Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Многие знания – многие печали - Анна и Сергей Литвиновы на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Вы знаете, наверное, о его слабости, – очень спокойно продолжила дама. – Вскоре после вашей встречи Антон, к сожалению, запил. Мы его пытались затормозить, но, как вы понимаете, в его случае это совершенно бесполезно. На третий день он вырвался, отправился среди ночи за добавкой. – Она сделала паузу, вероятно, подыскивала слова. Я так и не знал, кто моя собеседница: мама, жена или сожительница Антона. И по голосу не определишь, и спросить неудобно. В любом случае, ей досталось. – А потом его нашли. На лавочке в парке. Сердце остановилось. Говорят, он не мучился.

Я рассыпался в извинениях и соболезнованиях. А что мне, спрашивается, еще оставалось делать? Итак, Антоха тоже погиб. Довольно долго в моих ушах звучал женский голос: «Антоши больше нет». Чтобы сей неприятный звук заглушить, пришлось принять самому. Сначала я допил оставшуюся от майских шашлыков бутылку виски, потом перешел на водку.

Короче, когда я наутро проснулся, одетый, поперек кровати, чувство вины не то чтобы сгладилось, но стало не таким острым. Зато появилась явственно выраженная тревога: значит, шестеро из нашей бригады погибли – и я остался последним, седьмым.

* * *

Для кого-то восьмидесятый – год московской Олимпиады, для иных – время смерти Высоцкого (или Леннона, или Дассена), но для меня он – год Лидии. Хотя если сложить все наши встречи – вряд ли даже целые сутки наберутся. Если рассматривать в масштабе всей жизни, получается и вовсе микроскопический отрезок. Но раз помнится до сих пор – значит, в мыслях тогда она занимала большое место. Несообразно большое.

Второй раз мы встретились с Лидой на похоронах Высоцкого. Тогда все удивительно сложилось: смерть, и любовь, и вдохновение, и печаль, и слезы. Назавтра я написал свою первую в жизни картину – ту самую, которая положила начало, как потом утверждали критики, новому направлению – соцреалистическому реализму, в главные представители которого записали меня.

Из стройотряда в Москву я прилетел раньше времени. Если честно, осточертела работа. Подъем в шесть и линейка в семь тридцать. А потом – восемь, а то и двенадцать часов с ломом, лопатой или отбойным молотком. У нас хоть и была блатная бригада, все равно на смену мы выходили, как положено, а если ты попадался на глаза начальнику штаба или командиру отряда филонившим – следовал разнос, невзирая ни на какие заслуги. Рисовать шаржи на начальство и карикатуры на рядовой состав, не говоря о писании лозунгов – тоже опостылело.

И еще хотелось посмотреть Олимпиаду – хотя бы одним глазком. Игры открывали, как сейчас помню, девятнадцатого июля, в субботу. Но я так упахался за неделю, что даже не пошел в красный уголок смотреть церемонию по телевизору – после бани улегся в палатке и проспал все шоу.

Когда я звонил из Сибири родителям в Москву, они говорили, что смогут достать билеты: их продавали и даже раздавали по предприятиям и организациям, отдавая предпочтение партийным и активистам. На самое вкусненькое, вроде открытия-закрытия, финалов бокса или футбола, билеты до рядовых сотрудников не доходили. На дефицитные зрелища, испокон веку так повелось, попадали в Союзе сплошь начальники, а также их портные, завмаги, врачи и автомобильные мастера. Но мама и отец все равно заманивали меня в Москву, обещая мероприятия второго ряда: легкую атлетику, плавание, дзюдо. И олимпийская столица тоже манила: родители по телефону рассказывали удивительные вещи – в магазинах все есть, даже сырокопченая колбаса, и никого народу. А в киосках, сказывали, продавали импортные сигареты, включая «Кэмел» и «Мальборо». И, главное, я ведь был москвич, и меня, в отличие от соратников по отряду, уехать из столицы мира и социализма никто не заставлял. Меня погнали в Сибирь продажная девка романтика и длинный рубль – но я всегда мог вернуться.

Даже самолет из Зурбагана после двух месяцев в глуши произвел на меня ошеломляющее воздействие. Подумать только, в туалете висело зеркало, из кранов текла горячая и холодная вода, имелся ватерклозет. В отряде мы обходились еженедельной баней и дырками в полу. Носки я стирал в общих рукомойниках холодной водой.

В аэропорту Домодедово меня встречали родители – ввиду того, что я отсутствовал долго и вернулся издалека, сразу вдвоем: и отец, и мама. Мы погрузили мой рюкзак в багажник личных отцовских «Жигулей» и понеслись по пустынной трассе со скоростью сто километров в час. Столица налетела на меня быстро и сразу ошеломила своими многоэтажными зданиями и невиданной ранее пустотой и отмытостью. Всюду полоскались разноцветные флаги, отовсюду глядели символы игр: олимпийский медведь и стилизованная высотка (или башня Кремля?), увенчанная звездой.

Мы заехали на улицу Горького в Елисеевский гастроном. Я вышел из машины вместе с родителями – было интересно. В магазине народу оказалось непривычно мало, зато продавалась колбасная нарезка в вакуумной упаковке (я ничего подобного раньше в жизни не видел) и маленькие брусочки масла на один бутерброд. Свободно стоявший в витрине армянский пятизвездный коньяк тоже был из разряда чуда: родители взяли бутылку – как я сейчас понимаю, хотели отметить не просто мое возвращение, но мою взрослость: восемнадцатилетний сын вернулся с ударной стройки пятилетки, поздоровевший, возмужавший, загорелый. На глазах материализовывался штамп советской пропаганды, которым всем нам долбили голову, начиная с детского садика: высшая человеческая доблесть – это подвиг (и смерть) во имя Родины; или, на худой конец, тяжкий труд во славу ее, лучше где-нибудь в Сибири, в самых нечеловеческих условиях.

Когда сели в машину и тронулись, и ветер снова засвистел в распахнутых окнах, отец сказал: «Говорят, в ЦК обсуждают идею – закрыть Москву навсегда. Просто не открывать ее после Олимпиады. Все москвичи «за», много писем в партийные органы приходит». – «Было бы неплохо, да все равно ведь не сделают, – ответила мама. – Испугаются: что скажут борцы за права человека и всякие радиоголоса». А я ничего не говорил, лишь таращился в изумлении по сторонам, разглядывая столь красивую Москву – наверное, более красивой она никогда не была (и уже, вероятно, никогда больше не будет). Город достиг высшей точки своего имперского, социалистического развития и дальше становился только хуже – хотя никто из нас троих об этом не подозревал. А тут еще папа в машине рассказал анекдот (возможно, ставший пророческим): «Знаете, какая теперь периодизация истории СССР?» Периодизацией нас всех мучили на истории партии, лекциях по марксизму-ленинизму и школах комсорга (парторга, профорга). Вот и сейчас отец провозгласил: «Доолимпийский период, олимпийский и восстановление разрушенного хозяйства». Мама охотно рассмеялась, а потом укоризненно сказала: «Что ты разговорился, Павел Викторович, – при ребенке». Я возмутился: «Ребенок-то уже восемнадцатилетний. У нас в вузе и не такие анекдоты рассказывают». – «Кошмар! – воскликнула мама и добавила (тоже, как мне кажется теперь) пророчески: – Куда мы катимся!»

Бедные мои родители! Всю жизнь – точнее, всю советскую жизнь – боялись они, как бы ребенок (то есть я) не услышал чего, для его ушей не предназначенного. И ладно бы речь шла о животворных тайнах секса! Нет, табу считались: их работа, потому что оба трудились на оборонку; любые тайны кремлевского двора, ставшие им известными из слухов или закрытых лекций; все, связанное с диссидентами; нехватка продуктов и промтоваров; сталинские репрессии… О чем могли свободно разговаривать советские родители с детьми – если, конечно, желали добра своим отпрыскам? Только о погоде, природе да школьных успехах. Впрочем, я самостоятельно лет с тринадцати крутил мощный дедушкин приемник – в поисках «АББы», «Лед Зеппелин», битлов и рок-оперы «Иисус Христос – суперзвезда». По странной прихоти начальства передавали их только по волнам «Голоса Америки» и Би-би-си, где попутно просвещали меня о Солженицыне, альманахе «Метрополь», Марченко, Павле Литвинове и Ларисе Богораз.

С Садового кольца мы съехали на улицу Радищевская (ту самую, которая тянется от Таганки к высотке на Котельнической). У театра меня поразило большое скопление народа. Люди толпились группками у входа, иные шли от метро к театру. А на самом здании театра (похожем на провинциальную киношку), на витринах с афишами были налеплены десятки рукописных и машинописных листочков. Кто-то, окруженный друзьями, читал стихи. «Что такое? – в недоумении воскликнул я. – Что случилось?» – «А ты не знаешь? – удивленно переспросила мама. – Высоцкий умер». Еще не понимая огромности и трагичности происшедшего, я воскликнул: «Как?! Правда?!» – «Да, – покивал головой папа за рулем, – в газете писали». В те времена то был козырный аргумент: если о чем-то написали в газете, точно правда. Я потом увидел этот некролог: его напечатали в одной только «Вечерней Москве», пять строчек на последней полосе – скоропостижно скончался артист театра и кино В. С. Высоцкий. Мы тогда привыкли, что в некрологах обычно с десяток строк отводилось перечню титулов и достижений покойного: лауреат, Герой труда, профессор, депутат… Тут все оказалось наоборот: об утрате певца извещало множество организаций: министерство культуры, и госкино, и управление культуры Моссовета, однако ни единого звания у покойного не было: скончался просто артист театра и кино.

Я сидел на заднем сиденье «Жигулей» и пытался осмыслить произошедшее, но был не в состоянии. Машина уносила нас все дальше от центра Москвы, в наш спальный микрорайон. «В народе говорят: здорово Высоцкий советской власти подгадил, – усмехнулся отец. – Не только жизнью своей, но и смертью». Мама возмутилась: «Павел, что ты такое несешь!» – «А что? Он сыграл в ящик посреди Олимпиады, как специально». – «Не надо о покойном в таком тоне, да еще при ребенке!» – Так они могли переругиваться (и переругивались) всю дорогу домой, что заняла по воскресному времени не более пятнадцати минут.

Никто тогда не знал ни о каких наркотиках в рационе Высоцкого. Да, знали, пил – но кто сейчас не пьет. Напротив, для многих, даже и для восемнадцатилетнего меня, это было оправданием: да, пью, а кто не пьет, все вокруг! Вон, и Высоцкий пьет, и Даль, и остальные. Мы просто не всех поименно знаем, потому что прочие известны меньше; а рестораны полны – и Дом актера, и Дом художников, и ЦДЛ, и Домжур – все властители дум сидят под газом!

Отношение к покойному у меня было сложное. Сказать, что я его обожал – нельзя; сказать, что не любил – тоже. В свои восемнадцать я успел его раз пять увидеть в театре; смотрел все фильмы с его участием; это давало мне право рассуждать, что Высоцкий-де актер классный (маленький зал Таганки рокот его голоса прямо-таки завораживал), однако как поэта я его нигилистически отрицал: романсеро, блатняк, юморист. Мне нравились его веселые песни – а, впрочем, я другие не особенно и слушал, негде было их слушать, сначала требовалось добыть. А добыть означало волевое усилие со стороны читателя-слушателя. Чтобы попасть в театр на Таганке, я его предпринимал, чтобы отыскать тексты или записи Высоцкого – нет.

И ни на какие похороны, ни на какое прощание я идти не собирался.

А вот поди ж ты! Друзей моих в городе не оказалось: кто в стройотрядах, кто с родителями на море, кто у бабушки на даче. Девушки у меня в ту пору не было; сексуального опыта тоже, знакомиться с ними на улице или в автобусе я не умел. Следовательно, делать в Москве мне было ровно нечего. Родители наутро ушли на работу – понедельник. Первые олимпийские билеты были на вторник. Поэтому не помню, как и почему, но на следующий день я оказался в районе Таганки.

Движение по дублеру Садового кольца перегораживала цепь олимпийских дружинников, замаскированных под волонтеров, в форменных голубых рубашках. Стояли они почти плечом к плечу, на расстоянии полуметра друг от друга, я подошел к одному из них и, сделав морду кирпичом, спросил: «А что случилось?» Тот осмотрел меня с головы до ног колючим взором – нет, совсем он не волонтер, явный мильтон или даже чекист, хоть и молодой – потом выдавил: «Высоцкого хоронят». Следуя вдоль цепи синерубашечников, я добрался почти до театра. Из-за спин дружинников увидел: посреди улицы Радищевской, перекрытой сегодня для движения, стоит небольшая группка. В ней седовласый Любимов с черной повязкой на руке. Рядом еще пара артистов Таганки. Против них – милицейский генерал со звездами, они что-то обсуждают на повышенных тонах, слов не слышно, однако видно, что Любимов чувствует себя хозяином положения, высокопоставленный мильтон перед ним будто даже оправдывается.

Скажу, забегая вперед, что эту сценку я сделал сюжетом своей самой первой картины. Зритель видит группу высокопоставленных спорщиков с совершенно другого ракурса, невозможного – сверху: как если бы художник взмыл над площадью и завис метрах в пяти-шести над асфальтом, людей я запечатлел со всей возможной, почти фактографической точностью – Любимов, артисты, генерал. Однако рядом с наблюдателем в левом верхнем углу вдруг проявляется из небес, словно лик ангела, лицо девушки. Моделью для девушки мне послужила Лидия, впрочем, к тому моменту, когда я понял, что она должна появиться на холсте, мы уже расстались, и я рисовал ее по памяти. Лицо Лидии на ватмане возникло еще и потому, что там, на похоронах, – или, точнее, около похорон – я снова встретил ее.

В Советском Союзе все привыкли к очередям разного рода – однако ничего подобного проводам Высоцкого я не видывал. Чтобы проникнуть в здание театра, где продолжалась гражданская панихида и был выставлен гроб, люди тянулись вдоль Верхней Радищевской – начало очереди уходило вдаль, к высотке. Очередь ограждали железные барьеры и не дружинники в синем, а простые милиционеры в белой парадной форме. Первое впечатление было, что служители порядка приоделись по случаю похорон поэта, – и только потом я понял: ах да, парадная форма из-за Олимпиады! Я быстро пошел вдоль очереди, надеясь найти ее исток. Но даже спустя тысячу человек – а может, две тысячи – конца не увидел и замедлил шаги. Многие из стоявших в хвосте держали на плечах переносные магнитофоны, оттуда неслись песни покойного; практически все как одна были трагическими. И вот только теперь – как никогда ранее! – эта скрытая в них трагедия показалась мне, наконец, совершенно уместной.

…По обрыву по-над пропастью, по самому по краю……Посмотрите – вот он без страховки идет……что-то кони мне попались привередливые……нет, и в церкви все не так, все не так, ребята…

И тут я почти лицом к лицу столкнулся с Лидией. Она в растерянности стояла на обочине Верхней Радищевской, ставшей на день пешеходной, покусывала губы, и в глазах ее блестели слезы.

– Лида! – воскликнул я. – Ты здесь?!

– Вот решила, что надо прийти сюда, а тут столько народу, – заговорила она, словно мы прервались на полуслове. – Как ты думаешь, где эта очередь начинается?

– Где бы ни начиналась, вряд ли мы успеем пройти. Я слышал, скоро панихида, потом похороны.

– Ты не будешь стоять?

– Нет. И тебе не советую. Пойдем лучше его помянем.

Смерть поэта нас объединила. Теперь я уже готов был признать, что он поэт. Почему-то эта толпа людей, собравшихся на похороны, сделала его поэтом. А мы с Лидой разговаривали, как сообщники. Я взял ее под руку и повлек – дальше от очереди, вниз к Котельникам. Мне показалось, что она покоряется мне с облегчением: больше ей не надо мучиться, что делать, достаточно подчиниться мужчине, он знает.

Алексей Данилов

Я выслушивал откровения Кирилла Павловича значительно дольше, чем обычного посетителя. До самого вечера. Мой помощник Сименс знал свое дело, когда не записал никого из клиентов после него.

Выговорившись и выдохшись, художник умолк. Потом взглянул на меня с надеждой. Но я не знал, что сказать. Информации не хватало.

– Я не знаю, что делать, – развел я руками.

– Хороший ответ. – Баринов усмехнулся: – Мне-то порекомендовали вас как специалиста.

– Разгадка может быть любой.

– А именно?

– Ситуация многовариантна. Шестеро погибших из семи. Может ли происшедшее в результате оказаться случайностью, несчастливым стечением обстоятельств? Да, может. Может быть чьей-то злой волей? Да, конечно.

– Как?! – воскликнул он. – Вы считаете, что кто-то мог убить всех этих шестерых человек?!

– Конечно! – я ни секунды не сомневался в том, что говорю.

– Но двое умерли от рака, двое от сердечной недостаточности, пятый утонул, шестой погиб в автокатастрофе!

– Ну и что? Самое лучшее убийство – не то, что не раскрывается, а то, которое даже не выглядит убийством.

– Бросьте! Шесть человек умерло – и никто не понял, что их убили?!

– Именно. Поэтому я исхожу из того, что нам противостоит исключительное зло. Чем бы оно ни являлось.

– Вы сказали – нам противостоит? Так вы беретесь за это дело?

– Конечно. Я за него взялся, когда согласился принять вас.

– Вы говорите – противостоит зло. Значит, оно, это зло, персонифицировано?

– Может быть. Я не знаю. Надо думать, разбираться, искать. Пока невозможно сказать, кто виноват: живой человек? Или сверхъестественные «они»? И если да, то кто? Дьявол, провидение, судьба, мировой гомеостазис? И что распоясало эти силы? И чем на деле являлись смерти ваших шестерых друзей? Следствием чьей-то ошибки, греха? И лежит ли причина в прошлом? А может, в настоящем? Я не знаю! Дорогой, зверски уважаемый Кирилл Павлович! Не знаю. Нужны дальнейшие исследования. И их должны проводить вы.

– Я?! – неприкрыто изумился художник.

– А кто же? Чье еще сознание (и подсознание) хранит – или может хранить – все тайны? Кто может вспомнить все – и догадаться обо всем? Прежде всего – вы.

– Но как?

– Вспоминайте. Кто или что всплывает чаще всего, когда вы обращаетесь в памяти к тому лету? Какие события в вашей жизни – и жизни ваших друзей? Записывайте, что вспомнится. Или – вы ведь художник – зарисовывайте. Что вам снится? Вызывайте сны. Заказывайте их у своего подсознания.

– Это как? – слабо улыбнулся он.

– Настраивайтесь каждый вечер на свою загадку, на то, как будете ее отгадывать. Не пейте ничего перед сном. Ни алкоголя, ни снотворного. Играйте в ассоциации. Хотя бы сам с собой. К примеру, я говорю вам: лето восьмидесятого, Москва, Олимпиада – что вам, прежде всего, приходит в голову?

– Лидия.

– Лидия? Прекрасно! Значит, в следующий раз вы расскажете мне о Лидии.

Кирилл Баринов

Познакомились мы с Лидией в стройотряде «Зурбаган-80», где трудилась та самая наша бригада. Впрочем, я замечал ее и раньше, в институте – пробегая по коридорам с лекции на лекцию. Она училась на втором или на третьем курсе, а может, даже на четвертом, а я – на первом. Страшная пропасть в молодом возрасте. Она мне понравилась – впрочем, тогда, во времена юношеской гиперсексуальности, это вряд ли что значило. Мне одновременно нравилось сорок (а может, тридцать или пятьдесят) встреченных в институте девчонок. Практически каждая. Или каждая вторая.

А потом я вдруг увидел ее в нашей стройотрядной столовой.

Девушек в дальние стройотряды брали неохотно, и там всегда существовал дефицит женского пола. Трудились девчонки в основном на кухне – кстати, кормили они всегда отлично. Из одного и того же набора продуктов свои повара ухитрялись приготовить в десять раз вкуснее, сытнее, больше, с изыском, нежели в советских столовках, где обретались чужие – омерзительно разбухшие тетки. Кстати, в ту юношескую пору я оплошно считал, что задача социализма как раз и состоит в том, чтобы все в стране стали своими – как в стройотряде, чтобы всем и каждому стало совестно перед другими, кто рядом, бездельничать, гнать брак и воровать. Романтические коммунистические сопли! Но беда не в том, что подобные бредни тогда посещали меня – в конце концов, мне восемнадцать лет было, из которых я все, от первого до последнего дня (и родители мои, и даже бабушка с дедом!), прожил при социализме и под воздействием его пропаганды. Плохо то, что тогдашние лидеры страны верили примерно в то же, что я, и рассуждали примерно так же, как я. Если они, конечно, в ту пору сохраняли еще способность рассуждать. В чем я теперь, честно говоря, сильно сомневаюсь.

Но я отвлекся, я на самом деле о другом – о Лидии и о том, как увидел ее – в самый первый день, когда мы прилетели из Москвы в Зурбаган. Я, не спавший ни минуты в ночном перелете и с чувствами, обостренными стрессом, заприметил ее, в белом халате и косыночке, за стойкой раздачи в нашей столовой. Во мне что-то дрогнуло (наверное, на меня снизошла любовь). Когда подошел мой черед, я уставился на нее и бодро проговорил:

– Привет! Меня зовут Кирилл, и я люблю поесть.

Она засмеялась и в тон мне ответила:

– А я Лидия, и люблю кормить.

Мне мгновенно и навсегда понравилось в ней все: и лицо, и глаза, и фигура, и даже имя. Лидия – настолько было странным оно в те годы, когда вокруг паслась сплошные Лены, Тани, Наташи, Оли. Она оказалось первой Лидой, встреченной мною в жизни. И еще это имя ужасно не соответствовало (в моем представлении) ее внешности, потому что Лидия – имя скорее южное, греческое, румынское, итальянское. Она же была типичной русачкой: невысокой, крепкой, как боровичок, с короткой русой стрижкой, миленькая и светлоглазая. И еще голос: ясный и переливистый, он звенел, как колокольчик. Словом, сделал вывод восемнадцатилетний я, она уютная, домашняя женщина. Время потом покажет, что я жестоко ошибался насчет уюта и домашности – впрочем, как я могу сейчас судить, ведь после того лета я не видел ее никогда.

Комиссар отряда отправил меня после перелета отсыпаться до ужина, а потом дал задание: написать плакаты для столовой. В каждом стройотряде столовая украшалась плакатами, всегда бодрыми и юмористическими. Практически всюду они повторялись и оказывались в итоге одинаковыми, хотя их, конечно, не утверждал никто сверху. Просто трудно придумать что-то новое, когда комиссар ставит задачу написать нечто жизнеутверждающее, не скучное, не острое и политически приемлемое. В тот раз я исполнял на склеенном ватмане растяжку над раздачей: НАМ ПИЩА СТРОИТЬ И ЖИТЬ ПОМОГАЕТ. А вдобавок написал пару лозунгов поменьше, из Ильфа и Петрова – в советские времена все, включая меня, обожали Ильфа и Петрова, носились с ними, как с писаной торбой, и к месту и не к месту приплетали: ТЩАТЕЛЬНО ПЕРЕЖЕВЫВАЯ ПИЩУ, ТЫ ПОМОГАЕШЬ ОБЩЕСТВУ. А также: ЗА КАЖДЫЙ СКОРМЛЕННЫЙ ВАМ ВИТАМИН Я ПОТРЕБУЮ МНОЖЕСТВО МЕЛКИХ УСЛУГ. Впрочем, последний плакат не понравился впоследствии инспекции, что приехала из городского отряда, и его сняли.

Стройотряд, замечу, несмотря на сопровождавший его милитаристский лексикон (бойцы, командиры, комиссары, трудовой фронт и пр.), являлся местом, практически свободным от советской идеологии. Никому бы и в голову не пришло соорудить на его территории стенд «Решения XXV съезда партии – в жизнь» или прикрепить на стене в столовой призыв, обычный для любой учебной или рабочей столовки: «Хлеба к обеду в меру бери! Хлеб драгоценность, им не сори!» В стройотряде и без того никому в голову не приходило брать хлеба больше, чем надо, а потом бросать объедки в помойку. А если бы кому пришло, друзья или начальство наглядно объяснили бы небережливому, сколь он не прав.

Итак, после ужина, расстелив и склеив ватман на нескольких сдвинутых столах, я принялся размечать будущий лозунг. Лидия в то время оказалась старшей по кухне. Разумеется, я начал за ней ухаживать. Я не помню, что грузил тогда ей – однако стиль, в котором мальчики распускают хвосты перед девочками, не изменился за прошедшие пару тысяч лет – и вряд ли модифицируется в будущем. Только аксессуары меняются или окраска перьев. В наши времена перьями были анекдоты, а также своего рода словесные метки, которые, будучи рассыпанными по разговору, демонстрировали избраннице высокий статус претендента: да, я в стройотряд за длинным рублем поехал, но я москвич, и квартира у нас в Перове трехкомнатная, у папы «Жигули», права у меня имеются. И интеллектуальный уровень, конечно, предъявлялся: ах, Таганка, «бульдозерная выставка», а ты Маркеса читала, а вот есть еще классный перуанский автор Марио Льоса.

Что требовалось от девушки? Смеяться и кивать, да невзначай сообщить мне, что она тоже москвичка, а в отряд отправилась, как и я, подзаработать. Кроме того, я помогал ей тягать котлы, а она подсобила под конец повесить над раздачей мою растяжку про пищу, что жить помогает, и покормила меня курицей, оставшейся от обеда. Просто вытащила противень, на котором плавало в жиру штук восемь жареных кусков – из них я съел пять, макая хлебушек в жир. В три часа ночи – какая там, к дьяволу, в восемнадцать лет забота о фигуре и здоровом питании! Наесться бы!

На следующий день начиналась основная работа – нас с бригадой (той самой, теперь-то я их всех помню по именам: Пит Горланин – Антон Марцевич – Юра Пильгуй – Саша Кутайсов – Виталик Селиверстов и Семен Харченко) стали возить в автобусе на объект. Виделись мы с Лидой за завтраком-обедом-ужином, однако не ежедневно, девчонки дежурили сутки через сутки, а после отсыпались. Вечерами я рисовал плакаты, будь они неладны, и боевые листки. Потом пришла суббота, а это означало, что вечером будут танцы.

Лагерь наш был разбит на краю яблоневого сада – вероятно, полузаброшенного: во всяком случае, никого вроде колхозников я в нем ни разу не видел. Как раз заканчивался май, яблони цвели. Расстилался дивный запах, жужжали жирные сибирские пчелы. И среди идиллии сада разместились огромные брезентовые палатки военного образца. Внутри каждой находилось штук двадцать никелированных кроватей и столько же тумбочек. Одежда вешалась на гвозди, что торчали из столбов, поддерживающих брезентовый свод. Климат в Зурбагане оказался резко континентальный, по вечерам пар валил изо рта, и первые дни я спал в одежде, да еще надевал на себя ушанку. В нашей палатке каждый спасался от холода, как мог. Иные дрыхли, укрывшись не только одеялами, но и лишними матрасами.

В стройотряде действовал строгий сухой закон. Да и где спиртное купишь: до ближайшего жилья километров десять. Впрочем, если боец выпивал тихонько и не особенно безобразничал, хода пьяному делу обычно не давали. И перед субботними танцами, опосля поездки в городскую баню, Антоша Марцевич (уже тогда его любовь к спиртному давала себя знать, чаще всего именно он оказывался инициатором выпивки), улыбаясь и потирая руки, молвил: «Как говорил Суворов, продай белье – но после бани выпей». Мы откликнулись ржанием:

– Кому белье-то продавать? Кто его здесь купит?

– Антоха, купи мои трусы!

– А ты пойди в женскую палатку продай!

– Продать-то белье не шутка – главное, у кого выпивку достать?

– В полковой обоз иди! К маркитантке!

– Ребята, у кого есть знакомая маркитантка? Тащи сюда маркитантку!

Словом, разговор ушел в сторону, куда всегда уходит в молодом мужском коллективе: подначки, ржание, выпивка и бабы. Кто бы поверил, что диалог ведут представители будущего передового отряда советских ученых и инженеров, призванных проникнуть в тайны атомного ядра! Чистая казарма! Солдатня, в лучшем случае подпоручики!

И тут Марцевич (замечу, опять именно он) вытащил из тумбочки и брякнул на стол два пузырька одеколона «Саша» (девяносто копеек бутылочка).

– Фу, – скривился рафинированный Питер, – нет, господа гусары, без меня. – И демонстративно вышел из палатки. Не стал участвовать в сабантуе Сема Харченко и тоже улизнул из спальни. Я пить отказался, но уходить не стал, решил понаблюдать за процессом. У меня даже мелькнула мысль написать картину на сюжет: распитие одеколона в стройотрядной палатке – но кому в те времена был нужен такой рисунок?! За него по головке бы не погладили – и мысль ушла вплоть до сегодняшнего дня, когда я ее снова вспомнил. Однако время безнадежно упущено, теперь по причине полной архаичности содержания.

Способ, как потребляется одеколон внутрь, продемонстрировал снова Антоха. Разлил напиток по четырем стаканам, в своем растворил пару кусков сахара, заначенных от завтрака, выдохнул и бойко хватанул. Закусил черняшкой. Остальные бодро последовали его примеру – с переменным успехом. Селиверстова всего переколбасило, у Пильгуя напиток, кажется, пошел носом, и он выскочил из палатки. Кутайсов лишь солидно крякнул.

Так и пошли мы на танцы – подзаряженные, наодеколоненные: кто-то снаружи, а кто-то внутри. Танцульки устраивались в помещении, смежном со столовой, называлось оно «баром»: хоть неотапливаемым, зато не под открытым небом – все казалось теплее. Бармен за свежесколоченной стойкой наливал бойцам (бесплатно) соки из трехлитровых банок: томатный, яблочный и березовый. Если упросить, мог сварить кофе на плитке. Парочка самых страхолюдин с кухни уже сидела в уголку в накинутых на плечи тулупах. Лиды не было. Музыку запустили через магнитофон «Комета» – то были первые и последние танцы, где не пахала группа Кутайсова и Пильгуя: аппаратуру везли из Москвы поездом четверо суток, и она покуда не добралась. Впрочем, Кутайсова все равно уговорили спеть – под обычную, не электрическую гитару. Состоялся, таким образом, акустический концерт – впрочем, тогда подобным словосочетанием еще не оперировали.

И как раз к моменту, как Сашка начал перебирать струны, в бар, наконец, пришла Лидия с подружками. Я, разумеется, с самого начала ждал ее – однако спрашивать кого бы то ни было о ней, а тем более искать девушку счел ниже своего достоинства.

И вот, никто не успел перехватить – я первым пригласил Лиду. Она скинула с плеч пальтишко (я был в двух свитерах), и мы закружились. Это всегда была лотерея: далеко или близко девушка позволит тебе быть с ней во время танца. Каждый раз дело зависело от нее, и далеко не всегда близость в танце означала податливость (но последнее я, девственник, понял совсем не сразу). Лидия позволила себе многое. Моя рука прижимала ее талию. Ее небольшая грудь уперлась в мою. Я, казалось, ощущал ее всю, и щекой – гладенькую щеку рядом, чувствовал ее дыхание. Оно слегка отдавало хмельным и сладковатым, и я сообразил, что девчонки в своей палатке подготовились к танцам лучше нас: привезли из города (или из Москвы) бутылку-другую сладкого вина. Кровь ударила мне в голову. И тогда я брякнул. Повторяю – у меня еще никогда не было женщины и очень мало опыта, что, наверное, меня извиняет.

– Знаешь, Лидия, у японцев есть праздник, специальный выходной бывает. Они любуются цветущей вишней. И я приглашаю тебя на праздник.

– Это как? – засмеялась она.

– Пойдем в яблоневый сад.

– О, нет, я сейчас не могу. – Разумеется, ключевым в ее ответе было слово «сейчас», но я тогда этого не понял. Мое вспыхнувшее желание смешало мне все карты. Я, дурак, стал уговаривать ее отправиться в сад немедленно и, разумеется, все испортил. Девушка отказала мне бесповоротно. Когда «Отель Калифорния» в исполнении Сашки закончился, мы ему поаплодировали, а потом я отошел от Лиды: досадливый, неудовлетворенный, смущенный. Решил выйти на открытый воздух, охладиться. Погулял, поглазел на огромные хрустальные звезды, в несметном количестве усыпавшие небосвод. А когда вернулся, моя девушка – та, которую я счел своей! – уже танцевала с Питером.

А потом – танцы длились недолго – мы с парнями курили у входа в бар, и вдруг я увидел пару, удаляющуюся в сторону яблоневого сада. То были Пит и Лидия. Они вышли из света прожекторов (территория нашего лагеря, как ГУЛАГ, освещалась прожекторами), и его рука по-хозяйски легла на ее плечо.

Алексей Данилов

Долгий рассказ Баринова высосал из меня все соки. Я ведь не мог просто слушать. Во всяком случае, на работе. Одновременно считывается и запоминается гора дополнительной информации. Главное: правду ли говорит собеседник, и в какой степени он откровенен. Ясно же, что полной искренности нельзя ждать ни от кого. В данном случае клиент излагал события близко к истине. Я чувствовал это. Я видел картинку, что сопровождала его рассказ. Холод, ночь, звезды, аромат яблоневого сада, прожектора. И обиженный мальчишка: девушку, которую он посчитал своей, увел другой.

На прощание я сказал художнику, чтобы он вызывал у себя сны. Чтобы делал рисунки или хотя бы эскизы из той своей прежней жизни. Чтобы просто рисовал. «Вы тоже считаете, что существо дела таится в прошлом?» – «Пока не имею ни малейшего представления».

Мы договорились с Кириллом Павловичем о новой встрече и распрощались. Я включил свой телефон, и оказалось, что там меня ждет эсэмэска от моей девушки Вари. Как всегда, без знаков препинания – при том, что в целом Варвара свет-Кононова была грамотной девочкой, просто по непонятной причине напрочь игнорировала любой синтаксис в эсэмэс:

Любимый мне потребовалось срочно уехатьважная командировкабросилась на вокзал прямо с работыкогда вернусь не знаюно уже скучаю и люблю-люблю!

Я послал ей шутливый ответ: «А что случилось? Высадились инопланетяне?» Учитывая род занятий Вари и место ее службы, я не совсем валял дурака. В ответ она позвонила из поезда. Куда-то ехала, а куда, не сказала. И, разумеется, не сообразила зачем. Будь она неладна, эта ее высшая форма секретности. «Прости, мое солнышко, – журчал ее голосок, – я постараюсь обернуться очень быстро; я приеду и приготовлю тебе что-нибудь вкусненькое. Чего бы ты хотел?» – «Тебя». – «Дурачок».

Интересно, что мы с Варей оба много работаем, и я сперва опасался, что это станет преградой для нашей совместной жизни – как случилось с моей первой девушкой, Наташей Нарышкиной[2]. Но нет, оказалось, с Варварой все наоборот: когда мы подолгу находимся врозь, оба начинаем скучать, а не ревновать, потом встречаемся и не можем наговориться. Правда, надо заметить, что я рассказываю ей о своей работе практически все, кроме имен клиентов, а она посвящает меня в свои дела очень и очень дозированно – за вычетом того, что составляет предмет государственной или военной тайны. Но, главное, в своем общении мы с ней не надоедаем друг другу. Хотя иногда, бывает, схлестываемся не на шутку.

Так и в последний наш совместный выходной. Варя вдруг начала меня подначивать тем, что засомневалась в моих способностях. «Ты, – говорит, – Данилов, трудишься в льготных условиях, люди к тебе приходят излить душу, они к общению с тобой открыты и готовы, поэтому ты к ним в нутро легко залазишь. А ты попробуй, поработай в условиях противодействия, когда пациент блоки ставит и активно сопротивляется. А ведь блоки против таких, как ты, учат ставить даже в школе полиции, я не говорю о других спецслужбах. Вот я, например – неплохо знаю, как от тебя защититься и тебя провести». Короче, завела она меня, вызвала на спор, на слабо взяла. Я сам первый предложил: «Давай проверим. Попробуй защитись!» В итоге договорились, не шутя, поставить опыт: она будет сопротивляться моему воздействию, а я стану ее раскалывать. Оборудования для опыта долго искать не пришлось – оно в каждой семье имеется. Мы взяли колоду карт, и я стал сдавать ей по одной, рубашкой кверху, Варя смотрела, что за масть, красная или черная, была непроницаема – а я пытался отгадать. И что вы думаете? Из ста попыток я отгадал цвет, красное или черное, только в пятидесяти семи случаях! Пятьдесят семь процентов совпадений – это, конечно, не ровно половина, как получилось бы, если б я вовсе ничего не умел. Но, согласитесь, не слишком впечатляющий результат для человека, который, как я, деньги зарабатывает в качестве экстрасенса.

Результаты нашего доморощенного эксперимента меня всерьез завели, и я решил после того субботнего вечера больше практиковаться в условиях, когда собеседник активно сопротивляется моему воздействию. Дело Баринова стало первым после нашего с Варварой спора. Однако в его эго художника я проникал легко, он мне не сопротивлялся и даже не замечал проникновения, а я видел, что он весь открыт для меня и не держит внутри роковых тайн.



Поделиться книгой:

На главную
Назад