— Оля, сколько человек мы сегодня приняли?
Секретарь раскрыла журнал приема посетителей:
— Семнадцать, Александр Максимович.
— Ого!
— Четыре исковых заявления, одиннадцать устных консультаций… те, что вы давали по телефону, я не записывала…
— Правильно сделали.
— Принято два уголовных дела и одно гражданское… Постойте, кажется, я ошиблась! Ну конечно! Восемнадцать человек, а не семнадцать.
— Достигли наивысшей производительности труда! Правда, консультации и заявления были на удивление простыми. Вот только дело Белозерова… Целый день думал о нем.
Он замолчал, пораженный внезапно пришедшей мыслью: консультации стали для него «простыми» после тридцати с лишним лет работы адвокатом, после того, как законы, положения, всевозможные случаи из практики уже прочно держались в памяти.
— Что-то вспомнили, Александр Максимович?
— Угадали, Оля, вспомнил, — Камаев поднялся, потер руки, — как писал самое первое исковое заявление. Сочинял его целый день… Дело же заключалось в том, что у одной женщины соседская собака задавила овцу. Я эту клиентку до того умотал, что она готова была еще одну овцу подарить соседке, лишь бы побыстрее от меня избавиться. Да, а нынче вы только раз сбегали в «сундучок с железками»…
Сундучок с железками был когда-то у деда Камаева — Ивана Даниловича, и в нем хранилось все: гвозди, болты, гайки, обломки шарниров, проволока, сыромятные ремни. Словом, за что ни возьмись, без сундучка не обойтись. Дед знал страсть внука ко всякого рода поделкам и потому прятал сундучок старательно и в разных местах. Внук же всегда находил его, а много лет спустя, занявшись кодификацией — без своего свода законов немыслима работа юриста, — великим трудом скопленное сокровище тоже окрестил «сундучком с железками». В нем скопилось около пятисот томов выписок по всем вопросам текущего законодательства. Стоит открыть каталог, найти нужную запись — и через пять минут Оля принесет необходимый том. Пальцы пробегут по оглавлению и быстро отыщут нужную страницу.
— Александр Максимович, а сколько вы всего провели дел, написали заявлений? Много, наверное?
— По скромным подсчетам, тысяч семьдесят, Оля, — не задумываясь ответил Камаев. — Сто тысяч наберу и — на пенсию.
— Семьдесят тысяч?! — не поверила Ольга. — Так много!
— Давайте прикинем: в году, за вычетом выходных, праздничных и отпускных, двести с небольшим рабочих дней. Возьмем ровно двести. За день в среднем я десять человек принимаю?
— Больше, пожалуй.
— Ну, когда больше, когда меньше, будем считать для ровного счета десять. Значит, две тысячи в год. Помножьте на тридцать пять лет, и сколько будет?
— Да-а-а, — согласилась Ольга. — Устали же вы, наверное. От людей, я имею в виду.
— Ну, не-е-ет! — не согласился Александр Максимович. — От людей я не устаю. Я учусь у них.
— Учитесь? По-моему, наоборот.
— Нет, Оля, нет! Я даю советы, помогаю найти правильное решение — это верно, но я давно бы забыл все законы, если бы не приходилось обращаться к ним ежедневно, вспоминать аналогичные случаи из практики. А кто меня подталкивает к этому? Наши клиенты. Чтобы помочь человеку, надо всегда находиться в форме, потому что каждый посетитель — новый характер, новые нужды и беды, и жизнь со всеми ее мелочами мимо тебя на рысях не проскочит. Я вот упомянул о пенсии, а честно сказать, жду ее без радости. Как-то не представляю себя без работы.
Камаев умолк, еще раз утверждаясь в давно продуманном и решенном, и он не грешил, говоря, что любит свою профессию прежде всего за то, что она открыла ему широкий доступ к людям. Судьба подарила ему дело, которому он отдавался с радостью, знал, что такое выпадает далеко не каждому, и был счастлив.
— Оля, посмотрите, пожалуйста, нет ли кого в коридоре, — прервал свои размышления Александр Максимович. — Нет? Тогда расскажу об одном давнишнем процессе. В Рудянское — вы эту деревню знаете — приехала погостить пожилая чета Прохоровых. Выпили изрядно, поссорились, и Прохоров хлопнул дверью. Никого это не взволновало — не первый раз так поступал, да и не маленький. Вернулся, подумали, в город. С тем и спать легли. А утром за деревней, на Гришином поле, — есть там такое местечко — обнаружили труп Прохорова и рядом следы трактора. — Камаев незаметно для себя поднялся и заходил по кабинету. — Кто ездил вчера на Гришино поле? Малышев. Зачем ездил? За хлыстами. Все понятно! Подать сюда Малышева! Стали допрашивать, а он: «Ездить ездил, но знать ничего не знаю и ведать не ведаю». Привлекли к уголовной ответственности — одна фара у трактора не горела. Светила бы она, заметил спящего, а так не разглядел и прошелся по нему хлыстами… Вот как, на ваш взгляд, Оля: был в данном случае виноват тракторист?
— Не знаю… человека-то задавил он?
— И суд исходил из того же, но я вам сейчас кое-,что разъясню. Как же вам проще сказать?.. Впрочем, почему проще? Юридическую терминологию вы уже знаете. Словом, так: под преступлением понимается только такое действие или бездействие, которое можно поставить человеку в вину. Вина же бывает умышленной и неосторожной. Умышленная, когда человек предвидел наступление преступных последствий и желал этого. Неосторожная — если он не предвидел, но по обстоятельствам дела должен был предвидеть. Когда же нет ни умышленной вины, ни неосторожной, нет и преступления. В этом случае человек не отвечает за свои действия, если они повлекли за собой даже самые тяжелые последствия. Уловили? Очень хорошо, а теперь, после теоретической подготовки, найдете вы в действиях Малышева состав преступления? Да, напоминаю: наезд был совершен ночью, мела поземка и спящий был занесен снегом.
— Выходит, что нет.
— А почему? — подался вперед Камаев.
— Малышев не мог предполагать, что в поле может спать человек. И заметить не мог, потому что тот был под снегом. А если бы вторая фара?..
— В том-то и дело, Оля, что горевшая освещала как раз ту сторону дороги, где спал Прохоров, и Малышев все равно его не рассмотрел.
— Тогда тракторист не виноват.
— Пятерку вам за первый экзамен, Оля, — воссиял Камаев. — И я так считал и доказывал, что у тракториста нет неосторожной вины, произошел казус, за который он не может нести ответственности. Малышеву, однако, дали четыре года лишения свободы… Я с приговором не согласился и написал кассационную жалобу в областной суд. Он оставил приговор народного суда без изменения, и пришлось подавать жалобу в порядке надзора в Верховный суд РСФСР.
— И… — не утерпела Ольга Александровна.
— Отменили — и приговор, и определение областного суда, а дело дальнейшим производством прекратили. Малышев вернулся домой. Вот так! Дело Белозерова иного плана. Здесь вина очевидна, только чья — его или Серегина? И есть тут что-то такое, о чем нам не рассказала Анна Никифоровна. Какие-то были у следователей основания привлечь к ответственности скотника и освободить от нее хозяина трактора. И эти основания должны быть очень вескими. Руки чешутся — так хочется познакомиться с материалами.
— Вижу уж, — улыбнулась Ольга Александровна.
Камаев резко повернулся к ней:
— Видите? Каким образом, разрешите полюбопытствовать?
— Ходите много. Вы всегда ходите, если волнуетесь. Только по-разному: выиграете процесс — быстро, проиграете — медленно.
— Да? Не замечал. Не буду больше.
— Будете! — со смехом заверила Ольга.
Своего секретаря Камаев знает много лет и потому лишь на народе называет ее Ольгой Александровной. Наедине же зовет просто Олей. В свое время жена описала ее так: «Молоденькая, десятиклассницей выглядит. Чуть выше среднего роста, красивая, волосы светлые, глаза строгие, а улыбаются часто. Характер, по-моему, покладистый». У Камаева — тоже, потому и была между ними всего одна небольшая размолвка. И то давно.
— Что-то засиделись мы сегодня, — спохватился Александр Максимович. — В суде все уже разбежались. Пойдемте-ка и мы на отдых.
Одевшись, вышел в коридор первым и, пока Ольга Александровна закрывала дверь, спросил:
— Свет погасили?
— Конечно, — недоуменно взглянула Ольга на Камаева.
Он еле сдерживался, чтобы не рассмеяться.
— Веселый вы человек, Александр Максимович!
— Будешь веселым, если жену вспомнишь. У нас в квартире семь «горячих» точек и два крана, и пока она не убедится, выключены ли лампочки, телевизор, приемник, за порог не переступит. Другой раз выскочит на лестницу первой и кричит: «Саша, проверь электричество!»
— А вы?
— Все в порядке, отвечаю, что я могу еще сказать?
— И она верит?
— А как же? Я ее никогда не обманываю.
— Но вы же не знаете…
— Я на нее надеюсь: в жизни не было, чтобы она оставила какой-то прибор включенным.
На улице потеплело. Шел мокрый снег. В новеньком, тяжелом с непривычки зимнем пальто Камаев сразу вспотел. Рая потащила недавно в магазин: «Идем, Саша, хочу тебе обнову справить». И когда надел это пальто, едва не захлопала в ладоши: «Прямо на тебя сшито! Ты в нем как военный — подтянутый такой и строгий. Гусар, чисто гусар и еще пижон немного». — «Что-то не пойму, на кого же я все-таки похож — на гусара или на пижона?» — «А гусары, по-твоему, кто были? Настоящие пижоны».
У своего дома Ольга остановилась:
— Вас проводить, Александр Максимович?
— Спасибо, я сам. До свиданья!
Ольга не стала настаивать. Знала, что он любит ходить один и потому носит в кармане пальто легкую складную палку, а если дорога хорошо знакома, обходится и без нее. Предупредила как-то: «Опасно ведь так!» — «Не опаснее, чем зрячим — они чаще под машины попадают, — ответил. — Посмотреть на дорогу им „некогда“, а слушать не умеют. У нас же со временем вырабатывается какое-то шестое чувство, и мы ощущаем встречающиеся на пути предметы. Во всяком случае, на машину, столб не наскочу, а вот детских колясок у магазинов боюсь. Если не особенно внимателен, могу и налететь».
Ольга свернула к дому, прошла немного и остановилась — как он там? Александр Максимович шел медленно, но уверенно.
Он не спешил. Радовался хорошей погоде, запоздалому снегу, что приятно холодил лицо, и тому, что в воскресенье может покатать внучат на санках — довольнехоньки будут. И эта заманчивая мысль породила другую: самому вдруг захотелось прокатиться, нет, не на санках, а встать на лыжи и с горы, с горы, как когда-то. И не загазованным городским воздухом, показалось, пахнуло на него, а деревенским, с горчинкой от печных труб, с запахом свежеиспеченного черного хлеба и парного молока, и будто услышал голоса друзей-приятелей, которые кричат ему: «Курица, падай! Мужик едет!»
ГЛАВА ВТОРАЯ
По преданию, большая, вытянувшаяся по левому берегу речки Сергуловки деревня того же названия началась со двора татарина Камаева. Позднее около него стали вырубать лес и селиться русские. Вначале их было немного, и носили они разные фамилии. По в те далекие времена люди тоже не сидели на одном месте. Ездили по ближайшей округе то лошадь купить, то на ярмарке что-то продать. Когда спрашивали новых поселенцев, откуда они, отвечали: «От Камаева». Ну а если от Камаева, то и сами Камаевы. Так и случилось, что почти половину деревни с чисто русским и ласковым названием Сергуловка до революции занимали Камаевы, и здесь, на самом краю, за оврагом, стоял большой дом Ивана Даниловича.
Большой дом — большая и семья. Большая семья — большое и горе. Еще в молодости вник в смысл этих поговорок Иван Данилович и потому в жизни был стоек. Тряхнет в случае чего кудлатой головой, поскребет крепкий затылок, выпьет под соленый огурчик неизбывной русской водочки — и снова за дело. Девять гробов сколотил для детей. Перетерпел: и у других умирали. Такова жизнь крестьянская. Пока сын или дочь за юбку матери держатся, они не жильцы. Вот когда косить начнут, тогда еще можно строить на них какие-то планы. Девять детей похоронил, но ровно столько и выжили. И все, что парни, что девки, к любому делу горазды. Старшая, Анна, рядись не рядись, а двух мужиков стоит. Наталья тоже в девках не засидится. Перед такой работницей любой дом двери настежь откроет, И Марья бока не отлежит, в разговоре о работе не забудет. О парнях и толковище разводить нечего. Вот только Максим… Все, что надо, проворотит, и скорехонько, но к крестьянскому труду не прикипел. Михаил намного ли старше, а давно в коренниках ходит, Максиму же лишь бы попеть да поплясать, в лес за грибами и ягодами убраться. Там он первая рука, в лесу за ним и Анне не угнаться, разве что щебет какой-нибудь занятной пичужки услышит. Тут встанет как вкопанный, и хоть коси его. Что из него выйдет, одному богу известно…
Однако, пока Иван Данилович приглядывался и размышлял о неудавшемся, на его взгляд, сыне, Максим свою линию вывел. Едва заговорили в деревне о том, что он зачастил под окна ясноглазой, с тяжеленной русой косой Устиньи, едва поделилась этой новостью с мужем Ксения Яковлевна, Максим смиренно предстал перед родительскими очами и попросил заслать сватов.
— К кому это? — прищурился, будто не ожидал, Иван Данилович.
— Знаете же! Зачем спрашиваете?
— Вчера знал, а сегодня, может, у тебя другая на уме.
— Нет другой, — обиделся Максим.
— Гляди-ка, мать, у него губа не дура! Не зря по лесам шастал и в деревне красну ягодку нашел.
— Я и Устю в лесу рассмотрел, папаня, — довольный быстрым исходом дела, признался Максим.
Свадьбу сыграли песенную — дружки Максима постарались, — и обошлась она без пересудов и кривотолков. Даже у самых ядовитых деревенских кумушек не нашлось к чему придраться: «Пара, что и говорить, пара! Как хороший венок сплетен!»
В избу Ивана Даниловича Устинья вошла легкой поступью, с первых дней покорила главу семьи, быстро сошлась с новой матерью, братьями и сестрами мужа. С ее приходом будто светлее стало в доме, и каждому любо было посмотреть, как сноровисто печет невестка хлеб, доит корову, какими ловкими в ее руках становятся и коса, и лопата, и вилы. И Максим изменился, стал домоседом, не тянуло его ни в лес, ни к дружкам.
— Тоже в коренники выходит! — дивился Иван Данилович. — А я боялся, как бы их обоих в малиннике медведь не задрал.
Однако время шло, а люлька, в которой отлежали свое столько детей Ивана Даниловича и Ксении Яковлевны, пустовала. «Может, и к лучшему, — безрадостно тешил себя Иван Данилович. — Год ныне сирый, вот маленько оправимся, тогда и внучонку лучше будет. Так-то так, а если бездетной окажется Устинья? И такое иногда случается».
Ксения Яковлевна к бабке, понимающей толк, сбегала, невестку «полечиться» уговорила. Максим тоже хмурел, когда был не на глазах, но вида не подавал, а наедине с молодой женой похохатывал:
— Не тужи зря. Мы с тобой еще отца с матерью перегоним.
— Ну тебя. Скажешь тоже, — смущалась Устинья, а сердце млело и от заботы Максима, и от его ласки.
И пришло свое — упорхнула от Устиньи легкая походка.
— Как уточка ходишь! — ликовал Максим. — Вчера гляжу, что за колода мне обед тащит, переваливается с боку на бок? Ладонь ко лбу приложил, а это женушка ненаглядная. Да иди, иди поближе, не раздавлю.
— Тише ты!
— Тише? — не унимался Максим. — Да мне сам черт не страшен, мне…
— Макси-и-м! Черта-то к чему поминаешь?
В предпоследний день щедрого и надежного лета Устинья разрешилась от бремени.
— Санька будет! Александр Максимович. Мой на-след-ник! — ликовал Максим. — Бо-га-тырь! А орет-то как! В меня песенник пошел, в меня!
Дед притащил давно и хорошо обжитую зыбку, бабка окатила ее крутым кипятком, высушила, устлала старым одеялом и уложила Александра Максимовича.
— Вот тебе и хоромина до года, а там сменим. Да не верещи так, урос этакий. Устя, Устя, никак, проголодался? Подать тебе его али как?
Все бы и ладно, все бы и хорошо, но не успела невестка выкормить младенца, навалился на деревню тиф. Пометалась Устинья с неделю в горячечном бреду и затихла. Устинью снесли на кладбище, а Максим впал в горькую. Как начал с поминок, так и горел синим пламенем. Даже Санька ему не в радость. Изредка проведет рукой по светлой головенке и отвернется. Словно сердится на мальчонку, словно его винит в смерти Устиньи.
Долго ворочаются без сна дед с бабкой, тихо переговариваются меж собой. Прости его, матерь пресвятая богородица! Умиротвори душу, бедой омраченную!
Маленькие дети — горе, большие — вдвое! Вдвое ли?
В своей избе, в центре деревни, мать Устиньи — Марфу — одолевали другие думы. Попросить надо внучонка-то, попросить! У них эвон сколько и еще будут. Тот же Максим не утерпит, возьмет новую. Я бы уж доглядела за ним, побаловала, а там, глядишь, годочков через десять и работник в доме. Отдадут ли? Мальчонка-то больно хороший.
Весной, уже лужи пообсохли и грязь зачерствела, закудахтали по дворам выпущенные из стаек куры, собрала Марфа гостинец для внука, выглядела, когда в избе одна Ксения осталась, и пошла к сватье. Разговор, как принято, начала издалека. Похвалила чистоту во дворе, чай, для нее заваренный, об Устинье к месту слово вставила и прослезилась, потом только вымолвила:
— Дай Саньку мне! — И вздрогнула от своих слов — как истолкованы будут?
— Возьми, не чужой он тебе, — не поняла сватья.
— Знамо дело, не чужой! Глазоньки-то светлые, ясные — наши глазоньки! И волосенки! У маленькой Усти точь-в-точь такие были, мягкие и шелковистые!
Прижала к груди внука, услышала под заскорузлыми пальцами его сердечко, к запаху головенки принюхалась, и обожгло в груди, рванулось собственное сердце. Уткнулась в плечо Саньки и замолкла.
— Ты что это, сватья? — почувствовав недоброе, спросила Ксения.
— Та-а-к, — тихо всхлипнула Марфа. — Почудилось, будто Устю на руках держу. — И больше сдерживаться сил не хватило. — Отдай Саньку-т мне, Ксения! Христом богом прошу, отдай!