— Да вишь ты, заявился нищий сродник!
Младший Ингельссон передергивает плечами, точно силясь сбросить с них какую-то тяжесть. Скоро и у него имения останется не больше, чем у нищего, говорит он. Только слава, что эта земля его, а он ведь еще за нее и не расплатился. А за что долг не выплачен, тому ты не хозяин. Ежели по правде рассудить, то земля, которую он пашет, принадлежит господину из города. Купец из Кальмара купил когда-то закладную на эту землю. А Хокан купил надел у него. Подписал какую-то бумагу — вот и вся недолга. Наличными он за нее не платил, где ему было денег взять. А проценты на долг — пятьсот далеров в год. И все годы он только проценты и выплачивал, ни разу не смог сверх того отдать. А долг — какой был, такой
А нынешней весной он и проценты задолжал. Теперь, того и гляди, отберут у него землю. Урожая он нынче собрал только половину против обычного. Трава в сенокос была короче кошачьего волоса, пастбища посохли, а жать поле была чистая мука. Зимой пришлось всю солому с крыши хлева скотине скормить, коровы так отощали, что в стойлах подняться не могут. Как выйдут весной на пастбище, так их там, поди, ветром валить на землю будет. По утрам их чуть ли не силком поднимать приходится.
Герман кивает, он и сам видит тощих волов в упряжке, ребра на боках так и выпирают.
— Зато ты сам себе хозяин, Хокан.
— Хозяин! Как бы не так! Я батрак, поденщик, раб, а не хозяин.
Хокан стискивает челюсти. Разве хозяин тот, кто от зари до зари спину гнет, чтобы каждый год отдавать по пятьсот далеров. Ни себе, ни скотине роздыху не даешь, — а все для того, чтобы купец Шёрлинг мог получить в срок свои деньги. Тут в пору бросить все да на траве полеживать!
Старик слушает племянника с удивлением. Парень ропщет, клянет судьбу. Чудеса! Не такой человек Хокан, чтобы из-за денег казниться. У него никогда к крестьянской работе душа не лежала, а коса, что земли чурается, много не накосит. Сроду не был он справным хозяином. Ну, да тужить нечего — может, нынче урожай получше будет. Хокан — парень молодой, дюжий, что его жалеть! Герман оглядывает племянника со стариковской завистью. Тело у него крепкое, мускулистое. Рукава овчинного тулупа закатаны, и видна кисть величиной с человечью ногу. Густая, золотистая, как солома, грива волос падает на уши; борода у него курчавая, глаза голубые. Сразу видать, что он из древнего рода вирдов.
Любопытный старик расспрашивает, что нового случилось в деревне.
— Никак у вас новый поселянин объявился?
— Летом переехал.
— А звать как?
— Повель Йертссон.
— Видел я его женку давеча. Что за люди?
— Люди хорошие. Они из Юдера оба, — добавляет Хокан.
— Вон что! И молодка тоже?
Герман понимающе кивает. В его молодые годы женщины из прихода Юдер славились красотой на всю округу. Жена Повеля Йертссона оправдывает эту славу, насколько он успел заприметить своими стариковскими глазами.
— А женку нового хозяина как звать?
Хокан не отвечает, будто не слышит вопроса. Взгляд его блуждает вокруг и пытливо устремляется к кучке деревенских изб. Его глаза примечают там платок в белую и красную клетку. Он виднеется издалека уже давно, все время, пока Хокан ходит за плугом. Всякий раз, поворачивая упряжку в конце борозды, он ловит взглядом этот платок.
Хокан что есть силы вытягивает волов вицей, и на боках у них остаются полосы. Нечего скотине прохлаждаться без дела.
— Идите в избу, там небось найдется, что пожевать, — говорит он дяде.
Старик молча семенит прочь.
И тут Хокан спохватывается. Старик спросил его, как звать жену Повеля Йертссона, а он ему не ответил. С чего бы это? Чудно! Тайны-то в этом никакой нет. Разве он выдал бы кого или предал, если бы сказал, как звать жену нового соседа? Чего тут таить? И его берет досада на самого себя, точно он сделал какую-то глупость. И Хокан кричит вслед старику:
— Слышь-ка, ее зовут Мэрит!
Холст на траве
Ее зовут Мэрит, жену нового соседа. Она расстилает на траве перед домом холст для беления. Наклоняет свое ладное тело, разглаживает тканье округлыми руками, кладет то там, то тут маленькие камешки, чтобы холст не унесло ветром. С видом опытной хозяйки выполняет молодая жена Повеля эту важную работу. Вчера только вынесли ткацкий станок, который занимал всю горницу, а нынче холст уже лежит на траве.
Первый холст, сотканный ее руками. Мэрит поселилась тут в усадьбе прошлым летом. В тот день Повель, ее супруг, вывел ее из дому и показал небольшую делянку близ двора, всю синюю от цветущего льна. Там рос ее первый холст, который она соткет в собственном дому. Мэрит залюбовалась голубым сиянием и окинула делянку ласковым взглядом. «Начну с простынь», — подумала она.
Лишь накануне ее свадебные простыни были постланы в первый раз. Еще за два дня до того, как она появилась в Хэгербеке, Мэрит жила девушкой в отчем дому. Теперь она стала мужней женой и сменила отчий дом на свой собственный.
Замужество ее с Повелем произошло просто и буднично.
Она всегда была послушна родительской воле, слыла девушкой тихого, серьезного нрава. К пляскам и забавам не лежала у нее душа. К тому же плясать она была не мастерица, и ей не хотелось, чтобы парни скалили зубы у нее за спиной, говоря, что ее в танце волоком приходится тащить. Она была молода, но компании со сверстниками не водила. Когда ей минуло двадцать лет, к ее родителям явился Повель и спросил, не отдадут ли они за него дочку. Он только что купил усадьбу в Хэгербеке, и ему не хочется переезжать туда одному.
Отец с матерью в свою очередь спросили ее, не против ли она выйти за Повеля. Нет, она была не против. Ничего худого про него никогда не говорили, и он был старше ее ровно настолько, насколько подобает мужу быть старше жены. Правда, Повеля она прочила себе в мужья не больше, чем кого другого. Но так уж повелось, что муж выбирает жену, а не жена мужа. Их, не мешкая, сговорили, и с первого же дня Повель был с нею ласков и добр. А теперь уж и после свадьбы много дней минуло.
Мэрит задумчиво глядит в ясную апрельскую даль. На ее чистый белый лоб набегают морщинки, а в глазах затаилось глубокое удивление, они полны раздумья. Мэрит думает о своем прошлом и настоящем.
Прошлым летом, после свадьбы, когда ее льняное поле стояло в цвету, душу ее еще переполняла надежда. Теперь лен холстом стелется по траве. Летом он был цветущим предвестием, ныне стал осязаемой явью. В тот день, когда она любовалась голубым сиянием льна, жизнь сулила ей неведомые радости. И вот ее холст лежит на траве, а она думает о том, сбылись ли эти посулы.
Смутные мечты и желания томили ее, еще когда она была девушкой. Особенно донимали они ее по ночам, днем стыдливость гнала их прочь. С тех пор как Повель посватался к ней, у нее только и думы было, что о свадьбе. Как все это будет?.. Смутно догадывалась она о том, что однажды ночью с ней приключится чудо. То чудо, которого дожидается каждая девушка.
Последние девичьи сны видела Мэрит перед тем, как проснуться мужней женой.
То, что ей довелось пережить, не оправдало ее надежд. Она стала новобрачной, и между ней и Повелем произошло то, что бывает по ночам между мужем и женой. Но она обманулась в своих ожиданиях. То, что случилось, не было похоже на чудо. Душа ее томилась по чему-то иному. Хотелось освободиться от чего-то, что сковывало и томило ее, — она мечтала унестись куда-то в головокружительном забытьи. Но ей так и не удалось оторваться от земли. Повель взял ее, но не увлек за собою в захватывающий дух полет. Она лишь чуть воспрянула и вновь поникла.
Желание унестись куда-то ввысь крепло в ней с каждой новой неудачей. Может, она хочет того, чего и на свете нет?
Но сердце подсказывало ей, что это не так, и она не переставала надеяться.
Так было прошлым летом. К осени ее лен пожелтел, голубые цветы усохли и осыпались. Вместо них появились коробочки с семенами. И вот лен повыдергали с корнем, связали в снопы. На гумне лен околотили и разостлали по жнивью мокнуть. Потом его томили в банном пару, мужицкие руки мяли его, бабьи — теребили. Когда Мэрит в первый раз взяла в руки кудель, она была женой Повеля уже четыре месяца.
Долгими вечерами при свете лучины вертела она колесо прялки. Лен превращался в нити, когда поле, на котором он вырос, покрыли высокие снежные сугробы. Долгими вечерами сучила она пряжу, мотала ее на веретено. Когда она поставила в горнице ткацкий станок, она была женой Повеля шесть месяцев. И надежда все еще не покидала ее.
Целыми днями и вечерами сидела она за тканьем. Подножки скрипели под ногой, рука направляла челнок. Медленно выползала ткань. Жадно поглощала она пряжу, становилась крепкой и прочной, ползла под станок и наматывалась вокруг навоя, который что ни день становился все толще. Ей пришлось передвинуть распорку, локоть за локтем выползала ткань, а основа поглощала и поглощала пряжу. Ворот быстро раздавался в ширину и сделался толщиной с бревно.
Работа была ей привычна и шла сама собою, не занимая мыслей. За тканьем она погружалась в воспоминания о минувшей ночи.
В родительском доме она, сколько себя помнила, всегда спала с младшей сестрой. Ни разу до брачной ночи не лежала она рядом с мужчиной. Теперь сестру Ингу Лизу навсегда сменил Повель, теперь каждую ночь с ней был мужчина. Но чуда, которого она когда-то ожидала, не происходило.
Когда они ложились, Повель тянулся к ее телу и брал ее. Но она оставалась равнодушной. Потом она лежала взбудораженная, дрожащая и одинокая. Он крепко засыпал, а она долго не могла сомкнуть глаз.
Сон не приходил. По ней, так лучше бы вовсе ничего не было. Ей почти хотелось, чтобы она опостылела Повелю и он оставил бы ее в покое. Отчего это? Но мужу она не говорила ничего — совестно было. Повель никогда не сказал ей худого слова, он славный, ее супруг. И она не хотела обижать его, высказывая недовольство. К тому же, может, и недовольство ее пустое. Может, она ждет того, чего на свете не бывает. Может, она сама во всем виновата. Нет, она скорее умрет, но и словом не обмолвится об этом мужу, хоть им и не должно ничего таить друг от друга. И она молчала, притворяясь всякий раз, что с охотой уступает ему. Но когда она наконец засыпала, ей снились стыдные сны, воспоминание о которых потом весь день не давало покоя. Она не только совестилась их, она ненавидела их, открещивалась от них. До чего она, должно быть, беспутная, раз видит такие сны. Верно, она не такая, как все люди. Что же это находит на нее, когда она в себе не вольна?
Так боролась Мэрит с плотским желанием, которого чуралась и стыдилась. Ей и в голову не приходило, что Повель пробудил в ней жажду, которую не может утолить. Душа у Мэрит все еще девичья, еще тревожат ее прельстительные сны.
И так жила она ожиданием и надеждой с того самого дня, как увидала свое льняное поле в цвету.
Но теперь пришло время кроить полотно. Она прикидывает, сколько выйдет из него простынь. Она аккуратно сложит их в сундук, стоящий в спальне. Из этого сундука она будет вынимать их одну за другой и застилать ими широкую супружескую кровать, которая стоит рядом с сундуком. Она будет снимать простыни с кровати, стирать их, снова стлать и так сотни раз. Много тысяч ночей будут они с Повелем почивать на этих простынях. Из года в год будет полотно снашиваться от их тел. Крепок холст, но не вечен, и однажды, поутру, застилая постель, она заметит в простыне первую прореху и пришьет первую заплату. А там и недалек день, когда простыню сунут в мешок с тряпьем. Это случится много лет спустя, когда они с Повелем состарятся.
Но лишь год назад голубым сиянием цвело под солнцем ее льняное поле.
Дивно было оно, как несбыточное чудо, как сказочная небыль. Но теперь Мэрит перестала ждать и не верит больше в чудеса.
Путь окончен, впереди ее больше ничего не ждет. Девица стала мужней женой, но ничего не изменилось. И весь свой век проживет она так, как живет теперь.
И она расстилает свой холст, как повелось исстари в первый солнечный день весны. В месяц цветень расстилают его, чтобы выбелило его солнце и промыли дожди. И на память ей приходят думы, которые занимали ее, когда она ткала этот холст. Она ткала его в зимнюю пору, долгими одинокими часами, погруженная в раздумья и мечты. И потому он тесно сплетен с чем-то сокровенным в ее душе. Он напоминает о мечтах и яви, которая когда-то была цветущим предвестием. Он точно впитал в себя ее думы за прялкой, мотовилом, кроснами. И не холст стелет она по траве, а несбывшиеся свои мечты, обманутые ожидания, порушенную свою веру.
Мэрит, молодая жена Повеля, выпрямляет свое ладное тело и слегка ослабляет узел платка, слишком туго повязанного на голове. Вот так. Теперь холст может лежать. Но на всякий случай она кладет еще один камешек, оберегая полотно от ветра. Вот так. Теперь все, как надо.
А я приходил за твоей женой
Клетчатый платок больше не виден между деревьями, и Хокан, идя за плугом по лоснящимся на солнце бороздам, не поворачивает голову у межи. Ни к чему это теперь. Платок исчез. И ему остается довольствоваться видением, которое память услужливо рисует ему то и дело, хочет он того или нет. Это давнее видение, которое доставляет ему и муку, и радость, которое он и клянет, и благословляет.
Прошлым летом в сенокос он, как всегда, косил траву на своем поемном лугу. В тот день он был не шибко весел, но и особой печали в душе не чувствовал. И вдруг он увидел на другом берегу ручья незнакомую женщину, которая полоскала белье в проточной воде. Это было в самый зной. Женщина стояла в одной рубахе и юбке со стягивающим стан кушаком. Она была без платка, ее густые светло-каштановые волосы рассыпались по плечам, блестя на солнце.
Стоя на плоском камне, женщина окунала в воду белье. Она наклонялась с присущей молодости легкостью, выкручивала белье, и вода с громким всплеском устремлялась дальше по течению. Ее грудь выпирала из холщовой рубахи, налитая и крепкая. Женщина наклонялась вперед и протягивала над бегущей водой округлые руки; в руках этих ощущались сила и нежность, они призывно простирались вперед, точно раскрывая объятия.
После каждого взмаха косы он поднимал голову и бросал взгляд на женщину.
Она уронила в воду какую-то тряпицу, которая медленно поплыла по течению. Женщина подобрала юбку, засунула край подола за кушак, открыв ноги до бедер. Она думала, что ее никто не видит, но жест, которым она подобрала юбку, был полон нерешительности и девичьей стыдливости, точно она стояла перед тысячью глаз. И этот жест придал всему ее облику какое-то особое женское достоинство и неприступность. Медленно побрела она по дну ручья за бельем, запутавшимся в зарослях травы. Тот, кто верит в чародейство, наверняка принял бы ее за русалку, если бы увидел сейчас, по колена в воде, с распущенными волосами. Потом она опять встала на камень и опустила подол, с которого капала вода. И опять гибко склонилась она с бельем над водой и снова простерла свои округлые нежные руки над ручьем, точно обнимая кого-то на том берегу.
Новая молодица появилась в деревне. И когда Хокан Ингельссон шел в тот вечер с покоса домой, что-то небывалое творилось с ним. Что-то взбаламутило его душу и жгло ее огнем.
Сизые струи дыма поднимаются из трубы над избой Хокана. Время полдничать, Хокан распрягает волов и входит в дом.
Элин, работница Хокана, стоит у очага. Она только что разжигала хворост и теперь прикрывает глаза рукой, будто плачет. Но это слезы от дыма, который не успевает выходить через разваливающийся дымоход. Служанка Хокана черноволоса и темноглаза. Туловище у нее широкое, а ноги короткие, и от этого она кажется приземистой, низкорослой.
На чурбане у очага сидит старик Герман с узелком между коленями. Перед ним на подносе сковорода с картофельной дроченой, которую Элин поставила ему. Вдобавок она дала ему оглодыш бараньей ноги, с которой еще можно соскрести маленько мяса. Мирской побирушка — родня хозяину, к тому же в первый день положено потчевать получше. А вообще-то Элин не шибко рада приходу старика. Хокан не пожалеет для него харча, он не из тех сквалыг, у которых каждый кусок на счету. Но оттого-то и приходится другим за него куски считать. Служанке ясно, что скоро в доме будет хоть шаром покати. К тому дело идет.
Герман жует не спеша, чтобы растянуть удовольствие подольше. В богадельне дрочены не отведаешь, от тамошней еды брюха не нарастишь. Время от времени он косится на Элин, которая хлопочет у очага. Нет, и в этом году Хокан не сделал ей дитенка, насколько можно заметить при свете дня. Хотя оно и лучше было бы, случись такая оказия. Тогда бы им пришлось повенчаться, а Хокану вот как нужно обзавестись расторопной и работящей женкой вроде Элин. На невесту с приданым ему надеяться нечего. И зачем только сам он в свое время не женился на какой-нибудь из своих работниц? Он ведь всегда брал в услужение самых пригожих девок в округе. Мог бы взять в жены Кайсу или Хедвиг. Уж, верно, хуже не было бы, чем теперь. Но так уж повелось на свете, что женится человек в двух случаях: либо до того, как в разум войдет; либо после того, как последнего ума лишится. А Герману надо было вдобавок думать о чести своего рода, больно разумным он был тогда. Ох, уж этот разум, будь он неладен! Он преграждает человеку дорогу к радостям и мешает ему жить вольно.
Дивно старику, что Хокан не трогает своей служанки. Об Ингельссонах ходит молва, будто они ни одной бабы мимо не пропускают. И о Хокане то же прежде говорили. Но теперь, видно, блажь на него какая-то нашла. Он нынче сам на себя не похож. Правду сказать, он и всегда слыл бирюком, но парень он простой, без затей, и не в его обычае дурью маяться.
После встречи с Хоканом в поле Герман стал допытываться у служанки, что такое с ним сталось. Элин не любит зря языком трепать насчет хозяина, но старик все же родня… Да, верно. Он в последнее время стал хмурый и злой. И ни к какой работе у него теперь душа не лежит. Скоро, видать, совсем хозяйство забросит. Иной раз кажется, будто он оглох. Ему говоришь то да се, а он хоть бы словечко в ответ. Но началось это не вчера; в первый раз она приметила это прошлым летом в сенокос.
В сенокос, смекает Герман — стало быть, в ту пору недород еще не мог заботить его. Выходит, тут не в деньгах дело, другое что-то у него на сердце.
Элин — девушка скрытная, не болтливая. Она не Высказывает никаких догадок насчет кручины хозяина и не потерпит, чтобы другие гадали на этот счет. Она желает ему добра и не станет про него наушничать.
Завидев входящего в избу Хокана, старик начинает коситься на кувшин на полке над лавкой. Хоть племяш и толковал про недород, а быть того не может, чтобы он малую толику зерна на хмельное не приберег. Герман не охотник до вина, но от полчарочки, чтобы корку сухую размочить, он бы не отказался. Детям и нищим обычно дают каплю-другую к хлебу.
Так и есть, кувшин снимается с полки. Упадет-таки нынче божья роса на старика нищего.
Девушка выходит за припасами к полднику, и Герман говорит:
— Добрая у тебя работница. Как ее не похвалить!
— Скоро, видать, уйдет она от меня. Уж год, как платы не получала.
— Жаль! А ты будь с ней поласковее.
— Лаской за работу не расквитаешься.
— Для бабы это первое дело.
— Ну уж нет, улещать служанку я не стану.
— Коли будешь с ней спать, она и без платы останется.
Хокан обходит молчанием поданный совет. Но старик, который засиделся в своей богадельне, точно мышь в норе, хлебнул лишку, и язык у него развязался. Да Хокан никак лишился этого благодатного дара? Неужто его больше к бабам не тянет?
Хокан и сам выпивает чарку. От этого в груди полегчало, точно цветок у самого сердца расцвел.
Что сказал старик? Не тянет? Скоро год минет с тех пор, как он увидел Мэрит на том камне. Потом она подоткнула подол и побрела по воде. Это видение точно кто выжег в его душе каленым железом. Руки, протянутые как для объятия. Грудь от этого ноет.
Но за два дня до того, как он увидел ее у ручья, она вышла замуж за Повеля.
Уже новая трава выросла на том лугу. И после косовицы он виделся с ней, почитай, каждый день. Может, он и хотел бы обходить ее стороной, да избы в Хэгербеке близко друг от друга стоят. Хотя, говоря по чести, он не бегает от нее, а сам ищет случая повидать. Если днем ее не повстречает, то вечером отправляется в дом Повеля. Мало ли за каким делом можно наведаться к соседу. Занять что-нибудь, назад отнести. Вот давеча он занял у Повеля целый воз сена на корм скотине. Новые соседи — люди услужливые. А Повель — мужик свойский, он сам напрашивается в приятели. В деревне он недавно и хотел бы покороче сойтись с односельчанами. Ему не терпится завести дружбу с кем-нибудь из них, и он доволен, что Хокан не обходит стороной его дом. К тому же и по годам они ровни.
Так что Хокан видит Мэрит и в будни, и в праздники, и в трудах, и в безделье. Он сиживал с нею за одним столом, пил и ел с нею. Они не так уж много говорили друг с другом, а если и доводилось им перекинуться словом, то у Хокана это выходило так сбивчиво, что после самому совестно было. Но он не сводил с нео глаз, и в груди у него жгло огнем. И что за горемычная его доля — вместо того, чтобы бежать от своей муки, он вынужден постоянно искать ее.
А один раз он прикоснулся к телу Мэрит, можно даже сказать, держал ее в объятиях. Сама-то она, должно быть, и не заметила ничего, а у него дух захватило.
Однажды зимой он колол дрова на пригорке у дома, а она проходила мимо и поскользнулась на обледенелой тропке. Он подскочил, подхватил ее под мышки и помог подняться. Она чуть ушибла бедро и тяжело оперлась на его руку. Несколько минут он крепко прижимал руку к ее спине. А она глядела на него, запрокинув голову. Боль в бедре утихла, и она весело рассмеялась. Это длилось всего какой-то миг. Потом она высвободилась, она могла идти дальше. Поддерживать ее больше не было надобности. Но все же хоть раз, а довелось ему ощутить рукой мягкое ее тело.
Она ушла, а он все стоял, глядя на следы, оставшиеся на снегу от железных подковок ее башмаков. Следы эти походили на крошечные лошадиные подковки, точно следы молодой кобылицы. Легка, как шаг молодой кобылки, была поступь Мэрит. Он продолжал колоть неподатливые березовые поленья, но делал это больше для видимости, чтобы скрыть, что он все еще прижимает к себе Мэрит. Он и впрямь все еще ощущал ее тело в своих руках, хотя сама она давно скрылась из виду.
Отчего он не удержал ее? Отчего не приблизил свои губы к ее губам? Было у него такое помышление. Если бы он согнул свою крепкую руку и стал приближать ее тело к себе, медленно, медленно, до тех пор, пока не перестал бы видеть ее рот и отыскал бы его губами… Что бы она тогда сделала? Быть может, загорелась бы гневом и отвесила бы ему оплеуху? А может, побежала бы домой к мужу с криком: «Хокан Ингельссон — насильник! Вовсе стыд потерял, к замужней женщине пристает!» И, наконец, она могла бы уступить и податливо прижаться к нему, повинуясь его руке. Нет, этого бы она не сделала. Мэрит не из таких. Она женщина строгих правил и сочла бы его выходку легкомысленной блажью. Не могла бы она вот так сразу поступиться своей женской честью.
Он наверняка нажил бы в ней врага, но, может, — :оно и к лучшему было бы — тогда ему волей-неволей пришлось бы держаться подальше от ее дома.
А старый Герман дивится, что он не делит постель с Элин. Дядя — уже дряхлый, бессильный козел, которому теперь и не обнюхать молодую козочку.
В глазах старика появился масленый блеск. Только то и есть упущение в жизни, что ей приходит конец. А так — жизнь хороша, и человеку надо пользоваться ее утехами, пока можно. А иначе — для чего ж тогда и жить? Много ходит по земле молодых пригожих женок — зря, что ли, они на свет народились? Для того ли породили их в муках матери, кровью и потом взрастили отцы, чтобы любоваться на них, как на картину писаную? Для того ли даны им ладные налитые тела, чтобы оставаться нетронутыми? Для того ли дано им лоно, чтобы они сидели в праздном ожидании и плотском томлении? Нет, мужчины и женщины народились на свет для того, чтобы дарить друг другу радость своим телом. А они бегут друг от друга только потому, что пастор им преисподней грозит. Как много плотских желаний всякий день попусту пропадает! Что тут хорошего? Большим олухом был тот, кто первый стал это проповедовать.
— Легко вам живется, дядя, вы ни в чем не раскаиваетесь.
Пальцы Германа теребят заросшую щетиной щеку: только одного ему жаль — что богатства не хватило на весь его век. У других так веку не хватает на все богатство. Но, пожалуй, везучий все же тот, чей век дольше.
— А уж это кому как живется, — замечает Хокан.