В самом деле, ни предвидение какой-либо эмпирической выгоды или потери для нас самих или для других, ни просто необходимость считаться с общественной честью и позором или вообще инстинкт, связывающий жизнь индивидуума с жизнью общества, не в состоянии вполне оправдать пожертвования всем эмпирическим существованием. На этом основании не следует, однако, придавать главное значение отрицательной стороне этой добродетели – способности самопожертвования, она прежде всего имеет положительное и активное значение, а не отрицательное и пассивное. И действительно, так как она не остается замкнутой в одном только образе мыслей человека, но стремится проявить его на деле, то она тем самым необходимо предполагает активную энергию стремления (Эицос; Платона). Она не ограничена также и какой-либо определенной областью человеческой деятельности, но простирается на всю нравственную задачу человека в ее целом. Всякая честная работа вместе с тем мужественна, поскольку она вытекает столько же из нравственной правды, как и из нравственной силы воли. Таким образом, с безусловной правдивостью всегда связано и мужество, которое в качестве нравственной добродетели должно быть основано, подобно самой правдивости, прежде всего на правде.

3.Чистота или нравственный порядок в жизни чувственных влечений

Подобно тому, как добродетель правды относится к деятельности разума, а добродетель нравственной силы – к воле как таковой, третья основная добродетель направлена непосредственно на упорядочивание чувственной жизни согласно нравственному закону. Эта последняя добродетель есть то, что греки назвали «Sophrosyne» – добродетелью меры или внутреннего благоустройства и гармонии. Мы называем ее нравственной чистотой, понимая под этим неомраченную ясность внутреннего законопорядка (Gesetzesordnung), или, что то же, такое внутреннее настроение и направление самой чувственной жизни наших влечений, которое – при неоспоримом господстве в нем нравственного начала – оказывается согласным с самим собою и в себе самом находит удовлетворение. И эта добродетель также имеет столько же положительное, сколько и отрицательное значение. Содержание ее не исчерпывается одной властью над влечениями (самообладание, умерение аффектов), как и вообще воздержание само по себе не есть еще добродетель. Нравственно здоровое удовлетворение естественного влечения является нравственным требованием в такой же мере, как и воздержание от нравственно нездорового удовлетворения. Так, добродетель целомудрия требует не только уверенного господства над влечением, но и использования самого влечения согласно его естественному и нравственному назначению, лишь бы только подобное применение влечения не переходило за пределы только что указанного его назначения. Нравственное применение состоит главным образом в том, что благодаря ему и физическая сторона влечения приводится в связь с духовной и тем облагораживается. В этом именно смысле общим требованием нравственности является не убивать или по возможности ограничивать чувственную жизнь влечений, но, напротив, стараться привести ее к здоровому и как раз благодаря этому полному жизненной силы развитию; не только утверждать надежную власть нравственного убеждения и силы воли над влечением, но именно этим очищать самое влечение и освящать его, т. е. возвышать до нравственного значения. Чувственная жизнь влечений, как и соответствующая ей добродетель, простирается на всю человеческую деятельность, имеющую именно в чувственной жизни влечений свое последнее материальное основание. На этой добродетели нравственной чистоты основывается святость всякого труда. И если правда и нравственная сила являются необходимыми предположениями этой добродетели, то, с другой стороны, одинаково справедливо и то, что ни правда, ни нравственная сила не могут существовать без нее. Нездоровая чувственная жизнь неизбежно имеет своим последствием омрачение нравственных убеждений и ослабление нравственной силы воли.

4.Справедливость

Если первые три добродетели еще остаются замкнутыми в пределах нравственной жизни отдельного человека и только по своим последствиям простираются на его отношение к другому, то добродетель справедливости, напротив, представляет именно эту сторону всякой добродетели, выражая отношение к другому человеку и подчиняя нравственным правилам отношение одной личности к другой. Поэтому справедливость должна быть все-таки постольку причислена к индивидуальным добродетелям, поскольку она основана на свойстве воли индивидуума и, по существу, входит в нравственность индивидуальной жизни. Она знаменует равное уважение всех людей перед лицом нравственного закона, проистекающее из безусловного уважения нравственной личности в каждом человеке (§ 25, п. 5). Только таким образом можно обосновать признак равенства, который заключается в понятии справедливости, так как по своим природным качествам люди не равны. Но так как справедливость не относится, подобно каждой из трех других добродетелей, преимущественно к какой-либо одной из трех ступеней активности, но сохраняет отношение в одинаковой мере ко всем трем ступеням, то она имеет также одинаково близкое отношение к каждой из этих трех добродетелей. Прежде всего она заключает в себе момент правды. Правда в отношении к другим (честность, верность) есть также и справедливость, подобно тому, как ложь, обман всегда содержат в себе момент несправедливости (насилие, обсчет). Нарушение правды по отношению к другому является нарушением общественности, следовательно, погрешением против справедливости. Поэтому справедливость прежде всего зависит от ясности нравственного убеждения, несправедливость же, напротив, есть одновременно и следствие и причина спутанности нравственных воззрений. Не в меньшей мере требует справедливость также и энергии нравственной воли, так как она постоянно должна утверждать себя против естественной несправедливости партийных стремлений симпатии и антипатии в себе и в других. Именно поэтому она имеет непосредственное отношение к нравственному порядку чувственной жизни. Справедливости сопротивляется беспорядочное, а не нравственно урегулированное влечение. Согласно этому справедливость состоит в правде, силе и чистоте нравственного отношения к другим людям и к обществу.

Таким образом, все четыре основные добродетели находятся в такой связи между собой, что в корне все они составляют нечто одно и различны только по направлению проявляющейся в них деятельности; ни одна из них, следовательно, немыслима без других и тем не менее каждая сохраняет свое особое значение (положение Платона о единстве добродетелей).

§ 30. Параллелизм функций индивидуальной и социальной жизни

Основанием для перенесения на общество тех понятий конкретной нравственности, которые выведены ближайшим образом по отношению к индивидуальной жизни, служит доказательство того, что и социальная жизнь опирается на те же самые первоначальные факторы, как и жизнь индивидуальная, т. е. на первоначальное отношение между влечениями, волей и разумом общества. В качестве формы общественной воли ближайшим образом следует признать ее социальную организацию (soziale Regelung). В самом деле, под волей мы вообще понимаем сознание цели, которая дает нашей деятельности единство, подчиняя ее правилам. Общественная деятельность также нуждается поэтому в общественном регулировании, а этим последним и определяется воля общества. Наиболее определенной и ясной ее формой является правовая организация (rechtliche Regelung), которая представляет собою как бы непосредственное выражение воли общества. Соответственно этому разум общества должен будет проявить себя в постоянно прогрессирующем в отношении моральной чистоты устроении самой социальной организации согласно нравственным нормам, возможность чего обусловливается все возрастающим проникновением жизни общества нравственным духом. С другой стороны, социальной организации как форме воли общественной жизни соответствует в качестве ее последней материи труд человека, поскольку этот труд нуждается в обществе и, следовательно, подлежит социальной организации, т. е. социальный труд. Условием для этого со стороны субъекта является то, что стремления человека, живущего в обществе, под влиянием этого последнего сами направляются на общественную жизнь и, следовательно, с самого начала получают тенденцию подчиниться социальной организации. Условием к тому же со стороны объекта является приспособляемость к общественной (кооперативной) выработке того произведения, которое надо создать. Работа эта подчинена законам техники. В самом деле, совместное действие человеческих сил для создания какого-нибудь произведения в материальном отношении не отличается от чисто физического (но благодаря технике подчиненного человеку) совместного действия мертвых сил природы. Вообще, человек как нечто, только подлежащее определению, не есть что-либо большее, чем природа, и, следовательно, способ действия социальной организации также имеет по существу своему характер действия законов природы. Этот способ действия существенно отличается, однако, от других родов техники тем, что хотя и имеет в виду человека как нечто подлежащее определению, но в то же время рассматривает его и как предмет, определяемый его собственной волей. Через посредство техники господство воли и, следовательно, нравственности простирается вплоть до естественного основания человеческого существования. Этим именно и обосновывается возможность вполне конкретного выражения нравственных задач.

§ 31. Основные классы социальных деятельностей

Хотя все три момента: труд, правило воли и нравственный закон – как в индивидуальной, так и в социальной жизни действуют совместно в неразрывном единстве, однако это единство все же расчленяется согласно закону разделения функций так, что всегда одно из этих трех основных условий господствует в соответствующей ему области социальных деятельностей. Так возникают три основных класса деятельностей: хозяйственных, или экономических, деятельностей по управлению и деятельностей образовательных. Задача хозяйственной экономии состоит в сохранении социальной работы посредством постоянной репродукции наших естественных сил (Triebkräfte), необходимых для работы, или посредством сохранения равновесия между расходом и приходом, т. е. в конечном счете между расходованием и возмещением рабочих сил. Естественная физическая энергия (Triebenergie) входит, однако, во всякую человеческую деятельность, следовательно, всякая человеческая, в особенности же социальная, деятельность имеет экономическое основание. Однако из этого не следует, чтобы всякая деятельность с точки зрения преследуемой ею цели была экономической, но таковой является только та деятельность, которая имеет своею целью репродукцию (естественных) физических сил, применимых к какой-либо социальной деятельности. Задача правящей деятельности заключается в подчинении труда, который должен быть выполнен обществом, заранее установленному общему плану действий, направленных на общественную цель. Социальная организация необходима для всякой общественной деятельности. И это социальное формирование, как это яснее всего доказывает «право», есть предмет особенной, исключительно на это формирование направленной, техники – предмет особой науки и соответственно этому также особого рода деятельности, материя которой может, однако, заключаться одинаково как в экономической, так и в образовательной и даже в социально-правящей (sozial regelnder), например правовой, деятельности. Наконец, задача образовательной деятельности заключается в отнесении всякой – одинаково и экономической и правящей – деятельности общества к нравственной конечной цели общества. В самом деле, ни в доставлении годных для работы сил, ни в самой социальной организации как таковой не может заключаться вся цель социальной жизни; напротив, и то и другое, очевидно, имеет характер простых средств. Действительно, хозяйственно-экономический труд и социальный порядок являются в последнем счете простыми вспомогательными средствами для образования человека; ведь не ради труда и управления существует человек, но, наоборот, труд и управление – ради человека, именно в качестве средств возвышения его до господства в нем нравственного разума. Так устанавливается принцип для обсуждения достоинства или внутренней ценности (добродетели) социальной жизни. И из этого именно принципа должен быть выведен также основной закон ее развития.

§ 32. Основной закон социального развития

В силу раскрытого выше отношения нравственной идеи к экономическому труду, – устанавливаемого через посредство социального порядка сообразно с техникой и в конечном счете с естественнонаучным познанием, – наиболее общий закон социального развития может быть выведен из той закономерности, которая, начиная с низших материальных условий сознания вплоть до высших формальных принципов его и даже до самой идеи, обладает согласующим значением и, таким образом, охватывает все названные области в непрерывной методической связи. Это – та закономерность, которую Кант сформулировал прежде всего для области естествознания в трех «регулятивных принципах»: однородности, спецификации и непрерывности (т. е. генерализации, индивидуализации и непрерывного перехода). Так, все возрастающее по своим размерам овладевание технической работой (величайший пример: машинное производство со своим последствием преобладания крупной промышленности на почве международных сношений) делает вместе с тем возможным, соответственно, все более индивидуализируемое решение отдельных технических проблем, в непрерывном заполнении всех пробелов все более приближающееся к совершенству. Но именно это развитие техники необходимо требует соответствующего развития хозяйственных организаций, каковое развитие, в свою очередь, возможно вообще лишь под условием аналогичного развития социального порядка, и потому стремится к его осуществлению. То же самое, наконец, можно сказать и относительно прогресса нравственного, гуманного образования вообще, принципы которого уже Песталоцци определил в требовании, чтобы в неделимом единстве человеческого существа развивались вместе с тем и отдельные направления этого единства и чтобы эти последние развивались самостоятельно, но в то же время в известной гармонии между собой, именно в непрерывном переходе от самых элементарных начал вплоть до высших ступеней; причем развитие это должно стать доступным всем без исключения в одинаковом, непрерывными переходами отмечаемом, порядке. Но так как не что иное, как основной закон сознания обосновывает эту аналогию, проходящую через все области человеческих действий, и представляет, таким образом, закон природы как бы в непрерывной связи с идеей, то это целостное, единое и все-таки резко расчлененное развитие может быть изображено как развитие самого человеческого сознания или как воспитание человечества до зрелости человеческого в нем. Воспитание, следовательно, должно быть выполнено при помощи методического подчинения природной техники социальной и, следовательно, хозяйственно-экономической деятельности – правящей. При этом, однако, оба эти рода деятельности (и хозяйственно-экономическая и правящая) должны быть подчинены руководящему разуму, т. е. образовательной деятельности, постоянно прогрессирующей в направлении объединения и вместе с тем индивидуализации и установления непрерывной связи, поскольку об этом может идти речь по отношению к находящимся в тесном взаимном проникновении социальным функциям, равно как и участвующим в них лицам и общественным классам.

§ 33. Добродетели общественной жизни

Общественная жизнь, устроенная согласно вышеуказанным принципам, могла бы в совершенстве представить характерные нравственные черты, соответствующие основным индивидуальным добродетелям, и, таким образом, дать надежное основание для высшего развития самих этих индивидуальных добродетелей во всех членах общества.

1. Добродетель правды означает в применении к обществу, аналогично тому, как и для индивидуума, совершенное господство разума в социальном порядке и благодаря этому последнему во всей трудовой жизни общества. Такое господство достижимо только при помощи – на всех членов общества распространенного, охватывающего все человеческое существо вплоть до его самых глубоких чувственных оснований – воспитания, которое одно может наполнить всю социальную жизнь разумным смыслом и силами для познания истины.

2. Добродетель мужества в отношении к обществу означает, с одной стороны, что его законодательство как выражение общественной воли со всею силою отстаивается против всякого противящегося обществу стремления, с другой же стороны, и в еще большей мере, – что само общество строго подчиняется требованиям нравственности и со всей своей энергией стремится к ее прогрессивно совершенствующемуся осуществлению. Сообразно с этим измеряются также и обязательства индивидуума по отношению к закону данного общества. Особенно же отсюда вытекает требование, по существу, равного участия всех в важнейших социальных функциях, при условии равного доступа всех к образованию, особенно нравственному, что уже было высказано в виде требования в п. 1.

3. Третья добродетель, именно добродетель гармонического порядка чувственной жизни (Triebleben), в применении к обществу означает здоровую организацию социальной работы, осуществляемую посредством социального управления и, соответственно, основоположениям социального воспитания. И здесь также существенным и основным условием является равное упорядоченное участие всех в работе, необходимой для общества.

4. Наконец, из соединения всех этих трех добродетелей, которое мы называем справедливостью общества, следует, что эта организация общественной жизни, вызванная требованием нравственного закона, направлена по возможности ко благу всех отдельных членов общества без исключения и без партийного предпочтения; что каждому, следовательно, предоставляется участие (suum cuique) во всех трех основных функциях социальной жизни исключительно в меру способности, а не какого-либо внешнего преимущества (класса или состояния). Эта добродетель, как и все другие добродетели общества, связана с общим условием социального воспитания.

§ 34. Социальная организация воспитания

В постепенном порядке развития практического сознания, т. е. в воспитании как индивидуума, так и общества, на первом месте, естественно, стоит развитие жизни чувственных влечений, затем формировка воли (как сознания правил вообще) и только под конец уже непосредственной целью в деле воспитания становится высокое развитие нравственного разума в человеке. Согласно этой постепенности и расчленяется в действительности социальная организация воспитания. Первой формой воспитывающего общения является дом, или семья. На более ранних ступенях культуры семья образует вместе с тем основание также для всякой организации хозяйственного труда. Вот почему согласно идее Песталоцци домашнее воспитание как основная форма воспитания вообще должно было бы иметь своим центром воспитание в физическом труде (Arbeitserziehung), к которому примыкало бы затем все образование – как интеллекта, так и воли. Идея Фребелевского детского сада, в сущности, та же самая; он стремится соединить наиболее планомерную и наиболее социальную форму первоначального воспитания с его, по существу, домашним характером. Но тот же способ воспитания можно мысленно перенести и на семейные союзы, которые сами собой возникли бы из более объединенного хозяйства. Школьное воспитание весьма определенно способствует развитию воли с формальной стороны ее подчинения правилам вообще. Сущность школы состоит именно в порядке и дисциплинировании, сообщаемых всему поведению – как со стороны интеллекта, так и воли. Благодаря этому школа представляет собою самую точную аналогию с правовой организацией общества, для участия в которой она постепенно, шаг за шагом, и подготовляет (heranbildet) человека. Поэтому-то школа и стремится с необходимостью к национальному образованию и воспитанию. Всеобщее школьное обучение и воспитание целой нации согласно основным принципам равенства и общественности является ее целью, к которой она в действительности все более и приближается в соответствии с общими законами социального развития. Однако совершенной полноты и законченности нравственного воспитания каждого индивидуума как гражданина не в состоянии достигнуть ни семья, ни школа; такое совершенное воспитание может дать только такой порядок общественной жизни, при котором все стороны общества – как экономическое и правовое устройство, так и попечение об образовании на всех его ступенях, включая сюда и попечение об искусстве, – действуют совместно для достижения одной и той же последней цели чистого общения в познании и хотении единого вечного блага (социально-педа-гогическая идея государства; ср. § 31). Нечто подобное религия всегда стремилась достигнуть даже по отношению ко всему человеческому роду. Но при этом можно, однако, опасаться, что она слишком резко отделяет высшее духовное общение людей от чувственных, физических сил человеческого существования, от хозяйства и права, от свободного развития науки и тем самым от существенных условий гуманной нравственности. И все-таки общественная жизнь, развившаяся даже на чисто гуманных основах, не должна быть лишена теплоты чувства человечности и чувства бесконечности (жизни), а постольку она сама может стать причастной тому, что характерно для религии, и воспринять в себя те ее элементы, которые были заимствованы религией из содержания чисто человеческого чувства («Религия в границах гуманности»; см. ниже § 36).

Приложение. Задача эстетики и философии религии

§ 35. Задача и принцип эстетики

Природа и нравственный мир – то, что есть, и то, что должно быть, – обнимают, по-видимому, собою все, что может быть предметом человеческого познания. И тем не менее лишь за их пределами лежит царство прекрасных образов (искусство), претендующее на особую истинность, не имеющую ничего общего ни с действительностью природы, ни с общеобязательностью требования, обращенного к воле. Искусство утверждает истину особого рода и наряду с теми двумя мирами построяет свой собственный мир. Но и этот способ построения при всей свободе, которую он обнаруживает по отношению к законам природы и нравственного мира, является строго закономерным и тем самым образует предмет особого рода познания. Этот особый род познания требует поэтому также понимания его внутренней связи с познанием теоретическим и практическим, каковое понимание возможно лишь через выяснение связи всех этих существенно различных родов познания в последнем законе сознания. Отсюда вытекает задача философской эстетики, которая должна поэтому иметь дело не прямо с художественным построением, но с основой познания художественного построения и особенно должна установить, каким образом этот способ полагания объекта относится к теоретическому и этическому способам его построения и как он связан с ними в последнем единстве. Эту последнюю связь (согласно результатам эстетических исследований Канта и Шиллера) следует признать в том, что в то время, как в действительности человеческого существования всегда остается пропасть между интеллектом и волей, опытом и идеей, естественным миром и высшим нравственным миром, искусство осуществляет по крайней мере идеальное соединение их, представляя существующее как должное и должное – как существующее. Выполнить это оно, конечно, может только фиктивно; в этом смысле всякое искусство есть поэзия, а не истина, т. е. не теоретическая, не практическая истина; и тем не менее искусству присуща та последняя, даже высшая истинность, согласно которой основная закономерность построения природы, с одной стороны, и закономерность нравственного построения – с другой все же указывают на некоторое последнее единство, к которому они в равной мере стремятся и которое является их общей последней целью. Глубочайшее действие искусства основывается, таким образом, на идеальном предвосхищении единства природы и нравственности, бытия и долженствования – единства, хотя мыслимого само по себе и требуемого, но еще не достигнутого и даже недостижимого в эмпирической действительности. И тем не менее именно через это идеальное предвосхищение эстетическое сознание оказывается в состоянии проникнуть в области интеллекта и воли во всей их широте и всецело усвоить их себе. Во всякой жизненно постигнутой истине и благе по крайней мере наивное сознание, не замечая еще скрытого там конфликта, может созерцать прекрасное (прекрасное природы, нравственно прекрасное). Утонченное сознание, легко постигающее всякий такой конфликт, без сомнения, теряет способность к этому широкому и открытому восприятию эстетического, и вместе с тем слабеет тогда и сила собственного свободного построения прекрасного, которое само по себе неразрывно связано с силой эстетического чувства и является ее верным показателем. Только на известной высоте интеллектуального и нравственного развития, где конфликт действительно внутренне преодолен согласно идее, эстетическое построение может вновь окрепнуть во всей своей силе и, таким образом, впервые осуществить наивысшее в области прекрасного.

§ 36. Религия в ее отношении к науке, нравственности и искусству

В сравнении с тремя основными способами объективного построения – наукой, нравственностью и искусством – религия не имеет значения четвертого особого способа построения и, следовательно, познания.

Она, напротив, пользуется всеми тремя названными способами, стремясь сразу и возвыситься над ними и подчинить их себе. Вследствие этого она вступает с ними в постоянный резкий конфликт, который грозит снова разрушить единство человеческого сознания. Первым условием для разрешения этого конфликта является убеждение, что религия не извне, не из какого-то надземного мира снизошла к человечеству, но что, подобно трем названным основным видам человеческой культуры, и она произошла из собственного сознания человека. Однако она не является, подобно тем трем видам культуры, одним из основных направлений объективирования, а имеет свой источник в чистой субъективности чувства. В последнем мы познаем всеобъемлющую первоначальную форму сознания, предваряющую всякое определенное построение объектов и лежащую в его основе. Оно открывает нам самую основную внутреннюю сторону душевной жизни, тогда как познание, воля и художественная фантазия представляют собой только способы выражения и доступного для понимания изложения того, что живет в глубине нашего сознания. Но именно вследствие своего характера субъективной первоначальности, непосредственности и универсальности чувство сопровождает также и все упомянутые объективные построения вплоть до самых высших их проявлений. Оно стремится найти себе в них выражение и, однако, всегда перерастает их; его бесконечное содержание не может быть вполне выражено в этих построениях. Так возникает противоположность и соревнование между более ясными построениями сознания в науке, нравственности и искусстве и теми бесформенными глубинами души, которые лежат в основе всех этих построений, но не исчерпываются ими ни на одной из стадий их развития. Стремление к трансцендентности, имеющее свои глубочайшие корни в религии, объясняется в конце концов из этого присущего бесконечному и бесформенному чувству притязания на универсальность, вследствие которого чувство не может подчиниться определенным границам и нормам нашего человеческого конечного познания, нашей воли и нашего художественного творчества, но в своей чрезмерной непосредственности стремится встать в прямое отношение к бесконечному, сверхчеловеческому («божественному»). Но если даже отнять у чувства притязание на трансцендентность, за ним все-таки останется для развития человека то громадное значение, что оно оживотворяет одинаково глубоким проникновением все указанные выше виды объективных построений, наполняет их своей теплотой и непосредственностью, ставя через это в теснейшую взаимную связь различные области человеческого творчества, и является, таким образом, тем началом, которое жизненно поддерживает неразрушимое единство, индивидуальность человеческого существа. Но, главное, оно делает внутренно близким человеку, – притом в определенной внешней и внутренней обстановке его жизни, – бесконечное требование нравственного закона и этим оживляет надежду на реализацию нравственной идеи, на всепобеждающую силу добра в мире и за его пределами, в сердцах людей и над ними. Так остается неприкосновенным все, что только когда-либо возникало в религии как заимствованное из существенного содержания чувства и особенно из нравственной силы, что до сих пор главным образом благодаря ей сохранило свое жизненное значение для человечества и что останется в ней ценным даже в том случае, если будет отброшено трансцендентное притязание ее догмы, а религиозное представление, с одной стороны, будет понято как чистая идея, с другой – низведено на степень художественного символа, другими словами, если религия останется замкнутой в границах человеческого и не будет более стремиться их перейти.

IV. Начальные основы психологии

§ 37. Объект психологии

Своеобразный интерес, представляемый психологией, в противоположность тому, который вызывают познания, имеющие дело с объектами, есть интерес к субъективности непосредственного переживания или просто к факту сознания как таковому. В последнем можно вообще различать три момента, содержащиеся в нем, правда, фактически в неразрывном единстве, но тем не менее допускающие отдельное рассмотрение их посредством абстракции: я, содержание и отношение между ними («сознательность»). Сознание может быть мыслимо лишь как отношение между двумя терминами; оно только выражает факт: что нечто сознается мною. Однако «я» обозначает здесь не субстанцию, а только выражение того единства отношения, благодаря которому многообразное содержание одного сознания образует именно одно сознание. С этой точки зрения о «я» в действительности нельзя ничего высказать, что не было бы уже полностью представлено (repräsentiert) в содержании и отношениях содержания. Нельзя также говорить об актах сознания в отличие от содержания. Действительность известного содержания (например, тона) и сознание этого содержания (акт слухового ощущения) не суть два факта сознания; напротив, содержание имеется в наличности лишь тогда, когда оно есть содержание сознания, т. е. когда сознание известного содержания имеет место в действительности; эта наличность сознания не есть какой-либо дальнейший, только могущий присоединиться факт. Поэтому всякое различие в сознании необходимо представлять как различие в содержании и его отношениях, а не сверх того еще и как различие самого акта или способа сознательности. Предметом психологии является, таким образом, единственно лишь содержание сознания или непосредственное явление, но всегда лишь в его чисто субъективном существовании для «я»; и при этом задача ее простирается главным образом на содержание в отношении к его многообразным связям. В самом деле, в непосредственном переживании ни одно содержание не бывает совершенно изолировано от другого; сознанию как таковому свойственна взаимная связь содержаний (Komplexion). Изолированное единичное содержание есть лишь результат абстракции, которую, в свою очередь, необходимо силою мысли уничтожить, чтобы таким образом мысленно реконструировать первоначальное содержание сознания. Точно так же с высказанной точки зрения нельзя говорить и об отдельных фактах сознания во времени. Первоначально дано время в сознании, а не сознание во времени. Тем не менее временная связь образует фундаментальную основу всех других связей. И в этом смысле можно говорить также о следующих один за другим фактах сознания, если только твердо держаться того взгляда, что благодаря этому мыслятся лишь более тесные связи, подчиненные некоторой другой, более широкой связи, именно всей цепи переживаний.

§ 38. Метод психологии

Если своеобразный предмет психологии есть субъективность, взятая просто как таковая, то ее метод должен отличаться от метода всех других наук, имеющих дело с объектами. Метод последних, заключающийся в определении явлений по их объективным единствам, т. е. в подчинении их законам, – и именно благодаря этому в конструктивном построении являющегося в этих единствах предмета, – сам по себе отличается безусловной внутренней замкнутостью и единством; в его рамках нет места для науки о субъективности. Если в психологии и ищут закономерного объяснения явлений сознания, то на деле его, напротив, следовало бы искать в чисто объективной области, следовательно (поскольку имеется в виду теоретическая сторона вопроса), в естествознании. Правда, часто различают в качестве двух отдельных рядов феноменов ряд физический и ряд психический. Однако двойной ряд явлений нам вообще никогда не бывает дан. Все явления в конце концов однородны, точно так же, как, с другой стороны, и самая предметность, к которой явления должны быть сведены посредством объективирующего познания, по самому своему понятию есть только одна предметность. Только с этой точки зрения можно ясно представить себе противоположность «психического» и «физического». Нет явления, которое не было бы явлением в сознании, и нет точно так же явления, которое не было бы явлением предмета. Не существует также никакого различия и в самом содержании явления, в силу чего данное явление один раз необходимо бы было рассматривать как явление предмета, а другой раз – как явление сознания; напротив, в любом отношении – и со стороны числа и со стороны содержания – каждое явление есть всегда одно и то же явление, которое можно рассматривать, однако, в двух направлениях: со стороны его отношения к предмету в объективирующей науке и со стороны его отношения к «я» в психологии. Не может поэтому существовать никакой «объяснительной» психологии, которая не была бы уже естественной наукой или не была бы предназначена стать таковою. В нашем смысле интерес психологии имеет, однако (сравнительно с объективным интересом естествознания)[39], как раз противоположный характер: всякую познанную объективность она стремится свести на непосредственную субъективность явления. Но это сведение требует для себя особого метода, так как последние непосредственные элементы сознания никоим образом не даны непосредственно. В самом деле, всякое познание являющегося, естественно, стремится к объективности; рефлективный способ рассмотрения, направляющийся на субъективное как таковое, отличается, напротив, совершенно иным характером. Эта задача могла бы даже показаться совершенно неразрешимой, так как действительности нельзя познавать, не объективируя. Но возможно по крайней мере обратное заключение от произведенных уже объективирований к тому, что необходимо мыслить в качестве предваряющей их последней субъективной основы. Эта реконструкция непосредственного содержания, т. е. первоначальных субъективных элементов познания, должна, следовательно, опираться на предварительное построение объекта и состоит, в сущности, лишь в простом обращении направления объективирующего познания, так что обе эти задачи: построение объекта и реконструкция субъективного содержания – строго друг другу соответствуют, но в то же время противоположны по направлению. Противоположность объективного и субъективного есть в действительности лишь противоположность этих обоих направлений самого пути познания. Поэтому совершенно новое содержание, конечно, не может быть обнаружено в психологии. Но новым является все-таки полное восстановление тех связей, которые, напротив, должны были уничтожаться объективирующим познанием. В самом деле, всякое объективирование основано на абстракции, на прослеживании отдельных направлений сознания, на выделении определенных единств, которые лишь благодаря этому и противостоят в качестве «объектов» субъективному содержанию непосредственного сознания. Таким образом, лишь в прослеживании обоих основных направлений познания и в рассмотрении их строгого взаимоотношения завершается задача всего познания, и его единство впервые оказывается вполне законченным.

§ 39. Ощущение

Психологическое понятие ощущения, как последнего элемента всех связей в сознании, получает свое ближайшее определение через восхождение к тем именно основным связям, элементом которых оно является. Согласно тому, что установлено в критике познания (ср. § 10 и 18), ощущение в качестве последней материальной основы опытного познания обозначает само по себе лишь неопределенное, только еще подлежащее определению нечто = X; с положительной же стороны оно есть нечто определимое или данная возможность именно тех определений, которую объективное познание осуществляет по законам синтетического единства. Функция синтетического единства в первоначальном своем виде имеет двусторонний характер – количественный и качественный (см. § 12, 13, 19). В первом отношении ощущение следует определить как последнее единичное, во втором – как последнее тождественное или качественно единое, как простое в сознании. Но в качестве последнего единичного ощущение необходимо мыслить как единство некоторого множества, т. е. в отношении к возможности связи. Связь же эта заключает в себе возможность как разъединения, так и соединения того, что есть во всяком соединении раздельного. На первом моменте основывается способ связывания в последовательности или во времени, на втором – связь совместности или связывание в пространстве. Следовательно, в количественном отношении ощущение как последнее единичное означает сразу и элемент времени и элемент пространства или то, что может быть определено и подлежит определению и в неделимом моменте времени и в пространственной точке, в данном «теперь» и «здесь». Точно так же в качественном отношении ощущение как последнее тождественное себе содержание необходимо мыслить сразу и в его отличии от другого ощущения и в связи с таковым и притом, согласно закону качественного синтеза, в непрерывной связи с ним. И только это второе определение относится к ощущению в его первоначальном значении, т. е. со стороны его содержания, именно поскольку оно не просто обозначает место во времени и пространстве, но поскольку этим определением в него вкладывается также и некоторое нечто, известное содержание. Это определение – первоначально, так как и любое место в пространстве и времени обозначается ощущением лишь через то, что оно влагает в них некоторое содержание, нечто реальное, правильнее говоря, нечто подлежащее реализации = X. Это последнее согласно тому способу исследования (Ableitung), которым оно получается, должно быть, правда, мыслимо как некоторая (качественная) точка, при этом, однако, в непрерывной связи ее с другим реальным, следовательно, прежде всего и первоначально в интенсивном, а не экстенсивном единстве. Поскольку, однако, эту связь согласно первому признаку необходимо мыслить во времени, объективным коррелятом ощущения является непрерывное изменение, а поскольку далее эту связь надо мыслить также и в пространстве, – объективным коррелятом ощущения является движение и притом в его бесконечно малом первоисточнике.

§ 40. Стремление

Ощущение, как оно было определено в § 39, обозначает лишь элемент теоретического сознания. Однако при окончательном рассмотрении необходимо мыслить упраздненным разделение теоретического и практического направления в понятии последнего психического элемента. Наше определение понятия психического элемента нуждается поэтому в дополнении, поскольку в него нужно внести еще чувственную основу стремления и затем – чувства. Ощущение, чувство и стремление не суть, следовательно, согласованные между собой элементы, а должны быть абстрактно различаемы лишь как три стороны или направления в одном и том же последнем элементе, в элементарном чувственном переживании (ощущении – в точном смысле слова).

Психологическое понятие стремления должно стать ясным из другого основного вида объективирования, направленного не к существующему в эмпирическом смысле, не к предмету опыта или природы, но к тому, что должно быть (§ 21). Этому виду объективирования и соответствует прежде всего психологическое понятие стремления (ср. § 27). Эту противоположность направлений сознания в психологии обозначают обыкновенно как противоположность представления и воли. Представление направляется на действительное (или на то, что по крайней мере имеет вид действительного); последний показатель действительного есть ощущение (в тесном смысле), понятие которого могло быть поэтому получено через регрессивное заключение (Rückschluss), исходящее из требований того определения действительного содержания опыта, которое было обосновано в логической теории опыта. От стремления существенно отличается хотение как определенное «намерение», которое не просто связывается с представлением чего-либо недействительного так, как если бы оно существовало в действительности, но которое утверждает это представление как имеющее быть осуществленным, как долженствующее быть. Последний показатель объекта, который имеет быть, таким образом, установлен, есть чувственное стремление. Его психологическое понятие должно быть поэтому выведено из объективно доказуемых требований отношения к некоторому объекту как долженствующему быть.

Однако само это отношение, как сознанное, нельзя включить в понятие чувственного стремления подобно тому, как отношение к действительному, как сознанное, нельзя включить в понятие ощущения; только субъективная основа того и другого отношения должна мыслиться в элементарном переживании, и притом субъективная основа для отношения к действительному – в моменте чистого (неакцентуированного) ощущения, а субъективная основа для отношения к тому, что только еще должно стать действительным, – в моменте стремления. Но так как то, что должно стать действительным, в случае своего осуществления становится таковым и, следовательно, подпадает под общие определения действительного, то единственным привходящим, специфическим моментом стремления оказывается момент направления, движения, заключающий в себе как бы некоторую полярную противоположность: стремление всегда идет от чего-нибудь одного к чему-нибудь другому; от данного, в смысле представления чего-либо действительного, к тому, чего в смысле представления еще нет в действительности, но что согласно требованию стремления должно стать действительным. Основная характерная черта стремления заключается, следовательно, в присущем ему своеобразном способе утверждения и отрицания, существенно отличном от того, как происходят те же акты в области простого представления (отождествление и различение; § 13), и особенно потому не допускающем смешения с ними, что стремление отрицает как раз то, что утверждает представление, и утверждает то, что представление отрицает: то, что есть, не должно быть; что не есть, то должно быть; даже то, что уже невозвратимо стало действительным, должно было бы не быть или не должно бы было быть. Стремление есть отрицание и утверждение вопреки действительности бытия и небытия; оно, следовательно, возвышается над этими последними, является вопросом, требованием по отношению к действительности. Оно является обоснованным в том смысле, что как в объективном рассмотрении должное стоит перед бытием, так точно и с психологической точки зрения элементарное хотение (стремление) в качестве основного момента элементарного переживания необходимо должно быть поставлено перед элементарным представлением (ощущением в тесном смысле), хотя в состав действительного элементарного переживания одинаково существенно входят оба элемента, и логически, т. е. в понятиях, ощущение можно определить даже без отношения к стремлению, но не наоборот.

§ 41. Чувство

Чувство удовольствия и неудовольствия, напротив, не соответствует еще само по себе какому-либо третьему роду объективирования, например эстетическому. В самом деле, первоначальная сущность эстетического (познания) заключается в творческом построении, причем момент чувства, правда, всегда предполагается, но еще не содержит в себе основания закономерности построения. Более того, чувство можно понять даже независимо от какого-либо особого нового рода объективирования – из отношения стремления к представлению. Основную форму его составляет удовлетворенность и неудовлетворенность. Эта форма относится, с одной стороны, к данному состоянию и постольку к ощущению; с другой стороны – она находится в определенном отношении к положительному и отрицательному стремлению; она предполагает требование относительно того, каким нечто должно бы было быть, – значит, предполагает стремление. Чувство, таким образом, не утверждает или отрицает еще чего-либо третьего сравнительно с тем, что утверждается и отрицается в представлении и стремлении, но утверждает и отрицает то, что – согласно свидетельству ощущения – есть или не есть, и делает это соответственно своему отношению к тому, что – согласно требованию стремления – должно или не должно быть. Оно как бы говорит: нечто таково, каким оно должно быть, или же нечто не таково, каким оно должно быть. Следовательно, и то и другое, и чувство и стремление, обозначают заинтересованное отношение, высказывание за и против, и оба означают именно только это, если, разумеется, устранить из них все, что относится к простому представлению. Притом оба они утверждают и отрицают всегда одно и то же, хотя и с некоторым различием в отношении времени: утверждение и отрицание чувства относится исключительно к данному, настоящему; утверждение и отрицание стремления – к неданному, осуществление чего еще только имеется в виду. И тем не менее это различие достаточно глубоко для того, чтобы отличить чувство как нечто пассивное, связанное с данным, следовательно несвободное, от стремления как основания всякой активности и последней психологической основы сознания свободы. С другой стороны, однако, оба эти состояния – и чувство и стремление – всегда сознаются в одном акте. Я чувствую то, что причиняет мне боль, только благодаря моему сопротивлению или тому препятствию, с которым встречается мое стремление; и наоборот, свое стремление я чувствую только в смене удовлетворенности и неудовлетворенности. Чувство удовольствия тождественно с чувством беспрепятственного стремления, а чувство неудовольствия – с чувством стремления, испытывающего препятствие. Принимая во внимание последнюю точку зрения, не следует поэтому говорить о стремлении и чувстве, но – о чувстве стремления (Strebungsgefühl). Нельзя установить между ними также и причинного отношения; различение их возможно исключительно только в абстракции. Но поскольку в понятии стремления мыслится именно выхождение за пределы непосредственно данного переживания, постольку оно уже прямо указывает на связь элементарных содержаний в представлении. Его можно отнести как раз к моменту заключения и уничтожения связей. В самом деле, стремление всегда направлено к осуществлению чего-либо действительного и, следовательно, – так как действительность с психологической точки зрения есть представление, – к представлению. Стремление первоначально есть стремление представления, следовательно, стремление к заключению и уничтожению связей, чем с новой стороны определяется его полярный характер, – именно принимающее или отклоняющее действие. Чувство стремления в качестве все проникающего и связывающего в конкретное единство момента есть, собственно, как раз то, что составляет жизнь и переживание, и постольку мы вправе охарактеризовать наше «я» (как выражение именно этого наиболее конкретного единства переживаний) преимущественно как деятельность стремления.

§ 42. Представление

Под представлением (в тесном смысле) мы понимаем не элементарные содержания сознания, а лишь их непосредственную связь. Этим представление отличается как от ощущения (т. е. от самих элементарных содержаний, с которыми оно разделяет характер чувственной непосредственности), так и от понятия, которое хотя также представляет собою некоторую связь, однако не непосредственную, а опосредствованную и уже предполагающую непосредственную связь представления. Понятие как таковое непредставимо, хотя оно и может быть выражено посредством представления. Психологический термин «представление» не вызывает в нас мысли о репрезентации (Repräsentation), замещении чего-либо чем-либо другим, но только о простой, непосредственной «наличности» некоторого содержания (Präsentation). Представление есть подлежащее объективированию содержание сознания, имеющееся еще до акта объективирования, каковое объективирование является уже действием понятия. В самом понятии представления еще не предполагается поэтому различения между первоначальным восприятием и репродукцией (impression и idea Юма), так как такое различение уже содержит в себе значение замещения некоторым данным чего-либо неданного, каковое замещение и отличает как раз понятие от представления. В постоянной смене связей представление преимущественно и выражает сознание как процесс, как психическое движение. В качестве непосредственного переживания оно всегда заключает в себе связь каждого данного момента переживания с предшествовавшими и будущими моментами, но эта связь всегда переживается вместе с тем и в чувстве – как предчувствие и воспоминание о чувстве, уже пережитом. И именно определенность представления впервые дает чувству, которое само не содержит в себе никакого принципа обособления и построения, ту его определенность, которая в особенности служит основанием для эстетического сознания. Эстетическое чувство есть чувство формы, эстетическое представление – представление, проникнутое чувством, эстетические законы – законы формирования представлений (Vorstellungsgestaltung) и тем самым определения чувства. Во всяком предчувствии и воспоминании о чувстве пережитом, в смене представлений всегда содержится в то же время и момент стремления. Предмет представления в процессе представления есть всегда также и предмет заложенного в представлении стремления. (Более того, стремление по своей основной форме есть именно стремление представления; § 41.) Итак, подобно тому, как в ощущении необходимо одновременно мыслить последнее элементарное основание чувства и стремления, так и в представлении необходимо мыслить чувство и стремление в определенном значении чувства формы и стремления к созиданию формы.

§ 43. Представление времени и представление пространства

Критика познания дает основание для психологической реконструкции представления в том, что у Канта носит название «созерцание», понимая последнее в его чистой основной форме закона, значит, собственно, в «формах созерцания» – времени и пространстве (ср. § 18). В критике познание созерцания является посредствующим моментом между понятием и ощущением, методом конкретного представления чисто мыслимого, реализующим это последнее в познание не столько того, что уже дано в ощущении, сколько того, что только еще подлежит познанию и задано ему в качестве предмета. Психология, напротив, исходя из ощущения, имеет возможность – при помощи соответствующего созерцанию посредствующего акта – воспроизводить в представлении (repräsentieren), т. е. данное через ощущение содержание приводит к понятию, и в этом, собственно, и заключается психологическое понятие представления как непосредственной связи элементарных содержаний, которые оно как бы подготовляет для опосредствованной связи в понятии. Следовательно, в связи, и притом именно непосредственной связи, элементарных содержаний должен быть открыт психологический первоисточник представления времени и пространства, и в этом первоисточнике должно быть дано также основание представления вообще, подобно тому, как согласно выводам критики познания в «чистых» созерцаниях времени и пространства имеет вообще свое методическое основание реализация понятия предмета.

1. Время. Из двух родов связей временная связь является наиболее основной. У Канта эта мысль находит себе выражение в том утверждении, что время есть «форма внутреннего чувства». Это значит, что представление времени находится в самом непосредственном отношении к сознательности как таковой. Мы не созерцаем времени внешним образом, мы переживаем его только в последовательности наших восприятий; оно действительно относится, следовательно, к элементарному содержанию сознания в самой непосредственной форме его психической наличности (Daseinsweise). Но непосредственной формой существования содержаний в сознании является связь (§ 37). Следовательно, представление времени должно изображать связь представлений в ее самой непосредственной форме. Всякая связь именно в качестве таковой должна быть прежде всего связью во времени. Этим определяется вместе с тем отношение представления времени, с одной стороны, к функции понятия, ближайшим образом к количественному синтезу (§ 19, п. 1), с другой стороны – к ощущению. Сообразно с этим представление времени есть не что иное, как основной способ распорядка ощущений в непосредственном представлении согласно законам синтеза, прежде всего количественного. Само время, следовательно, не есть содержание ощущения, как не является оно и чистым понятием, но, с другой стороны, оно не может быть также и без наполняющего его ощущения; напротив, оно возможно как представление лишь через расположение ощущений в последовательный ряд.

2. Пространство. Представление пространства является аналогичным представлению времени во всех вышеупомянутых отношениях. Оба находятся вместе с тем в столь тесном взаимном соотношении (Korrespondenz), что, с одной стороны, представление пространства зависит от представления времени, с другой – представление времени является обусловленным представлением пространства (ср. § 18). И то и другое порождаются с одинаковой первоначальностью и вместе с тем в самом тесном взаимоотношении друг с другом в процессе расположения ощущений в последовательный ряд; они и существуют и различаются лишь в том способе, каким элементарные содержания сознания распределяются и связываются нами в непосредственном акте представления. При этом подобно тому, как время входит в сознание через различение элементов, подлежащих связи, так точно и пространство входит первоначально в сознание через посредство того способа, каким уже различенные в известном отношении элементы соединяются вместе с тем в единстве представления. Именно поэтому и пространство и время стоят в определенном отношении к логической функции (dem begrifflichen (Verfahren) количества или числа: представление времени соответствует счислению, как установлению последовательности ряда (Ordnungszahl – числительное порядковое), представление пространства – счислению, как связыванию единиц в одно целое (определенное множество, сумма). Однако общее им обоим свойство непрерывности указывает вместе с тем и на функцию качества. Правда, сама эта непрерывность может только мыслиться и не может быть чувственно представлена, но само требование непрерывной связи заключается уже в понятии ощущения (§ 39), вследствие чего временно-пространственная связь как связь ощущений не может мыслиться иначе, как непрерывной. Рассматриваемое как порядок ощущений, временно-пространственное представление подчинено, однако, еще и законам отношения (§ 20), которые как формы мышления представляют собою именно функции порядка и притом, – имея целью этот порядок, – выполняют его строго единым, исключительно к его осуществлению направленным способом. На этом требовании единства порядка основано понятие «существующего» в отличие от того, что только вообще (согласно законам опыта) возможно. Этим обосновывается экзистенциальный характер временно-пространственного представления, подобно тому, как уже ощущение содержало в себе указание на существование (временно-пространственное) в некоторой точке или некотором моменте (здесь, теперь). Но основное различие представления времени и представления пространства обнаруживается и в этом направлении в том, что временное разделение обозначает вместе с тем и разделение в существовании, пространственная же связь, напротив, – сосуществование.

§ 44. Понятие и познание

Посредством ощущения и представления даны лишь чувственные предварительные условия понятия и познания (а не само понятие и само познание), как нельзя сказать и того, чтобы понятие и познание были психологически выразимы (repräsentirbar) лишь через ощущение и представление. В самом деле, ни простая данность многообразного в ощущении, ни простая чувственная связь элементов этого многообразного в известной последовательности или в существовании рядом друг с другом не являются достаточными для объяснения сознания, поскольку оно выходит за пределы наличного в каждый данный момент содержания тем особым способом, каким это всегда делается посредством понятия. В качестве просто данного содержание ощущения и представления может быть для сознания только чем-то безусловно наличным. Поэтому никакое отношение чего-либо непосредственно данного к неданному, или представление чего-либо не имеющегося в наличности через данное в наличности, и потому даже никакое вообще сознательное различение во времени или припоминание не могли бы быть объяснены посредством одного только ощущения и представления. Даже простого восстановления представления одинакого содержания с представлением, которое раньше было дано в сознании, это объяснение не делает понятным, если не допустить при этом особого рода умственного схватывания, дающего возможность приравненные друг другу содержания в одном акте сознания одновременно разделять и связывать, различать и отождествлять. Это единство сознания не может быть названо чувственным, поскольку отличительную особенность чувственного сознания составляет именно непосредственная наличность содержания в сознании. Мы называем это единство (вместе с Кантом) первоначальным синтетическим единством сознания: первоначальным – поскольку оно не может быть выведено из ощущения и представления, но, напротив, является по сравнению с ними более коренным; синтетическим – поскольку оно соединяет разделенное в ощущении и представлении и как бы одним духовным взором в едином акте объединяет наличное содержание с неналичным, которое только представляется через наличное. Таким именно способом многообразное содержание, которое ощущение через посредство представления как бы предлагает для познания, впервые становится действительно познанным, т. е. представленным в таком единстве, которое основывается не на способе, каким нам что-либо дано, а на точке зрения нашего собственного умственного усвоения этого данного. Функция эта является основанием всякого тождества, познаваемого в содержании ощущения и представления; без нее для нашего сознания не существовало бы ни тождественного «что» (was) в содержании ощущения и представления, ни тождественного «когда» или «где», ни «бытия» (Sein), ни определенного существования (So-Sein) или отношения – не существовало бы ни понятия, ни суждения, ни умозаключения, ни доказательства, ни науки, ни закона, ни истины, ни предмета, так как каждое из перечисленных понятий уже содержит в себе то единство сознания, которое может быть названо функцией рассудка, поскольку на нем основано всякое понимание и усмотрение (Einsehen) чего-либо.

§ 45. Опыт и идея, воля и разум

Все построение теоретического предметного познания или «опыта» можно психологически представить себе на установленных выше основаниях. Теоретическому познанию противостоит практическое познание «идеи» для воли. Однако оба эти рода познания как в своей последней объективной закономерности тесно связаны между собой и взаимно дополняют друг друга (§ 21, 26), так и в последнем субъективном основании сознания, в индивидуальной личности, составляют нечто единое и неразрывное. В построении самого опыта действует уже с самого начала момент стремления, которое только на самой низшей ступени своего развития растворяется, по-видимому, в ближайших к нему эмпирических элементах, но само по себе и на высших ступенях своего проявления вполне определенно и сознательно выходит за пределы всего эмпирического, указывая на только еще подлежащее образованию единство и в конце концов на то безусловное объективное единство сознания, которое хотя и остается навсегда недостижимым для процесса опыта, но на которое этот процесс тем не менее первоначально направлен и на котором он основан по самой своей природе и законности. Соответственно этому ступени практического сознания идут строго параллельно ступеням теоретического познания (ср. § 27). Так, стремление в своей чувственной первоначальной форме оказалось тождественным с ощущением и представлением (§ 40–42). Ступени «рассудка» (понятию и суждению) соответствует воля в собственном значении практического установления объекта (Objektsetsung) или практического познания. Энергия воли в собственном смысле, возвышающаяся над простым влечением, основана на концентрации сознания, каковая концентрация, взятая в отношении к познанию, выражается в знании того, чего именно хочешь, – в определенном намерении совершить известное дело. Постольку воля ни в каком случае не является простым механическим результатом раньше бывших влечений (истинный момент в сознании «свободы воли»). Но этим особым способом построения объекта уже намечается метод, который в дальнейшем стремится мало-помалу овладеть всей областью практического сознания, организовать ее и, таким образом, соединить в единый мир воли все, что должно быть объектом воли, подобно тому, как теоретические представления объектов стремятся объединиться в едином мире опыта. На этой третьей ступени обе великие области теоретического и практического сознания вполне определенно расходятся и, однако, в то же время оказываются находящимися между собою в самой тесной связи. Как единство теоретического познания не осуществляется без энергичного содействия воли, так, в свою очередь, и организация мира воли не может быть выполнена без возвышения теоретического понимания до высоты единства разума в познании. Своеобразным психологическим выражением этой ступени сознания является «разум», который имеет, следовательно, одновременно и теоретический и практический характер, хотя и получает для себя в каждом из этих двух отношений особое выражение. С чисто теоретической точки зрения функция разума является прежде всего ограничивающей, но в то же время и расширяющей в смысле «регулятивных принципов» (§ 32); с практической точки зрения функция разума заключается в установлении положительных целей; в том и другом отношении она является «направляющей» в двояком значении критического обсуждения и руководства. Еще особое, третье, значение наряду с теоретическим и практическим разум обнаруживает в качестве эстетического разума, заставляя силы творческой фантазии (§ 42) служить задаче непосредственного выражения того, что «должно быть» в некоторого рода бытии, как в его символе, или же задаче возвышения существующего (бытия) до высоты того, «что должно быть», посредством как бы приписываемого ему нового значения (§ 35). Но для всего этого, так же как и для религиозного сознания (§ 36), не требуется никаких новых основных психических функций, кроме указанных выше, так что в них именно система основных психических функций и получает свое завершение.

Перевод Б. А. Фохт. а, Л. А. Даниловой

Кант и марбургская школа

КАНТ И МАРБУРГСКАЯ ШКОЛА[40]

Блестящее состояние нашего общества, как и уважение, которым оно пользуется, служат достаточным доказательством того, сколь жива еще среди нас философия Канта, которую столь часто объявляли уже мертвой. Всякий, кто хочет сделать какой-нибудь шаг вперед в философии, считает первейшей своей обязанностью разобраться в философии Канта; но в особенно сильной мере должна сознавать эту обязанность та философская школа, которая с самого начала исходила из намерения сначала ясно выработать учение Канта в его неискаженной исторической форме, понять его из собственного его принципа и определить его значение с точки зрения этого самого принципа, а не с какой-либо другой, навязанной ему извне.

Отсюда вовсе не следует, что эта школа хотела или считала необходимым безусловно придерживаться основных принципов Канта. Речи об ортодоксальном кантианстве Марбургской школы никогда не имели под собой твердой почвы, а с дальнейшим развитием ее они потеряли и самый отдаленный признак основательности. Верно то, что Герман Коген в своих трех основных сочинениях, посвященных интерпретации Канта, энергично настаивал на следующем: сначала нужно ясно выяснить буквальный смысл принципов Канта и понять их из собственных его, установленных по источникам, основных идей и только потом обратиться к попыткам дальнейшего их развития. При этом не отрицалось (да и нельзя в действительности отрицать), что у Канта сильна не одна только тенденция, однако полного примирения между мотивами, которыми он руководствовался, достигнуто не было. Но именно констатирование этого факта должно привести к следующему вопросу: что же было самым важным его делом, в чем заключается величайшая коренная сила его идей и (что не одно и то же, но тесно с предыдущим связано) что должно быть исторически признано преимущественным его делом, чему в его учениях суждено было исчезнуть как нежизнеспособному и чему суждено было жить и развиваться далее именно благодаря своей внутренней жизненной энергии? Чтобы решить этот вопрос, мало быть историком философии, а нужно быть самому философом. Но стоит задаться им, чтобы сейчас же стало очевидно: кто хочет пойти дальше в направлении основных идей, добытых для философии Кантом, кто хочет продолжать его работу в углублении вечных вопросов философии, тот не может не исходить из Канта. Философия есть вечное стремление к фундаментальной истине (таково классическое значение этого слова!), но не претензия на обладание этой истиной. Именно Кант, который понимал философию как критику, как метод, учил философствовать, но не навязывал какой-нибудь определенной философии. Плохой ученик Канта тот, кто придерживается другого взгляда!

И основной идеей, с которой все остальное в Канте находится в связи, с точки зрения которой все остальное следует понимать и оценивать, Коген считал идею трансцендентального метода. Ей он придавал поэтому во всех своих работах первенствующее значение; все отдельные части в учении Канта имели для него значение постольку, поскольку они представляют чистое выражение этого метода. Все три книги Когена о теории опыта Канта, об его этике и эстетике направлены поэтому в строгой последовательности и сознательной односторонности к одной и той же цели – изображению метода как движущей творческой силы всех идей Канта. Именно поэтому отдельные части его учения подвергались им глубокой критике: так как они в действительности не являются чистым выражением метода, то они должны были подвергнуться довольно значительным исправлениям и истолкованиям, чтобы прийти в согласие с ним.

Вообще нельзя смотреть на философию Канта – такую, как она есть, в ее целом, в качестве определенной философской системы, – как на кодекс законов, упавший с неба. Хотя она и как целое представляет собой гениальное творение, равного которому не знает история человеческого мышления, тем не менее и она подчинена общему потоку развития философии, науки человеческой культуры. Она – отпрыск великой духовной семьи, генеалогическое дерево которой восходит по меньшей мере до Платона и Парменида; из более близких нам к ней принадлежат не только Декарт и Лейбниц, но в такой же мере и Галилей, Гюйгенс, Ньютон, Эйлер и все исследователи с философским направлением, почти без всякого исключения. На это с самого начала обратил внимание Коген. Его работа о Платоне с литературной стороны стоит ниже его работ о Канте, но его специальная работа о принципе бесконечности ясно показывает, в какой мере его занимала с философской стороны история точных наук. Мои работы о Галилее, Декарте и т. д., книга Кассирера о Лейбнице и вся его крупная работа о проблеме познания от Николая Кузанского до Канта, как и многое другое, что дала с тех пор наша школа по истории и критике точных наук, – все это сделано под влиянием работ Когена. Все, что было нами сделано за последние три десятилетия для изучения философии Платона, Аристотеля, Демокрита, скептиков и т. д., было сделано под знамением того же направления. Нет поэтому ничего удивительного в том, что совершенно переработанная «Теория опыта» Когена от 1885 года богата, сравнительно с изданием 1871 г., добавлениями, обнаруживающими весьма самостоятельное дальнейшее развитие теоретической философии Канта; еще свободнее изложены учения Канта в этике и эстетике Когена. Собственная же его система, самыми мощными краеугольными камнями которой являются упомянутые три сочинения, нанесла сильнейший удар всяким разговорам об окоченевшем кантианстве Марбургской школы. Не будь этого совершенно свободного, по существу, отношения к букве учения Канта, как и к чтению этой буквы Когеном, ни я, ни весь ряд более молодых исследователей, причисляющих себя к нашей школе, не могли бы вступить в то рабочее общение с уважаемым вождем нашей школы, которое вообще позволяет говорить о школе. Учеником Когена, в узком значении этого слова, я, например, никогда не был; но даже те, которые были таковыми, должны были понимать это, если они хотели следовать основным принципам и всему характеру его учения, только в том смысле, что они должны усваивать и пропагандировать не определенную философию, а только метод философствования. Что мы научились у него методу, это мы все признаем; но именно этот факт служит ручательством того, что работа всех нас – при всей ее свободе и даже именно благодаря ей – всегда будет действовать благотворно на всех нас и носить один общий характер, какой далеко не часто встречается в истории философии.

Так, в частности, само собою случилось и то, что относительно необходимых поправок в учении Канта среди нас существует большое согласие по существу, несмотря на кое-какие различия в формулировке подробностей. Разобраться во всем этом – такова задача, которую я поставил себе в настоящем докладе и для разрешения которой я прошу вашего благосклонного внимания.

Твердый исходный пункт, неизменную руководящую идею всего нашего философствования мы усматриваем, как уж сказано выше, в «трансцендентальном методе». Мы отличаем его в полном соответствии с многосторонним значением термина «трансцендентальный» у самого Канта – как от психологического, так и от метафизического метода, как и от чисто логического метода в старом, аристотелевском и также в вольфовском, например, смысле. От этого последнего современная «логистика», несмотря на весьма значительный прогресс в отдельных позициях, все же весьма мало отличается в основном направлении, когда она исходит от последних, неподдающихся дальнейшей дедукции понятий или положений, неподдающихся доказательству и не нуждающихся в нем, и, основываясь на этом единственном фундаменте, хочет двигаться далее при помощи чистых суждений тождества («аналитических» суждений в кантовском смысле). Очень хорошо, конечно, то, что стали строже относиться к обязанности обоснования; нельзя не согласиться также и с тем, что последнее должно быть достигнуто чисто объективным путем; при всем том слишком очевидно, что старый, аристотелевский, путь аподиктического доказательства не может привести к цели в учении о принципах человеческого познания. И вполне прав был Кант, когда он отказался приводить в защиту своих основных положений «доказательства» в этом аристотелевском смысле.

Что же мы имеем в виду, когда мы вместо этого, подобно Канту и даже строже, чем он, требуем для всякого философского положения какого-нибудь «трансцендентального» обоснования или оправдания, deductio iuris (как выражается Кант)? Требование это состоит из двух существенных частей. Первая есть правильное сведение к имеющимся налицо, исторически доказуемым фактам науки, этики, искусства, религии. Ибо философия не может дышать в «безвоздушном пространстве» чистой мысли, в котором чистый разум мог бы парить на крыльях идей. Она избегает, согласно сильному изречению Канта, «высоких башен» метафизических строителей, вокруг которых «обычно бывает много ветров», она стремится на «плодоносную равнину» опыта в широком значении этого слова, т. е. она старается связать себя крепкими узами со всей творческой работой культуры: с теоретически научным «изложением явлений»; с практической организацией социального строя и с созданием в нем достойных человека условий жизни для отдельных индивидов; с художественным творчеством и эстетическим устроением жизни; с самыми интимными проявлениями даже религиозной жизни. Ибо «в начале было дело», творческая работа созидания объектов всякого рода, в которой человек строит самого себя, свою человеческую сущность и, объективируя себя в ней, накладывает глубокую и вполне единую печать своего духа на свой мир или, скорее, на целый мир таких миров, которые он может считать своими.

Но творческой основой всякой такой работы объективирования является закон, и в конце концов тот первоначальный закон, который все еще будет достаточно понятен нам, если мы назовем его законом логоса, разума, ratio. И в этом заключается второе существенное требование трансцендентального метода: рядом с фактами должно быть доказано основание «возможности» и с тем вместе «правовое основание»; это значит: необходимо показать и в чистом виде формулировать законосообразное основание, единство логоса, ratio, во всякой такой творческой работе культуры. Ибо если дело самого созидания есть первое, то сама эта работа не может же служить для нас достаточной гарантией собственной ее чистоты, т. е. строгой, неуклоняющейся от своего пути закономерности созидания. Таким образом, метод, в котором заключается философия, имеет своею целью исключительно творческую работу созидания объектов всякого рода, но вместе с тем познает эту работу в ее чистом законном основании и в этом познании обосновывает. Вследствие этого и с этой точки зрения метод, конечно, возвышается над этой работой, «трансцендентирует» ее в этом чисто методическом смысле. Однако этот методический переход к высшей точке зрения, на которую указывает слово «трансцендентальный», ничуть не противоречит имманентности истинной точки зрения опыта, а, напротив, с ней вполне совпадает; ведь он вовсе не ставит своей задачей навязать работе опыта законы извне, не прокладывает для нее пути, по которому она должна совершаться, а он хочет только выявить во всей его чистоте закон, через который она вообще «впервые возможна» даже как задача; только в полном сознании этого собственного своего закона она может двигаться далее вполне самостоятельно и будет ограждена от уклонения в сторону. Так трансцендентальный метод становится «критическим»: критическим против метафизических преувеличений, но критическим также против незакономерного, избегающего закона эмпиризма. Он выдвигает автономию опыта как против гетерономии метафизицизма, желающего руководить им, так и против аномии незакономерного или даже враждебного закономерности эмпиризма.

Как метод имманентный, этот метод может отыскивать закон объективного формирования только в самом этом объективном формировании, в непрестанном, никогда не завершающемся творчестве культурной жизни человечества, и с этой точки зрения он вместе с тем сохраняет строго объективный характер, а следовательно, резко отграничивается от всякого «психологизма». Правда, Кант да и Коген в первых своих сочинениях не очень уж тщательно избегают языка психологии, но коренное различие между трансцендентальной точкой зрения и психологической выдвигалось постоянно. В этом отношении мы поэтому мало чему можем научиться и из прекрасных сочинений Гуссерля (в первом томе его «Логических исследований»[41]), которые мы с радостью приветствуем. И это не потому, что мы полагаем, будто психологии вообще не место в философии, будто мы безусловно хотим ее изгнать в область эмпирии; нет, она не годится только для нас как базис философии. Дать психике логос, душе – язык есть не первая, а самая последняя задача философии. Не непосредственно можно овладеть тем, что есть непосредственного в душевных переживаниях, а только исходя из их объективированных проявлений, которые именно поэтому должны быть уже обеспечены чисто объективным обоснованием.

Тем не менее в требовании возврата от всех чистых абстракций к непосредственной конкретной «жизни» сознания, – будь то в науке или в философии, – скрывается один основательный мотив: весьма основательное предостережение против претензии абсолютистической философии – при помощи готового комплекса понятий чисто логическим путем овладеть всем бесконечным потоком жизни сознания или, вернее, осилить его и остановить вечно движущийся поток этой жизни. Трансцендентальному методу, как методу имманентному, такая опасность не грозит; он сам прогрессивен, способен к развитию, даже бесконечному, он не неподвижен, не закоченел в элеатском мировом покое, он не движется также в вечном круговороте около одной неподвижной точки по определенным, раз установленным путям, подобно звездному миру античной астрономии. Именно это означает философия как «метод»; всякое неподвижное «бытие» должно раствориться в «ходе», движении мысли. Только таким образом элеатское и вообще идеалистическое сопоставление бытия и мышления перестает производить впечатление пустой тавтологии, обосновывающей, собственно, лишь бытие на мышлении, замораживая это последнее в какое-то новое, вещеподобное, бытие. Истинный идеализм не есть идеализм элеатского «бытия» или идеализм все еще элеатски неподвижных «идей» ранней эпохи Платона, а идеализм «движения», «изменения», понятий, согласно «Софисту» Платона, идеализм «ограничения безграничного», вечного «становления бытием», согласно «Филебу». Все это мы находим у Канта, когда он рассматривает мышление как нечто самопроизвольное, т. е. как созидание на основе бесконечности, а потому как действие, как функцию. То же самое выражено в результате трансцендентальной аналитики: в отношении «формы», т. е. закономерной функции, разум есть первоначальный творец, а не переводчик природы (именно природы естествознания). В особенности ясно и убедительно это обнаруживается в разрешении антиномии, которая освобождает «опыт», как задачу, бесконечную от всяких догматических границ, и, принимая во внимание именно это бесконечное развитие опыта, превращает «вещь в себе», выводя ее из неподвижных границ, которые сначала, по-видимому, еще имели для нее значение, в чистое предельное понятие, ставящее опыту только один предел – собственный его творческий закон. Так и «бесконечно отдаленная точка» математиков есть лишь выражение неустранимо существующего единства направления бесконечной прямой, изначально данной вместе с ней, а не предписанной извне. Ибо, само собой разумеется, без направления «ход» опыта не должен мыслиться и в своей бесконечности. Слово «метод», μετιέναι, означает не «хождение», поступательное движение вообще и не голое сопутствование, как это полагает Гегель, а движение к определенной цели или, во всяком случае, в определенном направлении: «следование». Далее философия не желает только какого-нибудь метода, который в таком случае мог бы быть при каждой новой задаче другим, а она стремится к определенному методу, к конечному единству метода, на котором основывается познание, конечное единство познания и, следовательно, также творческой работы культуры. Этому единству неисчерпаемого источника закономерного созидания Коген дал сильное и чистое выражение в своем принципе «изначального происхождения»; принцип этот означает следующее: ничто не должно быть принято как «данное», а должно быть сведено или по крайней мере доступно вообще сведению к последней единой основе творческого познания. «Быть данным» значит только иметь характер неразрешенной еще задачи, именно: задачи доказать происхождение из единой основы познания. Задача эта может быть бесконечной, и в последнем счете она бывает таковой всегда; но именно поэтому она и существует всегда как задача. Данного, в смысле готового, законченного, неподдающегося дальнейшей переработке, познания вообще не бывает и не может быть. В том же, по существу, смысле я выдвигаю процессовидный, если можно так выразиться, характер познания, его характер как fieri, не как установившийся законченный факт, а как становление, в согласии с Платоном: как становление бытием, как движение к бытию, а не остановка на покоящемся бытии. Но требование конечного единства метода и в бесконечном развитии нам дано вместе с требованием самого метода. Если не мыслить их совместно, то сейчас же становится сомнительным, существует ли еще вообще философия даже и как задача только; так, существование ее с давних пор было сомнительно для всех тех, которые не могли возвыситься до такого строгого требования единства.

Итак, в этой основной мысли, понимающей философию как метод, и именно метод бесконечного творческого развития, мы видим неразрушимое зерно и основание «трансцендентального метода» как метода идеализма, а вместе с тем неразрушимого основания философии Канта и только теперь верим в ее осуществление. Этот основной мотиву Канта всюду является действенным и решающим; благодаря ему закономерность природы, а также нравственная закономерность сводятся к собственному законодательству разума; благодаря ему художественное формирование и даже сама религия становятся вечным собственным делом человеческого духа; мир становится нашим, и, по словам поэта, тонко передающим мысль кантианцев, «глупец ищет его во вне, но он в тебе, и ты его вечно порождаешь». Тем не менее вовсе не незначительны те пункты, и их вовсе не мало, в которых учение Канта в том значении, в каком оно дано нам исторически, не вполне вяжется с этой коренной идеей и, таким образом, нуждается в поправках, сообразных с неумолимыми требованиями его собственного глубочайшего и последнего принципа.

Так, при самом вступлении в «Критику» мы сталкиваемся со старой трудностью: «созерцанием» как особым, отличным видом данности со стороны аффицирующего объекта и восприимчивости (рецептивности) со стороны аффицируемого субъекта, противопоставленным мышлению, которое является единственной собственной функцией познания, чистой самопроизвольностью. Оставить в таком виде дуализм факторов познания совершенно невозможно, если мы серьезно придерживаемся Кантовской идеи трансцендентального метода.

Но в таком случае вместе с восприимчивостью субъекта и воздействием объекта должна пасть и данность ощущения как «материи» познания. Больше не должно быть речи о каком бы то ни было «многообразии», которое должно быть только нанизано, соединено и, наконец, воспризнано рассудком, связанным к тому же данными формами созерцания. Вместе с этим, однако, должен измениться весь смысл «синтеза», «апперцепции» – короче, почти всех и каждого из положений Канта.

Каким образом можно исходить вообще от аффицирующего воздействия объекта, воздействия, которому соответствует определенный вид восприимчивости со стороны субъекта, – это старое и очень серьезное затруднение. Каким образом субъект и объект могут предшествовать познанию и как может быть признано между ними, и притом поставлено в самом начале, т. е. заложено в основание всего последующего, причинное взаимоотношение, с одной стороны, выражающееся в давании и воздействии, с другой – в восприимчивости и готовности принять воздействие сообразно особой природе воспринимающего? Это значит стремиться строить познание извне, тогда как вне его не дано и даже немыслимо какое бы то ни было основание, из которого, очевидно, трансцендентным образом его можно было бы вывести вследствие причинной зависимости. Это есть возврат к метафизике, совершенно несовместимой с трансцендентальным методом. Это и разрешается вполне радикальным утверждением Канта, на котором основаны весь смысл и вся справедливость критического метода, а именно утверждением, что всякое отношение к предмету вообще, всякое понятие об объекте, а следовательно, также и о субъекте возникает только в познании, как следствие его законов; предмет должен согласоваться с познанием, а не познание с предметом, если вообще должно быть постигнуто в понятиях закономерное отношение между обоими.

Тем не менее за кантовским различием созерцания и мышления, с одной стороны, формы и материи – с другой, остается глубокое фактическое основание. Что касается прежде всего первого, то резкое отграничение времени и пространства как форм созерцания от мышления и, однако, отсутствие у них чувственной данности имело для Канта значение крупного и решающего приобретения; он ощущал его, и не без основания, как значительный шаг вперед через Платона и Лейбница в направлении к идеализму, полагая, что открыл таким образом априорные элементы чувственности. Это различие между временем и пространством, как единичными своеобразными образованиями и «родовыми» понятиями, существует неоспоримо в качестве научного «факта», и это метко формулировал уже Эйлер (1748). Но разве время и мировое пространство в качестве просто единичных, особенных образований нам даны? Конечно, мировое время и мировое пространство были у Ньютона такими единичными образованиями, устойчивым порядком, который сами они не могли изменять, и необходимо, по самому своему понятию, вследствие всей, своей функции в познании, они должны были мыслиться единственными, неизменными, абсолютными. В самом деле: так требуется самой возможностью понятия «факта», который без точного отношения ко времени и месту был бы лишен однозначащей определенности, составляющей его понятие. Однако эти образования в их абсолютности, мыслящейся с такой необходимостью, менее всего даны, и это было уже достаточно ясно у Ньютона, а Кантом было доказано с убедительной аргументацией. Они должны быть даны или по крайней мере должна существовать возможность их данности, если дан или должен быть окончательно определен предмет в опыте, т. е. «факт»; сюда, без сомнения, относится и его определенность, касающаяся места и времени, которая, как требование, не имела бы никакого смысла, если бы время и пространство сами не были строго определенными, т. е. не мыслились бы данными. Естествознание смело делает это предположение и кладет его в основание, потому что без него оно не могло бы сделать шага вперед и даже вообще не могло бы начать своей деятельности, ибо что оставалось бы ему делать без «факта»? Тем не менее эта устойчивость и абсолютность пространственно-временного порядка вовсе не дана и не могла бы быть данной. Фактом же науки утверждается только тенденция, к нему. Последняя, во всяком случае, принудительно заключается во всякой эмпирии и даже в самом ее понятии. Данностью называется, однообразная определенность, в частности пространственно-временной данностью, – определенность в отношении единственного времени и единственного пространства. Но сама эта «данность» не дана, а только требуется, требуется мышлением. Мыслить – значит определять; для познания же определено только то, что определено им самим; здесь требуется определение само в себе, без всякого ограничения, т. е. определение, ничего не оставляющее неопределенным. Эта требуемая мышлением определенность предмета (как «факта»), таким образом, должна быть выполнена самим мышлением, если только она вообще может быть выполнена. Может же она быть выполнена только в смысле рискованной, гипотезы. Этот риск неизбежен, он должен вообще войти в процесс опыта и сопровождать его, как моя нога должна принять известное положение, чтобы идти вперед. Это положение необходимо, хотя оно постоянно снова покидается. Только так можно понимать всякую эмпирическую устойчивость, и только так сама она полагает на своем пути устойчивые вехи пространства и времени. Уже сама их устойчивость является простой гипотезой и никогда не может быть избавлена от этой гипотетической значимости, как это много раз доказывало современное радикальное признание относительности понятий пространства и времени. Ввиду «факта науки», каким он сформировался со времени Канта, последний сам понял бы совершенно ясно (ибо он был подготовлен к этому со многих сторон), что именно в основных определениях пространства и времени типическим образом отпечаталось мышление как «функция», а не «созерцание», которое еще сохранило некоторый характер простой восприимчивости. «Данность» сама становится проблемой мышления, Я сказал уже, что у самого Канта такой оборот подготовлен со всех сторон. В «трансцендентальной дедукции» совершенно ясно, что единство времени и пространства, которое в трансцендентальной эстетике не было просто (как он говорит) «сведено к чувственности», а именно и должно было составлять отличительный характер чувственного созерцания, прежде всего основывается на деятельности мышления, которым «рассудок определяет чувственность» и, таким образом, пространство и время «впервые становятся данными как созерцания» (прим. к § 26). Систематическим местом этой деятельности «рассудка», очевидно, была бы модальность, модальная категория действительности, которая именно как категория стремится быть не итогом познания, а только «условием, – возможности – опыта».

Таким образом, «созерцание» в познании не остается более противопоставленным и противоположным мышлению в качестве чуждого ему фактора; оно есть мышление, но только не простое мышление закона, а полное мышление предмета. Оно относится к мышлению понятия так же, как функция в ее действии и завершении относится к закону функции. В каждой отдельной своей стадии мышление требует строго однообразного определения; определение же, во всяком случае, находится в отношении к закономерной функции самого мышления: определения единичного по качеству, количеству, причинному взаимоотношению, и сообразно с их законами. Этим впервые становится, «данным» то, что казалось уже данным и зафиксированным; вместе с тем становится совершенно прозрачным замечательно освещающее дело положение (в главе о первых основоположениях синтетического суждения): «дать предмет, т. е. непосредственно изобразить его в созерцании, это значит не что иное, как отнести, его представление к опыту (действительному или возможному)», к опыту, «возможность» которого, ссылаясь на систему основоположений Канта, сначала существует только в понятии. Таким образом, данность становится постулатом действительности, она получает чисто модальное значение.

Только это является чистым идеализмом. Отвергнуть это радикальное исправление, которое по своему корню уже существует у Канта как его самоисправление, значит отвергнуть глубочайшую мысль критики разума и держаться давно уже поколебленных, взятых из диссертации 1770 года (т. е. наполовину и даже более – догматических) определений трансцендентальной эстетики.

Этому же должна отвечать и значимость, придаваемая данности «материи» познания, которая в тех же первоначальных определениях трансцендентальной эстетики, устанавливающих понятие «созерцания», заменяет «ощущение». Эта данность в действительности тоже обладает категорией модальности и только ею; благодаря этому самое ощущение становится простым выражением проблемы опытной определенности, тенденции обнаружившейся действительности к единичному качеству, количеству и отношению. В сущности, уже в трансцендентальной дедукции ощущение становится полаганием единичного в «аппрегензии», так же как восприятие становится процессом «воспроизведения», которое на самом деле является скорее производством образов восприятия. Как выражение именно последней определенности эмпирически-действительного, понятие ощущения впервые завершается в определяющем акте «воспризнания», которое не должно означать «узнавания» прежде данного тожества, а только первоначальное утверждение тожества, потому что, согласно очевидному следствию трансцендентального метода, ничто не может быть определенным для мышления, что не определено им самим.

Таким образом, отличительный характер «созерцания» и, разумеется, «ощущения» не пропадает безвозвратно; он только теряет значение второго, просто независимого, а в конце концов и господствующего, противопоставленного мышлению, фактора познания, чуждого мышлению и подчиняющего последнее. Определение есть мышление; таким образом, опытная определенность сама должна быть определенностью мышления, а именно полной, в противоположность отвлеченной его определенности во всеобщих законах, которые являются скорее руководством к определению, возможностью определения, нежели действительным определением. И та и другая «самопроизвольны», но одна – как закон, а другая – как действительное выполнение всегда самопроизвольного, ничего не воспринимающего извне и соответствующего закону определения. Кант однажды назвал это характерно «осуществлением самопроизвольности» («Трансцендентальная дедукция», § 24, с. 151).

Особую трудность желали найти в том, что при этом утверждении чистой самопроизвольности познания мы начинаем с эксперимента. Но едва ли можно отрицать, что выражения, формулирующие выводы эксперимента, состоят из определений мышления и не содержат в себе ничего, кроме определения мышлений. Так, в них содержатся высказывания о тожестве и различии и именно внутри одной и той же непрерывности, о численной определенности и прежде всего об определенности отношений, вроде следующих: если есть А, есть и В; если нет А, нет и В и т. д. Все это не имело бы вообще никакого смысла вне мышления, т. е. не в качестве определений мышления.

Видимость же постоянного отпадения от мышления вызывается именно отмеченным нами различием: риск дать полное определение, конечно, сам по себе не оправдывается «только» мышлением (в смысле мышления закона). Было уже сказано, что именно придает смысл и право этому риску; то же, что это риск и именно риск мышления, становится ясным с каждым новым экспериментом, исправляющим прежние мнимо установленные выводы, открывающим неопределенности там, где, казалось, была достигнута полная определенность, и ставящим на их место более узкие и более осторожные пограничные определения. Конечно, такое определение вовсе не является в наших руках произвольным, но в нем заключается в качестве предпосылки то, что в природе всюду господствует причинная зависимость, а это, в свою очередь, является предпосылкой мышления. Таким образом, причинность не «дана» назло Юму, а особым образом сначала установлена мышлением, а когда познана, то только гипотетически, т. е. опять-таки в мышлении. Это познание, очевидно, является деятельностью мышления, попыткой объединенного построения и ничем иным. Заносчивую претензию нужно искать не на стороне критического идеализма, который во всяком опыте вообще знает только гипотетические утверждения, а на стороне такого эмпиризма, который утверждает абсолютные данные, не оправдываемые, однако, нигде более глубоким исследованием, а только постоянно снова обличаемые как обман. Противоборствующий идеализму эмпиризм постоянно снова обнаруживается в качестве ложного абсолютизма, тогда как именно трансцендентальный идеализм и имеет значение настоящего эмпиризма, не признающего в опыте никакого абсолюта.

Идеализм бранят «абсолютным», потому что он, во всяком случае, абсолютно исключает из мышления какой бы то ни было фактор, мышлению чуждый, и не допускает никакой инстанции для познания – вне самого познания. Но каким образом мог бы он допустить в мышление нечто, хотя бы в минимальной степени чуждое мышлению, или иррациональное сделать доступным рациональному? Утверждением, что неимеющее разума невосприимчиво, а то, что ни разу не мыслилось, совершенно не может быть познано, нисколько не отвергается нечто иррациональное и немыслимое вообще. Скорее именно когда познание впервые теоретически становится бесконечным, никогда не замыкающимся или не замыкаемым процессом мышления, т. е. определением неопределенного, когда мнимо «данное» в опыте становится впервые подлежащим определению, хотя и никогда просто не определимым Х-ом, – на самом деле узнается иррациональное; но оно познается не в качестве «абсолютного», подобного крепкой стене, с которой сталкивается мышление и тут затихает. В последнем случае пришлось бы жаловаться: «… внутрь природы не проникает ни один сотворенный дух – счастлив тот, кому она показывает хотя бы свою поверхность!». Однако против этой абсолютно непроницаемой внешней поверхности, как известно, без колебаний предостерегал Кант, так же как и Гете (своим «о ты, филистер!»). Этому филистеру Кант отвечает так: «Внутрь природы проникает наблюдение и расчленение явлений, и нельзя знать, как далеко это может пойти со временем». Разумеется, этого знать нельзя; однако нужно уметь утверждать, что оно пойдет в бесконечность, а не к замыкающему движение абсолюту, о котором ложно мыслилось при слове «внутрь». Это именно и значит делать познание стоячим, но познание не стоит, а вечно движется вперед. Итак, мы, конечно, отвергаем иррациональное, которое было бы абсолютным и именно отрицательно абсолютным, т. е. абсолютно не подлежащим познанию, и при этом – данным, но мы не отрицаем его как μήὄν разума, как небытие в смысле коррелятивного противоположного понятия. Мы не отрицаем его в качестве некоторого X, заданного нам для познания, для рационализирования его, конечно, заданного вечно, так что оно не может быть начертано никакой рационализацией.

Именно этим воззрением трансцендентальный идеализм в конце концов окончательно огражден от всякой опасности нового возврата к субъективизму какого бы то ни было рода. Для него неприемлема уже всякая предпосылка субъекта по ту сторону, впереди или вне познания, а также и объекта по ту сторону, впереди или вне его; сначала может идти речь только о содержании утверждений мышления и ни о чем больше. Именно то, что у Канта могло показаться субъективизмом благодаря предыдущим соображениям, целиком разрешилось в иллюзию. Остается от этого еще только условный характер познания объекта, сам основанный на бесконечном поступательном движении мышления, постоянно направленного к объекту. Объект всякий раз есть объект для достигнутой ступени познания, но он не является таковым уже для всякой высшей ступени и еще для всякой низшей. Но этим вовсе не колеблется характер объективности познания; объективация остается устранением субъективности, выделением из субъективного. Субъективация тут впервые становится последующей, а не предшествующей проблемой, проблемой психологии, потому что объективная связь всякого вида предшествует всякой субъективной связи и обосновывает ее. Новые философы охотно разрабатывают противоположность «содержания» и «предмета», которая, очевидно, обоснована в качестве противоположности направления, но не в качестве абсолютной. Не существует абсолютно субъективного содержания, также как и абсолютно транссубъективного предмета, но то, что на одной ступени сделалось «содержанием», на более низкой ступени было «предметом», что на одной впервые становится познаваемым «предметом», будет на высшей познанным «содержанием», снова указывающим на дальнейшую высшую ступень, как на впервые подлежащий познанию «предмет», = X.Таким образом, сама противоположность субъективного и объективного становится относительной, но так, что направление к объективации всегда предшествует, а субъективность вообще становится определимой только в обратном движении к нижележащей ступени объективации; это было уже с большой ясностью подмечено у Мальбранша. Это же заложено, хотя и в неразвитом виде, у Канта. Благодаря этому становятся понятными и трудно постигаемые речи об «объективном самосознании», без малейшей тени психологизации самого предметного познания. Безусловное устранение субъективизма было достаточно часто выражаемо самим Кантом (сильнее всего в пролегоменах и во втором изложении «паралогизма»), чем и было выполнено со всею определенностью отделение трансцендентального идеализма от всякого субъективного идеализма.

После всего сказанного остается еще поставить одно важное требование, без выполнения которого трансцендентальный метод все еще не был бы взят во всей полноте своих последствий. У Канта наряду с формами созерцания, по-видимому, остаются и чистые формы мышления в качестве косных данностей, хотя и данностей мышления; к тому же они являются, по всей видимости, в составе только исторически принятой таблицы суждений и категорий. Хотя Кант полагал, что он определяет «систему» категорий «на основании единого принципа», и явно претендовал при этом на полноту, однако нынче нельзя оспаривать ни с какой стороны того, что он доверчиво отдался «готовой работе» логиков, найдя нужным исправить у них только отдельные недостатки. Между тем совершенно новая роль, приписываемая им категориям, требовала бы радикально нового обоснования, а не простой штопки старого. Наконец, заявление, что бытие должно быть обосновано в мышлении, остается совершенно непонятным, если это мышление, которое только и может быть понятно как метод и притом объединяющий, само не в состоянии доказать своего строгого внутреннего единства. Это единство следует понимать не в смысле неизменного числа принципов или единой системы, хотя и расчлененной, но опять-таки косной в этой расчлененности, как это мы видим у Канта, а в смысле единства соответствий, не исключающего развития в бесконечность. Таким образом, тут, во всяком случае, не приходится искать прямолинейного, нисходящего обоснования, а потому и дедукции в аристотелевском смысле (как уже было сказано вначале), а следует искать раскрытия принудительного взаимоотношения, в котором, собственно, нет предыдущего и последующего, а есть друг друга обоюдно подпирающие балки, поддерживающие, таким образом, целое здание. Так, построение чистых функций мышления у Когена концентрично, из чего именно и ясно, что центр так же мало мог бы иметь значения без отношения к постоянно расширяющейся периферии, как и последняя без отношения к центру. Но доказательства удовлетворительности своей конструкции Коген ищет не только в необходимости и достаточности этих предпосылок, взятых в таком порядке, для методов и законов конкретных наук. Такое доказательство только a posteriori, в то время как «факт науки» скорее остается вечной задачей, могло бы дать не более как временное обеспечение, а потому Коген берет на себя задачу доказать, как эти функции мышления все взаимно требуют друг друга и одна без другой не могли бы существовать, так что, уверившись в каждой отдельной функции, приходится прийти и ко всем остальным. В своем сочинении «Логические основы точных наук» я пытался дать еще более примиряющее обоснование, исходящее прямо из требования «синтетического единства», т. е. полного взаимопроникновения, составляющего всю сущность мышления.

Все эти исследования, на углубление которых направлены теперь наши интенсивнейшие усилия, могут показаться возвращающими нас снова на путь Фихте и Гегеля, которые, как известно, останавливались на тех же пунктах; мы, подобно им, стремимся преодолеть дуализм созерцания и мышления, а также формы и материи. Однако мы идем вместе с ними не далее стремления выполнить требования, с самого начала заложенные в основной идее трансцендентального метода, но, очевидно, не выполненные самим Кантом. Трехчленность «диалектического метода» так же очевидно была развита Гегелем из указаний, данных Кантом (в частности, относительно неизменно трех категорий каждого класса, в отличие от прежних логических подразделений, необходимо имевших двучленную значимость да и нет). Впрочем, основания для него можно уже совершенно ясно различить у Платона, когда он в «Софисте» «одному» противопоставляет «другое», как его другое, его μήὄν, понимая затем это противопоставление как соответствие, как непрерывность, взаимное проникновение, благодаря которому всякое мышление разрешается в движение и в процесс (χίνησις). Такое значение имеет его учение о «бытии небытия», т. е. об относительном небытии, из этого учения выросло когеновское изначальное понятие; в книге Гартмана «Учение Платона о бытии» раскрыто все многостороннее творческое значение этой идеи. В этом уже у Платона несомненно заключалось указание на бесконечное развитие, на мышление как «ограничение безграничного», которое само вместе с тем бесконечно, т. е. является положительно неисчерпаемым саморазвитием, откуда Кантовская «идея», как бесконечная задача, впервые становится совершенно прозрачной и принудительной. Именно в этой бесконечности и в то же время постоянстве развития мышления единство мышления становится ясным и отчетливым; оно сбрасывает всякую видимость косной неизменности числа «принципов»; оно впервые становится в полном смысле слова единством «многообразного», т. е. единством в соответствиях, единством в то же время бесконечного, постоянного развития.

Без сомнения, всем этим мы в значительной мере приблизились к великим идеалистам и преимущественно к Гегелю. Однако нет ничего гегельянского даже и у самого Гегеля в явном развитии того зерна, которое существует у Канта и даже у Платона. Эти гегелевские черты могли бы с тем же правом называться платоновскими; мы связываем Платона с Кантом, как это делал уже Гегель, и отсюда вытекают важные и идущие в глубь согласования частности, на которые за последнее время указывалось с разных сторон, особенно Астером в «Сборнике» статей в честь Т. Липпса.

Однако различия остаются очень глубокими. Гегель мог верить в возможность привести к абсолютному завершению закономерность мышления, которую он постоянно описывает в виде замкнутого кругового процесса и которая в то же время должна порождать все содержание мышления; поэтому его философия пытается с неслыханной дерзостью изложить завершение философии, дать абсолютную философию, которая была бы в то же время и абсолютной наукой. Трансцендентальный идеализм, как мы его понимаем, далек от такой претензии; совсем не по-гегельянски он ставит перед философией скромную задачу критики, или, выражаясь положительно, методики. Но так как метод непременно имманентен исследованию, культурному творчеству, последнее же мыслится никогда не завершающимся бесконечным дальнейшим развитием, то, как бы ни был абсолютен метод в своем основном единстве, его развитию никогда не может быть положен конец и оно не может считаться завершенным ни в одной из особых данных стадий. Такое завершение снова поставило бы границу исследованию и вообще творческому делу культурного формирования, а это именно то, чего, во всяком случае, и в основе должен избегать трансцендентальный метод, если он строго связывает задачу философии с фактом, скорее, с вечным заданием культурного творчества.

Мы, правда, понимаем, подобно Гегелю, что подлежащее познанию = X только в отношении к функциям самого познания; следуя близкой аналогии, мы понимаем его как X уравнения познания, все значение которого только и понятно именно как X (т. е. подлежащее определению), относящееся к уравнению и его данным, а именно, законосообразным определениям мышления. Но мы видели, что это «уравнение» нашего познания обладает такой особенностью, что оно в последнем счете ведет в бесконечное; X, таким образом, никогда не бывает окончательно определим посредством А, В, С и т. д., не говоря уже о том, что и ряд А, В, С и т. д. должен мыслиться не замкнутым, а способным к постоянному продолжению. Гегель же постоянно позволяет иррациональному появляться без остатка разрешаемым в рациональном, и, таким образом, для него все – мышление, мышление – все. И для нас все – мышление, мышление – все, но совсем в другом смысле – в таком, в каком возражали против подлинно гегелевского затвердения социализма в марксизме: путь есть все, а цель – ничто. Гегель если и не полагает себя вполне у цели, но, что сводится к тому же, хочет логически господствовать над путем, взятым в целом. Одним словом, он есть и остается абсолютистом. Логический «метод» является для него «просто бесконечной силой, и ей не может противостоять никакой объект… которого она не могла бы проникнуть» (Logik II, WW. V, 330); ясно, что в качестве абсолютного он не может вести к бесконечному прогрессу (347), но с его помощью устанавливается «наука, как в себе замкнутый круг» (351). Она есть простое отношение к себе (345), мышление о мышлении (Encykl., § 236); в качестве истинной бесконечности, она изогнута к своему началу, замкнута и вся в настоящем, без начального пункта и без конца (Logik I, WW. III, 163); она есть исполненное бытие (V, 352), абсолютно уверенное в себе и в себе покоящееся (353). «Как дух, знающий, что он такое, он не существует прежде и нигде, а только по завершении работы» (Phänomenologie, WW. II, 603); во времени он является только до тех пор, «пока он не охватит своего чистого понятия, т. е. не потушит время» (604), не снимет различия предметности и содержания (608). Отсюда, по выражению, ставшему знаменитым, только разумное, т. е. идея, действительно, а действительное разумно; вечное существует в настоящем, а настоящее вечно (Vor. zur Rechtslehre, WW. VIII, 17). Итак, он отбрасывает всякое простое долженствование (Logik I, 142 ff.), смеется над кантовским бесконечным приближением, «которое ни холодно, ни тепло, а потому будет изблевано» (VIII, 20). Как «мировая мысль», абсолютная идея, конечно, является впервые во времени «после того, как действительность завершила свой процесс образования и стала готовой»…

«Когда какая-либо форма жизни стареет, философия начинает воспроизводить ее седину в серых тонах, и тогда ее уже нельзя помолодить, а можно только познать; сова Минервы начинает свой полет лишь с наступлением сумерек» (ebenda 21; ср. Encykl., § 237: die Philosophie als Greis). Наша философия далека от такого божественно-сумеречного настроения; процесс мирового творчества в мышлении и в деле она рассматривает как бесконечный, следствие достигнутого и достижимого разрешения «уравнения» опыта она понимает совершенно по Канту, как «асимптотическое приближение» к бесконечно удаленной цели, поставленной только в идее, в усмотрении духа. Тем не менее мы согласны с Гегелем в очень многом; можно было бы почти сказать: он разделяет истолкованный и развитый в нашем смысле «критический идеализм» во всем существенном, кроме одного – его абсолютизма. Однако это было бы не более безопасно, чем сказать: Тихо де Браге держался совершенно того же мнения, что и Коперник, кроме одной малости – он отрицал движение земли. Это сравнение верно еще и в другом смысле: несмотря на то, что Гегель желает основываться на «процессе», на движении понятия, его абсолютизм означает на самом деле стояние мышления. Его мировой процесс завершается и заканчивается четырьмя известными периодами. К этому-то мы и не можем примкнуть ни в каком случае.

В противоположном направлении удаляется от смысла трансцендентального метода, как мы его понимаем, новый трансцендентальный идеализм Риккерта. В противоположность всеобъемлемости гегелевской логики он стремится замкнуть господство последней в более узкие границы, отрицая за нами право утверждать не только время и пространство, но даже и число в качестве чисто логических образований. Здесь кажется уместным краткий экскурс в эту область, потому что Риккертовское исследование об «Одном едином и единстве» (в «Логосе», ч. II, т. 1), очевидно, относится к моему построению в «Логических основах», а книга Фришейзен-Кёлера «Наука и действительность» все понимание логического, каким его выдвигает наша школа, считает опровергнутым этим исследованием Риккерта.



Поделиться книгой:

На главную
Назад