Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Один человек - Михаил Борисович Бару на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Утром по дороге к метро, если глаза открываю, всегда смотрю на прохожих. Вон девчонка, вся распахнутая, с пупырышками величиной с перевёрнутый пупок на синем от утреннего холода животе, летит, улыбаясь, в школу. Кто-то её там ждёт. А учитель биологии, нестарый и крепкий ещё мужчина, думает, что он-то и ждёт. Дурак старый. Её завуч ждёт. И не одну, а с родителями.

Вон дама идёт такого неопределённого возраста, что сам Гейзенберг со своим принципом не смог бы его определить. У дамы пальцы в серебряных кольцах — из тех, что недорого, но со вкусом. Она курит тонкую, нервную сигарету с ментолом и смотрит таким взглядом, о котором поэт сказал — из-под опущенных ресниц угрюмый, тусклый огнь желанья похмелья.

Вон собачка бежит. Знакомая продавщица из колбасной палатки ей вчера, по секрету от Жучки и Шарика, сказала, что сегодня завезут молочные сосиски и куриные потроха. Надо успеть к разгрузке.

Вон мужичок спешит к метро. Брючки до щиколоток, дипломат из кожи игрушечного крокодила. По телефону говорит:

— Я вам уже второй раз звоню. Мне время дорого. Что значит перезвоните по возможности? Обяза… А вы как думали? Так директору и передайте. Да…

Мужичок отрывает руку с телефоном от уха, подносит к носу, ковыряется там наскоро и продолжает:

— …Он думает, что мы тут хуйнёй занимаемся, а у нас серьезный бизнес, между прочим…

И тут мы все подходим к метро. Двери осторожно закрываются.

* * *

Вчера ходили с дочерью в столичный Дом музыки. Аккурат на открытие сезона. Дирижировал сам Спиваков. Для начала была увертюра к «Тангейзеру». Ну, это номер беспроигрышный. Когда было мощное финальное тутти и когда не только мы в креслах, а и самые кресла задрожали от восторга, мне вдруг показалось, что маэстро просто машет руками в экстазе. От полноты, так сказать, чувств. То есть ежели в начале или в середине — было видно, как он направляет оркестр вправо или влево, а вот в конце Но я его не осуждаю. Любой бы на его месте не удержался, дирижируя такой волшебной музыкой. А насчёт кресел я приврал, каюсь. Не задрожали они. А должны бы! Чего-то не хватало оркестру, у Спивакова всего было в избытке, а у оркестра нет. Не знаю чего. Техника замечательная, а экстаза не было. Борозду они вспахали идеально, по линеечке, но, увы, неглубоко. На мой, конечно, дилетантский взгляд.

Потом был Стравинский. Тут мне сказать нечего — в музыке Стравинского я разбираюсь, как некошерное животное в цитрусовых. Хотя хор был хорош. Хористки однозначно лучше смотрелись, чем скрипачки в оркестре. И моложе, и румянее, и когда набирали в груди побольше воздуха, чтобы… так у меня даже дыхание перехватывало, да.

Во втором отделении, после антракта с пирожными и бутербродами с сёмгой, исполняли симфоническую поэму Шостаковича «Казнь Степана Разина». Музыка, конечно, гениальная, но слова… Евтушенко. Я слушал и представлял себе, как тогда, ещё давно, Дмитрий Дмитриевич музыку сочинил и устал, прилёг отдохнуть. Даже заснул. А может, жена его обедать позвала или вовсе Хренников отправил в творческую командировку на какую-нибудь ударную стройку, а готовая партитура так и осталась лежать в кабинете без присмотра. И тут поэт Евтушенко влез в кабинет через форточку и воровским манером приписал к ней свою, с позволения сказать, поэму. Потом-то Дмитрий Дмитриевич вернулся — глядь, а уже партитура со словами. Вот как концертный фрак со следами от пшённой каши. Но Шостакович был человек добрый и скандалов не любил. Чёрт с ним, думает. Всё равно оперные певцы поют так, что и не разобрать ничего. Как-нибудь потом засохнут эти слова и отвалятся. И тут же написал ещё много разного и замечательного. Ну, а на бис исполнили волшебное адажио Шнитке. Я-то не большой знаток Шнитке. Можно сказать, что большой незнаток. Слышал так, обрывки какие-то. Музыкальный, я извиняюсь, верлибр. Поэтому, как Владимир Теодорович произнёс — Шнитке, так мне сразу в гардероб, за вещами, и захотелось. Хорошо, что дочь удержала. Мы потом хлопали, хлопали — аж ладони отбили, но больше уж ничего нам не обломилось прекрасного. Дочь мне сказала, что уходить ей не хочется. Да и я бы остался, но денег на буфет у меня больше не было, да и закрылся он.

А по поводу исполнения на бис вспомнилась мне вот какая история. Когда дочь и сын были маленькие — сын пошёл в первый класс, а дочь была в приготовительном, повёл я их на концерт Вивальди. Супруга меня предупреждала, что добром это не кончится, но я не послушался. Взял конфет, подзатыльников, и мы пошли. Я сидел между ними, как буфер. Там, за моей спиной, шла война. Они щипались, показывали друг другу кукиши, плевались и говорили шипящим шёпотом слова, от которых мне хотелось провалить детей сквозь землю и самому провалиться вслед за ними. Вивальди их интересовал как снег юрского периода, если бы он тогда падал. Но до конца мы досидели. Все стали хлопать и даже устроили оркестру овацию. Начались бисы. Сначала исполнили одну вещь, потом другую. А мы всё продолжали хлопать. Не все, конечно. По крайней мере, двое не хлопали. Тут сын стал дёргать меня за рукав и кричать сквозь шум аплодисментов: «Папа, да прекратите же вы хлопать! Неужели вы не понимаете — если сейчас же не перестать хлопать, то они не уйдут, а исполнят ещё что-нибудь».

Осенью того же года мы отдали их в музыкальную школу.

* * *

На территории научного центра, в одном из корпусов которого квартирует наша контора, есть машина времени. Ну, не то чтобы совсем машина, на которой хоть к динозаврам, а попроще — прокатиться можно лет на двадцать пять или даже тридцать назад. Называется она — столовая. Я туда хожу, когда забываю взять из дому обед. Там всё как тогда. И еда, и посетители, и повара, и уборщицы. Посетители и повара, правда, здорово состарились. На столах стоят бумажные салфетки в стаканах, но не целиком, а разрезанные на треугольнички. Я посчитал — из одной салфетки можно вырезать восемь таких треугольничков. Ещё стоит потемневшая сверху, в открытых майонезных банках, горчица или хрен. И гжельские солонки, в которые, при случае, можно макнуть с размаху яйца. Теперь уж не запрещают. Недавно я взял на второе бифштекс с яйцом. Он был точно такой же, как и во времена моей молодости — немного зеленоватый и мокрый. Ещё бы — столько лет прошло. Позеленеешь тут. Есть я его не стал, но поковырял алюминиевой гнутой вилкой. Повспоминал… Когда я был студентом, мы с моим другом Женькой часто ходили обедать в блинную у белорусского вокзала. Там подавали такие бифштексы. То есть, конечно, никто не подавал, а надо было отстоять за ними длинную очередь с подносами, которых на всех ещё и не хватало. Самое приятное в этой забегаловке было в самом конце, в гардеробе. Старик-гардеробщик с такими как мы, само собой, не церемонился — кивком головы покажет — иди, сам одевайся. И снова газету свою читать. Но если дашь ему гривенник, а лучше два, то он подавал тебе твоё старое пальто с давно оторванной вешалкой и помогал одеться. Мало того — ещё и разглаживал своей морщинистой лапкой воображаемые складки на спине. Вот заради этого разглаживания мы с Женькой и ходили туда. Нам казалось… мы воображали… всякую ерунду, которую воображают студенты, у которых нет денег на приличный ресторан. Но вернёмся к столовой научного центра. Из примет нового там на полке буфета стоит коробка с шампанским Moet & Shandon. Как она сюда забрела — ума не приложу. Я подозреваю, что это просто пустая коробка. Буфет торгует ватрушками и пирожками с капустой к чаю в гранёных стаканах из огромного электрического самовара. Или к бледно-жёлтому компоту из сухофруктов. Да… К чему я затеял весь этот разговор про машину времени? Уж и сам не помню… Нет, вспомнил! Верните молодость! Верните, суки! Я готов землю бифштексы с яйцом эти есть — только верните.

* * *

Большинство москвичек, из тех, которые ездят в метро на работу и с нее, живут со знаменитыми актерами, певцами или спортсменами. Или с миллионерами, у них собственные особняки и украшения от Картье. Одежда от Гуччи. И дети их учатся в разных гарвардах и оксфордах. Отдыхают они с семьями на Багамах и на новогодние каникулы непременно в Париж летают. Нет, конечно, и у них есть проблемы. Кремов от морщин теперь просто море, а какой выбрать — кто ж его знает. Или волосы станут сухими и безжизненными. А то и муж охладеет. Начнёт по ночам рисунки на обоях рассматривать. Или клуб футбольный купит и укатит с ним на чемпионат какой-нибудь. И Ромкой звали. Тут уж надо вовсю выкручиваться. Пойти с ним в дорогой ресторан и в прозрачном с кружевами при свечах ему незабываемое показать. А потом, после ночи страсти, ещё сонной, зевающей, захлопнуть космополитен или вог и выйти на «Автозаводской». А может, и на «Шоссе Энтузиастов». И пойти к проходной электродного завода. Или к ларьку с колбасой черкизовского мясокомбината.

* * *

Возле станции метро «Университет» был настигнут девушкой с микрофоном и юношей с телекамерой. Я стоял, никого не трогал и доедал какую-то ерунду из тех, что продают у нас в ларьках возле метро. Девушка придвинула мне к самому рту микрофон, да так, что я его от неожиданности чуть не укусил, и сказала:

— Мужчина, передайте кому-нибудь привет.

Я растерялся и от этой растерянности передал привет Путину. Девушка тоже растерялась от моего привета. Я ей и говорю:

— Все мои знакомые и так уже с приветами, у кого побольше, а у кого поменьше. Есть и те, у которых привет совсем маленький, почти незаметный, но он есть. Им мой привет без надобности. А вот президенту, поди, никто привет не передаст. Пусть и он будет передаст с приветом. Мне даже будет приятно, что с моим.

Девушка повернулась к юноше с телекамерой и спросила:

— Серёж, ты этого… заснял? Правда, что ли?! Пошли отсюда.

И они быстро ушли. А я остался доедать то ли сосиску с кетчупом и горчицей, то ли чебурек с яйцом, то ли шаурму Точно не помню[8].

* * *

Вчера вдруг страшно захотелось выпить почитать какую-нибудь книжку Не то чтобы совсем вдруг, но до этого терпел и ничего, а тут вот припёрло. Ну, и прямиком в книжный. Стою, стало быть, в очереди среди таких же книголюбов. Большая очередь. Стоим тихо — кто читает обложки на полках, кто трудовую копейку из дыр в карманах выуживает, а одна молодая пара так и вовсе друг дружке пересохшие губы языком облизывает. И тут слышу шум и ругань вдалеке, в районе кассы. Оказывается, бабка какая-то шумит. По виду бабки… хорошего ничего не скажешь. Завсегдатай этого книжного. Видимо, просит в кредит у продавщицы. А та не даёт. Кредит-то у бабки просрочен, а те векселя Юкоса и международного валютного фонда, что она предлагает в обеспечение покупки, магазин не принимает. Продавщица нервничает, посылает бабку на хср просит бабку как человека покинуть помещение на хер. Бабка, однако, не сдаётся. Да и кто бы сдался, когда с самого утра внутри последний день Помпеи. И тогда продавщица вызывает охранника. И он выплывает из подсобки точно крейсер или даже авианосец, в чёрном костюме и галстуке, играя такими мускулами, которые у нас, обычных людей, встречаются, может, у одного на тысячу. Да и те недоразвитые. Подходит он к бабке, двумя пальцами берет за рукав и, воротя нос в сторону, начинает выводить её на улицу. А бабка точно к полу приросла. Охранник уж её и в спину стал подталкивать, а она ни с места. Он на неё шипеть — мол, выходи скорее, заколебала уже всех. И по всему видно, что охранника сейчас стошнит от бабки. Еле-еле он сдерживается. Тут бабка и говорит ему: «Выйду я, выйду, не толкайся. На бутылку-то дай — я и выйду». Охранник аж поперхнулся. «Вали, — говорит, — бабка, по-хорошему. Последний раз прошу Я тебе сейчас дам, но не на бутылку, а по шее». А бабка к нему подошла поближе и выдохнула перегаром духами и туманами: «Не хошь на бутылку — дай тогда поцеловать тебя. Взасос». И слюну, которая у неё по подбородку текла, втянула шумно. И улыбнулась ласково всеми своими двумя гнилыми зубами. И побледневший враз охранник, худого слова не говоря, достал из кармана полсотни рублей и дал ей. И она ушла. Дверью не хлопала. Там дверь с механизмом таким, что им и не хлопнешь. А может, и зря он так откупился. Встречаются же заколдованные алкоголики принцессы. Редко, но встречаются. Они бы поцеловались, и она…

* * *

Утром в переходе с «Новослободской» на «Менделеевскую» сотни и сотни людей, ещё в масках последних снов, плотной толпой, покачиваясь из стороны в сторону, мелкими шагами продвигаются к эскалатору. Поверх толпы диктор бодро спрашивает из Левитанского, «что происходит на свете», в то время как ты чувствуешь себя пинкфлойдовским последним кирпичом в крепостной стене этого города, в котором тишина только матросская. А другой и нет.

* * *

Ближе к ночи на станции «Чистые пруды» прозрачным, невесомым и детским голосом пела романс «Отвори потихоньку калитку» седая измождённая старуха. Она пела и держала красными, узловатыми руками раскрытый для подаяний полиэтиленовый пакет.

Уж и поезд подошёл к «Красным воротам», а всё было слышно «не забудь потемнее накидку»…

* * *

Говорят, что человек перестаёт чувствовать себя иностранцем, когда его начинают спрашивать прохожие о том, как пройти, к примеру, в библиотеку Москвы, конечно, это не касается. Тут все спрашивают всех, и никто не знает, как пройти или проехать. Тем более в библиотеку. Здесь понаехали даже кошки с собаками. Зато почти все знают, как протолкаться. Но не расскажут. Я не знаю, как в Москве перестают быть иностранцами[9]. Нет, если ты олигарх, депутат или министр — всё просто. Купил себе немного Москвы и стал своим. Среди таких же москвичей. А если не купил? Не хватило трёх рублей, и не купил. Сосисок полкило, хлеба, шпрот и чая в пакетиках купил, а Москвы — нет. Тогда как? А не знаю.

Вот я ехал сегодня в метро и заснул. Я всегда засыпаю после «Кольцевой». На «Проспекте Мира» ещё книжку читаю, а на «Рижской» уже сплю без задних ног. Хоть бы и стоя. Сегодня, правда, спал сидя. С книжкой в руках и очками на носу. И где-то на «Алексеевской» разбудил меня пьяненький мужичок, который качался надо мной, держась за поручень. Разбудил и говорит: «Ну, ладно, пойду я. Приехал. Ты сам-то как? Дойдёшь?» И тут же вышел, не дожидаясь моего ответа. А я вдруг понял… Или мне показалось… Не знаю почему.

Нет, я никогда не буду москвичом. Да и без надобности мне. Но видимо, это происходит — если происходит — помимо нашей воли. Москва нас не спрашивает.

* * *

Мрачнее шоссе Энтузиастов только вестибюль станции метро «Шоссе Энтузиастов». Тусклый свет, мрачные нависшие своды, арки, точно надбровные дуги питекантропа, мозолистые пролетарские кулаки, цепи, винтовки, штыки, торчащие из стен. На одной из стен висит большая бронзовая плита, на которой изображена пылающая в огне дворянская усадьба. К ней, точно змеи к Лаокоону, тянутся крестьянские вилы, топоры и косы.

Говорят, что ещё несколько лет назад каждую ночь, ровно в двенадцать, эта плита со страшным скрежетом отодвигалась и из чёрного провала появлялся опутанный электрическими кабелями и паутиной призрак Чернышевского и громовым голосом звал Русь к топору. То ли так архитектор задумал, то ли оно само получилось — теперь уж никто не вспомнит, уборщицы и милиционеры Чернышевского сначала боялись, а потом привыкли. Стали уборщицы бегать за ним по перрону и кричать: «Гаврилы-ы-ыч…» Он подойдёт, поздоровается. А они, дурищи, давай тыкать его шваброй под рёбра — чтоб рассыпался на мелкие косточки и пенсне. Звон им нравился, с которым он рассыпался. Ну, он раз рассыплется, два рассыплется — да кто ж это каждый день терпеть станет? Мало того — милиционеры завели моду у Гаврилыча регистрацию проверять. Он, конечно, сначала питерским прикидывался, но и те не лычками сержантскими шиты — пробили по компьютеру и выяснили, что саратовский. Сколько у него было ассигнаций, мелочи серебряной — всё им отдал, чтоб отстали. Как же, отстанут они. Помыкался он, помыкался и перестал приходить.

Потом его на «Марксистской» видели. Но там он не поладил с самим Бородой. Так разругались, что однажды, когда Борода, как обычно, в полночь загудел своё «Пролетарии всех стран…» — Гаврилыч и закончил: «Идите на хер!» После этаких-то рифм пришлось ему и с «Марксистской» уходить. А куда, спрашивается, идти? На «Третьяковской», «Тургеневской» или «Чеховской» — его в гробу видали. Сунулся было на «Кропоткинскую» — и там не ужился. На «Площадь Революции» к пролетариям с наганами и собаками? И самому не охота. Какое-то время продержался на «Площади Ильича». Но совсем недолго. Ильич-то, он какой? Он добрый только с детьми. Особенно с невинно убиенными. А так-то ему слова поперёк не скажи — у картавит. Гаврилыч на него обижался страшно. Слова Ильичёвы про свою книжку вспоминал, стыдил. И в глаза бы плюнул, если бы призраки плеваться могли. А хоть бы и плюнул — тому всё божья роса. У Ильича вообще два любимых слова было — интеллигенция и говно. Потому как оба без буквы «р». Вот он их всё время и выкрикивал на разные лады. И выходило у него, что Гаврилыч… А потом и вовсе стал выпроваживать. Дескать, я звала не навсегда и сегодня не среда. Свинья, да и только. И Гаврилыч ушёл.

За Кольцевую линию ему не хотелось. Все эти «Пионерские», «Электрозаводские», «Красногвардейские»… Чёрт знает, чего от них ожидать. В «Царицыно» тоже не пойдёшь. Там тоже не забыли. И стал Гаврилыч бомжевать по разным станциям. Одну ночь на «Цветном бульваре», вторую на «Арбатской», а третью и вовсе на «Парке Культуры». Долго ли, коротко ли — попал он таким манером на «Лубянку».

С тех самых пор никто его и не видал.

* * *

Третьего дня стою я в очереди за какими-то макаронами или колбасой. Рядом со мной бабка. В толстых очках, за которыми буравчики. Стоит и этими буравчиками прилавок сверлит. Буквально до дыр. А за прилавком селёдки разложены. И бабка так на них смотрит, что селёдки не знают, куда глаза свои солёные девать. Тут как раз её очередь подошла. Продавщица ей и говорит:

— Ба, а ба! Тебе чего?

Молчит бабка. На селёдок безотрывно смотрит и губами шевелит. Может, даже и разговаривает с ними. Ну, с третьего раза докричалась продавщица. Бабка шевелить губами перестала, за седой ус себя подёргала и отвечает продавщице:

— Выбери мне, дочка, селёдочку. Но так, чтобы малого с молокой, а не девку с икрой.

Продавщица тут и рот раскрыла. И этим раскрытым ртом ей начала отвечать:

— Ба, да ты охре… я тебе гинеколог, что ли…

А потом почесала в светлой от мелирования голове наманикюренным пальцем, быстро достала селёдку, положила на весы и сказала:

— Самый что ни на есть малый. С такой молокой… Но ты зря, ба, в малого упёрлась. Девки у нас сегодня с чёрной икрой. Специальный, блин, посол.

* * *

Вчера поздно вечером вышел из метро — темнота, ветер и дождь проливной. Смотрю, под дождём старушка стоит в древнем плаще-болонье. Она меня тоже приметила и тянет ко мне букетик чего-то зелёного и мокрого. И предлагает его купить тем самым голосом, каким говорят: «Молодой человек — купите девушке букетик». Пригляделся я к букетику — а это пучок петрушки. Уже и желтизной тронутый. Такой же, стало быть, букетик, как я — молодой человек. А как не купить? Не стоять же бабке до утра с этой петрушкой. Дал я ей червонец и, не прикасаясь к петрушке, пошёл своей дорогой. Шагов через десять оглядываюсь, а она смотрит мне в спину и зелень свою протягивает. Вот как колхозница тянет свой серп вслед убегающему рабочему. У меня штаны от дождя чуть насквозь не промокли. Бывают такие старушки — только с виду старушки. А приглядишься — самые что ни на есть мойры. Возьмёшь у неё обычную петрушку, и такая петрушка начнётся… Дурак — всего червонец дал. Что этот червонец — тьфу, не деньги. Разве им откупишься? Да и чем откупишься…

* * *

Если сесть на прогулочный теплоход «Император», который на самом деле старая двухпалубная калоша облупленного красного цвета, ползущая от Северного Речного вокзала в сторону Химкинского водохранилища и обратно с пивом, чипсами, водкой и пассажирами, не знающими куда себя деть в выходной день, то поначалу проплываешь мимо гор песка и щебёнки на причалах и огромными железными цаплями портовых кранов; потом мимо буксиров и старых посудин с оторванными именами, уткнувшихся от стыда в берег; потом мимо гор мусора на пляжах и пивных шатров с эмблемами «сибирских корон» и «клинского»; мимо пьющих отдыхающих в прибрежных кустах москвичей, думающих, что они проводят выходные на природе; мимо шумных, разноцветных детей, бегущих вдоль берега за всем, что плывёт, и машущих руками и ногами от полноты чувств… и в тот самый момент, когда «Император» кряхтя и скрипя разворачивается, чтобы идти обратно, к вокзалу, взору откроется написанное огромными белыми буквами на каменной облицовке берега: «Хуй вам».

* * *

У входа в подземный переход стоит палатка. Называется «народный гриль». В ней продают мясо по-мексикански. В лаваше. С капустой, солёными огурцами и ломтиками зелёных помидоров, синих от холода. А от голода там есть самса, обсыпанная маком. Кончился у них кунжут, кончился. Сначала не было мяса, а потом и кунжута не стало. Под землёй, в переходе, есть сувенирный киоск, где можно купить гейшу большую и гейшу среднюю. Обе они из Китая. Рядом, в крошечном пенале с окошком, предлагают сфотографироваться. Можно даже на памятник. В овале или без. Только просунь голову в окошко. У противоположной стены сидит на корточках бугай в вязаной чёрной шапочке и просит на корм собаке. Его четвероногий раб лежит рядом, прикрыв глаза и отвернув нос от брошенной на картонку мелочи. Дрожит от холода. Приди он без хозяина — собрал бы больше. Мимо проносит свой живот багровый милиционер. Пустая банка из-под «Балтики» подкатывается к ногам старухи, играющей на гармошке. Она играет «Амурские волны». А может, «На сопках Маньчжурии». А может… не разобрать. Но поёт она «Поедем, красотка, кататься». Бог её знает почему.

* * *

В аптеке передо мной в очереди стоят двое немолодых, небритых и нетрезвых мужчин. Подошли они к окошечку и тот, который более нетрезвый, чем небритый, говорит провизору:

— Девушка… Мне бы лекарство от ран… трын… кран… твою мать! Как же оно называется-то?!

Девушка недоумённо молчит. И тут второй мужчина, который менее молодой, чем нетрезвый, вступает в разговор:

— Ну что ты, девка, стоишь-то, рот разинув. Давай, помогай человеку!

Девушка раскрывает рот и… закрывает его. Стоящая неподалёку пожилая женщина в пожилой нутриевой шубе говорит:

— Небось от ран ему надо. Говорит же — от ран!

— От душевных, — говорит второй мужчина. — Они у него горят. Как трубы. Правда, Сань?

Саня обводит мутным взором всех нас и опять заводит своё:

— Трын… крын… А! Вспомнил! Такая херня в чёрном тюбике!

Пожилая нутриевая шуба радостно восклицает:

— Ну, это другой разговор! Девушка, ему мазь нужна. Дайте ему мазь.

Немного подумав, добавляет:

— Или зубную пасту.

— Раны замазывать, — говорю я.

Провизор открывает рот, но продолжает молчать. Все нервничают и начинают играть в поле чудес лекарств, периодически обращаясь к первому мужчине с просьбами открыть букву или даже всё слово. Мужчина, однако, равнодушен к просьбам. И вдруг его прорывает. Он поворачивается к своему спутнику и говорит:

— Коль, ну их всех на! Пошли пива попьём.

Они разворачиваются и выходят из аптеки.

Мы постояли-постояли, а потом стали покупать то, за чем пришли. Не успел я расплатиться за свои капли от насморка, как широко распахнулась дверь и давешний Саня, уже с банкой пива в руке, закричал с порога:

— От радикулита, мать вашу за ногу!

Радикулит его, конечно, мучил, поскольку после этих слов он упал на руки Коли, стоявшего за его спиной.

* * *

По дороге с работы в подземном переходе была распродажа. Щуплый мужичок с глазами, носом, лицом и даже шапкой кавказской национальности распродавал ананасы, веники и мочалки. Мужичку было холодно, он синел щетиной и тонко кричал: «Распрода-а-а-ажа». Но я купил слойку с абрикосовым повидлом. Не всё то золото, что блестело у него в зубах ананас или веник. Потом эскалатор. Стоял на нем справа. А раньше… раньше так пробегал палево слева… На перроне валялась бесхозная табличка с известным обращением к нам, едущим с работы и на неё: «Люди добрые, помогите на…». Кто-то, значит, обронил, переходя из вагона в вагон. Я уже многих узнаю в лицо в своем вагоне. Даже гейшу на обложке толстой книжки, которую уже третью неделю подряд читает солидная дама с толстыми же губами. Такие встретить ещё можно, но вообразить нельзя. Она читает и жуёт, жуёт губами — да так, что мне вдруг вспоминаются те самые мельницы, которые «мелют медленно, но пережёвывают всё». В нашем вагоне почти нет детей. Только девочка лет шести в розовой вязаной шапке с заячьими ушами и школьник со школьницей, слушающие один плеер на двоих, у них наушники в крайних ушах, а ближними они прижимаются друг к другу. Однажды школьники неделю не возвращались в наш вагон. Мы разное думали. Мужчина с усами сказал, что у них, наверное, размолвка. Одна девушка предположила, что между ними даже разрыв и теперь они разбежались по разным вагонам навсегда. Может быть, даже на месяц. А старушка с клетчатой сумкой сказала: «Давайте думать про них хорошее. Они просто заболели или у них каникулы. Вернутся, никуда не денутся». У нас вообще-то хороший вагон, один из лучших на зелёной ветке. У нас по полу не катаются пивные бутылки. И мы всегда возвращаемся. Кто к вечеру, а кто и к утру, из командировок и отпусков — всегда возвращаемся. Без таких вагонов, как наш, ветка может засохнуть. А в других вагонах разное случается. Бывает, что и перебегают из вагона в вагон. Бывает, что и вовсе пересаживаются на трамвай или троллейбус, но таких находят и возвращают. Всегда. Потому что мы в ответе за тех, кого станция «Баррикадная» или «Алтуфьево». Или «Смоленская».

* * *

Переходил я со станции «Тверская» на станцию «Чеховская» и увидел подземный памятник Горькому И это при том общеизвестном факте, что «Му-Му» написано Тургеневым. Вдруг вспомнилось мне самое начало перестройки. То время, когда многие во всеуслышание у себя на кухнях говорили: «Вот как переименуют Горький в Нижний, а Ленинград в Петербург, — так сразу и поверим в вашу свободу». И я говорил. Да что там на кухне — даже и в гостиной, не говоря о спальне, мог такое ляпнуть… И действительно — переименовали. Не осталось ни одной старой вывески — все новые. А в свободу — не ту, которая внутри, а ту, которая снаружи, — всё не верится. Двадцать с лишним лет прошло. Кухни, на которых мы тогда фрондировали, давно уже требуют ремонта. Уже выросло то, чем поливали. Уже зацвело махровым цветом, а… не верится. Чёрт его знает почему. Я-то двадцать лет назад ух как свободы хотел. У-ух даже. Думал, как начну запрещённым глаголом поджигать всё, что горит… Только бы спички свободу дали. И что же? Пишу себе про кузнечиков, про снег, про дождь, про такое, что любая власть и запретить-то побрезгует. А о политике, фельетон какой-нибудь, чтобы буря и натиск… нет, увольте. И думать об этом противно. Склизко даже. К чему я это всё? А и сам не знаю. Вдруг вспомнилось и подумалось. День сегодня хороший. Уж на что вчера был хорош, а сегодня ещё лучше. Их чем меньше остаётся, этих хороших дней, тем они лучше.

* * *

В туннеле, между «Алтуфьево» и «Бибирево», наш поезд остановили. Ждали минут пятнадцать, а то и двадцать, пока пройдёт курьерский в центр. Вдруг из бокового туннеля как выскочит! Как промчится! Только и успел я заметить бронированную кабину состава с торчащими из узких прорезей иглами ракет класса «метро — метро», которые у них называют «Чёрная дыра», да десяток автоматчиков с фокстерьерами на открытой платформе, да занавески из красного бархата с шитыми золотом двуглавыми орлами на окнах единственного пассажирского вагона, да стол полированный орехового дерева, за которым сидел невысокого роста человек с холодной головой и горячим стаканом чая в серебряном подстаканнике с гравированными на нём щитом, мечом и тремя буквами. А вот буквы-то я прочесть не смог — уж очень быстро поезд пролетел.

* * *

Сегодня день такой был… ну вот как варенье у жены Собакевича — «ни груша, ни слива, ни иная ягода». Такие дни бывают в ноябре. Ни вторник, ни среда, ни четверг. На работе пил чай без сахара и в окно смотрел. За окном у меня тишина и пруд, вернее не пруд, а очистные сооружения в маске и костюме пруда. И он уже застыл. Лёд на нем разноцветный — зелёный, жёлтый и синий. Я догадываюсь, почему он такой разноцветный, но знать наверное не хочу. Сплю и без того плохо. Здание у нас большое и контор в нём много. Я даже и не знаю, чем они занимаются. Во дворе свалка и гордиевы узлы ржавых труб. Из подвалов выходят на поверхность какие-то покосившиеся дверки или просто зияют чёрные дыры вроде крысиных ходов, из которых время от времени появляются чумазые сантехники или слесари, несущие в заскорузлых руках то разводной ключ, то обрезок трубы, то кусок оцинкованного железа, и тут же исчезают в следующей дыре. И всё это в полном молчании, нарушаемом лишь глухим утробным стуком или жужжанием откуда-то из глубин подвалов. Возле одной из стен растет клён. Как он выживает здесь — ума не приложу. По весне на его ветках набухают не почки, а гайки. Теперь клён их сбросил и они, жёлтые и красные от ржавчины, валяются у его подножия. Небо над этим двором даже в солнечную погоду всегда серое, с цементным облаком. Облако прижилось здесь, как и клён. В засушливые дни оно питается жирным осклизлым дымом из красной кирпичной трубы. Если смотреть на эту картину больше десяти минут… нет, этого делать не стоит. Я и не смотрел. Допил чай и стал звонить в Петербург, в одну приборостроительную организацию. Они согласились изготовить прибор по моим чертежам. И вот уже вторую неделю никак не выставят нам счёт. Я звоню им каждый день и разговариваю с начальником отдела договоров. Он вежливый. Каждый раз извиняется и обещает немедленно прислать счёт. Буквально к концу рабочего дня. Только не говорит какого. Сегодня, однако, и он не выдержал. Попросил меня подождать минуту-другую и не класть трубку. А сам как закричит куда-то в сторону: «Ну, сейчас я тебе вставлю! Нина! Нина!» И связь оборвалась. Я потом пытался перезвонить, но телефон не отвечал. Умеючи, наверное, долго. Незаметно подкрался конец рабочего дня. Я вымыл чайную чашку, спрятал сушки в ящик стола и пошёл домой.

* * *

Сегодня в метро, на эскалаторе, диктор читал новые стихи. Ещё вчера было тютчевское «Есть в осени первоначальной», его почти два месяца читали, а сегодня уже Пушкин — «…отечество нам Царское Село». Почему про лицей — кто его знает. Да и никто, наверное, не знает.

* * *

Уютней всего Москва поздней осенью. Когда с самого утра зарядит дождь, нудный, как годовой бухгалтерский отчёт, и к вечеру, ударившись оземь, превратится в чёрный лёд, когда прохожие при ходьбе чавкают, а машины при езде всхлипывают, когда облака тучнеют от дыма бесчисленных труб, собираются кучками и торчат на одном месте сутки напролёт, точно прибитые гвоздями, когда… тогда лучше всего сидеть дома, на пятом этаже без лифта, курить на тёплой кухне, смотреть в запотевшее окошко, чертить пальцем на стекле рожицы, пить чай с сушёной земляникой или мятой, зевать в потрёпанный детектив, в котором кем-то вырваны первые страницы, и слушать, как где-то далеко-далеко, в соседнем квартале, заполошно вскрикивает автомобильная сигнализация. Потом допить чай, почесать в затылке, ещё раз почесать в затылке, запахнуться поглубже в тёплый халат, задремать и видеть во сне Москву, её разноцветные огни костров под котлами с кипящей смолой и серой, её сверкающие витрины, из которых роскошь выпираст точно огромный бюст из тесного корсажа, её уютные кофейни, в которых неловко попросить чаю с бубликами, а прилично только чизкейк и капучино, её бесчисленных нарядных проходимцев прохожих, её… впрочем, теперь всё её, а что не её — так это ей и без надобности. И ты ей, кстати, тоже ни к чему.

* * *

Ближе к вечеру ехал в вагоне с необъятной женщиной средних лет. Она была прилично одета — шарфик с люрексом, кровавый маникюр, наушники и плеер. Что-то там у неё играло в плеере. Цифры мигали на дисплее. А сама она спала. И при этом так богатырски храпела, такие выводила носом арии из опер, что дикторша, объявлявшая станции, не смогла её перекричать, страшно обиделась и мы, считай, до самого дома ехали без объявления остановок.

* * *

В переходе с «Курской» на «Чкаловскую» встретил злую волшебницу. Она была одета в чёрный длинный потрёпанный плащ с бахромой из него же. Спина басовым ключом. На спине невыносимо красный школьный рюкзак, разрисованный бэтменами и прочей голливудской нечистью. На голове — высокий вязаный колпак. В жёлтой куриной руке она держала клетчатую челночную сумку, из которой торчала голова огромного чёрного кота. Волшебница бодро шаркала, шевелила длинным крючковатым носом, верхней губой с усами пергидролевого цвета и, шепелявя и плюясь, разговаривала с котом. Поравнявшись с ней, я услышал: «Думаешь, буду для тебя жопу рвать? Разбежалась, как же. Сначала за прошлый раз расплатись, паскудник!» В ответ на эти слова кот равнодушно зевнул, облизал усы и спрятался в сумку.

* * *

Покупал в аптеке таблетки от головной боли. Теперь таблеток от головной боли столько, что глаза разбегаются. Как раз у меня был перерыв в голове, и она не болела. Я решил выбрать что-нибудь современное и попросил у аптечной девушки показать мне то место на витринах, где лежат эти самые средства. Девушка ткнула накладным ногтем вдаль и… там я увидел памперсы и прокладки. Может, они помогают, но памперс мне не проглотить. Тем более что его сколько не запивай… Спросил ещё раз. Тогда девушка закричала в подсобку:

— Зинсанна! Где у нас головная боль?

— Рядом с контрацепцией. Правее и выше, — отвечали из подсобки.

Может, она и права, эта Зинсанна.



Поделиться книгой:

На главную
Назад