Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Полина; Подвенечное платье - Александр Дюма на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– О! Вы не можете рассказать так, как я, о том впечатлении, которое вы произвели на всех в свете; эта часть истории известна мне лучше. Вы, сами о том не подозревая, были королевой всех балов, царицей в лавровом венке, невидимом для одних только ваших глаз. Тогда я впервые встретил вас. Это случилось у княгини Бел… Все, кто только был знаменит и известен, собрались у этой прекрасной изгнанницы Милана. Там пели, и виртуозы наших гостиных подходили поочередно к фортепиано. Все, чего только может достичь музыка и пение, соединилось вместе, чтобы восхитить эту толпу дилетантов, удивляющуюся всегда, встречая в свете то совершенство исполнения, которого мы требуем и так редко находим в театре. Потом кто-то начал говорить о вас и произнес ваше имя; уже тогда сердце мое забилось в волнении. Княгиня встала, взяла вас за руку и повела, словно жертву, к этому алтарю мелодии. Скажите мне, отчего, когда я увидел смущение ваше, чувство страха охватило меня, как будто вы были моей сестрой, хотя я знал вас не более четверти часа? О! Я дрожал, может быть, сильнее, чем вы, и, верно, вы были далеки от мысли, что в этой толпе есть сердце, родное вашему, которое колотилось от страха и восхищалось вашим торжеством. Уста ваши открылись, и мы услышали первые звуки голоса еще дрожавшего и неверного. Но вскоре ноты стали чистыми и звучными; глаза ваши устремились к небу. Толпа, окружавшая вас, сомкнулась, и не знаю даже, услышали ли вы ее рукоплескания; душа ваша, казалось, парила над всем этим где-то в вышине. Это была ария Беллини, мелодичная и простая, однако же полная печали, какую мог создать только он один. Я не рукоплескал вам – я плакал. Вы возвратились на свое место; похвалы лились на вас ручьем; я один не смел подойти к вам; я сел так, чтобы видеть вас беспрестанно. Вечер продолжил свое течение. Звучала музыка, потрясая восхищенных слушателей своей гармонией. Но я ее не слышал. С тех пор как вы оставили фортепиано, все чувства мои сосредоточились на одном. Я смотрел на вас. Помните ли вы этот вечер?

– Да, я припоминаю его, – кивнула Полина.

– Потом, – продолжал я, забыв о том, что прерываю ее рассказ, – потом я услышал в другой раз не эту самую арию, но ее народный вариант. Это было в Сицилии, вечером одного из тех дней, которые бывают только в Италии и Греции. Солнце едва скрылось за Джирджентами, древним Агригентом. Я сидел возле дороги. По левую сторону от меня в вечернем сумраке начинал теряться морской берег, усеянный развалинами, среди которых возвышались три храма; вдали простиралось море, неподвижное и блестящее как серебряное зеркало. По правую сторону от меня на золотом фоне выделялись резкие контуры города, как бы сошедшего с одной из картин мастеров первой флорентийской школы, которые приписывают Гадди и которые помечены именами Чимабуэ или Джотто. Рядом со мной прошла молодая девушка: она возвращалась от фонтана и несла на голове одну из столь красивых древних амфор. Она напевала ту самую песенку, о которой я говорил вам. О! Если бы вы знали, какое впечатление произвела на меня эта песенка. Я закрыл глаза и склонил голову на грудь: море, берег, храмы – все исчезло, даже эта итальянская девушка, которая, как волшебница, вернула меня на три года назад и перенесла в салон княгини Бел… Тогда я опять увидел вас, опять услышал ваш голос и смотрел на вас с восторгом. Но вдруг глубокая печаль овладела мной, потому что в то время вы не были уже молодой девушкой, которую я так любил и которую называли Полиной Мельен; вы стали графиней Безеваль… Увы!.. Увы!..

– Да, увы! – прошептала Полина.

В молчании прошло несколько минут. Полина первая его нарушила.

– Да, это было прекрасное, счастливое время моей жизни, – сказала она. – Ах! Молодые девушки не понимают своего счастья; они не знают, что несчастье не смеет дотронуться до покрова целомудрия, который муж некогда сорвет с них. Да, я была счастлива в продолжение трех лет. За эти годы едва ли омрачалось сверкающее солнце моей юности, едва ли затмевалось оно, как облаком, каким-нибудь невинным волнением, которое молодые девушки принимают за любовь. Лето проводили мы в своем замке Мельен, на зиму возвращались в Париж. Лето проходило в деревенских праздниках, а зимы едва хватало на городские развлечения. Я не думала, что жизнь, столь радостная и спокойная, когда-нибудь может закончиться. Я была весела и доверчива. Так мы прожили до осени 1830 года.

Подле нас, по соседству, находилась дача госпожи Люсьен, муж которой был большим другом моего отца. Однажды вечером она пригласила меня и мою матушку провести весь следующий день у нее в замке. Ее муж, сын и несколько молодых людей, приехавших из Парижа, собрались для кабаньей охоты, а большой обед должен был прославить победу нового Мелеагра[4]. Мы дали слово.

Приехав в замок, мы не застали уже охотников. Но так как парк был огражден стенами, то мы легко могли присоединиться к ним. Впрочем, время от времени до нас должны были доноситься звуки рога. Услышав их, мы могли явиться на место охоты, когда пожелали бы, и испытать удовольствие, не рискуя устать. Господин Люсьен остался в замке с женой, дочерью, моей матушкой и со мной; Поль, сын его, заправлял охотой.

В полдень звуки рога зазвучали заметно ближе; мы услышали сигнал, повторившийся несколько раз. Господин Люсьен сказал нам, что теперь самое время смотреть; кабана загнали, и если мы этого хотим, пора садиться на лошадей; в ту же минуту к нам прискакал один из охотников с приглашением от Поля. Господин Люсьен взял карабин, повесил его через плечо; мы сели на лошадей и отправились вслед за ними. Матери наши пошли пешком в павильон, вокруг которого происходила охота.

Через несколько минут мы были уже на месте и, несмотря на мое отвращение к этой забаве, звуки рога, быстрая езда, лай собак, крики охотников произвели и на нас свое действие: мы – Люция и я, смеясь и внутренне дрожа от страха, поскакали наравне с самыми искусными кавалерами. Два или три раза мы видели кабана, перебегавшего аллеи, и собак, почти настигших его. Наконец он прижался к большому дубу, развернулся и выставил морду с обнаженными клыками на свору собак. Это было на краю одной прогалины в лесу, куда выходили окна павильона, так что госпожа Люсьен и моя матушка могли видеть все происходившее.

Охотники стояли полукругом, в сорока или пятидесяти шагах от того места, где происходила схватка. Собаки, разгоряченные скорым бегом, бросились на кабана, который почти исчез под этой движущейся пестрой массой. Время от времени одна из нападавших гончих подлетала вверх на высоту восьми или десяти футов и падала с визгом вся окровавленная; потом бросалась в самую гущу схватки и, несмотря на раны, вновь нападала на своего неприятеля. Это сражение продолжалось не более четверти часа, и уже более десяти или двенадцати собак были смертельно ранены. Это зрелище, ужасное и кровавое, сделалось для меня мучением и, кажется, то же действие произвело на других наблюдателей: до меня донесся голос госпожи Люсьен, которая кричала: «Довольно, довольно! Прошу тебя, Поль, довольно!» В ту же минуту ее сын соскочил с лошади с карабином в руке, подошел на несколько шагов к кабану, прицелился и выстрелил.

В то же мгновение все происходило стремительно, как удар молнии: собаки разлетелись в разные стороны, раненый кабан рванулся вперед, и, прежде чем госпожа Люсьен успела вскрикнуть, зверь был уже на Поле; молодой человек упал, а свирепое животное, вместо того чтобы бежать, нависло в остервенении над своим новым неприятелем.

Наступила минута страшного молчания; госпожа Люсьен, бледная как смерть, простирая руки к сыну, хотела кричать, но лишь едва слышно шептала: «Спасите его! Спасите!..» Господин Люсьен, который один был вооружен, взял свой карабин и хотел прицелиться в кабана; но Поль находился прямо под ним: малейшая осечка – и отец мог убить сына. По его телу пробежала дрожь; он ощутил собственное бессилие, бросил карабин и устремился к Полю, крича: «На помощь! На помощь!» Прочие охотники последовали за ним. В то же мгновение один молодой человек соскочил с лошади, поднял ружье и крикнул громким и повелительным голосом: «Вернитесь на место, господа!» Охотники расступились, чтобы дать дорогу посланнице смерти, которая иначе могла попасть в них. То, о чем я расскажу вам, заняло не больше минуты.

Взоры всех остановились тотчас на стрелке и на той страшной цели, что он избрал; что касается его самого, то он был тверд и спокоен, как будто перед глазами его была простая мишень. Дуло карабина медленно поднялось; потом, достигнув известной высоты, охотник и ружье сделались совершенно неподвижны, словно оба они были высечены из камня. Раздался выстрел, и кабан, смертельно раненный, повалился в двух-трех шагах от Поля, который, освободившись от своего противника, стал на одно колено и схватился за охотничий нож. Но это было лишнее: пуля была направлена верной рукой, и принесла своей жертве смерть. Госпожа Люсьен вскрикнула и упала в обморок; ее дочь, Люция, начала спускаться с лошади и упала бы, если бы один из охотников не поддержал ее; я соскочила с коня и побежала на помощь к госпоже Люсьен. Что же касается охотников, то они окружили Поля и мертвого кабана, за исключением того стрелка, который, выстрелив, спокойно прислонил карабин к стволу дерева. Госпожа Люсьен пришла в чувство на руках сына и мужа. Поль получил только легкую рану в ногу: так скоро произошло все, рассказанное мной. Когда утихло первое волнение, госпожа Люсьен посмотрела вокруг: она хотела выразить свою благодарность матери и искала охотника, спасшего ее сына. Господин Люсьен понял ее намерение и подвел его. Госпожа Люсьен схватила его руку, хотела благодарить, но залилась слезами и могла выговорить только: «О! Господин Безеваль!..»

– Так это был он? – вскрикнул я.

– Да, это был он. Я увидела его там впервые, окруженного признательностью целого семейства. Меня захватило волнение, вызванное эпизодом, героем которого бесспорно являлся он. Это был белокурый молодой человек среднего роста с черными глазами. На первый взгляд, ему, казалось, не было и двадцати лет; но, рассматривая его внимательнее, можно было заметить легкие морщины, расползавшиеся от век к вискам; едва заметная складка пересекала его лоб, что говорило о постоянно гнетущих его мрачных мыслях, таившихся в сердце. Бледные тонкие губы, прекрасные зубы и женственные руки дополняли внешность этого человека, который сначала внушил мне скорее чувство отвращения, нежели симпатию; в эти минуты всеобщего восторга, когда мать от всего сердца благодарила его за спасение сына, взгляд его был чрезвычайно холоден.

Охота закончилась, и мы возвратились в замок. Войдя в гостиную, граф Безеваль извинился, что вынужден уехать: он дал слово быть на обеде в Париже. Ему заметили, что надо сделать пятнадцать лье за четыре часа, чтобы поспеть вовремя. Граф ответил с улыбкой, что его лошадь привыкла к такой езде, и приказал своему слуге привести ее.

Этот слуга был малайцем; граф привез его из путешествия, совершенного им в Индию для получения значительного наследства. Хотя слуга жил во Франции уже около трех лет, он носил национальный костюм и говорил только на своем родном языке, на котором граф знал всего несколько слов, однако их хватало для того, чтобы объясняться с малайцем. Он исполнил приказание с удивительным проворством, и скоро из окон гостиной мы увидели двух бьющих копытами от нетерпения породистых скакунов, которых так расхваливали все мужчины. Это были в самом деле, насколько я могла судить, те превосходные лошади, которых хотел заполучить принц Конде, но граф удвоил цену, предложенную его королевским высочеством, и они ему не достались.

Все провожали графа до дверей. Госпожа Люсьен, казалось, так и не успела выразить ему всю свою признательность и жала его руки, умоляя возвратиться. Он обещал так и поступить, бросив быстрый взгляд в сторону, заставивший меня спрятать глаза как от молнии; мне показалось, не знаю отчего, что этот взгляд был адресован именно мне. Когда я подняла голову, граф уже сидел на лошади. Он поклонился в последний раз госпоже Люсьен, сделал всем общее приветствие, а Полю – дружеский знак рукой, и, пришпорив лошадь, поскакал вперед и вскоре скрылся за поворотом дороги.

Никто не двинулся с места: все молча смотрели в ту сторону, где исчез граф. В этом человеке было что-то необыкновенное, что невольно приковывало к нему внимание. В нем чувствовалась могущественная натура, которую природа, как бы по капризу, любит иногда заключать в тела, по-видимому, слишком слабые, чтобы ей соответствовать. Сколько противоречивости было в этом человеке! Тем, кто не знал его, он казался слабым и бессильным, страдающим телесным недугом; для друзей же и товарищей своих он был железным человеком, способным побороть всякую усталость, превозмочь всякое волнение, справиться со всякой нуждой. Поль видел, как граф проводил целые ночи за картами или в буйных оргиях, а на другой день, когда товарищи его еще спали, отправлялся, не отдохнув ни часу, на охоту или на прогулку с другими знакомыми. Их он утомлял также, как и первых, не показывая сам никаких признаков усталости, кроме сильной бледности и сухого кашля, обычного для него, но в этом случае повторявшегося чаще.

Не знаю отчего, я слушала эти подробности с чрезвычайным интересом; без сомнения сцена, происходившая при мне на охоте, хладнокровие графа, продемонстрированное им на деле, мое недавнее волнение стали причиной того внимания, которое придавала я всему, что рассказывали о нем. Впрочем, самый искусный расчет не мог изобрести ничего лучше этого внезапного отъезда, превратившего замок в своего рода пустыню. Так велико было впечатление, которое произвел уехавший граф на его обитателей.

Позвали к столу. Разговор, прерванный на некоторое время, снова возобновился за десертом, и, как утром, предметом его был граф Безеваль; тогда, то ли оттого, что это постоянное внимание показалось присутствующим оскорбительным, то ли в самом деле многие из приписываемых ему качеств вызывали некоторые сомнения, разгорелся легкий спор о его странной жизни, о неизвестном происхождении его богатства; о его храбрости, которую кто-то из собеседников объяснял искусным владением шпагой и пистолетом. Тогда Поль, что естественно, принял на себя роль защитника того, кто спас ему жизнь. Жизнь графа почти ничем не отличалась от жизни всех молодых людей; богатство его происходило от наследства, полученного от дяди по матери, жившего пятнадцать лет в Индии. Что же касается его храбрости, то вокруг этого споров почти не возникало, потому что граф не только доказал ее на многих дуэлях, из которых почти всегда выходил невредимым, но и в других случаях. Поль рассказал тогда о многих из них, но один мне особенно запомнился.

Граф Безеваль, приехав на Гоа, нашел дядю мертвым; но завещание было сделано в его пользу, так что никакое опровержение не имело оснований, хотя двое молодых англичан, родственники покойного (мать графа была англичанкой), в такой же степени являлись наследниками, как и он; но, несмотря на это, граф оказался единственным обладателем всего имения, оставшегося после дяди. Впрочем, оба англичанина были богаты и находились на службе, являясь офицерами части Британской армии, составлявшей гарнизон Бомбея. Они приняли своего двоюродного братца если и не с радушием, то по крайней мере с учтивостью, и перед его отъездом во Францию дали с товарищами, офицерами своего полка, в его честь прощальный обед.

В это время граф был моложе четырьмя годами и выглядел лет на восемнадцать, хотя ему было двадцать пять. Его стройная талия, бледное чело, белизна рук придавали ему схожесть с женщиной, которая будто переоделась в мужчину. И так при первом знакомстве английские офицеры соизмерили храбрость своего собеседника с его наружностью. Граф, со своей стороны, с той быстротой мысли, которая отличала его, тотчас понял, какое впечатление произвел, и, уверенный в намерении хозяев посмеяться над ним, принял свои меры и решился не оставлять Бомбей без какого-нибудь воспоминания о его пребывании здесь. Садясь за стол, два молодых офицера спросили своего родственника, говорит ли он по-английски. Граф, зная этот язык так же хорошо, как и свой родной, ответил скромно, что он не понимает на нем ни одного слова, и просил их, если они желают, чтобы он принимал участие в их разговоре, говорить по-французски.

Это дало большую свободу его собеседникам, и с первого блюда граф заметил, что он стал предметом беспрестанных насмешек. Однако он внимал всему с улыбкой на губах и с веселостью в глазах; только щеки его сделались бледнее, и несколько раз зубы его ударялись о края стакана, который он подносил ко рту. За десертом оживление удвоилось вместе с французским вином, и разговор обратился к охоте. Тогда графа спросили, на какую дичь и каким образом он охотился во Франции? Граф, решив играть свою роль до конца, ответил, что он с легавыми охотился в долинах на куропаток и зайцев, а в лесах с гончими – на лисиц и оленей.

– О! о! – сказал, смеясь, один из собеседников. – Вы охотитесь на зайцев, лисиц и оленей? А мы здесь охотимся на тигров.

– Каким же образом? – спросил граф с совершенным добродушием.

– Каким образом? – переспросил другой собеседник. – Мы садимся на слонов с рабами, одни из которых вооружены пиками и секирами, они закрывают нас от зверя; а другие навьючены ружьями, из них мы стреляем.

– Это должно быть незабываемое удовольствие, – ответил граф.

– Очень жаль, – сказал один из молодых людей, – что вы уезжаете так скоро, милый братец, а то и вы могли бы насладиться такой охотой.

– В самом деле? – спросил граф. – Я очень жалею о том, что упускаю подобный случай; впрочем, если не нужно долго ждать, я останусь.

– Чудесно! – воскликнул первый. – В трех лье отсюда, на болоте, расположенном у подножия гор и простирающемся от Сюрата, есть логово тигрицы с тигрятами. Индийцы, у которых она похитила овцу, только вчера рассказали нам об этом; мы хотели подождать, пока тигрята подрастут; но теперь, имея столь прекрасную возможность угодить вам, мы устроим охоту на пятнадцать дней раньше.

– Очень признателен вам, – сказал, кланяясь, граф. – Но точно ли вы уверены в том, что тигрица есть, или об этом только поговаривают?

– В этом нет никакого сомнения.

– И точно известно, где именно находится ее логово?

– Это легко увидеть, забравшись на гору, откуда открывается вид на болото; следы ее можно заметить по изломанному тростнику, и все расходятся от одной точки, как лучи звезды.

– Хорошо! – кивнул граф, наполнил свой стакан и, встав, предложил тост: «За здоровье того, кто пойдет убить тигрицу в ее логове с двумя тигрятами, один, пешком и без другого оружия, кроме этого кинжала!» При этих словах он выхватил из-за пояса одного невольника малайский кинжал и положил его на стол.

– Вы сумасшедший! – вскрикнул один из офицеров.

– Нет, господа, я не сумасшедший, – сказал граф с горечью, смешанной с презрением, – и в доказательство повторяю свой тост. Слушайте же внимательно, ибо тот, кто захочет его принять, должен знать, на что идет, осушая свой стакан: «За того, – говорю, – кто пойдет убить тигрицу в ее логове с двумя тигрятами, один, пешком и без всякого оружия, кроме этого кинжала».

Повисла пауза, в продолжение которой граф поочередно смотрел на своих собеседников, ожидая ответа; но все они лишь опускали глаза.

– Никто не желает? – произнес он с улыбкой. – Никто не смеет принять моего тоста… никто не имеет духа ответить мне?.. Так пойду я, и если не пойду, скажите, что я трус, так как теперь я говорю вам, что вы подлецы!

При этих словах граф осушил стакан, спокойно поставил его на стол и пошел к двери:

– До завтра, господа, – попрощался он и вышел.

В шесть часов утра он был готов к этой ужасной охоте. Как раз в это время его вчерашние товарищи вошли к нему в комнату. Они принялись умолять его отказаться от этого намерения, говорили, что он идет на верную смерть. Но граф не хотел ничего слышать. Они сознались, что виноваты перед ним и что вели себя вчера как глупцы. Граф поблагодарил их за извинения, но отказался принять их. Тогда они предложили ему драться с одним из них, если он считает себя настолько оскорбленным, чтобы требовать удовлетворения. Граф ответил с насмешкой, что его религиозные убеждения запрещают ему проливать кровь ближнего, и что со своей стороны он возвратил обидные слова, ему сказанные; но что касается охоты, то ничто на свете не заставит его от нее отказаться. Закончив этим, он пригласил офицеров сесть на лошадей и проводить его, предупреждая, что если они не захотят оказать ему этой чести, он пойдет один. Это решение было высказано голосом столь твердым, что казалось совершенно неизменным, поэтому офицеры решили оставить уговоры, и, сев на лошадей, поехали к восточным воротам города, назначенным пунктом сбора.

Кавалькада их в молчании продвигалась к указанному месту. Каждый из офицеров имел двуствольное ружье или карабин. Один граф был без оружия; костюм его, совершенно изящный, походил на тот, в котором молодые светские львы совершают утренние прогулки в Булонском лесу. Все офицеры смотрели друг на друга с удивлением и не могли поверить в то, что он сохранит это хладнокровие до конца.

Приехав на границу болота, офицеры снова предприняли попытку отсоветовать графу идти далее. В это время, как бы вторя их уговорам, в нескольких сотнях шагов от них раздалось рычание зверя; испуганные лошади зафыркали и стали жаться одна к другой.

– Вы видите, господа, – сказал граф, – теперь уже поздно: мы замечены; животное знает, что мы здесь; и, покидая Индию, которой, наверное, никогда больше не увижу, я не хочу оставить неверное мнение о себе даже у тигра. Вперед, господа!

И граф пришпорил лошадь, чтобы преодолеть гору, с вершины которой виднелся тростник, где скрывался зверь.

Подъехав к подошве горы, они снова услышали рычание, но на этот раз оно раздалось так близко, что одна из лошадей бросилась в сторону и едва не сбросила наездника с седла; другие лошади, с пеной на мордах, с раздувавшимися ноздрями и испуганными глазами, дрожали, как будто их окатили ледяной водой. Тогда офицеры сошли с лошадей и отдали поводья слугам. Граф первым начал подниматься на возвышенность, с которой хотел осмотреть местность.

В самом деле, с высоты холма по изломанному тростнику были заметны следы передвижений страшного зверя, с которым граф шел сражаться; своего рода дорожки, шириной в два фута, были протоптаны в зарослях, и каждая из них, как рассказывали ему офицеры, вела к одному месту, где образовалась прогалина. В третий раз оттуда раздался рык и развеял все сомнения графа: теперь он точно знал, где искать тигрицу.

Тогда старшие из офицеров опять подошли к нему; но граф, поняв их намерение, сделал протестующий знак рукой, показывая, что уговоры бесполезны. Потом застегнул сюртук, попросил у одного из родственников шелковый шарф, которым тот был опоясан, и обернул им левую руку; сделал знак малайцу подать ему кинжал, прикрепил его к руке мокрым фуляровым платком; потом, положив шляпу на землю и поправив грациозно волосы, направился самым кратчайшим путем к тростнику и скрылся в нем через минуту, оставив товарищей своих в неверии и страхе.

Что касается графа, то он шел медленно и осторожно по выбранной им дорожке, протоптанной так, что ему не было надобности сворачивать ни вправо, ни влево. Пройдя около пятидесяти шагов, граф услышал глухое ворчание, по которому узнал, что неприятель его настороже и если не видит, то уж учуял его; он остановился на одну только секунду и, как только шум прекратился, продолжал идти. Пройдя около пятидесяти шагов, опять остановился; ему показалось, что если он еще и не пришел, то должен быть очень близко к берлоге, потому что достиг уже прогалины, усеянной костями, на которых виднелось еще окровавленное мясо. Он осмотрелся вокруг и в траве, в четырех или пяти футах от себя, увидел тигрицу, полулежащую, с разинутой пастью и глазами, устремленными на него; тигрята играли на ее брюхе, как маленькие котята.

Один только он мог сказать, что происходило в душе его при этом зрелище; но душа его была бездной, в которой все было сокрыто.

Некоторое время тигрица и он смотрели друг на друга не шевелясь; наконец граф, видя, что она, вероятно боясь оставить детей своих, не идет к нему, сам пошел к ней.

Граф приблизился к тигрице на расстояние четырех шагов и, увидев, что она сделала движение, чтобы встать, – ринулся вперед. Те, которые смотрели и прислушивались, услышали вдруг рев и крик и видели несколько секунд движение в тростнике, потом наступила тишина: все кончилось.

Офицеры подождали еще с минуту, не возвратится ли граф. Но тот не возвращался. Тогда им стало стыдно, что они оставили его одного, и они решились спасти по крайней мере его тело, если не спасли его жизнь. Они ободрились и пошли в болото, по дороге останавливаясь время от времени и прислушиваясь; но все было тихо.

Наконец, придя к прогалине, нашли обоих неприятелей, лежавших один на другом. Тигрица была мертва, а граф без чувств. Тигрята же, слишком слабые, чтобы пожирать тело, лизали его кровь.

Тигрица получила семнадцать ударов кинжалом; а граф только две раны: одну – от зубов – на левой руке, а другую – от когтей, которые растерзали ему грудь.

Офицеры забрали труп тигрицы и тело графа; человек и животное отправились в Бомбей, лежа один подле другого на одних носилках. Что же касается тигрят, то малайский невольник обвязал их бумажной тканью своего тюрбана, и они висели по обеим сторонам его седла.

Встав через пятнадцать дней, граф нашел возле своей постели шкуру тигрицы с жемчужными зубами, рубиновыми глазами и золотыми когтями. Это был подарок офицеров того полка, в котором служили его двоюродные братья.

VIII

Этот рассказ произвел на меня глубокое впечатление. Мужчине легко покорить женщину своей храбростью. Причина тому, должно быть, кроется в слабости нашего пола, или в том, что мы, будучи бессильными, имеем вечную нужду в опоре? Таким образом, несмотря на все то, что говорилось не в пользу графа Безеваля, мне запомнились эти две охоты, на одной из которых я присутствовала. Однако ужас охватывал меня, когда я думала о страшном хладнокровии графа, которому Поль был обязан жизнью. Какая чудовищная борьба шла в этом сердце, прежде чем воля обуздала его чувства; какой пожар пожирал эту душу, пока ее пламя не обратилось в пепел, а лава не стала льдом.

Большое несчастье нашего времени – стремление ко всему романтическому и презрение ко всему обыденному. Чем сильнее человек разочарован, тем больше его деятельное воображение требует чего-то чрезвычайного, что каждый день исчезает из жизни света, чтобы укрыться в театре или в романах. Итак, вы не удивитесь, что образ графа Безеваля впечатлил молодую девушку, ослепленную его отвагой, и остался в ее неискушенном воображении. Так что, когда мы через несколько дней после происшедших событий увидели ехавших по большой аллее двух кавалеров и когда о них доложили как о Поле Люсьене и графе Горации Безевале, в первый раз в жизни сердце мое забилось чаще, в глазах потемнело, и я встала с намерением бежать; матушка меня удержала; в это время они вошли.

Не помню, о чем мы сначала говорили, но, вероятно, я произвела впечатление очень робкой и неловкой особы, потому что, подняв глаза, увидела, что граф Безеваль смотрит на меня с каким-то странным выражением, которого я никогда не забуду; однако мало-помалу я освободилась от своего предубеждения и пришла в себя; тогда я смогла слушать и смотреть на него, как слушала и смотрела на Поля.

Лицо графа оставалось таким же бесстрастным; у него был все тот же неподвижный и проницательный взгляд; его приятный голос, как его руки и ноги, больше подходил женщине, нежели мужчине; впрочем, когда он воодушевлялся, голос этот обретал силу, к чему, как казалось поначалу, он был совершенно не способен. Поль, как признательный друг, обратил разговор на предмет, способный еще выше превознести графа: он говорил о его путешествиях. Граф с минуту не решался поддаться этому искушению. Говорили, что он опасался сам начинать разговор и выставлять свои достоинства напоказ; но вскоре воспоминания об увиденных местах оживились; колоритный быт диких стран вступил в борьбу с монотонным существованием образованных городов и победил его; граф очутился опять посреди роскошной Индии и в окружении чудесных пейзажей Мальдив. Он рассказал нам о своих путешествиях по Бенгальскому заливу; о сражениях с малайскими пиратами; он увлекся блестящей картиной этой необычной жизни, в которой каждый час что-то дарит уму или сердцу; он представил нам во всей полноте первобытное существование, когда человек, свободный и сильный, будучи по своей воле рабом или царем, не имел других уз, кроме собственной прихоти, других границ, кроме горизонта; когда, задохнувшись на земле, он распускал паруса своих кораблей, как орел крылья, и забирал у океана бесконечность. Потом вдруг граф перескочил на наше дряхлое общество, где все так скучно – преступление и добродетель; в котором все поддельно – лицо и душа; где мы – рабы, заключенные в рамки законов, пленники, скованные приличиями, обязанностями, которые должно исполнять; для каждого дня – особое платье и цвет перчаток, – и все это из страха показаться смешными, ведь смешное во Франции может запятнать имя хуже грязи или крови.

Не стану говорить вам о том, как горько и красноречиво, насмешливо и дико граф изливал критику на наше общество в тот вечер. Рассказчик олицетворял одно из творений поэтов – Манфреда или Карла Моора; являя собой одну из тех бунтарских натур, что восстают против глупых и пустых требований нашего общества; это был гений борьбы с миром, который, будучи скованным его законами, приличиями и привычками, сокрушал их, как лев – жалкие сети, расставленные для лисицы или волка.

Когда я внимала этой страшной философии, мне казалось, что я читаю Байрона или Гете: чувствовалась та же сила мысли, возвышенная могуществом выражения. Теперь с этого лица, столь бесстрастного прежде, упала маска холодности; оно озарилось воодушевлением от пламенных речей, а глаза его метали молнии. Теперь этот голос, настолько приятный, звучал то восторженно, то мрачно. Потом вдруг энтузиазм и разочарование, надежда и презрение, поэзия и вещественный мир – все растопилось в одной улыбке, какой я никогда еще не видела. Она одна содержала в себе больше отчаяния и укора, нежели самые горестные рыдания.

Этот визит длился не более часа. Когда граф и Поль вышли, мы с матушкой смотрели с минуту друг на друга, не произнося ни слова. Я почувствовала себя так, будто с души моей свалился камень: этот человек угнетал меня, как Мефистофель Маргариту. Впечатление, которое он произвел на меня, было столь очевидно, что матушка принялась защищать графа, тогда как я и не думала на него нападать. Ей уже давно говорили о нем, и, как и обо всех замечательных людях, в свете о графе высказывались самые противоположные суждения. Впрочем, матушка смотрела на него со своей точки зрения, совершенно отличной от моей; все софизмы графа казались ей не чем иным, как игрой ума, – своего рода злословием, направленным на целое общество, подобным тому, что изо дня в день извергается в адрес какого-либо из его членов. Это различие во мнениях, которого я не хотела опровергать, заставило меня признаться матушке, что я не интересуюсь графом более. Через десять минут я сказала, что у меня болит голова, и пошла в сад. Но и там ничто не могло рассеять моего предубеждения: я не сделала еще и ста шагов, как вынуждена была сознаться самой себе, что не хотела ничего слушать о графе, а предпочитала думать о нем. Это испугало меня; я не любила графа, потому что сердце мое, когда возвестили о его приезде, забилось скорее от страха, нежели от радости; впрочем, я не боялась его, или, исходя из логических соображений, не должна была бояться, потому что он не мог повлиять на мою судьбу. Я встретилась с ним один раз по воле случая, в другой раз – из учтивости и теперь не увижу, может быть, больше: с его натурой, склонной к приключениям, с его пристрастием к путешествиям, он может оставить Францию с минуты на минуту, и тогда его появление в моей жизни станет видением, мечтой – ничем более; пройдут пятнадцать дней, месяц, год, и я его забуду. Ожидая звонка к обеду, я удивилась, что он, прозвучав, застал меня в этих размышлениях, и вздрогнула, услышав его так скоро; часы пролетели как минуты.

Когда я вошла в залу, матушка передала мне приглашение графини М., которая осталась на лето в Париже и давала по случаю рождения дочери большой вечер с музыкой и танцами. Матушка, всегда столь добрая ко мне, хотела, прежде чем дать ответ, посоветоваться со мной. Я тотчас согласилась – это была прекрасная возможность отвлечься от мыслей, захвативших меня. В самом деле, до бала оставалось всего три дня, и этого времени едва ли было достаточно для приготовлений; потому-то я и надеялась, что воспоминания о графе изгладятся из моей памяти или по крайней мере отойдут на второй план во время занятий туалетом. Со своей стороны, я сделала все, чтобы достичь желаемого результата; я говорила в этот вечер с жаром, которого матушка во мне никогда не видела; просила возвратиться в тот же вечер в Париж под предлогом того, что мы едва успеваем заказать платья и цветы; я искренне надеялась, что перемена места поможет мне в борьбе с воспоминаниями. Матушка согласилась на все мои фантазии с обыкновенной своей добротой, и после обеда мы отправились в путь.

Я не ошиблась. Приготовления к вечеру, беззаботная веселость молодости, которой я никогда не теряла, и предвкушение бала отвратили невольный ужас, овладевший мной, и прогнали призрака, меня преследовавшего. Наконец желанный день наступил: я провела его в каком-то лихорадочном оживлении, которого матушка никогда прежде не замечала за мной; она радовалась, обнаружив во мне такую перемену. Бедная матушка!

Когда пробило десять часов, я уже десять минут как была готова. Не знаю, как это случилось, но в тот вечер я, всегда столь медлительная, ожидала свою матушку. Наконец мы отправились. Почти все наше зимнее общество возвратилось, как и мы, в Париж специально к этому празднику. Я нашла там своих подруг из пансиона, своих неизменных кавалеров, но даже это веселое, живое удовольствие для молодой девушки уже начинало угасать.

В танцевальной зале было ужасно тесно. По окончании кадрили графиня М. взяла меня за руку и, чтобы избавиться от жары, увела в комнату, где играли в карты. Это было любопытное зрелище: все знаменитости из аристократов, литераторов и политиков нашего времени оказались там. Я уже знала многих из них, но некоторые были мне неизвестны. Госпожа М. назвала мне их, сопровождая каждое имя замечаниями, которым часто завидовали самые остроумные журналисты. Войдя в залу, я вдруг содрогнулась, невольно воскликнув:

– Граф Безеваль!

– Это он, – сказала госпожа М., улыбаясь. – Вы его знаете?

– Мы встречались в деревне у госпожи Люсьен.

– Да, – проговорила графиня, – я слышала об охоте, о приключении, случившемся с молодым Люсьеном…

В эту минуту граф поднял глаза и заметил нас. Нечто вроде улыбки мелькнуло на его лице.

– Господа! – обратился он к своим партнерам. – Позволите ли вы мне оставить вас? Я постараюсь прислать кого-нибудь на замену мне.

– Вот прекрасно! – воскликнул Поль. – Ты выиграл у нас четыре тысячи франков и теперь пришлешь вместо себя такого, который не проиграет и десяти луидоров… Нет! Нет!

Граф, готовый уже встать, опять сел. Сдали карты, он сделал ставку; один из игроков удержал ее и открыл свою игру. Тогда граф бросил карты, не показывая их, и, со словами «Я проиграл», отодвинул от себя золото и банковские билеты, что лежали перед ним и составляли его выигрыш, и снова поднялся.

– Могу ли я теперь оставить вас? – спросил он.

– Нет еще, – сказал Поль, открыв карты графа, – у тебя пять бубен, а у твоего противника только четыре пики.

– Сударыня, – произнес граф, повернувшись в нашу сторону и обращаясь к хозяйке, – я знаю, что мадемуазель Эжени будет просить сегодня на бедных. Позвольте мне первому внести свое пожертвование. – С этими словами он взял ящик, стоявший на геридоне[5] возле игорного стола, опустил в него восемь тысяч франков, лежавшие перед ним, и подал его графине.

– Но я не знаю, могу ли принять, – отозвалась г-жа М., – такую значительную сумму?

– Я предлагаю ее, – возразил, улыбаясь, граф, – не от себя одного; большая часть денег принадлежит этим господам, и их-то должна благодарить мадемуазель Эжени от имени тех, кому она покровительствует. – Сказав это, он направился в танцевальную залу, оставив ящик, наполненный золотом и банковскими билетами, в руках графини.

– Он большой оригинал, – сказала мне госпожа М. – Увидел женщину, с которой ему захотелось танцевать, и вот цена, которую он готов заплатить за это удовольствие. Однако надобно спрятать ящик. Позвольте мне проводить вас в танцевальную залу.

Едва я села там, как граф подошел ко мне и пригласил танцевать.

Мне тотчас вспомнились слова графини. Я покраснела, подавая ему свой листок, в который уже были вписаны шесть кавалеров. Он перевернул его и, как будто не желая смешивать свое имя с другими, в самом верху страницы написал: «на седьмую кадриль». Потом граф вернул мне листок и сказал несколько слов, которых я не расслышала от смущения; затем я отошла к дверям и прислонилась к ним. Я была почти готова просить матушку покинуть бал; я дрожала так сильно, что, казалось, не могла держаться на ногах. К счастью, в это время прозвучал аккорд, возвестивший о том, что танцы отменялись. Лист сел за фортепиано.

Он играл Invitation а la valse de Weber[6].

Никогда искусный музыкант не достигал такого совершенства в исполнении; или, может быть, я никогда прежде не была способна так чувствовать эту музыку, страстную и печальную; мне казалось, что я впервые слышу, как умоляет, стонет эта страдающая душа, которую автор «Фрейшюца»[7] излил во вздохах своей мелодии. Все, что только музыка, этот язык ангелов, может выразить – надежду, горе, грусть, – все это было соединено в этом фрагменте, в импровизации вдохновленного артиста, чьи вариации следовали за мотивом, как объяснительные фразы. Я сама часто играла эту блестящую фантазию и удивилась, когда услышала ее вновь, созданную другим исполнителем. Теперь я находила в ней такие вещи, о которых раньше и не подозревала. Что было причиной этому – удивительный талант исполнителя или мое нынешнее расположение духа? Рука пианиста, искусно скользившая по клавишам, так далеко углубилась в рудник, что открыла в нем жилки, незаметные для других; или душа моя получила такое сильное потрясение, что ее дремавшие струны пробудились? Во всяком случае, действие было волшебное; звуки повисали в воздухе как пары, и наполняли меня мелодией. В какой-то миг я подняла глаза; взгляд графа был устремлен на меня; я быстро опустила голову, но поздно: теперь я не видела его глаз, но чувствовала взгляд, тяготивший меня; кровь ударила в лицо, и невольная дрожь охватила меня. Вскоре Лист закончил свое исполнение и встал; я услышала шум: гости теснились вокруг исполнителя и расточали ему свои похвалы. Я думала, что граф тоже оставит свое место, и в самом деле, осмелившись поднять голову, не нашла уже его у двери; я перевела дух, но не смела продолжать дальше своих поисков; я боялась встретить опять его взор и потому не хотела знать, где он находится.

Через минуту воцарилась тишина. Новый пианист сел за инструмент; я услышала многократное «тише!» в соседних залах и заключила, что любопытство слушателей сильно возбуждено; однако не смела поднять глаз. Колкая гамма пробежала по клавишам, за ней следовала полная и печальная прелюдия, потом звучный и сильный голос запел под мелодию Шуберта эти слова:

«Я все изучил: философию, право и медицину; копался в сердце человека; сходил в недра земли; окрыленный тягой к познанию, мой разум витал под облаками. И к чему привело меня это долгое ученье? К сомнению и унынию. Правда, нет во мне уже ни мечты, ни недоумения; не боюсь ни Бога, ни сатаны; но я купил эти выгоды ценой всех радостей жизни».

При первом слове я узнала голос графа Безеваля. Вы легко поймете, какое впечатление должны были произвести на меня эти слова Фауста в устах того, который пел их. Впрочем, они подействовали на всех. Минута глубокого молчания последовала за финальной нотой, которая улетела жалобная как скорбящая душа; потом со всех сторон раздались громкие рукоплескания. Тогда я осмелилась взглянуть на графа. Для всех, может быть, лицо его было спокойно и бесстрастно; но для меня легкий изгиб его губ ясно показывал то лихорадочное волнение, которое однажды овладело им во время посещения нашего замка. Госпожа М. подошла к нему, чтобы излить свои похвалы; тогда он снова беззаботно улыбнулся и вновь готов был повелевать умами, самыми строгими к приличиям света. Граф Безеваль предложил ей руку; по тому, как он смотрел на графиню, я заключила, что он делает ей комплименты на счет ее туалета. Все продолжая говорить с ней, он бросил на меня быстрый взгляд, который повстречался с моим; я едва не вскрикнула: так меня это напугало. Без сомнения, он увидел мое смущение и сжалился надо мной, потому как увлек госпожу М. в соседнюю залу и скрылся с ней там. В ту же минуту музыканты дали знак к танцам; кавалер, записанный первым в моем списке, бросился ко мне; я безотчетно взяла его руку, и он увлек меня за собой в танце. Это все, что я могу вспомнить. Потом последовали две или три кадрили, в продолжение которых я немного успокоилась; наконец танцы прекратились, чтобы опять уступить место музыке.

Госпожа М. подошла ко мне; она просила меня принять участие в дуэте из первого акта «Дон Жуана». Я сначала отказалась, чувствуя себя неспособной петь в эту минуту. Хотя бы из одной робости и стеснения я не взяла бы ни одной ноты. Моя родительница, видя этот спор, из самолюбия матери поддержала графиню, обещавшую аккомпанировать. Я боялась, что если стану противиться, матушка начнет о чем-нибудь догадываться; я так часто исполняла эту партию, что у меня не нашлось основательного аргумента, который можно было бы противопоставить их аргументам. Графиня М. взяла меня за руку и подвела к фортепиано, за которое она и села; я расположилась за ее стулом, опустив глаза и не смея поднять их, чтобы не встретить опять взора, следовавшего за мной повсюду. Молодой человек подошел и стал по другую сторону от княгини; я осмелилась поднять глаза на своего партнера; дрожь пробежала по моему телу: это был граф Безеваль, который должен был исполнять партию Дон Жуана.

Вы понимаете, как велико было мое волнение, но отказаться было теперь невозможно: взгляды слушателей устремились на нас. Госпожа М. играла прелюдию. Граф начал петь; мне казалось, что звучал другой голос и пел другой человек, и когда он произнес lа ci darem la mano, я содрогнулась, думая, что ошиблась, и не могла поверить, чтобы могущественный голос, заставлявший нас дрожать под мелодию Шуберта, мог смягчиться до звуков, столь тонких и приятных. Также с первой фразы шум рукоплесканий пробежал по всей зале. Когда я несмело начала: vorrei е поп vorrei mi trema un росо il соr, в голосе моем звучал страх, но его заглушили раздавшиеся аплодисменты. Я не могу передать, сколько было любви в голосе графа, когда он начал vieni mi bel deletto, и сколько обольщения и обещаний в этой фразе: io cangierт tua sorte; все это так подходило ко мне; этот дуэт, казалось, так хорошо выражал мои чувства, что со мной чуть было не случился обморок, когда я выводила: presto поп son piъ forte. Здесь музыка переменила выражение, и, вместо жалобы кокетки Зерлины, я услышала крик скорби, самой глубокой. В эту минуту граф подвинулся ко мне, рука его дотронулась до моей руки; огненное облако закрыло глаза мои; я схватилась за стул графини М. и сильно вцепилась в него; благодаря этой опоре я еще могла держаться на ногах; но когда мы начали вместе: andiamo, andiam mio bene, я почувствовала его дыхание в волосах и на плечах своих, дрожь пробежала по мне; я испустила, произнося слово amor, крик который истощил все мои силы, и упала без чувств.

Матушка бросилась ко мне; но графиня М. первой приняла меня на свои руки. Обморок мой был приписан жаре; меня перенесли в соседнюю комнату; соли, которые давали мне нюхать, отворенное окно, несколько капель воды привели меня в чувство. Госпожа М. настаивала, чтобы я возвратилась в зал; но я ни о чем не хотела слышать. Матушка, обеспокоенная этим случаем, на этот раз согласилась со мной: велели подать карету и мы вернулись домой.

Я тотчас удалилась в свою комнату. Снимая перчатку, я уронила бумажку, вложенную в нее во время моего обморока; я подняла ее и прочла эти слова, написанные карандашом: «Вы меня любите!.. Благодарю, благодарю!»

IX



Поделиться книгой:

На главную
Назад