Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Философия в систематическом изложении (сборник) - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В процессе общения с невидимым наивное жизнесознание подвергается преобразованию. В той мере, как взгляд религиозного гения направляется на невидимое и его душа без остатка отдается ему, эта тоска поглощает все ценности, которые не служат общению с Богом. Так возникают идеал святого и техника аскетизма, которые стремятся уничтожить в индивидууме все преходящее, страстное, чувственное. Мышление в понятиях бессильно выразить этот поворот от чувственного к божественному. На символическом языке, господствующем в самых различных религиях, он называется возрождением, а целью его выставляется любовное слияние человеческой души с божественным существом.

В сфере волевых действий и жизненных порядков из внутреннего религиозного общения также возникает новый момент, который привходит к освящению светских отношений. Все, состоящие в религиозных отношениях к божеству, тем самым объединены в общину, которая в такой же мере превосходит другие общины, в какой ценность религиозных отношений превышает ценность всякого другого жизненного порядка. Внутренняя глубина и сила отношений в этой общине нашли себе в символическом языке своеобразное выражение: связанные между собою в общину лица называются братьями, а в отношении к Божеству – чадами Бога.

Из этого характера религиозного миросозерцания могут быть поняты его главные типы и их отношения друг к другу. Эволюция вселенной, имманентность мирового разума в жизненных порядках и в беге природы, духовное Всеединое, скрывающееся за разделенным, в которое душа вкладывает свою сущность, дуализм доброго, чистого, божественного порядка и демонического, этический монотеизм свободы – все эти основные типы религиозного миросозерцания постигают божественное на основании тех отношений ценности, которые религиозное общение устанавливает между человеческим и божественным, чувственным и нравственным, единством и множественностью, порядками жизни и религиозным благом. В них мы должны признать ступени, ведущие к философским миросозерцаниям; они переходят в типы философии. Религия, мистика предшествуют философии у всех народов, которые совсем или отчасти перешли к философии.

Эта перемена связана с более общей переменой, совершающейся в формах религиозного миросозерцания. Религиозные представления снова переходят в другое состояние сцепления. Религия и религиозное миросозерцание постепенно – ибо все эти изменения совершаются весьма медленно – принимают форму мышления в понятиях. Это не следует понимать в том смысле, что форма мышления в понятиях вытесняет мышление созерцательное. Ведь наряду с высшими формами религиозного общения продолжают существовать и низшие, которые сохраняются в каждой развитой религии в качестве ее низших слоев. Магия в религиозной процедуре, рабское подчинение наделенным магической силой жрецам, грубейшая чувственная вера во влияние религиозных мест и изображений удерживаются в одной и той же религии или одном и том же исповедании наряду с глубокомысленной мистикой, вытекающей из чрезвычайно повышенной интимности религиозного общения. Точно так же сохраняет свое значение иконопись религиозной символики наряду с теологическим образованием понятий. Но если между ступенями религиозного общения существовали отношения как между высшими и низшими, то такое отношение не существует между многосложными модификациями в формах религиозного миросозерцания. Ибо природе религиозных переживаний и опыта свойственно стремление укрепиться в своей объективной значимости, а эта цель может быть достигнута только в мышлении в понятиях. Но тут сейчас же сказывается и вся его непригодность для этого дела.

Эти процессы легче всего проследить на индийской и христианской религиозности. В философии Веданты и философии Альберта и Фомы мы имеем пред собою осуществление подобного перехода. И тут и там сказалась невозможность перешагнуть через границы, заложенные в частном религиозном поведении. Из особого поведения религиозных лиц произошла интуиция, предпосылки которой коренились, впрочем, и в цикле более древних догм, о выступлении из круга рождений возмездия и переселения при помощи знания, через посредство которого душа постигает свою тождественность с Брамой. Так возникло противоречие между ужасной реальностью, в которой догма охватила в один неизбежный круг активную личность, поступок и страдание, и призрачным существом всего разделенного, которого требовало метафизическое учение. Христианство представилось вначале в догмах первого разряда: о создании мира, грехопадении, Откровении Бога, Общности Христа с Богом, Искуплении, Жертве и Блаженстве. Как эти религиозные символы, так и их отношения друг к другу принадлежат к совершенно другой области, чем рассудок. Но внутренняя потребность настаивала на выяснении содержания этих догм и подчеркивании содержащегося в них созерцания божественных и человеческих вещей. Утверждать, что принятие христианством теорем греко-римской философии является лишь чем-то внешним, навязанным ему внешней обстановкой, значит неправильно излагать историю христианства: это явилось внутренней, заложенной в законах образования религиозности необходимостью. В процессе подчинения догм категориям мировой связи возникают догмы второго разряда: учение о свойствах Бога, природе Христа и о процессе христианской жизни в человеке. Здесь внутреннюю сущность христианской религии постигает трагическая участь. Эти понятия изолируют моменты жизни, ставят их друг против друга. Так возникает неразрешимый конфликт между бесконечностью Бога и его свойствами, конфликт его свойств между собою, конфликт между божественным и человеческим началами в Христе, между свободой воли и благостью выбора, между искуплением через жертву Христа и нашей нравственной природой. Все усилия схоластики разобраться в этих конфликтах оказываются тщетными, рационализм разрушает при их помощи догму, а мистика возвращается к первым линиям религиозного учения о достоверности. Если, начиная с Альберта, схоластика стремится превратить религиозное миросозерцание в философское и освободить последнее из-под влияния отличной по своей природе сферы позитивных догм, то она все же не в состоянии перешагнуть границ, данных в христианском общении с Богом: свойства Бога непримиримы с Его бесконечностью, а определение им человека непримиримо со свободой последнего. Та же невозможность превращения религиозного миросозерцания в философское сказывалась везде, где делалась эта попытка. Философия возникла в Греции, где совершенно независимые люди непосредственно обратились к познанию мира через общеобязательное знание. У позднейших народов она возродилась снова благодаря исследователям, которые независимо от церковных порядков поставили себе туже проблему миропознания. Оба раза философия возникла в связи с науками и покоилась на построении миропознания на прочном основании причинных сочетаний, в противоположность к оценкам мира религией. В ней сказываются изменения внутреннего отношения.

Этот анализ показывает нам, какие черты объединяют религиозное миросозерцание с философским и какие отделяют их друг от друга. Структура в крупных своих чертах у обоих одинакова. И здесь и там наблюдается то же самое внутреннее взаимодействие между пониманием действительности, оценкой, целеустановлением и выработкой правил поведения. Та же внутренняя связь, в которой личность утверждает себя. И, наконец, в предметном понимании и того и другого кроется сила для преобразования личной жизни и общественных порядков. И так они близки и родственны друг к другу, так совпадают в отношении области, к господству над которой они стремятся, что неминуемо должны всюду сталкиваться. Но их отношение к мировой и жизненной загадке совершенно различно, как различны религиозное общение и широкое отношение ко всякого рода действительности, как различны самоуверенный религиозный опыт и жизненный опыт, равномерно и равнодушно возвышающий до сознания все внутренние действия и поведение. В религиозности все предметное постижение и вся совокупность целеустановления определяется великим переживанием безусловной и бесконечной предметной ценности, которой подчинены все конечные ценности, и переживанием бесконечной жизненной ценности, получаемой от общения с этим невидимым предметом: ведь трансцендентное сознание духовного само – только проекция величайшего религиозного переживания, в процессе которого человек постигает независимость своей воли от всей природы; окраска, которую это происхождение налагает на религиозное миросозерцание, сказывается в каждой его черте: основная форма провидения и установления таинственно, опасно и непреодолимо проявляется в любом религиозном образовании. С другой стороны, мы видим спокойное равновесие душевных состояний, признание всего, что порождается последними, пользование отдельными науками, радость от светских жизненных порядков, но и бесконечную работу, направленную на отыскание общеобязательной связи между всем этим, и все углубляющееся постижение границ познания и постижение невозможности предметного синтеза, данного в различных состояниях, в результате чего – разочарование.

Так возникают исторические отношения между этими двумя родами миросозерцания, как они были установлены по называнию, определениям понятий и историческому содержанию. Религиозность субъективна, партикулярна в определяющих ее переживаниях, и вообще ей свойственно нечто неразложимое, в высокой степени личное, которое всякому, не участвующему в ее переживаниях, должно показаться «глупостью». Она связана с рамками, являющимися следствием ее происхождения из одностороннего, исторически и лично обусловленного религиозного опыта, внутренней формы религиозного созерцания и тенденции к трансцендентному. Но, сталкиваясь в своем культурном кругу с научными результатами, мышлением в понятиях и светским образованием, она чувствует свою беспомощность при всей своей внутренней силе, чувствует и свои границы при всех своих притязаниях на широкое влияние. Человек религиозный, достаточно чуткий для того, чтобы увидеть эти границы и страдать от этого, должен стремиться их преодолеть. Внутренний закон, по которому общие представления могут найти свое завершение только в мышлении, в понятиях, заставляет его стать на этот путь. Религиозное миросозерцание стремится перейти в философское.

Другая сторона этого исторического взаимоотношения заключается в том, что религиозное миросозерцание, его изложение и обоснование в сильной мере подготовили миросозерцание философское. Первые попытки обосновать религиозное знание оказались весьма плодотворными для философии: нужды нет, самостоятельны ли были положения, перешедшие от Августина к Декарту, важно то, что именно от Августина исходил импульс к новому теоретико-познавательному методу. Положения другого рода переходят от мистики к Николаю Кузанскому и от них к Бруно; Декарт же и Лейбниц обязаны Альберту и Фоме своим различением между истинами вечными и только телеологически понятным строем фактического. В настоящее время все больше и больше выясняется, какое сильное влияние оказали логические и метафизические понятия схоластиков на Декарта, Спинозу и Лейбница. Типы религиозного миросозерцания стоят также в самых разнообразных отношениях к типам миросозерцания философского. Реализм доброго и злого царства, как его представляла религиозность Заратустры и как он перешел в еврейскую и христианскую религии, переплетшись известным образом с расчленением действительности по линии образующей силы и материи, придал платонизму свою особую окраску. Учение об эволюции, ведущей от низших божественных существ к высшим, как оно выступает у вавилонян и греков, подготовило учение об эволюции мира. Китайское учение о духовной связи в природных порядках и индийское учение о призрачности и страданиях чувственной множественности и о правде и блаженстве единственности являются предтечами тех двух направлений, по которым должно было пойти развитие объективного идеализма. Наконец, иудейское и христианское учения о трансцендентности священного создателя подготовили тип того философского миросозерцания, которое достигло величайшего распространения в христианском и магометанском мире. Так все типы религиозного миросозерцания оказывали влияние на философское, в особенности же в них заложены основания для образования типа объективного идеализма и идеализма свободы. Гностика создала схему для наиболее влиятельных пантеистических произведений: происхождение сложного мира, сила и красота его и вместе с тем страдание от конечности и разрозненности, возвращение к божественному единству – неоплатоники, Спиноза и Шопенгауэр развили все эти схемы в философию. Идеализм свободы – это миросозерцание христианства – развил предварительно в теологии те проблемы и решения, которые затем повлияли на Декарта и Канта. Все это объясняет нам, почему религиозные писатели находят себе место в исторической связи философии и получают даже название философов, но также и то, почему ни одно религиозностью обусловленное произведение все же не имеет права на место в связи философии, в которой возможности общеобязательного решения философских проблем развивались по законам внутренней последовательной диалектики.

2. Взгляд на жизнь поэтов и философии

Всякое искусство освещает в отдельном и ограниченно данном такие отношения, которые выходят за его пределы и придают ему поэтому более общее значение. Впечатление возвышенности, которое производят фигуры Микеланджело или звуковые образы Бетховена, вытекает из особого характера вкладываемого в эти образы значения, последнее же предполагает такое душевное состояние, которое, представляя собой нечто прочное, сильное, всегда наличное и связное, подчиняет себе все, что касается его. Есть одно искусство, которое способно выразить при помощи своих средств больше, чем такой душевный строй. Все другие искусства связаны воплощением чего-нибудь чувственно данного, в этом их сила и их ограниченность; одна только поэзия свободно властвует во всем царстве действительности и идей, ибо в языке у нее есть средство для выражения всего, что может появиться в душе человеческой: внешних предметов, внутренних состояний, ценностей, волевых установлений, – и в этом ее средстве – слове – уже содержится синтез данного в мышлении. Если, стало быть, где-нибудь в произведениях искусства находит себе выражение миросозерцание, то это, во всяком случае, будет иметь место в поэзии.

Я попытаюсь возникающие здесь вопросы разобрать так, чтоб не было надобности затрагивать различия эстетических и психологических точек зрения. Все поэтические произведения, от случайной народной песенки до «Орестеи» Эсхила или «Фауста» Гете, сходны в том отношении, что все они изображают событие. Это, в свою очередь, мы берем в том смысле, что оно включает в себя как переживаемое, так и пережитое, как собственный, так и чужой опыт, как традиционное, так и настоящее. Изображение какого-нибудь события в поэзии есть недействительное отражение реальности, заново пережитое и предлагаемое нам для повторного переживания, извлеченное из сочетаний действительности и отношений нашей воли и нашего интереса к ним. Поэтому оно не вызывает никакой фактической реакции: события, которые в другом случае побудили бы нас к действию, здесь не нарушают безвольного отношения наблюдателя, от них не исходит ни задержание воли, ни давление на нее, и, пока кто-нибудь находится в сфере искусства, его душа свободна от всех тяжестей действительности. Стоит нам какое-нибудь переживание перенести в это царство теней, как процессы, которые оно вызывает в читателе или зрителе, будут совсем не теми, какими они были бы в переживающих их лицах. Чтобы точнее понять эти процессы, мы отделяем процессы повторного переживания от процессов, сопровождающих в качестве следствий понимание чужой жизненности: процесс, по которому я воспринимаю чувствования и волевые напряжения Корделии, отличается от восторга и сочувствия, вытекающих из этого повторного переживания. Простое понимание какого-нибудь рассказа или драмы уже предполагает процессы, выходящие за рамки процессов, протекающих у данных лиц. Читатель поэтического рассказа должен совершить в себе все процессы взаимодействия между субъектом и предикатом, между предложением и предложением, между внешним и внутренним, между мотивами и поступками и, наконец, между последними и следствиями, чтобы быть в состоянии превратить слова отчета в картину происшествия, а последнюю – во внутреннюю связь. Чтобы понять фактическое, он должен подчинить его общепредставлениям и общим отвлечениям, содержащимся в словах. И чем больше читатель углубляется в этот процесс, тем дальше выходят процессы воспоминания, апперцепции и взаимоотношения за рамки того, что высказано писателем в рассказе. Они превращаются в нечто, чего он не сказал, но что он хотел вызвать в читателе. И, может быть, это ему даже было важнее того, что сказано. Читатель схватывает в рассказанном общие черты жизненного обстоятельства, которые уясняют значительность рассказа. Точно так же зритель дополняет драму, которую он видит или слышит со сцены; пред ним открывается одна сторона жизни в том, как в драматическом действе человеческие поступки подчиняются судьбе, господствующей над ними. Он относится к тому, что здесь происходит, как к самой жизни: истолковывает и подчиняет отдельное его связи или как частное – совокупности данных. При этом – для него, может быть, совсем и не заметно – им руководит поэт; из представленного события он заставляет его подчеркнуть нечто выходящее за его рамки. Таким образом, получается, что как эпическая, так и драматическая поэзии представляют какое-нибудь событие читателю, слушателю или зрителю так, что до сознания доводится его значительность. Ибо какое-нибудь событие воспринимается как значительное только тогда, когда оно открывает нам что-нибудь в природе жизни. Поэзия – это орган жизнеразумения, а поэт – ясновидящий, проникающий в смысл жизни. Здесь встречаются чуткость воспринимающего и творчество поэта. Ибо в последнем происходит тот таинственный процесс, благодаря которому жесткий и угловатый сырой материал какого-нибудь переживания согревается и переплавляется в ту форму, которая делает его значительным в глазах воспринимающего. Шекспир читает у Плутарха биографии Цезаря, Брута, Кассия, Антония и связывает их в одну картину какого-нибудь происшествия. Вот взаимно освещаются характер Цезаря, Брута, Кассия, Антония; в том, как они друг к другу относятся, кроется необходимость, и если за этими великими личностями разглядеть головы жадных, безрассудных и рабских масс, то уясняется, каков должен быть исход конфликта, разыгрывающегося между главными лицами. Поэт знает Елизавету, знает царственную природу Генриха V, знает и других королей всякого рода, и его душе открывается некая существенная черта человеческих вещей, которая приводит в связь все факты, сообщенные у Плутарха, и подчиняет данное историческое событие этой связи как частное: это – победоносное начало господствующей над действительностью и неколеблющейся властной натуры над республиканскими идеалами, которые не находят больше республиканцев. Так понятое, прочувствованное и обобщенное, это общее жизненное отношение превращается для него в мотив трагедии. Ибо мотив есть не что иное, как жизненное отношение, поэтически понятое во всей его значительности. Этому мотиву присуще внутреннее стремление так приспособить друг к другу характеры, события и действия, чтобы упомянутая общая черта в природе вещей была видна без того, чтобы поэт ее высказал или даже мог высказать. Ибо в каждой общей черте жизни скрывается отношение к значению жизни вообще, т. е. нечто совершенно неисследуемое.

Теперь мы имеем ответ на вопрос о том, поскольку поэт высказывает жизневоззрение или мировоззрение. Всякое лирическое, эпическое или драматическое стихотворение возвышает отдельный опытный факт до размышлений о его значительности. Этим оно отличается от фабричного товара, служащего развлечению. К его услугам все средства для того, чтобы показать ему значительность, не высказывая этого. Значение события должно найти себе выражение во внутренней форме поэтического произведения – это условие должно быть выполнено всяким поэтическим произведением. Обычно поэтическое произведение как-нибудь и дает общее выражение значительности того, что происходит. Некоторые из наиболее красивых лирических стихотворений и народных песен зачастую скромно выражают чувство состояния; но наиболее глубокое впечатление получается тогда, когда чувство жизненного момента, закономерно развиваясь, все расширяется и находит себе выражение в сознании значительности его: у Данте и Гете этот прием доведен до крайних границ поэзии мышления. В рассказах события внезапно прекращаются и свет мысли падает на них, или разговор, как, например, в мудрых словах Дон Кихота или Мейстера и Лотарио, освещает значение происходящего. В драме в бурное действие вплетаются размышления действующих лиц о себе и о происходящем и освещают душу зрителя. Некоторые великие поэтические произведения идут даже дальше. Они связывают идеи о жизни, как они вытекают из событий, при посредстве разговора, монолога или хора в связное и общее понимание жизни. Греческие трагедии, «Мессинская невеста» Шиллера, «Смерть Эмпедокла» Гёльдерлина могут служить выдающимися примерами этого.

Но поэтическое произведение немедленно покидает свою область, как только оно пытается, освободившись от переживаний, вообще высказывать мысли о природе вещей. Тогда возникает промежуточная форма между поэзией и философией, влияние которой совершенно отлично от влияния собственно поэтических произведений. Боги Греции или идеалы Шиллера представляют собою в качестве внутренних переживаний, протекающих согласно закономерности чувства, истинную глубокую лирику, между тем как другие знаменитые стихотворения Лукреция, Галлера, Шиллера принадлежат к промежуточной форме, ибо они берут надуманное, украшают его ценностями чувства и облекают его в образы фантазии. Эта промежуточная форма завоевала свое право на существование большим влиянием, но она не чистая поэзия.

Всякая истинная поэзия связана своим предметом, отдельным переживанием, с тем, что поэт узнает в себе, в других и во всякого рода традициях о человеческих событиях. Живой источник, откуда течет ее знание значительности этих событий, – это жизненный опыт. Эта значительность представляет собою нечто большее, чем ценность, познанная в событии. Ибо согласно структуре душевной жизни причинная связь в ней составляет одно с ее телеологическим характером, согласно которому ей свойственна тенденция к воспроизведению жизненных ценностей и к живому отношению ко всякого рода побудительным ценностям. Поэтому поэт черпает свое вдохновение из жизненного опыта и расширяет его, когда он тоньше, чем это было до сих пор, видит знаки, указывающие на внутреннее содержание, или когда он заново подмечает в характере смесь черт, или же когда он впервые наблюдает своеобразное отношение, вытекающее из природы двух характеров, – короче, когда он открывает какой-нибудь новый нюанс жизни. Из таких элементов создается его внутренний мир. Он следит за историей страстей и за развитием самого разного рода людей. Он расчленяет мир характеров по сходству, различию и типам. Все это принимает высшие сложные формы, когда он схватывает крупные общие черты в индивидуальной или социально-исторической жизни. Этим, однако, еще не достигнут высший пункт жизнеуразумения. Поэтическое произведение будет тем зрелее, чем больше мотив, состоящий в таком отношении к жизни, будет возвышен до отношения ко всей совокупности жизни в ее связи: тогда оно предстанет пред нами во всем своем объеме и обнаружит свои высшие идеальные отношения. Всякий великий поэт должен пройти это развитие; так шло, например, развитие от односторонне сильного произведения «Рабство и любовь» или от первых отрывков «Фауста» к «Валленштейну» и к позднейшему произведению Гете.

Подобное размышление о значении жизни может найти свое полное обоснование только в познании божественных и человеческих вещей, а свое завершение – в идеале образа жизни. В нем заложена тенденция к миросозерцанию. Развитию этой внутренней черты в поэте способствуют окружающие его учения о жизни, философии и науки. Но что бы он от них ни заимствовал, происхождение его миросозерцания придает последнему своеобразную структуру. Оно непринужденно, всесторонне и жадно стремится вобрать в себя всю действительность в отличие от миросозерцания религиозного. Его предметное понимание природы и первичного порядка вещей зиждется всегда на углублении в значительность жизни, и именно это придает его идеалам свободу и жизненность. Философ будет тем научнее, чем тщательнее он отделяет способы отношений и расчленяет миросозерцание; поэт же творит из совокупности всех своих сил.

Если способности и окружающая обстановка побуждают поэта к выработке миросозерцания, то в отдельном произведении оно может обнаружиться в весьма ограниченных размерах. Сильнее всего оно проявляется не в прямом высказывании, которое никогда не может быть исчерпано вполне, а в энергии, с которой множественное связывается в единое, части – в одно целое. Внутренняя форма всякого истинного поэтического произведения, вплоть до мелодии стиха и до ритма в смене чувств, определяется сознательностью поэта и его века: типы принятой техники в разных поэтических произведениях должны быть поняты как выражение индивидуальных и исторических различий в способе постижения жизни. Поэтому высшее влияние истинно великих писателей достигается только тогда, когда обращается внимание на связь, в которой находятся выраженные в их отдельных произведениях жизнеотношения. Когда за первыми сильными произведениями Гете последовали «…Тассо» и «Ифигения…», они произвели довольно слабое впечатление, и то на ограниченный круг лиц; когда же братья Шлегель и их романтические единомышленники раскрыли их внутреннюю связь и показали взаимодействие между стилем и жизненным строем, это сильно повысило влияние Гете. Этот факт показывает всю неосновательность плоского предрассудка, утверждающего, что влияние произведений искусства страдает от эстетического и литературно-исторического понимания.

Формы поэтического миросозерцания отличаются безграничной сложностью и подвижностью. Из совместного влияния того, что привзносит поэту его век, и того, что он творит из собственного жизненного опыта, возникают для него извне прочные узы и границы его мышления. Но внутреннее тяготение истолковывать жизнь из опыта о ней всегда наталкивается на эти границы. Даже в тех случаях, когда поэт, подобно Данте, Кальдерону или Шиллеру, получает систематический остов своего мышления извне, эта сила преобразования все же никогда не умолкает в нем. Чем свободнее он черпает из опыта жизни, тем больше оно находится под властью самой жизни, которая открывается ему все с новых и новых сторон. Так, история искусства открывает нам все те бесконечные возможности чувствования и постижения жизни, какие содержатся в человеческой природе и в ее отношениях к миру. Религиозное отношение, образующее общины и создающее традиции, и характер философского мышления, выражающийся в непрерывности прочных понятий, очерчивают миросозерцание в прочные типы; поэт же и в этом отношении истинный человек: он свободно предоставляет себя влиянию жизни. В человеке обыкновенном уразумение жизни слишком слабо для того, чтобы он мог занять прочную позицию в современной анархии миросозерцаний; в поэте же, наоборот, влияние различных сторон жизни слишком сильно, и его чуткость к ее нюансам слишком велика, чтоб он мог всегда удовлетворяться каким-нибудь одним ограниченным типом миросозерцания.

История поэзии показывает нам рост стремления и способности понимать жизнь из нее самой. Влияние религиозного миросозерцания на поэтов отступает как в отдельных народах, так и во всем человечестве на задний план; влияние научного мышления, наоборот, беспрерывно увеличивается; борьба миросозерцаний между собой поглощает у каждого из них все больше и больше власти над душами; дисциплина мышления беспрерывно уменьшает силу фантазии у высококультурных народов. Таким образом, интерпретация действительности вещей без предрассудков превращается для поэтов почти в методическое правило. Все ныне существующие течения поэзии стремятся разрешить эту задачу, каждое – по-своему.

Из этих свойств поэтического взгляда на жизнь и поэтического миросозерцания вытекает историческое взаимоотношение между поэзией и философией. Структура поэтических воззрений на жизнь совершенно отлична от расчленения философского миросозерцания в понятиях. Правильный переход от одного к другому невозможен. Тут нет никаких понятий, которые можно воспринять и развивать дальше. И все же поэзия влияет на философское мышление. Поэзия подготовила возникновение философии в Греции и ее вырождение в эпоху Возрождения. От нее исходит правильное, беспрерывно длящееся влияние на философов. Она первая развила в себе объективное рассмотрение мировой связи и этим подготовила философское отношение. Неизмеримо огромно влияние, исходившее в этом направлении от Гомера. Поэзия стала образцом свободного блуждания взора по всей шири мировой жизни. Ее интуиции о людях стали материалом для психологического анализа и никогда не могли быть всецело им исчерпаны. Поэзия выражала идеал высшего человечества свободнее, радостнее и человечнее, чем на это когда-либо была способна философия. Ее жизневоззрение и мировоззрение определяли строй жизни многих великих философов. Новая радостность художников Возрождения превратилась в философии, начиная с Бруно, в учение об имманентности ценностей в мире. «Фауст» Гете содержал новое понятие о всесторонней способности человека погрузиться в целое: и так наглядно, сильно и могуче выражена эта мысль, что, наряду с идеалом трансцендентальной школы, сказалось и его влияние в стремлении философии к возвышению человеческого существования. Исторические драмы Шиллера оказали сильное влияние на развитие исторического сознания. Поэтический пантеизм в Гете подготовил развитие пантеизма философского. А под каким сильным влиянием философии, с другой стороны, находится вся поэзия! Философия вмешивается в интимнейшее дело поэзии – выработку жизневоззрения. Она предоставляет ей свои готовые понятия и свои стройные типы миросозерцания. Она оплетает поэзию узами опасными, но без которых все же обойтись нельзя. Эврипид изучал софистов, Данте – средневековых мыслителей, Расин исходил из Порт-Рояля, Дидро и Лессинг – из философии эпохи Просвещения, Гете углубляется в Спинозу, а Шиллер становится учеником Канта. И если Шекспир, Сервантес, Мольер не пленены ни одной определенной философией, то все же их произведения пронизаны бесчисленными тонкими влияниями философских доктрин как необходимыми средствами фиксирования разнообразных сторон жизни.

III. Философское миросозерцание. Попытка возвысить миросозерцание до общеобязательности

Итак, мы видели, что тенденция к развитию жизневоззрения и миросозерцания объединяет религию, поэзию и философию. В этом историческом взаимодействии развилась философия. С самого начала в ней была сильна тенденция к общеобязательному воззрению на жизнь и мир. Везде, где в различные моменты восточной культуры развитие приводило религиозное миросозерцание к философии, эта тенденция оставалась доминирующей и подчиняла себе всю остальную философскую работу. Когда затем в Греции философия выступила в полной сознательности, то уже в старопифагорийской школе и у Гераклита проявилась та же тенденция – охватить все существование в одно миросозерцание. И все дальнейшее развитие философии на протяжении двух тысячелетий было проникнуто тем же стремлением, пока, наконец, начиная с конца XVII века, одна за другой не выступили новые попытки Локка, Лейбница и Берклея. Правда, ей приходилось все это время вести борьбу против чувственного рассудка, против светских людей и позитивных исследователей. Но эта оппозиция ее стремлению была как бы внешней. Центральный пункт работы скептицизма, исходившего изнутри самой философии, из размышлений о методах и размерах познания, коренился в отношении к той же неразрушимой потребности нашего духа; отрицательное отношение скептицизма к этой потребности явилось причиной недействительности его. И мы видели, что даже в те два века, которые продолжали работу Локка, Лейбница и Берклея, в философии продолжало существовать внутреннее отношение к проблеме общеобязательного миросозерцания. Кант, величайший из мыслителей этих двух столетий, был как раз больше всех во власти этого отношения.

Это центральное место миросозерцания в философии может быть установлено также и на ее отношении к двум другим историческим силам. Оно объясняет как факт беспрерывной борьбы религиозности с философией, так и то, что поэзия, которая так много ей дала и так много от нее заимствовала, могла сохраниться только в процессе беспрерывной внутренней борьбы против властных притязаний абстрактного миропонимания. Был ли, может быть, Гегель прав, когда он утверждал, что религиозность и искусство являются второстепенными формами развития сущности философии, призванными все больше и больше переходить в высшие способы сознания философского миросозерцания? Решение этого вопроса зависит главным образом от того, достигла ли когда-нибудь своей цели воля к научно обоснованному мировоззрению.

1. Структура философского миросозерцания

Философское миросозерцание, как оно возникло под влиянием стремления к общеобязательности, должно по структуре своей существенно отличаться от миросозерцания религиозного и поэтического. В отличие от религиозного оно универсально и общеобязательно. В отличие от поэтического миросозерцания оно представляет собою силу, стремящуюся преобразующе влиять на жизнь. Оно развивается на широком основании, опираясь на эмпирическое сознание, опыт и опытные науки, согласно законам образования, выраженным в отражении переживания, как предметов в мышлении – в понятиях. Когда энергия дискурсивного умозаключающего мышления, в котором всегда содержится отношение высказывания к предмету, проникает в глубины переживаний, весь мир чувствования и волевого поведения принимает предметную форму понятий о ценностях и их отвлечениях, мыслей о целях и правилах, выражающих связанность воли. Роды предметов, соответствующие различным отношениям, расходятся. Во всякой сфере, определяемой каким-нибудь основным поведением, образуется систематическая связь. Отношения обоснования, как они существуют между высказываниями, требуют для познания действительности прочного масштаба очевидности. В сфере ценностей из этого вытекает переход мышления к допущениям объективных ценностей и даже к требованию безусловной ценности. Точно так же в сфере нашего волевого поведения мышление успокаивается только тогда, когда оно добивается высшего блага или высшего правила. Моменты, образующие жизнь, вкладываются, таким образом, благодаря обобщению понятий и генерализации положений в системы. Обоснование как форма систематического мышления сцепляет в каждой из этих систем все прозрачнее и совершеннее составляющие ее члены. Высшие понятия, которых достигают эти системы, – всеобщее бытие, последняя причина, безусловная ценность, высшее благо – синтезируются в понятии телеологической мировой связи, в котором философия встречается с религиозностью и художественным мышлением. Так возникли по внутренним законам образования основные черты телеологической схемы миропонимания, и точно так же сущность самого предмета обусловила продолжительность этой схемы до конца Средних веков и ее естественное влияние по сегодняшний день. На ее основе или в оппозиции к ней дифференцировались основные формы философских миросозерцаний.

Когда мы охватываем миросозерцание в понятиях, обосновываем его и возвышаем до степени общеобязательности, то мы называем его метафизикой. Оно расширяется и принимает многосложные образы. Индивидуальность, условия, нации, век вызывают как у поэтов, так и у философов неопределенное количество нюансов мировоззрения. Ибо возможности влияния мира на структуру нашей душевной жизни безграничны, точно так же постоянно меняются в зависимости от состояния научного духа и средства мышления. Но беспрерывность, связывающая процессы мышления, и сознательность, характеризирующая философию, объединяют группы систем между собой, сильнее подчеркивают близость различных мыслителей между собой или их противоположность к другим группам. Так, в классической греческой философии проявился антагонизм между телеологической метафизикой и ее естественной системой, с одной стороны, и миросозерцанием, ограничивающим миропознание пониманием действительности по отношениям причины и следствия, – с другой. И по мере того как впоследствии, начиная со стоиков, все больше и больше выступала во всем своем значении проблема свободы, все яснее отмежевывались системы объективного идеализма, в которых причина вещей детерминирует мировую связь, от систем идеализма свободы, в которых переживание свободной воли удерживается и проецируется в саму мировую причину. При этом выработался ряд основных типов метафизики, коренящихся в существенных различиях человеческих миросозерцаний. Они охватывают большое множество миросозерцаний и систематических форм.

2. Типы философского миросозерцания

Историческая индукция, при помощи которой должны быть установлены эти типы, не может быть изложена нами здесь. Эмпирические признаки, из которых исходит эта индукция, кроются во внутреннем сродстве метафизических систем, в отношении преобразования, согласно которому одна система обусловливает другую, в сознании мыслителей о своей взаимной близости и противоположности друг к другу, но главным образом – во внутренней исторической непрерывности, с какой подобный тип развивается и все глубже обосновывается, и, наконец, в том влиянии, которое исходит от таких типических систем, как системы Спинозы, Лейбница или Гегеля, Канта или Фихте, Даламбера, Гоббса или Конта. Среди этих типов имеются формы, в которых миросозерцания не достигли ясного отграничения; некоторые формы, совершенно не считаясь с последовательностью мышления, пытаются схватить сущность метафизических мотивов: такие формы оказываются всегда бесплодными в деле дальнейшего развития миросозерцания и не пользуются никаким влиянием ни в жизни, ни в литературе, как они ни сильны своим сложным основным настроением или своими техническими преимуществами. Из пестрой многосложности подобных нюансов миросозерцания значительно выдвигаются лишь последовательные, чистые, влиятельные его типы. От Демокрита, Лукреция и Эпикура до Гоббса, от последнего до энциклопедистов и современного материализма, равно как до Канта и Авенариуса, можно, несмотря на большие различия систем, проследить связь, объединяющую все эти группы систем в единый тип. Первая его форма может быть названа материалистической или натуралистической, а дальнейшее развитие последовательно, при условии критического сознания, ведет к позитивизму в духе Конта. Гераклит, строгие стоики, Спиноза, Лейбниц, Шефтсбери, Гете, Шеллинг, Шлейермахер, Гегель знаменуют собой этапы объективного идеализма. Платон, эллинистически-римская философия понятий о жизни, представителем которой является Цицерон, христианское умозрение, Кант, Фихте, Мен де Биран и родственные ему французские мыслители, Карлейль образуют ступени развития идеализма свободы. Из изложенной внутренней закономерности, проявляющейся при образовании метафизических систем, вытекает дифференциация метафизики в эти порядки систем. На это развитие и на проявляющиеся в нем модификации влияет, во-первых, изложенный нами процесс, в котором отношение к действительности занимает различные определенные позиции; так, раньше мы рассматривали позитивизм как течение, содержащее наиболее яркий тип неметафизического метода, ищущего прочного основания для познания, между тем как теперь он рассматривается нами как основанное на этом методе теоретико-познавательное преобразование миросозерцания. Далее, развитие и более тонкие нюансы типов обусловливаются процессом развития в человечестве идеальных понятий, совершающимся на основе отношений ценностей, целей и связанности воли.

Основание познания действительности лежит в изучении природы. Ибо только оно в состоянии уловить на фактах законный порядок. В связи так возникающего миропознания господствует понятие причинности. Если оно односторонне определяет опыт, то для понятий ценности и цели не остается места. Так как в созерцании действительности физический мир так сильно превосходит мир духовный в смысле распространения и силы, что духовные единицы кажутся лишь интерполяциями в тексте физического мира; так как, далее, только познание этого физического мира пользуется математикой и экспериментом как вспомогательными средствами при достижении цели постижения, то это объяснение мира принимает форму интерпретации духовного мира из физического. Если затем, с критической точки зрения, познается феноменальный характер физического мира, то натурализм и материализм переходят в естественнонаучный определенный позитивизм. Или миросозерцание определяется отношениями чувственной жизни. Оно находится под углом зрения ценностей предметов, жизненных ценностей, значения и смысла мира: вся действительность кажется тогда выражением чего-то внутреннего, и она берется как развитие бессознательно или сознательно действующей душевной связи. Эта точка зрения усматривает во многих разделенных, ограниченных, отдельно влияющих нечто ему имманентное, божественное, определяющее явления по законам телеологической причинности: так возникают объективный идеализм, панентеизм или пантеизм. Но, когда волевое отношение определяет миропонимание, появляется схема независимости духа от природы или схема о его трансцендентности: в проекции вселенной образуются понятия божественной персональности, мироздания, суверенитета личности по отношению к мировому течению.

Каждое из этих миросозерцаний содержит в сфере предметного понимания синтез миропознания, оценки жизни и принципов поведения. Их сила в том и состоит, что они придают личности в ее различных действиях внутреннее единство. Притягательная же сила и возможность последовательного развития каждого из них состоит в том, что оно мысленно охватывает многосложную жизнь с точки зрения какого-нибудь одного нашего отношения, согласно заключенным в нем законам.

3. Неразрешимость задачи. Уменьшение власти метафизики

Метафизика развилась среди неизмеримого богатства жизненных форм. Неустанно она переходит от возможности к возможности. Ни одна форма ее не удовлетворяет, всякую форму она превращает в новую. Тайное внутреннее противоречие, скрывающееся в самом ее существе, проявляется в каждом из ее образований и заставляет ее отказаться от данной формы и искать новой. Дело в том, что метафизика удивительно двойственное существо. Стремление ее направлено на разрешение мировой и жизненной загадок, форма ее – общеобязательность. Одной стороной своего лица она обращается к религии и поэзии, другой – к отдельным наукам. Она сама не наука в смысле отдельных наук, не искусство или религия. Она вступает в жизнь при той предпосылке, что в тайне жизни действительно имеется пункт, доступный строгому мышлению. Если он существует, как это допускали Аристотель, Спиноза, Гегель, Шопенгауэр, то философия представляет собою нечто большее, чем всякая религия, или искусство, или даже отдельные науки. Но где мы найдем этот пункт, в котором связаны познание в понятиях и его предмет, мировая загадка, а эта единственная мировая связь позволяет рассмотреть не только отдельные правильности случающегося, но и в ней мыслится ее сущность? Такой пункт должен лежать по ту сторону сферы отдельных наук и их методов. Метафизика должна, для того чтобы найти собственный предмет и собственный метод, возвыситься над рефлексиями рассудка. Попытки этого рода в сфере метафизики уже использованы и уже доказана их неудовлетворительность. Мы не станем здесь повторять всех развитых со времени Вольтера, Юма и Канта причин, объясняющих беспрерывную смену метафизических систем и их неспособность удовлетворить требования науки. Я повторю лишь то, что относится к настоящему нашему изложению.

Познание действительности по причинным отвлечениям, переживание ценности, значения и смысла, волевое поведение, содержащее в себе цель волевых действий и правило задерживания воли, – таковы различные отношения, связанные в душевной структуре. Ее психическое отвлечение дано нам в переживании; оно относится к последним достижимым фактам сознания. Субъект относится этим различным образом к предметам, за этим фактом нельзя отыскать его причины. Поэтому категории бытия, причины, ценности, цели, по их происхождению из этих отношений, не могут быть сведены ни друг к другу, ни к высшему принципу. Мы можем постигать мир лишь в одной из основных категорий. Вместе с тем мы можем наблюдать в ней лишь одну сторону нашего отношения, и никогда не можем наблюдать всего отношения, как оно определялось бы связью этих категорий. Это первая причина невозможности метафизики. Если она желает сохранить себя, ей либо нужно приводить эти категории во внутреннюю связь при помощи ложных выводов или же коверкать то, что содержится в нашем живом отношении. Дальнейшая граница мышления в понятиях сказывается в рамках каждого из этих отношений. Мы не можем примыслить никакой первичной причины как безусловное к условной связи событий, ибо расположение многосложности, элементы которой относятся друг к другу однообразно, само остается загадкой, и из неизменного единого не может быть понято ни изменение, ни множественность. Мы никогда не можем преодолеть субъективного и относительного характера определения ценностей, вытекающего из их происхождения: безусловная ценность – постулат, а не выполнимое понятие. Мы не можем указать высшей или безусловной цели, так как последняя предполагает установление безусловной ценности, и правило поведения, которое общеобязательно содержится во взаимной связанности воль, не позволяет выводить цели единственного или общества.

Если, таким образом, никакая метафизика не в состоянии выполнить требований научного доказательства, то философии все же остается, в качестве прочной точки, отношение субъекта к миру, согласно которому всякий способ отношения последнего является выражением какой-нибудь стороны мира. Философия не в состоянии охватить сущности мира какой-нибудь метафизической системой и доказать общеобязательность этого познания; но подобно тому как во всяком серьезном поэтическом произведении пред нами всегда раскрывается какая-нибудь новая, ранее не подмеченная черта жизни; подобно тому как поэзия, таким образом, нам открывает все новые и новые стороны жизни и мы, не находя цельного жизневоззрения ни в каком из отдельных художественных произведений, все же при помощи совокупности произведений приближаемся к такому общему воззрению, – так и в типических миросозерцаниях философии пред нами предстает единый мир, каким он кажется, когда мощная философская личность подчиняет одному из способов отношения к миру все остальные, а содержащейся в нем категории подчиняет все остальные категории. Таким образом, от гигантской работы метафизического духа остается историческое сознание, которое она повторяет в себе и таким путем узнает в ней неисследуемые глубины мира. Последним словом духа является не относительность всякого мировоззрения, а собственный суверенитет по отношению к каждому из них и позитивное сознание этого, подобно тому как в цепи различных способов отношения духа для нас остается одна реальность мира, а прочные типы миросозерцания являются выражением многосложности мира.

Задачей учения о мировоззрениях является методическое изложение отношения человеческого духа к загадке мира и жизни на основании расчленения исторического процесса и в противоположность к релятивизму.

IV. Философия и наука

В процессе обосновывающей работы метафизики постоянно растет уразумение самого мышления, его форм и его законов. Исследуются условия, при которых мы познаем, а именно допущение, что существует независимая от нас действительность, доступная нашему мышлению; вера, что кроме нас существуют еще люди, которые могут быть поняты нами, и, наконец, предположение, что процессу наших внутренних состояний во времени присуща реальность, а переживания, как они отражаются во внутреннем опыте, могут достигнуть в мышлении обязательного изображения. Уразумение процессов, по которым возникает мировоззрение, и законных оснований, оправдывающих предпосылки мировоззрения, сопровождает образование мировоззрения и беспрерывно растет в борьбе метафизических систем.

Вместе с тем из интимной природы философского мировоззрения вытекает его отношение к человеческой культуре и ее целевым системам. Культура распадается по линиям внутренних отношений между миропознанием, жизнью, опытом духа и практическими порядками, в которых реализуются идеалы нашего поведения. В этом находит себе выражение душевная структурная связь, и именно она определяет философское мировоззрение. Так оно вступает в отношения ко всем сторонам культуры. А так как оно стремится к общеобязательности и всюду отыскивает обоснование и связь, то оно должно проявляться во всех сферах культуры, возвышая происходящее до сознания. Но здесь ей идет навстречу размышление, возникшее в самих целевых системах культуры.

1. Функции философии, вытекающие из техники понятий в культурной жизни

Осознание человеком своих действий и стремление его к общеобязательному знанию развивалось не только через мировоззрение. Еще до выступления философов уже произошло на почве политической деятельности разделение функций государства, распределение законодательств; в практике правосудия и процесса выработались основные понятия гражданского правопорядка и уголовного права; религии выработали формулы догм, друг от друга отличные и друг к другу относящиеся; различались и роды художественного мастерства. Ибо всякий переход человеческих целевых систем к более сложным формам совершается под знаком мышления в понятиях.

Так вырабатываются и функции философии, которые ведут дальше мышление, успевшее завладеть отдельными областями культуры. Подобно тому как религиозная метафизика не отделяется никакими прочными границами от философской, так и техническое мышление, беспрерывно развиваясь, переходит в философское. Везде философский дух характеризуется универсальным самоуразумением и заключающейся в нем способностью образовывать личность и производить реформы, а также присущей философу тенденцией к обоснованию и связности. Подобная функция с самого начала ничем не связана с выработкой мировоззрения, и она действительно существует и там, где метафизика не ищется или не признается.

2. Общее учение о знании и теория об отдельных областях культуры

Из характера философии как самоуразумения духа вытекает другая ее сторона, которая всегда существовала наряду с ее стремлением к общеобязательному знанию. Опытное узнавание, основанное на способах отношения, синтезируется в мировоззрении в объективное предметное единство. Но если довести до сознания способы отношений в их взаимодействии с содержаниями, а возникающее в них опытное узнавание подвергнуть исследованию, то откроется другая сторона самоуразумения. Исходя из нее, мы определим философию как основную науку, предметом которой служат формы, правила и связь всех процессов мышления, а целью – достижение обязательного знания. В качестве логики она во всех областях, где выступают процессы мышления, исследует условия очевидности, которая переплетается со всеми правильно совершающимися процессами. В качестве теории познания она, исходя из сознания реальности переживания и объективной данности внешнего восприятия, исследует законные основания этих предпосылок нашего знания. В качестве такой теории она – наука.

На почве этой своей важнейшей функции она вступает в отношения с самыми различными сферами культуры и в каждой из них берет на себя выполнение самых разнообразных задач.

В сфере представления о мире и его познания философия вступает в отношения к отдельным наукам, из которых вытекают отдельные стороны миропознания. Этой своей стороной она теснее всего примыкает к логике и теории познания. При помощи общей логики она объясняет методы отдельных наук. С ее же помощью она приводит в связь возникающие в науках методические понятия. Она исследует предпосылки, цели и границы познания каждой отдельной науки. Полученные таким путем результаты она применяет к проблеме внутренней структуры и связей в двух великих группах: естественных науках и гуманитарных науках. Ни одно из отношений философии к какой-нибудь системе культуры не так ясно и прозрачно и ни одно не развивалось с такой систематической последовательностью, как это; поэтому среди односторонних определений понятия философии нет ни одного, которое казалось бы таким приемлемым, как именно это, согласно которому она является теорией теорий, обоснованием и синтезом отдельных наук в познании действительности.

Менее прозрачно отношение философии к жизненному опыту. Жизнь – это внутреннее отношение психических проявлений в связи личности. Жизненный опыт – это развивающееся уразумение и размышление о жизни. При его посредстве относительное, субъективное, случайное, отдельное элементарных форм целесообразного поведения возвышается до степени проникновения в ценное для нас и целесообразное. Какую роль играют страсти в общем обиходе нашей жизни? Какою ценностью обладает самопожертвование в естественно понятой жизни? Или слова и внешнее признание? Над решением подобных вопросов работает не только жизненный опыт отдельной личности, но он расширяется до опыта общественного. Общество – это регулятор, обнимающий жизнь чувствований и инстинктов; беспорядочным страстям оно ставит границы, вытекающие из потребностей сосуществования, в виде права и нравов; при посредстве разделения труда, брака, собственности оно создает условия упорядоченного удовлетворения инстинктов. Таким образом оно освобождает жизнь от этого ужасного господства и расчищает в ней место для высших духовных чувств и стремлений, которые могут добиться и перевеса. Жизненный опыт, накопляемый обществом в процессе этой работы, создает все более и более приемлемые определения жизненных ценностей и создает им, пользуясь общественной санкцией, прочное положение: таким путем общество порождает из себя самого постепенность ценностей, которая обусловливает отдельное лицо. На этой социальной почве проявляется и индивидуальный опыт. Он возникает самым различным образом. Его остов образуют личные переживания, поскольку они сливаются с какой-нибудь ценностью. Далее, мы научаемся, наблюдая в качестве зрителей за страстями людей, ведущими их к крушению и, последовательно, к крушению их отношений к другим личностям, и страданиями, которые отсюда вытекают. Этот жизненный опыт мы дополняем историей, которая в крупных своих чертах открывает нам судьбу человеческую, и поэзией; последняя в особенности знакомит нас с горестным и вместе с тем сладостным напряжением страсти, ее иллюзией, ее разрушением. Все вместе ведет к тому, что человек становится свободнее и доступнее страданию и счастью от погружения в великие объективности жизни.

Как ни неметодичен этот жизненный опыт вначале, он все же должен, по мере того как он начинает сознавать значение и границы своих приемов, возвыситься до методического уразумения, стремящегося преодолеть субъективный характер определений ценностей. Так он переходит в философию. Все этапы, лежащие на этом пути, усеяны произведениями, трактующими о жизненных ценностях, характерах, темпераментах, образе жизни. И подобно тому как поэзия является важным звеном в разработке учения о темпераментах, характерах и образе жизни, так и это чтение в душах людей, эта собственная переоценка ценностей предметов и ненасытимая жажда понять подготовляют более сознательное понимание значения жизни. Гомер – учитель размышляющих писателей, Эврипид – их ученик. На этом же основании развивается и своеобразная религиозность. Опыт о жизни и огромная сила проникновения в иллюзию, присущую всем посюсторонним благам жизни, заставляют всякого религиозного гения отдаться трансцендентному миру. Религиозное переживание было бы пустым и нелепым, если бы на почве пережитой тщеты, низости или по крайней мере ничтожности человеческих вещей, разлук и вытекающих из них страданий не совершалось через них возвышение к святому, как бы удаление из этого проклятого круга. По этому пути к одиночеству шли Будда, Лао-цзы и, как показывают отдельные места Евангелия, Христос; Августин и Паскаль также вступили на него. Наряду с науками и историческим строем жизни жизненный опыт образует реальную основу философии. Личный момент величайших философов покоится на этом опыте. Очищение и обоснование опыта образуют значительную и влиятельнейшую составную часть философских систем. Особенно ясно это заметно на Платоне, стоиках, Спинозе и в более ограниченном объеме на Канте, если связывать его «Антропологию» с его предыдущими произведениями. Так возникает в философии система имманентных ценностей жизни и система предметных побудительных ценностей; первые примешиваются к состоянию души, вторые присущи чему-то внешнему, обладающему способностью порождать ценности жизни.

Наконец, философия находится во взаимодействии с практическим миром, его идеалами и его строем жизни. Ибо она ведь не что иное, как уразумение воли, ее правил, целей и благ. Воля находит свое выражение в строе жизни хозяйственной, правовой, государственной, в области господства над природой и нравственности. И только на них, стало быть, может быть вскрыта сущность волевого поведения. Они все проникнуты отношениями целеустановления, связанности и правила. Отсюда вытекает глубочайшая проблема философии в этой области: великий вопрос о том, выводимы ли правила из целей. Мысль, до которой поднялся Кант своим категорическим императивом, может быть развита далее так: в нравственном мире существует лишь одно безусловно прочное, а именно то, что взаимная связанность воли, в условленном соглашении или молчаливом допущении наличности взаимности, обладает безусловной обязательностью для всякого сознания; поэтому правомерность, честность, верность, правдивость образуют прочный остов морального мира; ему подчинены все цели и все правила жизни, даже доброта и стремление к совершенству подчинены в следующей постепенности долженствования: от обязательного нисходит к моральному требованию доброты и самопожертвования другим, а оттуда – к личному совершенствованию. Устанавливая сферу влияния нравственных идеалов и отделяя связующее начало долга от подвижности целей, философский анализ морального сознания тем самым определяет и условия образования целевых систем в обществе. Объясняя фактичность жизненных порядков, как они описаны и исследованы в гуманитарных науках, из структуры индивидуума и общества, выводя из телеологического характера последних их развитие и законы их образования, но ставя все эти необходимости под упомянутый нами верховный закон связанности воли, философия превращается во внутреннюю силу, толкающую человека к развитию и к совершенствованию его жизненных порядков, и вместе с тем дает и прочные масштабы для них в нравственных правилах и в реальностях жизни.

Бросим теперь с этого пункта еще раз взгляд на философское мировоззрение. Только теперь мы можем обозреть всю широту его основания. При этом ярче выступает то значение, которое имеет жизненный опыт при образовании миросозерцания. Далее выясняется, что в великих областях, обусловленных различным характером душевного поведения, содержатся проблемы, которые обладают самостоятельным значением и которые можно рассматривать совершенно независимо от положения занимаемого ими в рамках мировоззрения.

Итак, из отношений философии к различным областям человеческой жизни вытекает ее право не только обосновывать и связывать знание, относящееся к этим областям, и эти отдельные науки, в которых консолидировалось знание, но и разрабатывать эти области в особых философских дисциплинах, как философия права, философия религии, философия искусства. Не подлежит никакому сомнению, что каждая из этих теорий должна быть почерпнута из исторического и социального соотношения сил, составляющего область искусства или религии, права или государства, и постольку ее работа совпадает с работой отдельных наук. С другой стороны, ясно, что всякая философская теория подобного рода, которая вместо того, чтобы почерпать из самого материала, держится лишь того материала, который предлагается отдельными науками и который она лишь местами подвергает проверке, не имеет права на существование. Но в силу ограниченности человеческих способностей специальный исследователь лишь в редких случаях будет так твердо владеть и логикой, и теорией познания, и психологией, чтобы, исходя из них, философия не могла внести ничего нового в его исследования. Оправдывается подобная философская теория лишь как нечто временное, вытекающее из неудовлетворительного состояния нашего времени. Задача же исследования внутренних отношений наук между собою, от которых зависит логическое построение каждой из них, всегда останется важной частью функций философии.

Дальнейший разбор философии как науки недоступен в предлагаемом очерке, так как последний занят лишь изложением отдельных дисциплин, в которых совершается это воплощение функций философии.

3. Метафизический дух в пауках и в литературе

Влияние метафизики беспрерывно уменьшается, между тем как функции философии при обосновании и связывании мышления в отдельных областях культуры все увеличиваются. На этом взаимоотношении покоится значение позитивистической философии Даламбера, Конта, Милля, Маха: ведя свое происхождение от специальных наук, позитивистическая философия продолжает их метод и всюду накладывает масштаб их общеобязательного знания. В другой области философское мышление Карлейля и Ницше положительно в том смысле, что оно стремится обобщить и обосновать способ поведения, содержащийся в жизненном опыте и разработанный поэтами и писателями. Естественно поэтому, что философия именно благодаря этим своим свободным приемам, добивается все большего и большего влияния на всю духовную жизнь последнего времени. Методический дух, обобщающий и связывающий науки, определивший исследования Галилея, Кеплера и Ньютона, проник затем на основе позитивистического направления Д’Аламбера и Лагранжа во французские науки о природе и на почве натурфилософии и кантовского критицизма продолжал влиять в Эрнсте фон Бэре, Роберте Майере, Гельмгольце и Гертце. И именно этот философский дух особенно резко проявился со времени великих социалистических теоретиков в отдельных науках об обществе и в истории. Характерно для настоящего положения философии то обстоятельство, что наиболее сильное влияние исходит не от систем, а именно от этого свободного философского мышления, проникающего науку и всю литературу. Ибо и в последней такие писатели, как Толстой или Метерлинк, пользуются значительным философским влиянием. Драма, роман, а теперь и лирика превратились в носительниц сильнейших философских импульсов.

Философский дух проявляется всюду, где мыслитель, свободный от систематических форм философии, подвергает проверке то, что выступает в человеке, как отдельное, как темный инстинкт, авторитет или вера. Он там, где исследователи при помощи методического сознания сводят свою науку к ее законным основаниям, стремятся к обобщениям, связывающим несколько наук. Он там, где жизненные идеалы и ценности подвергаются новой проверке. Все, что, беспорядочно или враждебно сталкиваясь, выступает в рамках какой-нибудь эпохи или в сердце человека, примиряется мышлением; темное разъясняется, непосредственно стоящее одно возле другого приводится в связь. Этот дух не оставляет ни одного чувства ценности и ни одного стремления в их непосредственности, ни одного предписания и ни одного знания – в обособленности: за всем значимым он отыскивает основания его значимости. В этом смысле XVIII век называл себя философским: он имел на то право в силу проявившегося в нем господства разума над темным, инстинктивным, бессознательно творящим и в силу сведения им всех исторических образований к их происхождению и праву.

V. Понятие сущности философии. Перспективы истории и систематики философии

Философия оказалась воплощением весьма различных функций, которые вместе составляют сущность философии. Функция всегда относится к какому-нибудь телеологическому сочетанию и обозначает совокупность проявлений, совершающихся в рамках этого целого. Это понятие не взято из аналогии с органической жизнью и не показывает первоначальной способности. Функции философии относятся к телеологической структуре занимающегося философией субъекта или общества. Это проявления, в которых личность обращается в себе к самой себе и вместе с тем оказывает и внешнее влияние; в этом отношении они родственны проявлениям религиозности и поэзии. Итак, философия есть проявление, вытекающее из потребности духа в уразумении своих действий, потребности во внутренней стройности поведения, прочных форм своих отношений к целокупности человеческого общества; вместе с тем она является функцией, заложенной в структуре общества и необходимой в целях совершенствования жизни, т. е. функцией, равномерно проявляющейся во многих людях и объединяющей их в социальную и историческую связь. В этом последнем смысле она является системой культуры. Ибо признаками последней служат единообразие проявлений во всех индивидуумах, входящих в систему культуры, и связанность индивидуумов, в которых это проявление совершается. Если эта связанность принимает прочные формы, то в системе культуры возникают организации. Из всех целевых связей связь философии и искусства наиболее слабая, ибо функции, выполняемые художником или философом не обусловлены никаким строем жизни: их сфера – сфера высшей свободы духа. Если принадлежность философа к организациям университета и академии и увеличивает его заслуги перед обществом, его жизненным элементом все же остается свобода его мышления: она никогда не должна быть ограничена, от нее зависит не только его философский характер, но и доверие к его безусловной правдивости, т. е. его влияние.

Наиболее общее свойство, присущее всем функциям философии, коренится в природе предметного понимания и мышления в понятиях. С этой точки зрения, философия представляется лишь наиболее последовательным, сильным и синтезирующим мышлением; ее ничто не отделяет от эмпирического сознания. Из форм мышления в понятиях вытекает, что суждение стремится к высшим обобщениям, образование и распределение понятий – к них архитектонике, простое отношение – к всеобъемлющей связи, а обоснование, наконец, – к первичному принципу. В этой своей области мышление направлено на предмет, общий всем мыслительным актам различных лиц, на ту связь чувственных восприятий, в которую упорядочивается множественность вещей в пространстве и многообразие их изменений и движений во времени – на мир. Миру подчинены все чувствования и волевые действия через посредство местного определения принадлежащих им тел и вплетающихся в них составных частей миросозерцания. Все цели, ценности, блага, коренящиеся в этих чувствованиях и волевых действиях, являются частями мира. Он объемлет и человеческую жизнь. Стремясь выразить и связать всю совокупность воззрений, переживаний, ценностей и целей, как они даны в эмпирическом сознании, опыте или опытных науках, мышление идет навстречу понятию мира, возвращается к мировому принципу, мировой причине, стремится определить ценность, смысл и значение мира, требует мировой цели. Везде, где этот метод обобщения, упорядочения в целом и обоснования освобождается, побуждаемый к тому тяготением к знанию, от частных потребностей и ограниченных интересов, он переходит в философию. Далее, везде, где субъект в этом же смысле возвышается до уразумения своего поведения, это уразумение будет философским. Основным свойством всех функций философии будет, стало быть, стремление духа выйти за связанность определенными, конечными и ограниченными интересами и подчинить все происшедшие из ограниченной потребности теории одной общей идее. Эта черта мышления опирается на его закономерности, она соответствует потребности человеческой природы, не допускающей прочного разграничения, радости, получаемой от знания, потребности в последней прочности положения человека в мире и, наконец, стремлению к преодолению связанности жизни ограниченными условиями. Всякое душевное состояние ищет себе прочной точки, освобожденной от условности.

Эта общая функция философии находит себе выражение, при различных условиях исторической жизни, во всех тех проявлениях, которые были рассмотрены нами. Из сложных условий жизни возникают некоторые функции, отличающиеся особенно большой энергией. Таковы развитие мировоззрения до общеобязательности, размышления знания о самом себе; взаимоотношение теорий, образующихся в отдельных целевых системах, с системой всякого знания; наконец, проникающий всю культуру дух критики, универсального синтеза и обоснования. Все они оказываются отдельными проявлениями, вытекающими из единой сущности философии. Ибо последняя приспособляется ко всем моментам в развитии культуры и ко всем условиям ее исторических состояний. Этим объясняются беспрерывная дифференциация ее проявлений и та гибкость и подвижность, с которой она то расширяет систему, то все свои силы направляет на одну проблему и всю свою энергию на новые задачи.

Мы достигли той границы в изложении сущности философии, откуда мы можем осветить ее историю и объяснить ее систематическую связь. Ее история была бы понята, если б из системы функций философии уяснились порядок последовательности, по которому выступают проблемы в условиях культуры, и возможности их разрешений. Если б было описано, в главных его стадиях, углубляющееся уразумение знания о себе и если б, наконец, история проследила, как возникающие в целевых системах культуры теории приводятся синтезирующим философским духом в связь познания и благодаря этому развиваются дальше и как философия создает в гуманитарных науках новые дисциплины, которые она потом уступает отдельным наукам. Если б она показала, как особый характер философских мировоззрений вытекает из состояния сознания эпохи и характера наций, и вместе с тем отметила бы и постоянный рост великих типов мировоззрения. Так история философии ставит пред систематической философской работой три проблемы: основоположение, обоснование и синтез отдельных наук – и задачу удовлетворения неутолимой потребности в уразумении бытия, причины, ценности, цели и их связи в мировоззрении независимо от того, в какие формы выльется и в каком направлении пойдет это удовлетворение.

Литература

Наиболее выдающиеся философы-мыслители все высказали свое мнение о сущности философии в особых сочинениях, или в особых главах своих трудов, или по крайней мере в отдельных местах в них. Мы погрешили бы против относительной ценности этих мнений, если бы мы особо отметили здесь, скажем, все посвященные этому вопросу отдельные сочинения. А если бы мы для экономии места или для наглядности стали производить выбор между этими мнениями или хотя бы только между отдельными сочинениями, то это шло бы вразрез со стремлением к объективности, которое положено в основу настоящей работы. Позволим себе только отметить, что идеи изложенного здесь учения о мировоззрении давно уже высказаны были мною в моих работах, помещенных в «Archiv der Geschichte und Philosophie» и в «Berichte der Berliner Akademie der Wissenschaften».

Перевод И. В. Постмана

II

ОТДЕЛЬНЫЕ ДИСЦИПЛИНЫ

Алоиз Риль

ЛОГИКА И ТЕОРИЯ ПОЗНАНИЯ

Введение

Название «Логика» было дано группе близких по содержанию сочинений Аристотеля впервые школой его, от нее же исходит и имя «Органон» для полного собрания сочинений учителя, названного так по общей цели, которую им приписывала школа. Из двух частей, на которые распадается «Органон», более ранние – «Топика» и «Аналитики»; только эти последние соответствуют дисциплине, которая поныне известна под именем логики, а именно: Первая Аналитика соответствует нашей формальной логике, или учению об элементах логики, Вторая – современному учению о методах и теории познания, которые у Аристотеля еще не были отделены друг от друга. Благодаря тесной связи с топикой, объяснявшейся силлогистической формой также диалектических выводов, уже в древности были распространены превратные воззрения на сущность логики. Дело в том, что только топика, это промежуточное звено между риторикой и настоящей логикой, действительно является технической или практической дисциплиной. Объект топики – диалектический спор. Указать правила этих споров – такова задача топики; поэтому она, на что указывает и само название, исследует общие принципы опровержения и учит, каким образом оспаривать данные определения и положения. В качестве искусства переубеждать топика стоит наряду с риторикой, искусством диспутировать. Воззрение, будто чистая логика тоже есть инструмент знания, орудие к творчеству познания, переносит на весь «Органон» то, что правильно только относительно части его. Впоследствии это воззрение неоднократно сказывалось в различных определениях логики: логику определяли как учение о мышлении, как учение об искусстве мыслить, как нормативную науку, долженствующую предписать мышлению его, т. е. свои законы; логику сравнивали даже с этикой, а иные предпочли назвать ее медициной духа. В противовес этому воззрению мы настаиваем на чисто научном характере логики и полагаем, что имеем при этом право сослаться на самого Аристотеля. Аристотель нигде не излагает своих выводов в силлогистических формах, и поэтому ясно, что он не считал эти формы образцами или нормами, по которым мы должны умозаключать. Он относил их к теории умозаключения, по его мнению, они даже исчерпывают эту теорию; они служат для того, чтобы обнаружить внутреннюю необходимую связь процесса доказательства посредством разложения его, которому в большинстве случаев должно предшествовать дополнение в виде включения новых положений. Аристотель вообще не знает «норм» мышления. Даже принцип противоречия для него прежде всего принцип вещей, а именно верховный принцип, и лишь вследствие этого закон относящегося к вещам мышления. Так как невозможно, чтобы что-нибудь в известном направлении относилось и вместе с тем не относилось к одной и той же вещи, то невозможно, чтобы два противоречиво противоположных высказывания об одном предмете оба были истинны, и ни один человек со смыслом и разумением не может одновременно утверждать и отрицать что-либо в одном и том же направлении; иначе он сам был бы такой невозможной вещью с двумя противоположными, друг друга исключающими предикатами.

Основание логики и возведение ее на степень самостоятельной научной дисциплины следует считать, пожалуй, крупнейшей из заслуг Аристотеля и, во всяком случае, самой прочной его заслугой. Логические учения Аристотеля послужили руководством для всех последующих времен вплоть до современности, и сомнения в правильности их никогда не возникало даже там, где ограничивали или иначе определяли их значение. По длительности своего влияния одни только «Элементы» Эвклида могут сравниться с «Органоном» Аристотеля. В этих двух главных творениях из научного наследия Древнего мира с одинаковой силой проявился гений эллинов в области формальной науки, их гений и вместе с тем характерная для него ограниченность: исключительное оперирование неподвижными определениями и фигурами, в котором, можно сказать, обнаружилось родство греческого ума с греческим архитектоническим и пластическим искусством. Внутри этих пределов древние греки в своей логике и геометрии создали для всех времен образцы строгости понятий. Современная логика связана поэтому с Аристотелем не одним только историческим интересом. Кант дошел даже до такого утверждения: подобно тому как со времени Аристотеля логике не пришлось сделать ни одного шага назад, ей до сих пор не удалось также подвинуться ни на один шаг вперед, и, по всей вероятности, ее следует признать законченной и завершенной. Уже в эпоху Канта это суждение не вполне соответствовало истине, еще менее возможно разделять его в наше время, но, несмотря на это, следует признать, что для логики и поныне существенно важно обращаться к Аристотелю, особенно для ориентирования в вопросах о задаче логики, ее положении в системе наук, отличии от психологии, отношении к теории познания, т. е. в тех принципиальных вопросах, по которым еще не достигнуто полное единомыслие.

Несомненно, что Аристотель понимал логику как общее учение о науке, как теорию теорий и что при основании ее он исходил из методологической точки зрения. «Аналитики» занимаются исследованием вопроса, что делает науку наукой. Исследуется научное доказательство, предмет исследования – доказуемое знание: так Аристотель сам определяет задачу своего главного сочинения по логике. Одной части этой двойной задачи, научному доказательству в формальном отношении, посвящена Первая Аналитика, а Вторая – рассматривает те основные предпосылки, на которых зиждется и по содержанию своему необходимое знание. Обе части вместе составляют учение Аристотеля о достоверности познания, его аподиктику. Называется же вся дисциплина, как формально-логическая, так и гносеологическая, «аналитикой» – по своему методу разложения доказательств на соответствующие формы умозаключений и сведения научного познания к его принципам.

Центральное место занимает в ней теория силлогизма. Логика Аристотеля построена на силлогизме; все ее дальнейшие учения группируются вокруг процесса умозаключения. Умозаключения разлагаются на суждения, суждения – на понятия: таким образом, Аристотель, исходя из силлогизма, приходит к чисто логическому учению о суждениях и понятиях. В Первой Аналитике о суждениях идет речь, лишь поскольку они играют роль посылок, из которых имеют быть выведены заключения; то, что в них выражаются вещественные отношения, совершенно не принимается во внимание, подобно тому как понятия рассматриваются здесь лишь как составные части суждений, как термины или пределы посылок, а следовательно, и заключения. Благодаря этому простому приему логическая теория Аристотеля становится независимой от всяких дальнейших предположений о природе и происхождении понятий, независимой даже от его собственного предположения о том, что в понятиях становятся доступными познанию общие сущности вещей. Термин в заключении не имеет ничего общего, по крайней мере непосредственно, с понятием сущности, этим продуктом сократовско-платоновской философии понятий. Таким путем была очерчена задача чистой, или формальной, логики логика была отдельна от психологии и поставлена впереди теории познания, которая у Аристотеля неотделима от метафизики.

А. Логика

I. Задача логики

Форма науки сама составляет предмет особой науки, и эта наука – логика – всегда одна и та же, совершенно независимо от разнообразия объектов знания. Именно вследствие этого логика не может теоретически основываться на какой-либо одной науке, например на психологии, и только в такую эпоху, которая справедливо гордится большими успехами в области психологического исследования, можно было на минуту проглядеть это простое обстоятельство. Чтобы решить уравнение, нам не нужна психологическая теория математического представления, мы даже не могли бы воспользоваться такой теорией для этой цели. Равным образом самое точное знание психических процессов и актов суждения и умозаключения еще не дает нам возможности сделать правильное заключение или доказать правильность данного заключения. Безразлично, обладаем мы таким знанием или нет, – убеждение в необходимости заключения, во всяком случае, не из него вытекает и им даже нисколько не усиливается; только рассмотрение связи суждений и отношения входящих в состав их понятий дает нам это убеждение. Такова независимость логики от психологии. Разве только во введении в логику уместны психологические рассуждения, да и то только для того, чтобы показать различие между логикой и психологией и этим считать свою задачу исчерпанной. Логика – такая же объективная наука, как и наиболее ей родственная наука – математика. Вводящие в заблуждение и двусмысленные ходячие определения логики, как-то: наука о разуме, учение о законах мышления и т. п., не могут изменить истинной ее природы, и вместо того, чтобы судить по словам логиков, лучше было бы обращать внимание на приемы их. Прием же у всех всегда один и тот же: объективный анализ формы научного изложения, а не субъективный анализ процессов знания. Да и как можно было бы обосновать какое-нибудь логическое положение, скажем, правильность определенного вида фигуры умозаключения, психологически, посредством наблюдения соответствующей деятельности субъекта? Ведь такое положение ставит мыслительной деятельности субъекта требование, которое исходит из объекта мышления и с которым наше мышление должно сообразоваться. Если же мы все-таки хотим в логике говорить о законах мышления, то мы должны понимать под ними не естественные законы мышления, которые, по всей вероятности, очень сложны, как и самый процесс мышления, а также не непосредственно нормы мышления, потому что нормами логические законы становятся только через употребление. Законы мышления в смысле логики – это законы мыслимого, предметного вообще, и постольку логика есть наука о простейших отношениях объектов мышления, своего рода математика познания. Единственный принцип логики – это закон тожества, или – выраженный отрицательно – закон противоречия; анализ мыслимого посредством принципа тожества – вот точное определение чисто формальной части логики. Психология же, как и всякая другая единичная наука, относится к логике, как субстрат исследования, но не как фундамент его.

Между наукой и логикой существует тесная связь. Только немногие отдельные положения логического учения об элементах остаются с тех пор, как они были найдены, неподверженными влиянию прогресса научного познавания и изменения его целей, да и то новые обстоятельства создают отчасти новый взгляд на их значение. Что же касается учения о методах современной науки, то с соответствующим античным, т. е. греческим, учением оно совпадает только в самых общих чертах. Древнему миру, если не считать отдельных следов в пифагорейской и платоновской философии, неизвестно было понятие математического закона природы. Наука, или философия, древности обращалась к понятиям формы вещей, к более близким созерцанию понятиям родов и видов их. Она стремилась к классифицирующему обобщению посредством абстракции. Расчленение понятий на их объемные части и рассмотрение объемных отношений играет в античной логике ту же роль, какую в эвклидовой геометрии играет разложение фигур и вообще исследование отношений протяженности геометрических образований. Из умозаключений древняя логика занималась также преимущественно прямыми, или дедуктивными, и притом она изучала и исследовала законы тех их видов, которые образуются путем подчинения понятий. Теория индуктивных выводов, напротив, находилась в зачаточном состоянии, да только в новое время и могла возникнуть потребность в такой теории. В логике древних, их геометрии и даже их статике мы имеем пред собой творения и откровения одного и того же научного гения, и поневоле хочется, употребляя образное выражение, в котором образ, пожалуй, имеет больший смысл, нежели простое сравнение, говорить о статическом употреблении понятий в древности в противоположность динамическому и эволюционному их употреблению в новейшей науке.

II. К критике аристотелевской логики

В построении своей логики и Аристотель не мог не быть связанным состоянием современной ему науки и задачами, которые она себе ставила. В силлогистической логике не без основания усмотрели параллель метафизике субстанциальных форм, понятий, объявленных сущностями и причинами. Однако эта связь обнаруживается у Аристотеля впервые при применении логических форм к проблемам теории познания. Принципу умозаключения, который Первая Аналитика положила в основу теории силлогизма, только Вторая Аналитика приписывает реальный смысл. Здесь впервые выставляется требование, чтобы среднее понятие в умозаключении в действительности соответствовало причине. Таким образом, умозаключение становится «аподиктическим», логическая необходимость совпадает в нем с реальной, или онтологической, и силлогистический вывод какого-нибудь положения может быть принимаем за изображение образования и формы самих вещей, за адекватное выражение определения их качеств посредством форм понятий. Отсюда становится понятным, что Аристотель должен был прийти к преувеличенной оценке силлогизма, открытие которого он справедливо вменяет себе в заслугу. Если наши понятия о видах и родах не простые ступени абстракции, а понятия общих сущностей или вещей, то отнесение единичного к должному виду, а следовательно, и к должному роду действительно составляет реальный успех познавания. Новое, «иное по сравнению с уже имеющимся», что дается таким отнесением, состоит не в познании фактического свойства, которое осталось бы неизвестным без силлогизма, а в раскрытии основы или причины выраженного в заключении соотношения. Сократ умирает по своей человечности, и вот силлогистически должна быть познана необходимость этой смерти, а не самый факт ее, и возражения, какие Милль делает против силлогизма, основываясь на этом школьном примере бессмертного смертного человека, во всяком случае, неправильны по отношению к аристотелевскому силлогизму. Следует, однако, признать, что если бы Аристотель не принимал неизменные формы в природе за действующие принципы и цели вещей, он, вероятно, и в логике не стал бы придавать такого значения подчинению и подчиненности понятий и не исключил бы с самого начала из круга своего исследования не основанные на подчинении формы умозаключения (на которые имеются указания уже у Платона). Теория таких несиллогистических форм умозаключения, которые приводят к столь же необходимым выводам, как и силлогистические формы, поставила логику пред новыми, отчасти до сих пор еще не решенными, задачами.

По Аристотелю, силлогизм представляет единственный истинный тип всех дедуктивных умозаключений, т. е. заключений от общего к частному. Вся традиционная логика, понятно, придерживалась твердо этого воззрения. Мы только удивляемся, что разделял его даже Милль. И по Миллю также силлогизм, который он, впрочем, понимает как заключение от частного к частному, является руководством для всех «рационативных» умозаключений, и теория его есть главная часть дедуктивной логики. Но это воззрение непосредственно может относиться только к первой аристотелевской схеме умозаключения, к первой силлогистической фигуре, и то, строго говоря, только к первому ее виду с общеутвердительным заключением: «Барбара» – таково характерное название, которое ненамеренно дала ему схоластическая логика. Этот вид, если не понимать его слишком формалистически, действительно составляет подходящую логическую форму для существенных групп наших дедуктивных умозаключений. Мы пользуемся им, когда применяем законы природы к новым случаям, которые не были предусмотрены при установлении этих законов; по тому же виду мы делаем выводы о классификационных признаках вещи. Другого способа приходить силлогистически к общеутвердительным положениям не существует. Но главное – это то, что этот вид силлогизма есть единственное чистое и непосредственное выражение принципа аристотелевского силлогизма. Среднее понятие в нем, действительно, и по общности своей является средним понятием, а что касается посылок, то уже из отношения их к среднему термину явствует, какая из них играет роль большей и какая меньшей посылки, в то время как во второй и третьей фигурах это приходится определять внешним путем, принимая во внимание заключение. Далее, в этих обеих фигурах заключение выводится не путем подчинения, а в одной – посредством противопоставления, в другой – посредством выключения объемной части, общей обоим крайним понятиям; во второй фигуре имеются значащие виды с отрицательными меньшими посылками, в третьей – значащие виды с частными большими посылками, т. е. без настоящих больших посылок; в первом случае нет подчиненности, во втором – подчинения. Сам Аристотель считает поэтому только первую свою фигуру совершенной, по себе доказательной формой умозаключения, и к ней он сводит свою вторую и даже третью фигуры, не замечая их своеобразности и явно прибегая при этом к искусственным построениям. Итак, Аристотель, по существу, знает только один вид дедуктивного умозаключения – первую фигуру. Вполне естественно, что все нападки на силлогизм, которые появились уже к концу древней эпохи и значительно усилились при возникновении новой философии, были направлены на эту первую фигуру и ее главный вид – модус Барбара.

Поскольку силлогистика связана с предположением в себе существующей системы реальных понятий или общих вещей, она вместе с этим предположением может претендовать только на исторический интерес. Но мы знаем, что правила силлогистики непосредственно не основываются на этом предположении, если даже допустить, что косвенно оно влияло на их установление; в таком случае их не должна необходимо постигнуть судьба аристотелевской метафизики. В действительности правила силлогистики несомненно имеют прежде всего регулятивное значение, или критическое, как тоже можно выразиться; они представляют «канон» умозаключения, если уж перестали быть его «органоном». Никто так правильно не оценил это их значение для обычной логики, как тот мыслитель и исследователь, который больше всего подвинул науку и ее теорию за аристотелевские пределы. Логика, говорит Галилей, действительно весьма совершенное орудие для упорядочения наших аргументаций и для проверки правильности уже готовых или найденных доказательств, потому что она показывает, как из допущенных или данных посылок выводятся необходимые заключения; но она не в состоянии служить руководством к нахождению доказательств, и в этом отношении математика гораздо сильнее ее. Здесь уже заключается намек на то, что трудности представляет не выведение заключения, но отыскание посылок, а именно: в одних случаях приходится искать большую посылку, в других – сущность процесса умозаключения состоит в отыскивании меньшей посылки. Открытым только остается вопрос, относится ли к предмету логики упомянутое руководство и возможно ли вообще искусство открытия. Быть может, нам приходится вместе с Галилеем так определять надежнейший способ к нахождению истины: чувственный опыт всегда предпочитать любой аргументации рассудка, что, по словам Галилея, в сущности, отвечает духу учения Аристотеля. Если бы логика действительно не в состоянии была дать что-нибудь сверх того, что она вносит ясность и определенность в наши понятия, порядок и последовательность в строй суждений, то этого практического результата было бы уже вполне достаточно для оправдания ее теории. Но логика прежде всего теоретическая дисциплина, поэтому и учение о силлогизмах должно, наряду с регулятивным значением, иметь более существенное, чисто теоретическое значение. Наши научные познания не только следуют друг за другом во времени, но и по содержанию вытекают друг из друга, и силлогизм не перестал быть составной частью нашего учения об умозаключении потому только, что мы перестали его понимать в смысле аристотелевского и средневекового «реализма».

III. Дальнейшее развитие логики

После Аристотеля учение об умозаключениях – этот главный отдел дедуктивной логики – стало развиваться дальше по двум направлениям, исходные точки которых, в сущности, были намечены уже у Аристотеля. Хотя Аристотель и был слишком связан словесным выражением понятий и положений и довольно часто смешивал словесное и логическое, но для изложения силлогистических соотношений он все-таки пользовался общим способом обозначения понятий: на место понятий он ставит буквы и соединяет их в ряды, соответствующие отдельным силлогистическим фигурам. Так что Аристотель, собственно, является творцом и алгоритмической, или математической, логики, логического исчисления. Но Лейбниц первый определенно и по принципиальным соображениям вступил на путь математического изложения и понимания логических отношений. Силлогистическая форма, говорит Лейбниц, считающий ее одним из самых прекрасных и замечательных изобретений человеческого ума, это особый вид наиболее общей математики, значение которого еще слишком мало известно. Лейбниц имеет при этом в виду исчисление на основе тождественных положений; суждения он сводит к уравнениям, и уже у него мы встречаемся с принципом «квантификации предиката», по которому в каждом утвердительном положении предикат должно принимать за частный. Но попытки Лейбница все-таки еще не выходят за пределы силлогистики. Г. Буль первый преступил эти пределы, и благодаря этому он стал творцом новой дисциплины – алгебраической логики, про которую нельзя с определенностью сказать, является ли она новой ветвью математического анализа или составляет реформу старой логики. Во всяком случае, от нее нельзя отделаться презрительной кличкой: «логический спорт». Тем, что новая дисциплина показала, каким образом любую сложную систему логических положений можно разложить по одному элементу системы, она сделала теорию умозаключения независимой от числа посылок. И нельзя в качестве возражения против нее выставлять то, что она не сумела представить в виде слагаемых или множителей все, даже качественное многообразие отношений признаков и понятий. Это есть нечто, лежащее за пределами не только математического, но и логического понимания. Предметом чисто логического исследования могут быть только аналитические отношения, отношения, выражающиеся в тожестве известных частей содержания или объема понятий. Если алгебраической логике все-таки суждено оставаться предметом специального интереса, то причина этого лежит в ее неспособности выразить такие существенные различия, как различие трех фигур умозаключения. Здесь сказывается превосходство словесного выражения над алгебраическим. Язык, правда, тоже есть только символ мыслей, но он их первый и самый близкий символ; искусственные знаки, напротив, являются символами символов. Поэтому нам постоянно приходится вновь прибегать к словесным предложениям, чтобы объяснить значение знаков и указать законы, которым они должны подчиняться по нашему установлению.

Второе направление дальнейшего развития логики было указано, когда Кант, не удовлетворенный объяснением логиков о суждении вообще, включил в определение суждения признак объективного единства сознания содержащихся в нем понятий. Реформа логики стала реформой учения о суждении. Все наши познания опытные, равно как убеждения мысли, не только выражаются в словесных предложениях или им эквивалентных формах, но они суть и суждения с логической точки зрения. Заключение тоже есть не что иное, как посредственное суждение о связи суждений. Мы поэтому не только признаем, но мы требуем, чтобы заключение было доказательно для посылок, подобно тому как посылки доказательны для заключения; однако мы оспариваем мнение, будто заключение не дает поэтому ничего нового. Познание аналитической связи тоже есть познание: если оно и не расширяет нашего знания вовне, то оно зато сообщает ему внутреннюю ясность. А там, где умозаключение состоит в применении закона природы, оно или открывает бывший до сих пор не известным факт, или объясняет известное. – Из аномалий в возмущениях планетной орбиты мы делаем вывод о существовании неизвестной планеты, а двойное преломление мы объясняем разной эластичностью кристалла по направлению его осей: в том и в другом случае умозаключение расширяет наше познание. Если умозаключение с его посылками и выводом из них следует, таким образом, рассматривать как одно целое, как особого рода суждение, «суждение о связи», то и естественные виды умозаключений следует различать по видам, или формам, суждений, т. е. форма заключения определяет вид самого умозаключения.

IV. Новое учение об умозаключении

Построить «таблицу суждений» становится благодаря этому одной из важнейших задач логики. Во главу становится разделение суждений по их объектам на два основных типа. Подобно тому, как существуют две раздельных и друг от друга отличных области познания: область, образуемая отношениями понятий, и другая – обнимающая бытие и факты, – так и суждения подразделяются на два главных класса: положения о понятиях и высказывания о вещах, или реальные утверждения. Суждение одного вида нельзя непосредственно свести к суждению другого вида, как нельзя этого сделать и с объектами их. Существенное различие обоих видов суждений между собой сказывается в различном значении общности, если мы сравниваем общие положения того и другого вида. Общее положение формы «все А суть В» означает: А, которые суть В, – суть все А; другими словами: в действительности нет такой вещи А, которая одновременно не была бы В; нет людей, которые не были бы смертны; короче говоря, класса А, который не есть В, не существует. Общность состоит здесь в эмпирической всеобщности всех наблюденных фактов, и умозаключение от такого общего к частному основано на принципе «dictum de omni et nullo». Та же формула «все А суть В» применительно к положению о понятиях имеет существенно иной смысл: А необходимо есть В, – плоский треугольник в евклидовом пространстве необходимо есть треугольник, сумма углов которого равна двум прямым, т. е. здесь мы имеем пред собой рациональную и абсолютную всеобщность, совершенно не зависимую от существования или числа случаев, или от повторения понятия. Существует безусловно надежный признак для распознавания в каждом отдельном случае, какого рода общность свойственна данному положению. Уже Локк указал на этот признак: всякое положение, об истинности или ложности которого возможно достоверное познание, не относится к бытию; напротив того, частные положения, утвердительные или отрицательные, которые перестают быть достоверными, как только мы пытаемся сделать их общими, единственно имеют своим предметом действительное существование. Ни одно эмпирическое положение нельзя путем одной эмпирики превратить в безусловно общее или необходимо действительное положение; для этого в каждом случае приходится прибегать к посредничеству общего положения о понятиях в форме закона, да и тогда еще чисто эмпирический элемент в положении приходится снабжать оговоркой: впредь до дальнейшей проверки.

Из этого основного различия суждений непосредственно вытекают два главных вида умозаключений: умозаключения из положений о понятиях и умозаключения из реальных утверждений, или суждений о вещах. Если заключение представляет собой безусловно или рационально общее положение, т. е. если оно выражает отношение понятий, то и посылки должны выражать отношение понятий, быть чистыми положениями о понятиях; число посылок при этом не ограничено. Примером может служить любой ряд чисто аналитических выводов, но также и соединение аксиом в теоремы и теорем – в дальнейшие выводы по методу Эвклида. Если же заключение есть простое реальное утверждение, если оно только констатирует наличность известного факта, то и посылки, из которых сделан вывод, тоже суть простые реальные утверждения. В этом случае тоже число суждений не установлено. Но заключение может утверждать фактичность и необходимость относительно одного и того же объекта. В таком случае следует допустить, что большей посылкой служило всеобщее и необходимое положение, например математический закон природы, и что ему было подчинено фактически действительное положение; иначе заключение не могло бы одновременно иметь значение фактического и необходимого положения. Этот весьма существенный вид умозаключения, который по области его преимущественного применения можно назвать умозаключением экспериментальных наук, соответствует первому виду первой аристотелевской фигуры; Аристотелю самому был известен этот вывод о необходимом существовании из двух положений – необходимого и фактического, и приходится только удивляться, что он не обратил внимания на его принципиальное значение. Единственно, в этом умозаключении одна из посылок не только занимает место, но и по значению своему является большей посылкой, и заключение вопреки обычному правилу следует здесь «сильнейшей» посылке. Уже по этому одному мы имеем здесь прогресс познавания. Кроме того, по этой форме, как уже замечено, применяются законы природы или для открытия неизвестных, или для объяснения уже известных фактов. С понятием закона природы мы связываем признак безусловной всеобщности. Вопрос, насколько это правильно, относится к теории познания; для того чтобы логически оправдать заключение из такого закона, достаточно, чтобы выраженной в законе математической функции естественных величин действительно присуща была истинная всеобщность. – Особое место занимает третья силлогистическая фигура. По своему логическому значению ее заключения всегда отрицательны, даже когда они словесно облечены в утвердительную форму. На основании одного или многих примеров они отрицают мнимую всеобщность какого-либо положения. Буддизм показывает, что существуют и атеистические религии; следовательно: ложно утверждение, будто религия необходимо связана с какой-либо разновидностью теизма, и, наверно, ложно мнение о тождественности того и другого. И так как нам здесь важно только опровержение ходячего мнения, то в заключение мы опускаем пример. Не все силлогистические выводы получаются посредством подчинения, потому что в третьей фигуре возможны значащие заключения из двух общеотрицательных посылок (умозаключение Лотце), – вот другой пример, относящийся к тому же предмету нашего рассуждения. Во всех подобных случаях мы должны держать в уме положение, которое мы хотим отрицать; в самой фигуре нет этого положения, она вообще не содержит настоящей большей посылки, она только устраняет возможность употребления ложных положений в качестве больших посылок. Важная функция этой фигуры состоит в том, что она освобождает наш ум от предубеждений в виде скороспелых обобщений.

V. Логика индукции

Создание новой науки, открывшее эпоху в истории философии вообще, было и в логике началом второй эпохи – эпохи индуктивной логики. Не Бэкон, человек дилетантского склада ума и любитель разных планов, а сам творец новой науки создал и «Новый органон». Индуктивный метод Бэкона стоит даже фактически ниже аристотелевского, и если не считать небольшой поправки о принятии во внимание и «отрицательных инстанций», то в нем нет ничего нового. Аристотель указал индукции надлежащее место. Индуктивный вывод он рассматривает как обращение дедуктивного. В то время, как дедуктивный вывод, силлогизм, при помощи среднего термина показывает, что больший термин принадлежит меньшему, индукция должна при помощи меньшего термина показать, что больший термин принадлежит среднему. Она должна находить большие посылки силлогизмов. Аристотель стремится индуктивно, посредством отдельных случаев, показать общую связь двух понятий (употребляя для этого причудливый пример понятий: обладать долговечностью и не иметь желчи); его умозаключение покоится на том, что один и тот же предмет обладает двумя различными свойствами. Бэкон, напротив, исследует различные случаи нахождения одного и того же свойства или явления (теплоты в его примере), стремясь индуктивно прийти к определению его сущности или «формы». По способу Аристотеля мы и теперь еще (если взять осмысленный пример) заключаем о связи между двойным преломлением и одноосной формой кристалла, между тем как по методу Бэкона никто еще не сделал индуктивного вывода, и даже самому Бэкону это не удалось, потому что его «таблица нахождения» теплоты оканчивается весьма характерным «и так далее».

Но ни путь Бэкона, ни аристотелевский прием не приводят к цели. Мы хотим знать, в какой зависимости находятся, если остаться при прежнем примере, двойное преломление и кристаллическая форма; мы хотим знать, как эта форма является причиной преломления, но именно этого не в состоянии объяснить одна индукция. Самое большее, что она в состоянии дать, это эмпирическое правило как материал для искомого объяснения, но не само объяснение. К этому объяснению вообще нельзя прийти путем сравнения отдельных случаев и абстракции наблюдаемых общих им признаков. Первый это познал Галилей. Он высказал мысль, что чистой индукцией нельзя дойти до какого-либо более ценного познания. Ибо если индуктивный вывод должен быть сделан на основании всех единичных случаев, то он невозможен там, где нельзя исчерпать всех случаев, и бесполезен тогда, когда он возможен. Он может только подвести итоги отдельных случаев и выразить в эмпирически общем положении то, что мы и так знаем, не прибавляя решительно ничего нового относительно познания природы этих случаев. Галилей ставит поэтому на место сравнения всех или многих однородных случаев анализ отдельного случая: абстракцию он заменяет анализом. Правильность этого приема тотчас же становится очевидной, как только мы примем во внимание, что уже каждое отдельное событие в природе, взятое само по себе, должно заключать в себе закон своего совершения. Так что обнаружение этого закона в одном случае дает понимание всех однородных случаев, и обобщение является здесь следствием познания, а не наоборот – не познание следствием обобщения. Этим был найден новый вид понятий – понятий законов, и научное познание было поставлено пред новой задачей.

Аналитический метод был, собственно, не чужд и древности. Платон открыл его, по всей вероятности, когда он пытался решить некоторые геометрические задачи. В применении к проблемам чистой философии он известен под именем «гипотетического разбора понятий», как его первый, кажется, назвал Целлер, ссылаясь на изречения Платона. Метод состоит в том, что допущение, введенное с целью решения задачи, поверяется путем его последовательного развития и сравнения следствий с данным или признанным. Подчиняющей дедукции силлогизма, таким образом, противопоставляется конструирующая дедукция, а что она ведет к прогрессу познания – не нуждается в доказательстве.

Метод Галилея заключает в себе этот метод Платона, Галилей только вводит существенный дополнительный элемент в виде эксперимента. Платон поверяет теоретические следствия своих допущений опять-таки на понятиях; он не выходит за пределы исследования понятий и чистой математики. Галилей, исходящий из чувственного опыта, применяет свой аналитический метод – «metodo risolutivo», который он называет ключом к изобретению, к явлениям природы, и следствия своего допущения он поверяет на опытных фактах путем эксперимента. При этом, однако, следует иметь в виду, что эти факты можно было найти, только руководствуясь теорией, которая на них должна быть проверена. И подобно тому как опыт подтверждает теорию, так теория расширяет опыт. История открытия и доказательства законов свободного падения тел навсегда останется образцом нового метода. Особенное же значение для изучения и дальнейшего развития логики приобретает эта история благодаря тому, что Галилей совершенно ясно сознавал сущность и значение примененного им метода. Наблюдая, что падающие тела приобретают увеличение скорости, или ускорение, Галилей «после долгих размышлений» для объяснения явлений падения ввел понятие равномерно ускоренного движения, увеличения скорости пропорционально времени, и отсюда вывел отношение пройденных путей ко времени. Затем он мысленно отождествляет естественное ускоренное движение падения с равномерно ускоренным движением и обнаруживает на опыте с наклонной плоскостью, что «показываемое экспериментом вполне соответствует объясняемым явлениям»; этим гипотеза была доказана, т. е. перестала быть гипотезой. Теория объясняет явления, а объясненные явления доказывают истинность теории. В этом взаимодействии опыта и мышления, в этом совместном действии, чуть ли не единстве индукции и дедукции состоит сущность экспериментального метода, хотя ее и не так легко разглядеть в более сложных случаях, чем в приведенном, выдающемся и по своей классической простоте. За аналитическим методом следует синтетический – «metodo compositivo»; от мысленно и фактически простого в познании, добываемого первым методом, он идет к сложному, в чем его отличие и превосходство над методом древней науки, заключающим от общего к частному. «В философии природы, как и в математике, при исследовании сложных вещей аналитический метод должен предшествовать синтетическому», – говорил также Ньютон.

Новая логика возникла вместе с новой наукой, которая вначале была только естествознанием, или натурфилософией, как она себя сама называла. Но не следует думать, что в так называемых гуманитарных науках построение научного доказательства и нахождение его отправных точек идет другим путем, чем в области естественных наук. В последнее время были, правда, сделаны попытки резкого разграничения «наук, основанных на законах», и исторических дисциплин; говорили даже о полной их противоположности, и, пожалуй, действительно верно, что в первых познается преимущественно общее, а в исторических дисциплинах интерес сосредоточивается на единичных, даже однократных явлениях. Но из этого еще нельзя сделать вывода о дуализме методов. Если исторические науки в тесном смысле слова действительно призваны выбирать и систематизировать факты с точек зрения общедействительных культурных ценностей, то понятия этих ценностей или должны быть исходными точками, в виде каких-либо заданий или постулатов, и тогда, значит, должен применяться синтетический метод; или же они, путем обратного заключения, выводятся из исторических фактов, и, следовательно, применяется аналитический метод. Принципы материальные никогда не могут изменить общую форму научного доказательства. Разъединенные по своим предметам, науки [синтетическим] методом связуются в единство знания.

Быть методологией, показывать, какова природа знания, из каких отношений своих элементов оно состоит, – вот что навсегда останется главной задачей логики. Методологическая точка зрения в ней самая существенная, она же была и первоначальной ее точкой зрения, определявшей ее при самом возникновении. Все действительные успехи логики в новейшее время тоже были успехами в области методологии, тогда как в учении об элементах однажды установленные рубрики не удалось ничем дополнить. Мы, главным образом, имеем в виду теорию индуктивного метода (не смешивать с чисто индуктивным умозаключением), которая со времени Юма, за которым следовал Милль, заняла центральное место в логических изысканиях. Но то, чего искал Юм, исходя из основ чистого опыта, и чего он не мог найти в полном объеме, уже содержалось в творениях Галилея и его последователей, откуда его только надлежало извлечь. Мы уже познали, что без дедукции невозможна и индукция. Сама индукция в существенной стадии своего процесса есть не что иное, как гипотетическая дедукция, догадка при помощи дедуктивного умозаключения. Так что в действительности существует только один процесс умозаключения, применимый в двух направлениях: прямом, отправляющемся от посылок к заключению, и обратном, ведущем назад от заключения к посылкам. И подобно тому как всякий обратный процесс имеет своим предположением прямой процесс, обращением которого он является, так и индуктивное обратное заключение основано на предположении прямого заключения. Индуктивный метод исходит из такого обратного заключения. Исследуемое явление мы рассматриваем как объяснимое известными предположениями; затем мы, руководствуясь природой явления, вводим одно из таких возможных предположений, выводим из него дедуктивно все следствия и смотрим, «совпадают ли мысленно необходимые следствия нашего (гипотетического) образа с образами естественнонеобходимых следствий изображенного предмета». Чувственный опыт как исходный пункт, расширенный теорией экспериментальный опыт как конечный пункт – таковы две крайние точки, между которыми движется индукция, промежуточные же стадии процесса суть дедуктивного свойства.

Итак, логике со времени Аристотеля действительно не пришлось сделать ни одного шага назад, но по пути, предначертанному Аристотелем, она подвинулась не на один шаг вперед. Сделать для новой науки, созданной в XVII столетии и мощно развившейся во второй половине XIX века, то же, что Аристотель дал науке своего времени, – такова в общих чертах современная задача логики, а также ее программа на будущее время.

Б. Теория познания

I. Проблемы теории познания

Логика не нуждается для своего обоснования в теории познания. Как учение о форме науки вообще она представляет наиболее общую научную дисциплину, не подчиненную никакой другой дисциплине; она поэтому не допускает, да и не нуждается ни в каком дальнейшем обосновании. Но к логическим исследованиям, особенно в области методологии, примыкает ряд общих вопросов, связанных с логикой более тесно, чем с любой иной наукой, не исключая и психологии.

Логика берет объекты мышления как данные и рассматривает их исключительно со стороны отношений, в каких они находятся друг к другу, поскольку они мыслятся; вопросом о происхождении нашего предметного знания она как чистая логика вовсе не занимается. Логические истины остаются тем, что они суть, совершенно и независимо от того, откуда происходят объекты мышления; они остаются «истинами в себе» и образуют теорию достоверности познания со стороны формы. Равным образом логика в состоянии только показать, как, исходя из предположения о законосообразности всего совершающегося в природе, следует общеобязательным образом выводить законы природы и доказывать их, но существование этого предположения, а также вопрос о том, свойственна ли ему только фактическая или также и высшая необходимая общеобязательность, уже не относятся к предмету исследования логики. Принцип наших индуктивных заключений, закон всеобщей причинности, не есть чисто логический принцип; он утверждает нечто о самих вещах, поэтому он в логике никогда не может быть больше, чем постулатом нашего познавания; доказательство этого постулата независимо от того, возможно ли оно или нет, во всяком случае выходит за пределы логики.

Подобного рода вопросы, не разрешаемые логикой, и составляют задачу критической теории познания. Она исследует источники нашего знания и определяет ступень его обоснованности. Происхождение познания, его реальность или общеобязательность о вещах, определение его границ – таковы проблемы величайшей важности, которыми занимается теория познания. Предмет ее – наука со стороны содержания; вместе с логикой, определяющей форму познания, она образует поэтому общее учение о науке. Чрез нее философия приходит в соприкосновение с позитивным исследованием. Для философии именно она, а не метафизика является настоящей основной наукой, потому что ей надлежит сперва определить, возможно ли вообще теоретическое познание, выходящее за пределы опыта и позитивной науки. Даже исторически этот вопрос о возможности метафизики и дал толчок к возникновению теории познания. Мы оставляем в стороне вопрос, объемлет ли она сама все дальнейшие проблемы теоретической философии, но что она над всеми ими господствует – это несомненно. Из философских мировоззрений, которые возникали в течение истории, каждому соответствовал особый вид понимания сущности познания; каждое мировоззрение имеет свою гносеологическую точку зрения, независимо от того, сознавал ли это творец системы или нет. Философские системы можно поэтому распределять на основные типы и обозревать по соответствующим гносеологическим направлениям, что служит явным доказательством центрального места, какое теория познания занимает в философии и науке.

Вопрос о происхождении познания имеет двойной смысл, и оба его значения необходимо различать самым тщательным образом. Во-первых, может быть поставлен вопрос о происхождении и развитии наших представлений, и в этом психологическом вопросе первоначальное в нашем познании тоже имеет психологический смысл начального, первого во времени в образовании сознания. Мы хотим знать, как, в силу каких способностей и актов своего духа, человек дошел до своих представлений о вещах, и для объяснения этого мы пытаемся разложить психические явления на их элементарные процессы, которые в связи с внешними причинами ведут к развитию сознания. Одним словом, здесь идет речь о возникновении опыта и о приобретении познания. От этого психологического вопроса о происхождении нашего знания отличается гносеологический вопрос; в этом последнем вопросе первоначальное означает не раннее во времени, а предшествующее в порядке понятий, т. е. то, что обусловливает познание, в отличие от того, что является в нем производным. Заимствуя пример Канта в его подлинных выражениях, мы скажем, что «время как формальное условие возможности изменений объективно (т. е. в понятии) предшествует им, но субъективно и в действительности сознания это представление, подобно любому другому, возникает вследствие восприятий». В теории познания мы стремимся найти объективные предпосылки знания, а не раскрыть его субъективные источники; поэтому здесь вопрос ставится так: что содержит в себе опыт как таковой, что означает познание по понятию своему и при каких условиях опыт есть познание? Итак, психология и теория познания под вопросом о происхождении наших представлений понимают различные, даже не однородные вещи, и этого различия нельзя упускать из виду, если хотят понимать, в каком смысле Кант и до него еще Юм говорили о познаниях a priori. Быть априорным не значит пред существовать до опыта в духе (Кант определенно отвергает такую «систему преформаций» духа) – это значит быть познаваемым независимо от опыта, т. е. это выражает отношение к опыту в понятии, а не во времени. Признаки априорности: истинная всеобщность и строгая необходимость – суть внутренние признаки известных познаний самих, а не следствия их возникновения из субъекта. Априоризм и учение об эволюции поэтому отнюдь не исключают друг друга, как гласит ходячее утверждение; они могут существовать вместе, их результаты не могут друг другу мешать или противоречить, потому что они относятся к совершенно различным проблемам. Наконец, мнение, будто Кант опровергнут Дарвином, настолько бессмысленно, что пора было бы перестать к нему серьезно относиться. Ссылка на развитие сознания ровно ничего не говорит против принятия познаний a priori. Все наши познания развиты, в том числе и те, которые по значению своему называются априорными. Таково было и мнение Канта, который в вопросе о происхождении понятий объявил себя сторонником эволюционного учения, теории их «эпигенезиса».

II. Развитие теории познания

В «Опыте о человеческом разуме» Локка теория познания начиналась психологическим рассуждением о происхождении понятий, но Локк не развил подробно своего представления об их происхождении из внешних и внутренних чувств. Большая часть второй книги «Опыта…», трактующей об «идеях» как материале познавания, посвящена анализу содержания представлений, а в четвертой книге, теории познания Локка в собственном смысле, уже вовсе речи нет о происхождении понятий. Юм во втором, более зрелом, изложении своей теоретической философии перенес психологическую часть первого изложения в введение, и эту часть его труда можно опустить без всякого существенного ущерба для понимания главного: исследования познавательной ценности чистого опыта. Кант, наконец, поставил себе «трансцендентальную» задачу – доказать объективную общеобязательность для опыта чистых, независимых от опыта познаний. Выражаясь языком современной ему психологии, он, правда, говорит о познавательных способностях, но в действительности у него речь идет о видах познания. Так, он исследует не «чувственность» как способность субъекта воспринимать представления, а понятия пространства и времени, не рассудок и разум как силы или способности духа, а логические единицы понятий в суждениях, которые, будучи отнесены к возможному воззрению, приобретают значение категорий или понятий чистого рассудка, равно как идеи или понятия чистого разума, поскольку они рассматриваются как орудия метафизических познаний. Больше того, психологический вопрос о происхождении общих понятий познания казался Канту столь второстепенным, что он мог писать: «Откуда нам присущи эти понятия, это безразлично; (вопрос состоит в том) откуда мы заимствуем их сочетание?», т. е. другими словами: как можно доказать относительно их сочетания его общеобязательность для вещей? Нужно сжиться с этим объективным характером теории познания, чтобы понять ее особенную постановку вопроса и отличие ее метода от психологического анализа.

Гносеологические исследования господствуют в современной философии уже по количеству своему. Но и за пределами специально философии мы видим математиков и естествоиспытателей, обращающихся к теории познания. Первые занимаются преимущественно гносеологическим исследованием вопросов об основах геометрии и об отношении в ней созерцания и мышления. Обнаруживши мыслимость неэвклидовых геометрий, эти исследования подтвердили ту часть учения Канта, по которой геометрические аксиомы не суть мысленно необходимы (не суть аналитические положения, по терминологии Канта), и не опровергли вместе с тем другой его части, приписывающей им созерцательную необходимость. Естествознание, со своей стороны, пришло к результатам, которые имеют философское значение как вследствие своей принципиальной важности, так и вследствие необычайной общности. К принципу сохранения вещества прибавился в середине прошлого столетия принцип сохранения энергии – открытие наполовину философское, как выразился один естествоиспытатель. В действительности таки правильные представления о причинной связи явлений внешней природы много содействовали открытию этого принципа. Кроме принципов сохранения энергии и вещества, имеется еще третий закон, тоже относящийся к миру, доступному нашему внешнему опыту, к чувственному миру в его целом, – принцип увеличения энтропии. Стоя наряду с двумя первыми принципами, он занимает даже особое положение, поскольку это единственный известный нам закон, определяющий общее направление совершающегося в природе. Столь выдающиеся успехи в познавании природы сами толкают к исследованию их основ. Но, помимо того, открытие новых фактов поставило под сомнение много общепринятых представлений и теорий естествознания, и это также заставляет естествоиспытателей приняться за новую проверку опыта и теории, этих фундаментов их научного здания. Пропасть между неодушевленной и одушевленной природой, несмотря на все усилия, тоже не удалось уничтожить; виталистические гипотезы, ныне вновь получающие распространение, годятся только для того, чтобы прикрыть наше незнание, сама же пропасть благодаря им только увеличивается. Но вследствие таких попыток критика телеологической силы суждения Канта получает зато новый интерес для современности. На нейтральной почве теории познания произошло, таким образом, сближение между философией и естественными науками, сближение, которое вселяет самые большие надежды и призвано, по-видимому, преобразовать научное мышление и совершить революцию во всем нашем понимании вещей.

III. Гносеологический позитивизм



Поделиться книгой:

На главную
Назад