Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ночь и день - Вирджиния Вулф на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Глава II

Уходя, молодой человек хлопнул дверью чуть громче прочих сегодняшних гостей и быстро зашагал по улице, рассекая тросточкой воздух. Он был рад, что вырвался наконец из той гостиной, рад подышать сырым уличным смогом и побыть среди простоватых людей, которым всего-то и нужно от жизни что часть тротуара, не более. Он подумал, что, окажись сейчас здесь мистер, или миссис, или мисс Хилбери, он бы уж каким-нибудь образом дал им почувствовать свое превосходство: его мучили воспоминания о неловких корявых фразах, которые даже девушке с затаенной иронией в печальном взгляде не могли показать его с лучшей стороны. Он попытался вспомнить, в каких именно словах выразилась его короткая филиппика, подсознательно заменяя их другими, куда более яркими и убедительными, так что обида от провала несколько поутихла. Периодически его мучил стыд, поскольку он по натуре не был склонен видеть свое поведение в розовом свете, но теперь, когда его ноги мерно вышагивали по тротуару, а вокруг за неплотно задернутыми шторами угадывались кухни, столовые, гостиные, как в синематографе демонстрируя сцены из другой жизни, его переживания утратили остроту.

Его отношение к прошлым событиям претерпевало странные изменения. Он пошел медленнее, чуть склонив голову, и свет уличных фонарей время от времени выхватывал из темноты его теперь на удивление спокойное, безмятежное лицо. Он так глубоко погрузился в раздумья, что долго смотрел непонимающим взглядом на табличку с названием улицы; когда стал переходить дорогу, пару раз неуверенно постучал тростью по бордюру, как это делают слепые, а дойдя до подземки, сощурился от яркого света, взглянул на часы, решил, что может еще побродить в темноте, и пошел дальше.

Но мысль была все та же, с какой он начал. Он все еще думал о званом вечере, с которого недавно ушел, но, вместо того чтобы вспомнить, хотя бы приблизительно, как выглядели и что говорили хозяева и гости, его разум пытался уйти от реальности. Изгиб улицы, залитая огнями комната, что-то монументальное в шеренге фонарей – кто знает, какое случайное сочетание света или тени вдруг изменило направление его мыслей, и он пробормотал зачем-то вслух:

– Подходит… Да, Кэтрин Хилбери подойдет. Беру Кэтрин Хилбери.

Едва сказав это, он замедлил шаг и замер, глядя в пустоту. Желание оправдаться, прежде неотступное, перестало его мучить, и – словно ослабла железная хватка – выпущенные на свободу чувства и мысли, уже ничем не скованные, рванулись вперед и как-то совершенно естественно обратились к фигуре Кэтрин Хилбери. Удивительно, как много она вдруг дала ему пищи для размышлений, при том что в ее присутствии он был настроен крайне критически. Ее очарование, которое прежде он пытался отрицать, даже испытав его на себе в полной мере, ее красота, характер, отстраненность, которой он старался не замечать, теперь всецело овладели его чувствами, и, когда запас воспоминаний истощился, на помощь естественным образом пришло воображение. Он сознавал, что делает, поскольку, размышляя о мисс Хилбери, применил своего рода метод, как будто этот ее воссоздаваемый заново образ мог для чего-то ему пригодиться. Он немного увеличил ее рост, цвет волос сделал темнее, но внешность ее мало нуждалась в «улучшениях». Дальше всего он осмелился зайти, рисуя ее ум, который виделся ему возвышенным и непогрешимым и при этом столь независимым, что только лишь для Ральфа Денема на миг прервал свой высокий полет – и раз уж он появился на горизонте, Кэтрин, хотя поначалу и неохотно, в конце концов снизошла до него, спустилась с недосягаемых высот, пожаловав добрым словом. Все эти приятности, однако, следовало хорошенько обдумать на досуге, разобрать их во всех подробностях, но главное: Кэтрин Хилбери подойдет – на несколько недель или даже месяцев. Взяв ее, он получил то, чего ему так не хватало, что могло бы заполнить в его мыслях давно пустовавшее место. Он удовлетворенно вздохнул. И, наконец сообразив, что находится где-то в районе Найтсбриджа, вскоре уже мчался в подземке по направлению к Хайгейту.

Мысль о том, что теперь он обладает чем-то необычайно ценным, хоть и была утешительной, все же не ограждала от привычных размышлений, навеваемых видом загородных улиц, мокрых кустов в палисадниках и нелепых надписей, намалеванных белой краской на калитках. Идти предстояло в гору, и его мрачные раздумья обратились к дому, который с каждым шагом становился все ближе, – там пять-семь братьев и сестер, мать-вдова да, может, еще дядя или тетка сейчас собрались за унылой трапезой под желтой слепящей лампой. Неужели придется выполнить угрозу? Помнится, пару недель назад он, увидев подобное сборище, пригрозил, что, если в воскресенье опять заявятся гости, он будет ужинать один у себя в комнате… Но единственный взгляд в сторону мисс Хилбери еще раз убедил его в том, что именно сегодня следует проявить непреклонность, а посему, войдя в дом и убедившись, что дядя Джозеф тут как тут (о его присутствии красноречиво поведали шляпа-котелок и большущий зонт), он отдал распоряжение горничной и пошел к себе наверх.

Преодолевая один за другим лестничные марши, он заметил, что бывало с ним крайне редко, и ветхий ковер, сходящий на нет, и выцветшие обои в пятнах сырости или в прямоугольных обводах – там, где раньше висели картины, и что по углам бумага отошла и топорщится, и что с потолка отвалился кусок штукатурки… Вид самой комнаты не добавлял радости в этот злополучный час. Продавленный диван чуть позже вечером послужит ему кроватью, один из столиков скрывал в себе умывальник, одежда и обувь валялись вперемешку с книгами, на корешках которых был оттиснут золоченый герб колледжа; украшением служили развешенные на стене фотографии мостов, соборов и групповые снимки плохо одетых молодых людей, сидящих в несколько рядов на каменных ступенях. Обшарпанная мебель, выцветшие занавески и никаких признаков роскоши или хотя бы хорошего вкуса, если не считать дешевых томиков классики на книжной полке. Единственным предметом, проливавшим свет на характер владельца комнаты, была жердочка поперек окна, размещенная там ради свежего воздуха и солнечных лучей, на которой скакал туда-сюда ручной и, по-видимому, дряхлый грач. Птица, в ответ на нежное поглаживание шейки, устроилась на плече Денема. Он зажег газовый камин и в мрачном расположении духа стал дожидаться ужина.

Через несколько минут маленькая девочка просунула в дверь голову:

– Ральф, мама спрашивает, ты не спустишься? Дядя Джозеф…

– Пусть принесут ужин сюда, – отрезал Ральф, после чего она поспешила исчезнуть, оставив дверь приоткрытой.

Денем подождал еще несколько минут, в течение которых он и грач смотрели на огонь, тихо выругался, кинулся вниз, перехватил горничную и сам отрезал себе кусок хлеба и холодного мяса. Пока он добывал пропитание, дверь столовой распахнулась, «Ральф!» – послышался голос, но Ральф даже не обернулся, он уже мчался к себе наверх с тарелкой. Поставил ее на стул и стал торопливо и с жадностью есть, что отчасти объяснялось гневом, отчасти голодом. Значит, мать не намерена с ним считаться, его не уважают в собственной семье, за ним посылают и обращаются как с ребенком! Он стал вспоминать, с нарастающим как ком чувством обиды, что почти каждое его действие, с тех пор как он вошел в комнату, было с боем вырвано из цепкой системы семейных правил. По справедливости, он должен был сейчас сидеть в гостиной и описывать свои вечерние приключения или слушать о вечерних приключениях других; саму комнату, свет газового камина, кресло – все приходилось отвоевывать, несчастную птицу – половина перьев повыдергана, лапу чуть не оторвал кот – удалось спасти, несмотря на все возражения, но больше всего раздражало домашних его стремление к уединению. Ужинать в одиночестве или уходить к себе после ужина – это уже отступничество, за это право приходилось бороться всеми подручными средствами, действуя где хитростью, где напором. Что ему менее противно – обман или слезы? Но по крайней мере, думать ему не запретят и не вырвут у него признания, где он был и кого видел. Это только его касается, и это действительно шаг в правильном направлении, – так постепенно, раскурив трубку и покрошив грачу остатки еды, Ральф сменил гнев на милость и стал обдумывать планы на будущее.

Сегодня он сделал шаг в верном направлении, потому что давно собирался завести дружбу с людьми вне семейного круга, точно так же он запланировал изучать этой осенью немецкий и писать обзоры книг по юриспруденции в журнале мистера Хилбери «Критическое обозрение». Он всегда все планировал заранее, с детства. От бедности и еще оттого, что был старшим сыном в многодетной семье, он привык смотреть на осень, зиму, лето и весну как на этапы некоего длительного мероприятия. Хотя ему не было еще тридцати, эта привычка планировать все заранее наложила свой след: над бровями его уже заметны были морщины, вот как сейчас например. Однако вместо того чтобы посидеть и поразмышлять, он поднялся, взял картонку с надписью крупными буквами НЕ ВХОДИТЬ и повесил ее на ручку двери. Сделав это, он заточил карандаш, зажег настольную лампу и раскрыл книгу. Но все не мог сесть за работу. Он погладил грача, раздвинул занавески и глянул в окно на город, раскинувшийся вдали в туманном сиянии. Он посмотрел сквозь дымку в сторону Челси, задумался о чем-то и вскоре вернулся к столу. Но даже косноязычие ученого трактата о гражданских правонарушениях не спасало от посторонних мыслей. Глядя на эти страницы, он видел за ними просторную гостиную, женские силуэты, слышал приглушенные голоса, чувствовал даже запах кедровых поленьев, полыхающих в камине. Он мысленно расслабился, и из подсознания стали всплывать сцены, запечатлевшиеся в тот момент помимо его воли. Он вспомнил слово в слово закрученную фразу мистера Фортескью, вплоть до интонации, и зачем-то стал повторять все, что тот говорил про Манчестер. Затем подумал о доме Хилбери: а есть ли там еще такие же залы, как эта гостиная, и затем, без всякой связи: какая красивая у них должна быть ванная, и какая спокойная и неспешная жизнь у этих ухоженных людей, которые наверняка все еще сидят в той самой комнате, только одеты иначе, и мистер Эннинг уже пришел, и тетушка, которая переживает из-за треснутого стекла на отцовском портрете. Мисс Хилбери переоделась («Хотя и это платье симпатичное!» – услышал он слова ее матери) и беседует с мистером Эннингом (тому лет сорок с лишним, и вдобавок он лысый) о литературе. Мирная, приятная картина, и такое умиротворение разлилось по всему его телу, что книга сама собой выскользнула у него из пальцев, и он совсем забыл о том, что время, отведенное для работы, утекает с каждой минутой.

Скрипнула ступенька – он очнулся. Спохватившись, сделал серьезное лицо и уставился на пятьдесят шестую страницу ученого тома. У двери шаги замедлились – он догадался, что посетитель, кто бы он ни был, сейчас читает надпись на картонке и обдумывает, стоит ли с ней считаться. Конечно, из тактических соображений ему следовало сидеть тихо, в гордом одиночестве, ибо никакое правило в семье не приживется, если самым суровым образом не наказывать за малейшее его нарушение по крайней мере в первые полгода, если не больше. Но Ральфу почему-то именно сейчас хотелось, чтобы его уединение нарушили, и он даже огорчился, услышав скрип половицы в некотором отдалении, как будто посетитель решил-таки уйти. Он вскочил, распахнул дверь, даже с излишней резкостью, и встал на пороге. Посетитель, уже спустившийся на полпролета, замер.

– Ральф? – прозвучало вопросительно.

– Джоан?

– Я шла наверх, но заметила табличку.

– Ладно, заходи, – пробурчал он, хотя в душе был рад ее приходу.

Джоан вошла в комнату и встала – прямая как струнка, опершись рукой на каминную полку, – давая тем самым понять, что заглянула по делу и тотчас уйдет, когда выполнит поручение.

Она была старше Ральфа на три или четыре года. У нее было округлое, но несколько изможденное лицо, выражавшее одновременно озабоченность и добродушие, – черта, особенно свойственная старшим сестрам в больших семьях. Как и у Ральфа, у нее были приятные карие глаза, разве что выражение отличалось: в то время как он имел обыкновение прямо и пристально смотреть на объект, она, похоже, предпочитала рассматривать все с разных углов зрения. И из-за этого казалась еще старше. Секунду-другую Джоан смотрела на грача. Затем сказала, прямо, без предисловий:

– Речь о Чарльзе и о предложении дяди Джона… У нас с мамой был разговор. Она не сможет платить за него после этого семестра. Иначе ей придется просить займ у банка, вот так.

– Этого нельзя допустить, – возразил Ральф.

– И я так считаю. Я так ей и сказала, но она меня не слушает.

Ральф, как будто заранее знал, что разговор затянется надолго, придвинул сестре стул и тоже сел.

– Я тебе не помешала? – спросила она.

Ральф покачал головой, и некоторое время они сидели в молчании. Лица у обоих стали серьезными.

– Она не понимает, что иногда стоит рискнуть, – заметил он наконец.

– Думаю, мама и рискнула бы, знай она наверняка, что Чарльзу от этого будет польза.

– Но у него ведь есть голова на плечах? – возразил Ральф.

Сварливые нотки в его голосе дали сестре понять: за этими словами стоит что-то личное. Что бы это могло быть? – недоуменно подумала она, но сразу пошла на попятный.

– В чем-то он жутко отстает, по сравнению с тобой в его возрасте. И дома с ним непросто. Из Молли прямо веревки вьет.

Ральф хмыкнул, давая понять, что это для него не довод. Джоан стало ясно: брат сейчас просто не в настроении и будет возражать на все, что бы ни говорила мать. Ральф назвал мать «она» – вот лучшее тому доказательство. Джоан вздохнула, но даже этот непроизвольный вздох Ральф воспринял враждебно и выпалил:

– Как ты не понимаешь, это жестоко – приковывать семнадцатилетнего мальчишку к конторке!

– Никто не собирается приковывать его к конторке, – возразила Джоан.

Ее тоже эта ситуация не радовала. Полдня она долго и мучительно подробно обсуждала с матерью проблему с обучением и платой за него и теперь пришла к брату, ожидая, пусть необоснованно, поддержки хотя бы потому, что вечером он где-то успел побывать – где именно, она не знала и не собиралась расспрашивать.

Ральф любил сестру и, заметив, что она всерьез расстроена, подумал: как это нечестно – перекладывать все заботы на ее хрупкие плечи!

– На самом деле, – сказал он со вздохом, – мне следовало принять предложение дяди Джона. Я бы теперь зарабатывал до шести сотен в год.

– Вот уж не думаю, – поспешно ответила Джоан, жалея о том, что завела этот разговор. – По-моему, вопрос стоит так: можем мы еще как-то урезать расходы?

– Снять дом поменьше?

– Скорее, поменьше держать прислуги.

Оба предложения звучали неубедительно, и, представив, к чему приведут подобные ограничения в и без того экономном хозяйстве, Ральф решительно заявил:

– Исключено.

Исключено, потому что иначе ей придется брать на себя еще больше работы по дому. Нет, все тяготы лягут на его плечи, ибо он решил, что его семейство имеет право на достойный образ жизни, как у других, – как у Хилбери, например. В душе он верил, и довольно истово, что его семья в чем-то выдающаяся, хотя свидетельств тому не было.

– Если мама не готова рискнуть…

– Не хочешь же ты, чтобы она снова все распродавала…

– Она может рассматривать это как вложение на будущее, но, если она откажется, придется что-то придумать, только и всего.

В словах брата был скрытый намек, и Джоан сразу поняла, о чем он. За годы службы, а это более шести-семи лет, Ральфу удалось скопить, вероятно, три-четыре сотни фунтов. Учитывая, что такая сумма появилась ценой жестких ограничений, Джоан всегда удивлялась той легкости, с какой он пускал ее в биржевую игру, покупая и вновь перепродавая акции, так что она то прирастала, то уменьшалась, и всегда оставался риск в одночасье потерять все до последнего пенни. И хотя Джоан в этом ничего не смыслила, она невольно еще больше любила своего брата за это странное сочетание спартанской выдержки и того, что ей казалось романтическим, ребяческим легкомыслием. Ральф интересовал ее больше, чем кто-либо другой на свете, и она часто прерывала подобные экономические дискуссии, несмотря на всю их важность, чтобы понять ту или иную новую черту его характера.

– Мне кажется, с твоей стороны довольно глупо рисковать своими деньгами ради бедняги Чарльза, – заметила она. – Я его, конечно, люблю, но все же он звезд с неба не хватает… И потом, почему именно ты должен идти на жертвы?

– Джоан, дорогая, – Ральф даже вскочил от волнения, – разве не очевидно, что всем нам приходится чем-то жертвовать? Что толку это отрицать? Какой смысл с этим бороться? Так было, и так будет всегда. У нас нет денег и никогда не будет. И наш удел – тянуть лямку изо дня в день, пока не упадем замертво, впрочем, таков удел многих, если подумать.

Джоан посмотрела на него, хотела что-то сказать, но удержалась. Потом очень осторожно произнесла:

– Ты счастлив, Ральф?

– Нет. А ты? Хотя, может, я так же счастлив, как и большинство из нас. Один Бог знает, счастлив я или нет. И что такое счастье?..

Произнеся эту сакраментальную фразу, он все же едва заметно улыбнулся сестре. Она, как обычно, задумалась, прежде чем ответить.

– Счастье, – повторила Джоан, будто пробуя это слово на вкус, и умолкла. Какое-то время молчала, словно рассматривала это «счастье» со всех сторон. – Хильда сегодня заходила, – вдруг произнесла она, точно речи ни о каком счастье и вовсе не было. – Принесла показать Бобби – такой славный мальчуган…

Ральф с удивлением заметил, что ей хочется уйти от опасно-доверительного разговора, обратившись к общесемейным темам. И все же, подумал он, она единственная из родни, с кем можно поговорить о счастье, хотя вообще-то он вполне мог бы поговорить о счастье и с мисс Хилбери при первом знакомстве. Он окинул Джоан придирчивым взором: она выглядела такой провинциальной в своем глухом зеленом платье с выцветшим кружевом, такой терпеливой и покорной, как будто заранее смирилась со всеми ударами судьбы. И ему это не понравилось. Ему захотелось рассказать ей о семействе Хилбери и как-то принизить их, потому что в небольшой битве, которая нередко случается между двумя быстро сменяющимися жизненными впечатлениями, жизнь Хилбери в его воображении начала одерживать верх над жизнью Денемов, и ему хотелось убедиться, что в каком-то смысле Джоан намного превосходит мисс Хилбери. Он чувствовал, что его сестра куда оригинальнее и энергичнее мисс Хилбери, но Кэтрин произвела на него впечатление человека большой жизненной силы и железного самообладания, и в данный момент бедняжке Джоан никакого преимущества не сулил тот факт, что она внучка лавочника и сама трудится не покладая рук. Беспросветность и убожество такой жизни угнетало его, несмотря на твердую уверенность, что семья у них по-своему выдающаяся.

– Поговоришь с мамой? – спросила Джоан. – Потому что, видишь ли, нужно как-то все уладить. Чарльз должен написать дяде Джону, если он согласен.

Ральф нетерпеливо вздохнул:

– По-моему, это не важно. Так или иначе, он обречен на прозябание.

Щеки Джоан вспыхнули.

– Вздор, – сказала она. – Зарабатывать на жизнь не стыдно. Я, например, горжусь тем, что сама себя обеспечиваю.

Ральфу было приятно это услышать, но он перебил ее, из какого-то чувства противоречия:

– Может, потому, что ты разучилась радоваться? У тебя не хватает времени на что-нибудь достойное…

– Например?

– Ну, прогулки, музыка, книги, знакомство с интересными людьми. Ты ничего не делаешь такого, что действительно стоит делать. Как и я, впрочем.

– Мне кажется, ты мог бы при желании сделать эту комнату поприличней, – заметила она.

– Какая разница, в какой комнате жить, если лучшие годы проводишь в конторе, занимаясь бумагомаранием?

– На днях ты говорил, что юриспруденция – интересное занятие.

– Да, для тех, кто может себе позволить ею заниматься.

– Ой, надо же, Герберт только сейчас отправился спать, – перебила его Джоан, когда на лестничной площадке с грохотом захлопнулась дверь. – А потом утром его не разбудишь.

Ральф устремил взор в потолок и поджал губы. Ну почему, думал он, Джоан хоть на минутку не отвлечется от повседневных хлопот? Казалось, она все сильнее в них увязает, и вырваться во внешний мир ей удается все реже, вылазки эти все короче, а ведь ей всего лишь тридцать три года.

– Ты в последнее время ходишь к кому-нибудь в гости? – вдруг спросил он.

– Времени не хватает. А почему ты спрашиваешь?

– Полезно бывает познакомиться с новыми людьми, только и всего.

– Бедный Ральф! – вдруг сказала Джоан с улыбкой. – Ты думаешь, твоя сестра становится старой занудой, да?

– Ничего подобного, – поспешил он заверить ее, покраснев при этом. – И все же разве это жизнь, Джоан?! Если ты не занята в конторе, ты хлопочешь обо всех нас. И, боюсь, я к тебе не всегда справедлив.

Джоан поднялась и постояла с минуту, потирая озябшие руки – очевидно обдумывая, что на это ответить и стоит ли вообще отвечать. Брата с сестрой объединяло сейчас редкое чувство близости. Нет, им обоим теперь слова были не нужны. Джоан, проходя, потрепала брата по голове, пробормотала «спокойной ночи» и вышла из комнаты. Несколько минут после ее ухода Ральф сидел недвижно, подперев щеку рукой, взгляд его становился все более сосредоточенным, на лбу вновь обозначились морщины – приятная нега от чувства взаимной дружеской симпатии постепенно проходила, и он остался наедине со своими мыслями.

Через некоторое время он открыл книгу и погрузился в чтение, изредка поглядывая на часы, словно дал себе задание закончить к определенному сроку. Где-то в отдалении то и дело звучали голоса, хлопали двери спален – в этом доме ни один уголок не пустовал. Когда пробило полночь, Ральф закрыл трактат и, прихватив свечу, спустился вниз убедиться, что все лампы потушены, а двери заперты. Все вокруг было старым и обветшалым, казалось, обитатели дома за долгие годы общипали, как траву, былое роскошное убранство, сведя его до грани пристойности, и теперь в ночи, лишенные жизни, зияющие пустоты и застарелые шрамы особенно бросались в глаза. Кэтрин Хилбери, подумал он, даже смотреть бы на это не стала.

Глава III

Денем упрекнул Кэтрин Хилбери в принадлежности к одному из самых выдающихся семейств Англии, и если бы кто-нибудь взял на себя труд ознакомиться с исследованием мистера Голтона [10] , то убедился бы, что это утверждение недалеко от истины. Алардайсы, Хилбери, Миллингтоны и Отуэй, похоже, собственным примером доказали, что интеллект – нечто такое, что можно запросто передавать от одного члена некой группы к другому практически до бесконечности, в полной уверенности, что девять из десяти представителей этого привилегированного сообщества бережно примут бесценный дар и понесут его дальше. Долгое время ее предки были известными судьями и адмиралами, юристами и государственными служащими, и в какой-то момент эта благодатная почва взрастила наконец редчайший цветок, который мог бы составить гордость любого семейства: выдающегося литератора, одного из величайших поэтов Англии – Ричарда Алардайса. Породив его, они еще раз подтвердили преимущества своей крови, продолжая плодить известных деятелей. Вместе с сэром Джоном Франклином [11] они плавали к Северному полюсу, с Хейвлоком освобождали Лакхнау, и если не указывали, подобно маякам, путь всему поколению, то были надежными яркими свечками, освещающими обычные закоулки жизни. Какую профессию ни возьми, в каждой на видном месте был какой-нибудь Уорбертон или Алардайс, Миллингтон или Хилбери.

Разумеется, следует добавить, что в английском обществе так уж сложилось: если ты носишь громкое имя, то не требуется особых заслуг, чтобы занять место, на котором проще отличиться, чем остаться в тени. И если это справедливо по отношению к сыновьям известных фамилий, в данном случае даже дочери, и даже в девятнадцатом столетии, становились влиятельными персонами – меценатками, или просветительницами (если оставались старыми девами), или супругами выдающихся деятелей (если выходили замуж). Справедливости ради следует отметить, что нет правил без исключений, и среди Алардайсов было несколько прискорбных случаев, наглядно показавших, что отпрыски таких семейств легче скатываются в порок, чем дети обычных родителей, если это послужит кому-то утешением. Однако в первые годы двадцатого века Алардайсы и их родственники в целом держались неплохо. Их можно было найти в списках лучших профессионалов, часто с учеными приставками к фамилии; они сидели в роскошных кабинетах с собственными секретарями; они писали объемистые фолианты в темных обложках, издаваемые двумя известнейшими университетами; и, если один из них умирал, можно было не сомневаться, что другой напишет его биографию.

Ныне источником этого величия, естественно, считался известный поэт, а, следовательно, его ближайшие потомки были обременены славой более, чем родственники из боковых ветвей. Благодаря своему особому положению единственной наследницы великого поэта миссис Хилбери оказалась духовной главой семьи. Ее дочь Кэтрин также обладала более высоким рангом в сравнении с ее двоюродными братьями и сестрами и прочей родней, тем более что и она была единственным ребенком в семье. Алардайсы женились и вступали в перекрестные браки, представители их многочисленного потомства регулярно ходили в гости друг к другу на обеды и семейные торжества, которые стали сродни таинствам и соблюдались не менее строго, чем дни церковных праздников и поста.

В прежние времена миссис Хилбери знала всех поэтов, всех писателей, всех красавиц и знаменитостей своей эпохи. И поскольку некоторые из них уже покинули бренный мир, а другие доживали свой век, замкнувшись в ореоле славы, миссис Хилбери регулярно собирала у себя родственников, чтобы вместе погоревать о былом величии ушедшего столетия, когда все науки и искусства Англии были представлены двумя-тремя звучными именами. «И где же те, кто придет им на смену?» – вопрошала она, и то, что настоящее не могло предъявить ей поэта, писателя или художника, сопоставимого с ними по масштабам, часто становилось темой ее рассуждений, особенно на закате, в минуты меланхолии, и эти ее ламентации невозможно было остановить, даже если кто и захотел бы. Однако миссис Хилбери была далека от того, чтобы осуждать за это младшее поколение. Она радушно принимала молодежь в своем доме, делилась с ними воспоминаниями, дарила монетки, угощала мороженым, давала добрые советы и сочиняла о них романтические истории, которые не имели ничего общего с действительностью.

Осознание уникальности ее происхождения просачивалось в сознание Кэтрин из самых разных источников с тех пор, как она начала постигать мир. Над камином в детской висела фотография надгробия ее деда в Уголке поэтов [12] . Во время одного из тех доверительных разговоров со взрослыми, которые оказывают столь сильное воздействие на неокрепший разум, ей сказали, что дедушку похоронили там потому, что он был «хорошим, великим человеком». Позднее, в очередную годовщину, мать повезла ее в двуколке сквозь туман и дала огромный букет ярких, сладко пахнущих цветов, чтобы положить на его могилу. И яркий свет свечей, и хор, и гул органа в церкви – все это было, как ей казалось, в его честь. Вновь и вновь ее приводили вниз, в гостиную, чтобы получить благословение от очередного почтенного старца, страшного, горбатого и с клюкой, который, как отложилось в ее детской памяти, сидел поодаль от остальных, причем, в отличие от обычных гостей, в кресле ее отца, который тоже был здесь – непохожий на себя, слегка взволнованный и чрезвычайно учтивый. Жуткие старцы брали ее на руки, заглядывали в глаза и просили быть умницей и послушной девочкой или находили в ее лице некое сходство с Ричардом – когда тот был маленьким. Тогда мать кидалась ее обнимать, после чего ее отсылали обратно в детскую, довольную и счастливую, с ощущением чего-то важного и загадочного, словно перед ней лишь приподняли завесу тайны, которая не сразу, но потом, со временем, откроется ей полностью.

Были еще и частые гости – тетушки, дядюшки и двоюродные братья и сестры «из Индии», которых следовало уважать хотя бы за то, что они родня, и другие представители обширного клана, которых она должна «помнить всю свою жизнь», как внушали ей родители. Из-за этого, а также из-за постоянных разговоров о великих людях и их деяниях в сознании Кэтрин с детства присутствовали такие личности, как Шекспир, Мильтон, Шелли и прочие, которых она знала лишь по именам, но почему-то в ее представлении они стояли ближе к Хилбери, чем к остальным людям. Они служили ей недосягаемым образцом и мерилом собственных хороших и дурных поступков. Ее происхождение от одного из этих небожителей не было для нее неожиданностью, но стало источником радости – по крайней мере, до тех пор, пока с годами ее завидная доля не перестала быть чем-то само собой разумеющимся и не начали проявляться некоторые отрицательные ее стороны. Возможно, это немного тягостно: унаследовать не земли, но некий образчик интеллектуальной и умственной добродетели; возможно, сама непогрешимость предка начинает смущать тех, кто посмеет сравнить себя с ним. Так после пышного цветения растение не способно ни на что, кроме простого листа и побега. Из-за этого ли или из-за чего-то иного у Кэтрин случались минуты уныния. Славное прошлое, когда мужчины и женщины могли достичь небывалых высот, ложилось тяжким гнетом на настоящее, умаляя его настолько, что, казалось, невозможно жить, когда знаешь, что все великие деяния уже позади.

Она много размышляла над этим, даже чаще, чем следовало, отчасти из-за матери, которая только и жила прошлым, отчасти из-за того, что большую часть времени ей приходилось общаться с великими гениями, поскольку в ее обязанности входило помогать матери писать биографию знаменитого поэта. Когда Кэтрин было лет семнадцать или восемнадцать – то есть примерно лет десять назад, – миссис Хилбери торжественно объявила, что теперь с помощью дочери биография вскоре будет опубликована. Упоминания об этом просочились в литературную прессу, и некоторое время Кэтрин работала с чувством великой гордости и достаточно продуктивно.

Однако позже она стала замечать, что дело не сдвигается с мертвой точки. И сознавать это становилось тем более мучительно, что всякий, хоть каким-то боком причастный к литературной среде, понимал, что у них есть все необходимые материалы для одной из величайших биографий всех времен. Шкафы и ящики ломились от бесценных реликвий. Все подробности личной жизни лежали в аккуратных стопках исписанных мелким почерком рукописей. К тому же в памяти миссис Хилбери яркие образы того времени были по-прежнему живы. Она умела придать давним словам недостающие штрихи и краски, так что они, можно сказать, обретали плоть и кровь. Она охотно поверяла свои мысли бумаге, и каждое утро исписывать страницу было для нее так же естественно, как для птички щебетать, – и, однако, несмотря на все ее усердие и благие порывы, несмотря на горячее желание закончить работу, книга так и осталась незавершенной. Бумаги накапливались без всякой дальнейшей цели, и в минуты уныния Кэтрин сомневалась, получится ли у них хоть что-то, что можно показать публике. В чем же было дело? Не в материалах, увы! И не в амбициях, но в чем-то более важном: в ее собственном неумении и, самое главное, в темпераменте ее матери. Кэтрин припоминала, что ни разу не видела ее пишущей более десяти минут подряд. Обычно идеи посещали ее на ходу. Ей нравилось расхаживать по комнате с тряпкой, которой она протирала и без того чистые корешки книг, – как обычно, рассуждая и фантазируя. Внезапно ей приходила в голову удачная фраза или яркий образ, и она бросала тряпку и несколько минут исступленно писала; но затем вдохновение улетучивалось, и вновь появлялась тряпка, и вновь натирались до блеска старые переплеты. Эти приступы вдохновения не были регулярными, но подобно блуждающим огонькам вспыхивали над гигантской массой материала – то тут, то там. Все, что могла сделать Кэтрин, – это содержать записи матери в порядке; но как рассортировать их так, чтобы шестнадцатый год жизни Ричарда Алардайса следовал за пятнадцатым, было для нее загадкой. К тому же эти главы были настолько хороши, так изящно сформулированы, так вдохновенно жизненны, что, казалось, умершие бродят по комнате как живые. Непрерывное чтение этих отрывков вызывало что-то вроде головокружения, и Кэтрин не раз спрашивала себя: а можно ли вообще хоть что-нибудь с этим сделать? К тому же ее мать не могла определиться с тем, что следует оставить, а что опустить. Например, она не могла решить, надо ли говорить публике правду о том, что поэт ушел от жены. Она набрасывала абзацы для каждого из вариантов, но затем каждый из них настолько ей нравился, что она ни от одного не могла отказаться.

Тем не менее книгу нужно было написать. Это был их долг перед обществом. И по крайней мере, для Кэтрин это означало еще одно: если они не сумеют закончить книгу, то лишатся права и на свое исключительное положение. С каждым годом их привилегия становилась все более незаслуженной. Кроме того, следовало раз и навсегда доказать, что дед ее действительно великий человек.

К тому времени, как ей исполнилось двадцать семь, подобные мысли часто посещали ее. Они давали о себе знать, когда она садилась по утрам напротив матери за стол, заваленный связками старых писем, карандашами, ножницами, бутылочками клея, гуттаперчевыми лентами, большими конвертами и другими вещами, необходимыми при сочинении книг. Незадолго до прихода Ральфа Денема Кэтрин попробовала ограничить хаотичное творчество матери четкими правилами. Каждое утро ровно в десять они должны были сесть каждая за свой стол, таким образом получая в полное распоряжение незамутненные другими заботами утренние часы. Затем им предстояло погрузиться в бумаги, не отвлекаясь даже на разговоры – кроме десяти минут в конце каждого часа, которые отводились для отдыха. Если соблюдать эти правила в течение года, как она посчитала на бумажке, то книга наверняка будет закончена, – и она положила свои расчеты перед матерью с таким чувством, словно большая часть дела уже сделана.

Миссис Хилбери внимательно изучила бумажку. Затем захлопала в ладоши и радостно воскликнула:

– Отличная работа, Кэтрин! Сразу видно практический ум! Я буду держать это перед глазами и каждый день делать пометку в блокноте, а в самый последний день… дай подумать, как нам отметить это событие? Если это будет не зимой, можно поехать в Италию. Говорят, Швейцария очень красива в снегу, но там холодно. Но, как ты говоришь, главное – закончить книгу. Так, дай подумать…

Когда они просмотрели ее рукописи, которые Кэтрин разложила по порядку, обнаружилось, что и без нововведений все не так уж плохо. Для начала они нашли великое множество внушительных абзацев, достойных того, чтобы поместить их в начало биографии. Правда, многие не были завершены и напоминали триумфальные арки без одной колонны, но, как заметила миссис Хилбери, их можно закончить за десять минут, надо только подумать над ними как следует. Было там и описание старинного дома Алардайсов – или, точнее, весны в Саффолке: изумительное по стилю, но совершенно не относящееся к делу. Несмотря на это, Кэтрин сумела связать воедино ряд имен и дат, так что поэт теперь был искусно введен в этот мир и достиг девятого года жизни без каких-либо новых происшествий. Затем миссис Хилбери пожелала из сентиментальных побуждений добавить воспоминания одной говорливой пожилой дамы, чье детство прошло в той же деревне, но Кэтрин решила, что они будут лишними. Возможно, здесь было бы разумно вставить очерк о современной поэзии – вклад мистера Хилбери (а следовательно, суховатый, заумный и не слишком вяжущийся с остальным материал), однако миссис Хилбери заявила, что это слишком уныло и навевает воспоминания о школьных лекциях и потому никак не вяжется с образом ее отца. Очерк отложили в сторону. Затем начался период молодости поэта. Множество его сердечных дел должны были предстать перед судом публики – или остаться в тайне. И вновь у миссис Хилбери были две точки зрения, и толстая пачка рукописей была вновь убрана в шкаф до лучших времен.

Несколько лет жизни поэта оказались полностью опущены, поскольку этот период был чем-то неприятен миссис Хилбери, вместо них в книгу попали ее собственные детские воспоминания. К этому времени книга казалась Кэтрин безумной пляской светлячков – ни формы, ни содержания; бессвязный набор отрывков без какой-либо попытки соединить их в единое повествование. Вот двадцать страниц рассуждений о любимых шляпах ее деда; вот его эссе о современном фарфоре; вот подробный отчет о поездке на природу в один из летних дней, когда они опоздали на поезд; и все это вперемешку с обрывочными воспоминаниями о разных знаменитостях, в которых правду трудно отличить от вымысла. Более того, тут оказались тысячи писем и множество воспоминаний старых друзей – листки уже успели пожелтеть в своих конвертах, – их тоже предстояло куда-то вставить, чтобы не обидеть авторов. После смерти поэта о нем написали столько книг, что необходимо было еще исправить множество вкравшихся туда несоответствий – а это тоже требовало скрупулезных изысканий и долгой переписки. Порой Кэтрин с ужасом смотрела на свои бумаги, думая, что если она не вырвется из плена прошлого, то не выживет; а иногда – что прошлое уже полностью подменило собой настоящее, которое с высоты утренних бесед с мертвыми душами представлялось всего лишь слабым эпигонским сочинением.

Но хуже всего было то, что у Кэтрин не оказалось способностей к литературе. Ей не нравился текст. Ей было даже слегка неприятны самокопание и бесконечные попытки понять собственные чувства и максимально точно и изящно выразить их словами – то, без чего ее мать, похоже, не мыслила своей жизни. Самой же ей, наоборот, нравилось молчать. Она избегала самовыражения даже в разговоре, а уж тем более на письме. Это совершенно не годилось в семье, где все было направлено на словотворчество, в противовес действиям, а потому ей с детства поручали домашние хлопоты. О ней говорили, что она самая практичная на свете – и это действительно было так. Ее вкладом в семейные дела были оплата счетов и устроение обедов; она отдавала распоряжения слугам, следила за тем, чтобы часы в доме шли как положено, а бесчисленные вазы были всегда полны свежих цветов, – и, разумеется, миссис Хилбери отмечала, что в этих занятиях тоже есть поэзия, только наизнанку. С самого раннего детства Кэтрин привыкла выступать и в другой роли: ей приходилось давать советы, помогать и вообще служить опорой собственной матери. Будь мир совершенно иным, миссис Хилбери прекрасно позаботилась бы о себе сама. Она была отлично приспособлена для жизни на какой-нибудь другой планете, но ее природный дар вести дела не имел никакого отношения к здешней реальности. Ее часы всегда были для нее источником сюрпризов, и в шестьдесят пять лет она по-прежнему не имела ни малейшего понятия о том, по каким правилам и законам живут все остальные люди. Она не училась на ошибках, и ей постоянно доставалось за ее невежество. Но невежество это сочеталось с прекрасным природным чутьем, которое позволяло ей прозревать суть вещей; миссис Хилбери нельзя было назвать невеждой – наоборот, обычно она выглядела самым мудрым человеком среди присутствующих. Однако в целом она считала правильным во всем полагаться на помощь дочери.

Итак, Кэтрин была представителем той удивительной профессии, у которой до сих пор нет ни признания, ни даже точного названия, хотя труд таких, как она, пожалуй, не менее тяжел и не менее полезен, чем труд крестьянина или рабочего. Она жила дома, и делала это отлично. Каждый, кто приходил в Чейни-Уок [13] , понимал, что оказался в уютном, чистом и красивом доме – в доме, где жизнь прекрасно налажена и, будучи составлена из самых разнородных элементов, все же представляет собой одно уникальное гармоничное целое. Пожалуй, главным триумфом искусства Кэтрин было то, что в доме господствовал дух миссис Хилбери. И сама Кэтрин, и мистер Хилбери были только прекрасным фоном, оттеняющим удивительные способности ее матери.

Это было молчаливое существование, такое естественное и одновременно навязанное извне, и единственное замечание, которое обычно делали по этому поводу знакомые ее матери, сводилось к тому, что молчаливость Кэтрин вовсе не признак глупости или безразличия. Но о характере такого поведения, если оно вообще может иметь характер, никто не задумывался. Все знали, что она помогает матери в создании великой книги. Знали, что она управляет всем домом. Она была весьма красива. Все это было приятно сознавать. Но если бы некие волшебные часы могли подсчитать все те минуты, которые она проводила за совершенно другим занятием, отличным от того, что делала напоказ, результат удивил бы не только окружающих, но и саму Кэтрин. Сидя над выцветшими страницами, она представляла, как гоняется за мустангами по американской прерии, или среди бушующих волн стоит на капитанском мостике корабля, огибающего скалистый мыс, или другие картины – более мирные, но не имеющие ничего общего с ее нынешним окружением, и, надо ли говорить, в этих мечтах она демонстрировала удивительные способности в своем новом призвании. Покончив с притворством – то есть с пером и бумагой, составлением фраз и написанием биографии, – она обращалась к более насущным занятиям. Как ни странно, Кэтрин скорее призналась бы в своих безумных фантазиях о прериях и тайфунах, чем в том, что наверху, оставшись в своей комнате одна, она встает на рассвете и засиживается допоздна, чтобы с наслаждением предаться… занятиям математикой. Ничто на свете не заставило бы ее сознаться в этом. Во время этих занятий она становилась скрытной и осторожной, как ночной зверек. Едва заслышав шаги на лестнице, она прятала бумаги между страниц большого греческого словаря, специально для этих целей похищенного из отцовской комнаты. И только ночью чувствовала себя в безопасности настолько, чтобы полностью сосредоточиться.

Возможно, она скрывала свою любовь к точной науке из-за ее «неженской» сущности. Но более вероятная причина заключалась в том, что в ее представлении математика была полной противоположностью литературе. Она не призналась бы даже себе, что предпочитает точную, звездную безликость цифр смущению, волнению и зыбкости самой изящной прозы. Было что-то неподобающее в этом отказе от семейных ценностей, что-то такое, из-за чего она чувствовала себя неправой. Именно поэтому и скрывала она свои пристрастия, и страстно лелеяла их. Вновь и вновь размышляла она над математической задачей, вместо того чтобы думать о своем дедушке. Очнувшись от этого наваждения, она видела, что ее мать также предается мечтаниям, не менее иллюзорным, чем ее собственные, потому что думает о людях, которые давно уже перешли в мир иной. Но, заметив в лице матери нечто похожее на собственное состояние, Кэтрин каждый раз возвращалась к реальности с чувством некоторой досады. Мать была последним человеком, которому она хотела бы подражать, – отчасти потому, что восхищалась ею. Здравый смысл яростно восставал против этого, и миссис Хилбери, бросив на дочь странный взгляд, одновременно нежный и недобрый, сравнивала ее со «старым злобным» дядюшкой Питером, судьей, который, по слухам, любил вслух зачитывать смертные приговоры, сидя в ванне. «Слава Богу, Кэтрин, что во мне нет ни капли его крови!»

Глава IV

Примерно в девять вечера, как всегда в каждую вторую среду, мисс Мэри Датчет в очередной раз пообещала себе никогда больше не сдавать свои комнаты, ни для каких целей. Поскольку они были довольно просторны и удобно располагались на заполненной офисами улице недалеко от Стрэнда [14] , все, кто хотел собраться – повеселиться, или пообсуждать искусство, или реформировать государство, – конечно же полагали, что для этой цели лучше всего попросить у Мэри уступить им на время ее квартиру. Обычно она встречала подобную просьбу хмуро, с напускным недовольством, которое, впрочем, длилось недолго, и полушутливо-полусерьезно пожимала плечами – так большая собака, которую детишки-надоеды теребят за уши, для острастки встряхивается. Она предоставит им помещение, но только при условии, что сама за всем приглядит. Эти проходившие раз в две недели собрания, для свободного обсуждения всего на свете, требовали больших усилий по перестановке и передвижению мебели и выстраиванию ее вдоль стен, хрупкие и ценные вещи убирались в безопасные места. Мисс Датчет могла при необходимости взвалить себе на спину кухонный стол, поскольку, хоть и была хорошо сложена и со вкусом одевалась, внешне производила впечатление человека чрезвычайно сильного и решительного.

Было ей около двадцати пяти лет, но она выглядела старше, поскольку сама зарабатывала – или намеревалась зарабатывать – себе на жизнь, отказавшись от роли беззаботного наблюдателя в пользу рядового в армии трудяг. Ее жесты были четкими и осмысленными, мышцы вокруг глаз и губ напряжены, словно ей удалось дисциплинировать чувства и они терпеливо ждут, готовые выполнять любой приказ. Между бровями залегли две едва заметные морщинки – не от тревоги, но от многомыслия, и было совершенно очевидно, что все женские инстинкты – привлекать, утешать, очаровывать – были перечеркнуты другими, вовсе не присущими ее полу. Что до остального, она была кареглазой, с чуть угловатыми движениями, это наводило на мысль о сельском детстве и о предках – почтенных тружениках, которые наверняка были людьми веры и чести, а не скептиками или фанатиками.

Под вечер трудного дня не так-то просто прибрать комнату, стянуть матрацы с кровати и уложить их на пол, наполнить кувшин холодным кофе, протереть длинный стол и расставить тарелки, чашки и блюдца с пирамидками маленьких розовых печеньиц между ними, но, когда все было сделано, на сердце у Мэри стало легко и весело, как будто она скинула с плеч тяжелый груз рабочих часов и облачилась, и телом и душой, в некое одеяние из тончайшего яркого шелка. Она присела на колени у камина и оглядела комнату. Мягкий свет пламени, струящийся из-за желто-голубой бумажной ширмы, заливал все ровным сиянием, и комната с парой диванов, напоминавших своей бесформенностью травянистые холмы, выглядела на удивление большой и тихой. Мэри даже показалось, что она видит вдали холмы Сассекса и пухлый зеленый вал – лагерь древних воинов. Скоро в окошко заглянет луна, и можно будет при желании представить серебряную дорожку на морской ряби.



Поделиться книгой:

На главную
Назад