Чтобы видеть свет – необходим глаз; чтобы слышать музыку – нужно ухо. Точно так же достоинство всех великих произведений искусства или науки обусловливается родственным, стоящим в уровне с ними умом, которому бы они говорили. Только он обладает магическим словом, от которого зашевелятся и появятся на свет зачарованные в таких произведениях духи. Человек с обыкновенной головою будет стоять перед ними, как перед запертым волшебным шкафом или перед инструментом, на котором он не умеет играть и из которого он извлекает только нестройные, беспорядочные звуки, как бы ни хотелось ему обмануть себя на этот счет. То же самое великое творение производит, смотря по голове, его воспринимающей, различие впечатлений, подобно картине, рассматриваемой в темном углу или при солнечном свете. Поэтому чтобы произведение могло действительно существовать и жить, необходим для каждого изящного произведения чувствительный, восприимчивый ум, а для глубокомысленного – мыслящий. Зачастую случается, что человек, подаривший миру такое произведение, почувствует на душе то же самое, что пиротехник, который бы сжег с энтузиазмом свой долго и тщательно приготовлявшийся фейерверк и вдруг бы потом узнал, что он попал не туда, куда следовало, и что все его зрители были питомцы института слепых. И все-таки это еще лучше для него, чем если бы его публика вся состояла сплошь из присяжных пиротехников; потому что в таком случае, будь только произведение его необычайно, он мог бы рисковать за него своей шеей.
Причина того, почему нам что-либо нравится, заключается в однородности, в сродстве. Уже для чувства красоты, бесспорно, самое прекрасное будет вид (species), к которому принадлежишь, а в пределах последнего – опять-таки собственная раса. Так же и в общежитии всякий безусловно предпочитает себе подобного; для глупца общество других глупцов несравненно приятнее общества всех великих умов, взятых вместе.
Поэтому каждому должны прежде и больше всего нравиться его собственные произведения, потому что они – только зеркальное отражение его собственного духа и эхо его мыслей. Затем ему будут по душе произведения однородной и родственной ему натуры, т. е. человек банальный, поверхностный, сумбурная голова, простой пустослов выкажет действительно прочувствованное одобрение только чему-нибудь банальному, поверхностному, сумбурному и простому словоизвержению. Творениям же великих умов, наоборот, он будет придавать значение только ради авторитета, т. е. ради внушаемого ими страха, хотя они ему в душе вовсе не нравятся. «Они душе его не говорят!» – даже более: они ему противны, в чем он сам себе не раз сознается.
Находить действительное наслаждение в произведениях гения могут только привилегированные головы: но чтобы признать их значение в самом начале, пока они еще не имеют авторитета, для этого требуется значительное умственное превосходство. Взвесивши все это, нужно удивляться не тому, что они так поздно, а, скорее, тому, что они вообще когда-либо добиваются одобрения и славы. Это совершается только путем медленного и сложного процесса, когда каждая плохая голова, понуждаемая и как бы обуздываемая, постепенно признает перевес ближайшего, выше его стоящего человека и т. д. кверху, чрез что мало-помалу дело сводится к тому, что простая вескость голосов берет верх над их численностью, что именно и составляет непременное условие всякой настоящей, т. е. заслуженной славы. Но до того времени самый величайший гений, хотя бы он уже заявил отчасти свою гениальность, будет стоять себе среди людей, как король среди толпы своих подданных, которые не знают его лично, а потому и не оказывают ему надлежащего почтения, не видя вокруг него высших государственных сановников, ибо ни один младший чиновник не имеет права принимать повелений короля непосредственно. Он знает именно только подпись своего ближайшего начальника, как этот последний – своего, и так далее вверх, где на самой высоте кабинет-секретарь скрепляет подпись министра, а этот последний – монарха. Подобною же иерархическою постепенностию обусловлена и слава гения среди толпы. Потому-то ее распространение легче всего задерживается вначале, ибо чаще всего ощущается недостаток в высших сановниках, которых и не может быть много; напротив того, чем далее книзу, тем на большее число лиц распространяется повеление, а потому и не встречает более задержек.
Относительно такого процесса нам остается то утешение, что еще следует признать за счастие, если огромное большинство людей судит не из собственных средств, а просто на основании чужого авторитета. Ибо какие бы суждения получились о Платоне и Канте, о Гомере, Шекспире и Гёте, если бы каждый судил по тому, что он действительно в них находит и сколько ими наслаждается, а не заставлял бы его принудительный авторитет говорить то, что следует, как бы мало ни совпадало это с его внутренними ощущениями. Без такого оборота дела для истинной заслуги в возвышенном роде было бы совершенно невозможно добиться славы. Другое счастие при этом состоит в том, что у всякого все-таки есть настолько собственного верного суждения, насколько его необходимо, чтобы признать превосходство непосредственно выше его стоящего и подчиниться этому авторитету. Вследствие этого в конце концов большинство подчиняется авторитету меньшинства и устанавливается та иерархия суждений и мнений, на которой основывается возможность прочной и распространенной славы. Для низших, наконец, классов, для которых совершенно недоступно суждение о заслугах великих умов, служат просто монументы, которые посредством чувственного впечатления возбуждают в них смутное понятие о их значении.
Но распространению известности заслуг в возвышенных родах, не менее отсутствия способности правильного суждения, противодействует еще зависть. Она даже в низших сферах враждебно встречает успех с первого шага и противоборствует ему до последнего: поэтому-то она более всего портит и отравляет течение мира. Ариосто прав, называя ее:
Questa assia piu oscura, che serena
Vita mortal, tutta d’invidia piena. [48]
Она составляет душу повсюду процветающего безмолвного соглашения и без переговоров установившегося союза всяческой посредственности против всякого единичного отличия в каком бы то ни было роде. Такого именно отличия никто не хочет знать в сфере своей деятельности, ниже терпеть его в среде своей. «Si quelqu’un excelle parmi nous, qu’il aille exceller ailleurs» [49] , – вот единодушный лозунг посредственности повсеместно. Следовательно, к редкости превосходного вообще и к встречаемой им трудности понимания и признания присоединяется еще согласное действие бесчисленного множества завистников, направленное к тому, чтобы затереть, а если возможно, то и совершенно задушить его.
Поэтому чуть в какой-либо профессии намечается выдающийся талант, как тотчас же все посредственности этой профессии стараются замять дело и всякими средствами лишить его случая и возможности сделаться известным и заявить себя перед светом, как будто он замыслил покушение на их неспособность, банальность и бездарность. Большею частию их враждебная система в течение долгого времени сопровождается успешным результатом, ибо гений, с детскою доверчивостью преподнося им свои труды с целью доставить им удовольствие, как раз более всего чужд подвохам и козням подлых душ, чувствующих себя совершенно как дома среди всяческих низостей. Он их не понимает и не подозревает, поэтому легко может статься, что, пораженный и изумленный приемом, он начнет сомневаться в своем деле, а чрез это впадает в заблуждение относительно самого себя и бросит свои начинания, если только вовремя не разгадает этих негодяев и их поползновений. Чтобы не искать примеров ни слишком близко, ни в баснословной древности, стоит только взглянуть, как зависть немецких музыкантов, в течение целого человеческого века, упорствовала признать достоинства и заслуги великого Россини; я сам был однажды свидетелем, как на одном большом музыкальном празднестве, на мотив его бессмертного di tanti palpiti [50] было пропето обеденное меню. Бессильная зависть! Мелодия покрыла и поглотила пошлые слова. И наперекор всякой зависти чудные мелодии Россини разошлись по всему земному шару и услаждают всякое сердце и теперь, как тогда, и будут услаждать in secula seculorum (во веки веков). Далее припомним, как немецкие врачи, особенно занимающиеся рецензиями, ерошили себе от злобы хохол, когда такой человек, как Маршал Галь (Marchal Hall), позволил себе однажды заметить, что он кое-что да совершил и знает это. Зависть есть несомненный признак недостатка, следовательно, если обращена она к заслугам, – то недостатка заслуг. Отношение зависти к отличию чрезвычайно хорошо изображено в обширной басне моим превосходным Бальтасаром Грасианом (Огааап); она помещена в его «Discreto» [51] под названием «Hombre de obstentacion» [52] . Собрались все птицы и составили заговор против павлина. «Нам бы только добиться, – сказала сорока, – чтобы он не мог более щеголять своим проклятым хвостом, тогда красота его быстро померкнет, ибо чего никто не видит, то все равно что не существует», – и т. д. Сообразно с этим, добродетель
Часто употребляемое завистью средство для унижения хорошего заключается в бесчестном и бессовестном восхвалении дурного, ибо коль скоро получает значение дурное, хорошее погибло. Как ни действительно на известное время это средство, особенно если оно практикуется в обширных размерах, но в конце концов настает, однако же, время расчета; и временное доверие, которым пользовались плохие произведения, оплачивается установившимся недоверием к гнусным хвалителям таких произведений, почему они и предпочитают оставаться анонимными.
Так как подобная же опасность, хотя и с более дальнего расстояния, грозит и прямым порицателям и хулителям хорошего, то многие слишком умны, чтобы прибегнуть к этому средству. Поэтому ближайшее последствие появления блистательного отличия часто состоит только в том, что все сотоварищи по профессии, задетые этим за живое, как птицы павлиньим хвостом, погружаются в глубокое молчание, и так единодушно, как будто по уговору: у всех у них отнимаются языки: это и есть silentium livoris (злобное молчание) Сенеки. Это коварное и упорное молчание, известное под техническим термином
Всякий может хвалить только на счет собственного значения, всякий, утверждая славу за другим деятелем своей или родственной специальности, в сущности, отнимает ее у себя. Вследствие этого люди уже сами по себе и для себя расположены и склонны вовсе не к похвале и прославлению, а к порицанию и порочению, так как через это они косвенным образом сами себя хвалят. Если же все-таки они прибегают к первым, то для этого должны преобладать другие соображения и мотивы. Так как здесь не может быть подразумеваем позорный путь кумовства или приятельства, то самым действительным остается то соображение, что ближайшее после собственных заслуг достоинство человека заключается в беспристрастной оценке и признании чужих заслуг, сообразно с троякою иерархиею голов, установленною Гезиодом и Макиавелли (см.: Vierfache Wurzel des Satzes vom Grunde. 2 Aufl., 50 s.). Кто теряет надежду осуществить свои притязания на помещение в первый разряд, охотно воспользуется случаем занять местечко во втором. Это есть почти единственная гарантия, на основании которой всякая заслуга может в конце концов рассчитывать на признание. Этим же объясняется и то обстоятельство, что коль скоро уже раз признано высокое достоинство произведения и не может быть далее ни скрываемо, ни отвергаемо, то все вдруг наперерыв усердствуют почтить и похвалить его, в расчете и себе стяжать честь. Поэтому они и спешат захватить на свой пай то, что ближе всего отстоит от недоступной для них награды за собственные заслуги: правдивую оценку чужих заслуг. И тогда между ними происходит то же, что среди обращенного в бегство войска, где, как сперва при наступлении, так теперь и при бегстве, каждый старается быть впереди прочих.
Кроме того, теперь всякий спешит засвидетельствовать свое одобрение удостоенному наградою общего признания, в силу несознаваемого зачастую им самим (и указанного нами выше) закона сродства и однородности, чтобы именно казалось, что образ мышления и воззрения прославляемого родствен и однороден с его собственным, и чтобы этим спасти, по крайней мере, честь своего вкуса, так как ему более ничего уже не остается.
Из сказанного ясно видно, что хотя весьма трудно достигнуть славы, но, раз достигнув, легко удержать ее за собою, и что быстро приобретаемая слава рановременно и гаснет, оправдывая изречение: «Quod cito fit, cito perit» («Что быстро осуществляется, то быстро и проходит»), ибо если человек обыкновенного пошиба так легко распознает достоинства произведения, а соискатель и соперник так охотно признает их значение, то понятно, что такие произведения не могут особенно значительно превышать производительных способностей обоих. Tantum quisque laudat, quantum se posse sperat imitari [54] . К тому же, ради упомянутого закона однородности, быстро наступающая слава составляет подозрительную примету – она есть именно непосредственное одобрение толпы. А что значит такое одобрение, очень хорошо понял Фокион, когда при шумном одобрении народом его речи спросил у близ стоявших друзей: «Разве я ненароком сказал что-нибудь пошлое?»
На противоположном основании слава, которой суждено быть долговечной, созревает очень поздно, и века ее существования большею частью должны быть куплены на счет одобрения современников. Ибо чтобы обеспечить за собою такое прочное и продолжительное значение, произведение должно заключать в себе трудно досягаемое превосходство, для одного уже понимания которого требуются головы, встречающиеся не во всякое время и тем более в таком достаточном числе, чтобы им удалось заставить себя слушать, в то время как вечно бодрствующая зависть будет делать все, чтобы только заглушить их голоса. Напротив того, умеренные заслуги, достигая скорого признания, подвергают за то обладателя их той опасности, что он может пережить и их, и самого себя, так что за славу в юности ему достанется забвение и неизвестность в старости, тогда как при великих заслугах, наоборот, оставаясь долго во мраке неизвестности, под старость добиваешься громкой славы.
Но если бы даже она пришла только после смерти, то такого человека следует сопричислить к тем, про которых сказал Жан Поль, что их предсмертное помазание есть крещение: он может утешиться тем, что и святых признают тоже только после смерти.
Таким образом, оправдывается истина, очень хорошо выраженная Мальманом (Mahlmann) в «Ироде»:Великое лишь то среди созданий мира,
Что людям нравится не сразу, а потом;
И из кого толпа создаст себе кумира
Недолго простоять тому над алтарем.
Замечательно, что это правило прямо и вполне приложимо к картинам. Величайшие образцовые создания, как это известно знатокам, не тотчас приковывают к себе внимание и не производят на первый раз значительного впечатления, а только впоследствии при повторенных наблюдениях – и всякий раз сильнее.
Впрочем, возможность своевременной и правильной оценки данных произведений зависит прежде всего от их вида и рода, именно смотря по тому, возвышенный ли он, или легкий, т. е. трудно– или легкодоступный для понимания и оценки, а также смотря по тому, доступен ли он для большинства или для меньшинства публики. Это последнее условие зависит, конечно, почти целиком от первого, но частью также и от того, способны ли данные произведения к повторению и размножению как книги и музыкальные сочинения. Вследствие сочетания и сплетения обоих этих условий все не служащие к прямой пользе профессии, о которых здесь только и говорится относительно возможности скорого признания и оценки достоинства оказываемых в них отличий, образуют приблизительно следующий ряд, в котором предшествуют те профессии, которые могут раньше рассчитывать на скорую оценку: канатные плясуны, наездники, танцовщики, фокусники, актеры, певцы, виртуозы, композиторы, поэты (эти и предыдущие вследствие повторяемости и распространяемости их произведений), архитекторы, живописцы, ваятели, философы. Эти последние стоят несравненно дальше всех, ибо их творения сулят не развлечение, а только поучение, предполагают притом известные знания и требуют со стороны читателя большого напряжения. Вследствие этого публика их крайне ограниченна и слава их получает гораздо более распространения в долготу, чем в широту. Вообще возможность продолжительности славы находится приблизительно в обратном отношении с быстротою ее наступления, так что приведенный ряд годен в обратном порядке; только тогда поэты и композиторы вследствие возможности вечного сохранения печатных произведений станут непосредственно за философами, которым, однако же, в этом случае принадлежит первое место, ради редкости отличий в этой профессии, высокой их важности и возможности почти совершенного перевода на все языки. Иногда слава философов переживает даже самые их творения, как это случилось с Фалесом, Эмпедоклом, Гераклитом, Демокритом, Парменидом, Эпикуром и многими другими.
С другой стороны, произведения, служащие для удовлетворения житейских потребностей или непосредственно чувственных наслаждений, не встречают никаких затруднений для правильной их оценки, – и превосходному пирожнику ни в одном городе не придется долго оставаться в неизвестности и тем менее апеллировать к потомству.
К быстро наступающему виду славы следует причислить также фальшивую, т. е. искусственную славу какого-либо произведения, созданную и поставленную на ноги (в верном расчете на неспособность толпы к правильному суждению) несправедливою похвалою добрых друзей, подкупленными критиками, намеком свыше и уговором снизу. Она походит на тяжелое тело, плавающее при помощи надутых пузырей. Они поддерживают его на поверхности в течение более или менее продолжительного времени, смотря по тому, как хорошо они надуты и крепко завязаны: но все-таки воздух из них наконец выйдет и тело пойдет ко дну. Это есть неминуемый жребий тех произведений, источник славы которых заключается не в
Что люди виляют, стремясь изловчиться,
Чтоб только хорошему не поклониться,
по прекрасному выражению Фейхтерслебена. Она появляется именно весьма медленно и поздно, разрозненно, отмеривается скудно и отвешивается золотниками, постоянно еще стеснена ограничениями, и все-таки воздаятель ее решается на нее только с усилием. Ибо она есть награда истинных заслуг, не скрываемых величием этих последних, противовольных, исторгнутая у тупой, жеманной, упорной и к тому же завистливой посредственности. Она, по выражению Клопштока, есть лавр, достойный благородных усилий, она, говорит Гёте, есть
Плод мужества того, что рано или поздно
Сопротивление тупого света сломит.
Поэтому она относится к тому наглому выхваливанию заговорщиков, как труднодоступная, благородная и искренняя возлюбленная к продажной уличной блуднице, густо намазанные белила и румяна которой тогда же можно было признать на гегелевской славе, если бы, как сказано, в Германии были хоть сколько-нибудь подогадливее. Тогда бы не оправдалось, к позору нации, таким вопиющим образом, что пел Шиллер:
Я видел, как венки святые славы
Позорились на пошлых головах.
Избранная здесь для примера ложной славы гегелевская знаменитость представляет во всяком случае факт, не имеющий себе подобного, – даже в Германии ничего подобного; поэтому я советовал бы всем публичным книгохранилищам тщательно сберегать, в виде мумии, все относящиеся до него документы как opera omnia (полное собрание сочинений) самого философастера, так и его поклонников для поучения, предостережения и увеселения потомства и как памятник этого века и этой страны.
Бросая взгляд на прошлое и всматриваясь вообще в
И разве мы не видим, как во все времена вследствие этих злосчастных свойств человеческого рода великие гении – будь это в поэзии, философии или искусствах – стоят одиноко, как разъединенные богатыри, одни выдерживая сомнительную борьбу против натиска целых полчищ? Ибо грубость, тупость, извращенность, вздорность и животность громадного большинства человеческого рода вечно борются с ними во всем, образуя те враждебные полчища, которые их напоследок и одолевают. Что бы ни произвели эти изолированные богатыри, все это признается с трудом, оценивается поздно и только путем авторитета и легко опять оттирается на задний план. Фальшивое, пошлое, нелепое, появляющееся на рынке, яснее и понятнее «говорит душе» этого великого большинства, а потому большею частью и удерживает за собою поле битвы. И пусть себе стоит перед ними критик и кричит, как Гамлет, показывающий своей недостойной матери два портрета: «Где ваши глаза? где ваши глаза??» Ах! у них нет глаз! Когда я наблюдаю людей, наслаждающихся творениями великих мастеров, и подмечаю манеры и способ их одобрения, то мне приходят в голову дрессированные для так называемой комедии обезьяны, которые хотя и довольно сносно жестикулируют по-человечески, но все же выдают отсутствие истинного внутреннего смысла этих жестов и тем обнаруживают свою неразумную природу.
Вследствие всего этого употребительное выражение, что «такой-то стоит выше своего века», сводится на то, что он вообще стоит выше человеческого рода, почему именно он и может быть понят и признан только теми, которые уже и сами значительно возвышаются над уровнем обыкновенных способностей. Но такие люди слишком редки для того, чтобы во всякое время иметься в значительном количестве. Следовательно, если в том отношении судьба не порадеет такому выдающемуся человеку, то он и «не будет признан своим веком», т. е. будет оставаться без значения до тех пор, пока постепенно, с течением времени не наберется достаточно голосов редких людей, которые способны понять и оценить выдающееся произведение высшего рода. Это-то и называется у потомства «человек стоял выше своего века», вместо того, чтобы сказать «выше человечества». Человечество же всегда радо взвалить свою вину на одно столетие. Отсюда следует, что кто стоял выше своего века, точно так же стоял бы выше всякого другого века; разве только по счастливой случайности в каком-либо веке одновременно с ним родилось бы несколько способных и правдивых критиков по его профессии, наподобие того, как говорится в одном прекрасном индейском мифе о Вишну: когда он воплотился в богатыря, то в то же время для воспевания его подвигов сошел на землю и Брама. В этом смысле можно сказать, что бессмертное произведение подвергает свой век испытанию, в состоянии ли он оценить и признать его; но большею частью испытание это кончается не лучше, чем для соседей Филемона и Бавкиды, которые, не признав в них богов, указали им двери. Поэтому правильный масштаб для оценки умственной стоимости какого-либо века представляют не появившиеся в нем великие умы, так как их способности есть дело природы, а развитие их обусловливается случайными обстоятельствами, – а прием, который нашли их произведения у современников: именно удостоились ли они быстрого и оживленного, или позднего и медленного одобрения, или же оно было вполне предоставлено потомству. Это в особенности применимо тогда, когда произведения принадлежат к возвышенному роду. Ибо упомянутая выше возможность счастливой случайности способна тем менее осуществиться, чем меньшему числу лиц доступна та область, в которой подвизался великий ум. В этом обстоятельстве заключается неизмеримое преимущество, в которое поставлены поэты, будучи доступны почти каждому. Если бы Вальтер Скотт читался и ценился только какою-нибудь сотнею лиц, то, может быть, и ему был бы предпочтен какой-либо пошлый писака и по разъяснении дела ему также выпала бы на долю честь «быть стоящим выше своего века». Но если в сотне тех голов, судящих и рядящих произведение от имени века, к неспособности присоединяются еще зависть, недобросовестность и личные виды, тогда такое произведение испытывает ту же участь, что и подсудимый, взывающий к суду, все члены которого подкуплены.
Сообразно с этим, история литературы сплошь и рядом показывает, что те, которые ставили себе целью самые
Круг действия писателя прежде всего обусловливается тем, чтобы он достиг известности, чтобы его читали. Но этой известности сотни недостойных быстро добиваются случаем, происками и родственностью натур, в то время как один достойный стяжает ее медленно и поздно. Первые имеют друзей, потому что сволочь всегда есть в толпе и тесно придерживается друг друга; второй же имеет только врагов, потому что умственное превосходство везде и во всех условиях самая ненавистнейшая вещь на свете, особенно для бездарных тружеников на том же поприще, которым и самим хотелось бы что-нибудь значить. Если профессора философии подумают, что я намекаю здесь на них и на 30 лет практикуемую ими тактику против моих сочинений, то они не ошибутся.
Если вещи слагаются таким образом, то главное условие для того, чтобы произвести нечто великое, что пережило бы свое поколение и свой век, состоит в том, чтобы не обращать никакого внимания ни на своих современников, ни на их мнения и воззрения и вытекающие из этих последних похвалу и порицание. Это условие, однако же, появляется всякий раз само собою, коль скоро стекаются все прочие; и это счастие. Если бы кто-нибудь, произведя великое творение, вздумал принять во внимание общее мнение или приговор сотоварищей по деятельности, то они на каждом шагу сбивали бы его с истинной дороги. Поэтому кто хочет предстать пред потомством, тот должен уклониться от влияний своего времени, но за то, конечно, отказаться и от влияния на свое время и быть готовым славу веков купить ценою похвалы современников.
Когда именно появляется на свете какая-нибудь новая парадоксальная, а потому и противоречащая всему принятому основная истина, то ей повсюду начинают упорно и по возможности постоянно противодействовать, и даже тогда ее отвергают, когда уже колеблются и почти в ней убедились. Между тем она продолжает в тиши действовать и, как кислота, съедает все вокруг себя, пока не пошатнутся основы: тогда раздается треск, старое заблуждение рушится и внезапно, как обнаженный монумент, воздвигается новое здание мысли среди общего признания и удивления. Конечно, все это совершается обыкновенно весьма медленно. Ибо того, кого стоило бы послушать, люди, по обыкновению, замечают лишь тогда, когда уже его нет, так что возглас «hear, hear!» [56] раздается после того, как оратор сойдет с трибуны…
Напротив того, произведения обыкновенного пошиба ожидает лучшая доля. Они появляются в связи с ходом и складом общего образования своего века, а потому тесно связаны с духом времени, т. е. как раз с преобладающими в нем воззрениями, и приноровлены к потребностям минуты. Поэтому если только они имеют кое-какие достоинства, то признаются весьма быстро и, как захватывающие эпоху образования свежих современников, быстро найдут себе участие: им воздается должная справедливость (и даже зачастую больше, чем справедливость), а для зависти все-таки они дают мало материала, ибо, как сказано: «Tantum quisque laudat, quantum se posse sperat imitari».
Но те необычайные творения, которым суждено принадлежать целому человечеству и прожить века, те далеко опережают свое время, а потому и чужды его духу и образовательной эпохе. Они не принадлежат ему, они не захватывают склада его мыслей, а потому для охваченных этим складом не представляют никакого интереса. Они относятся к другой, высшей ступени образования и принадлежат иному, лежащему впереди времени. Поэтому им не воздается пока никакой справедливости: с ними не знают, что делать, их оставляют в покое, чтобы продолжать свое черепашье движение. Ведь не видит же червяк птицы в небе.
Число книг, написанных на каком-либо языке, относится к числу тех, которые, собственно, войдут в состав его постоянной литературы приблизительно как 100 000 к 1. И какую участь предстоит испытать этим последним, пока они, минуя эти 100 000, достигнут принадлежащего им почетного места? Все они суть произведения необычайных и решительно выдающихся голов, и потому специфически отличны от прочих, что рано или поздно да обнаружится.
Не следует думать, что этот порядок и ход вещей когда-либо улучшится. Злополучные свойства человеческого рода хотя в каждом поколении и принимают несколько видоизмененную форму, но, в сущности, во все времена остаются теми же самыми. Отличные умы редко пробиваются при жизни, потому что они вполне и настоящим образом будут поняты только родственными им умами.
Так как по пути к бессмертию из множества миллионов удается шествовать разве только одному, то он по необходимости будет совершенно одинок, и свое путешествие к потомству ему придется совершить по страшно пустынной стране, подобной Ливийской пустыне, о впечатлениях которой, как известно, никто не может составить себе понятия, кроме тех, кто ее видел. Тем не менее я рекомендую прежде всего не брать в дорогу тяжелой поклажи, а то многое придется на пути выбросить. Следует всегда помнить изречение Бальтасара Грасиана: «Хорошее вдвойне хорошо, если коротко» («Lo bueno, si breve, dos vezes bueno»), которое вообще и в особенности рекомендуется немцам.
К краткому сроку своей жизни великие умы находятся в таком же отношении, как грандиозные здания к тесной площади, на которой они поставлены. Они не рисуются во всей своей величине, если стоят перед ними слишком близко: то же самое бывает и с первыми. Но когда их разделяют столетия, их признают и жаждут. Даже собственное жизненное поприще недолговечного сына времени, создавшего бессмертное произведение, находится в великом несоразмерном отношении к этому последнему, все равно как смертная мать, например Семела, к рожденному ею бессмертному богу. Между тем для знаменитого человека вся разница между славою у современников и у потомства сводится к тому, что в первом случае он отделен от своих почитателей пространством, а во втором – временем. Ибо на самом деле их не бывает у него перед глазами даже при славе у современников. Почитание не выносит близости и держится почти всегда в отдалении, потому что оно от личного присутствия почитаемого тает, как масло от солнца. Потому-то девять десятых из людей, окружающих стяжавшего уже у современников знаменитость человека, будут мерить его меркою звания, ранга и состояния и только у десятой части как отголосок доходящей издали молвы пробудится глухое сознание его превосходства. Эту несовместимость почитания с личным знакомством и славы с нахождением в живых заметил еще Петрарка в одном из своих латинских писем. Он говорит в нем между прочим, что все ученые его времени имели правилом не признавать и относиться свысока ко всякому сочинению автора, которого хоть раз видели. Если поэтому высокознаменитые люди обречены на то, чтобы получать признание и почитание всегда с известного расстояния, то не все ли равно, будет ли это расстояние временное или пространственное? Конечно, в этом последнем случае к ним иногда доходит весть об этом, чего никогда не может быть в первом. Зато, однако ж, человек, оказавший истинные и великие заслуги и отличия, всегда может с уверенностью предвосхитить свою славу у потомства и преднасладиться ею. Да, кто порождает какую-либо действительно великую идею, тот уже в момент ее зачатия проникается связью с грядущими поколениями; он чувствует при этом распространение своего существования в долготу веков и таким образом живет как для потомков, так и вместе с потомками. Если, с другой стороны, пораженные удивлением к великому человеку, произведениями которого мы только что занимались, мы жаждем его присутствия, желали бы его видеть, говорить с ним и иметь его среди нас, то это стремление тоже не остается безответным, ибо и он с своей стороны жаждал и стремился душою к признательному потомству, которое бы воздало ему честь, благодарность и любовь, в чем ему было отказано завистливыми современниками.Если умственные произведения высшего рода большею частью получают признание только перед судом потомства, то совершенно обратный жребий уготован некоторым известным, блистательным заблуждениям, которые, исходя от талантливых людей, появляются во всеоружии, по-видимому, таких солидных доводов и отстаиваются с таким уменьем и знанием, что приобретают славу и значение у современников и пользуются ими, по крайней мере, до тех пор, пока живы их виновники. Таковы некоторые ложные теории, ошибочные приговоры и опровержения, а также произведения поэзии и искусств в ложном вкусе или вычурной манере, приноровленной к предрассудку времени. Значение и почет всех подобных произведений основывается на том, что еще не имеется в наличности людей, которые бы сумели их опровергнуть или указать их ложную сторону. Дело это большею частью выпадает на долю ближайшего поколения – и тогда оканчивается их величие. Только в некоторых отдельных случаях длится оно дольше, как, например, это случилось, да и теперь еще продолжается, с ньютоновскою теориею цветов. Другие примеры в этом роде – система Птолемея, химическая теория Сталя, отрицание Ф. А. Вольфом личности и идентичности Гомера, а может быть, также и нибуровская критика истории римских царей и т. д. Таким-то образом, трибунал потомства, как в благоприятном, так и в неблагоприятном случае, есть неумытный кассационный суд на приговоры современности. Потому-то так трудно и редко случается равномерно удовлетворить и современность, и потомство.
Вообще всегда следует иметь в виду неминуемое действие времени на исправление познаний и приговоров и не беспокоиться, если в искусстве, науке или в практической жизни появляются и распространяются сильные заблуждения или получают значение в основе превратные начинания и стремления, и люди всему этому дают свое одобрение. При этом не следует приходить ни в азарт, ни в уныние, но помнить, что они отстанут от этого и нуждаются только во времени и опыте, чтобы собственными средствами распознать то, что острый взгляд видит с первого разу. Если истина сама за себя говорит из состояния дела и положения вещей, то нечего спешить к ней на помощь со словами «время поможет ей тысячами языков». Конечно, продолжительность этого времени будет измеряться труднодоступностью предмета, кажущеюся правдоподобностью лжи; но и это время пройдет своею чередою, и во многих случаях было бы бесплодным трудом стараться упредить его. В худшем случае, ложное распространяется как в теории, так и в практике; и обольщение, и обман, сделавшись дерзкими вследствие успеха, заходят так далеко, что почти неизбежно наступает разоблачение.
Таким образом, в области теории вследствие слепого доверия глупцов нелепость растет все выше и выше, пока, наконец, не примет таких размеров, что ее распознает самый близорукий глаз. В таких случаях следует говорить: чем глупее, тем лучше! утешаться подобными же случаями в прошедшем, которые тоже имели свое время и место и потом были совершенно устранены. Но самое лучшее оставаться позади своего времени, всякий раз как замечаешь, что оно само охвачено регрессом. Ибо есть два способа стоять не au niveau de son temps [57] : выше или ниже.
Об учености и ученых
Наблюдая многочисленные и разнообразные учреждения для преподавания и обучения и такой громадный наплыв учеников и учителей, можно бы подумать, что человеческий род сильно хлопочет об истине и разумении. Но и здесь обманывает видимость. Одни учат, чтобы заработать деньги, и стремятся не за мудростью, а за ее кредитом и за тем, что кажется мудростью; а другие учатся не для того, чтобы достигнуть знания и разумения, а для того, чтобы быть в состоянии болтать и произвести респект. Через каждые тридцать лет появляется на свет новое поколение, которое, ничего не ведая, хочет поглотить во всей совокупности, и как можно проворнее, результаты тысячелетиями накоплявшегося человеческого знания и быть затем умнее всякого прошедшего. С этою целью стремится оно в университеты, хватается за книги, и непременно за новые, как за своих современников и однолеток. Только бы покороче и поновее. Учения собственно из-за хлеба я уже и не принимаю здесь в расчет.
Всякого рода и возраста учащиеся и учившиеся имеют обыкновенно в виду только
Когда вспоминаю даже о Плинии Старшем, о котором рассказывают, что он постоянно читал или заставлял читать себе за обедом, в дороге и бане, то во мне шевелится вопрос: неужели этот человек имел такой недостаток собственных мыслей, что ему без перерыва нужно было вливать чужие, как страдающему изнурением вливать consomme [58] для поддержания жизни? И действительно, о его самобытном мышлении мне не в состоянии дать высокого понятия ни его неразборчивое легковерие, ни его невыразимо отвратительный, трудный для понимания слог – слог записной книжки.
Как долгое и постоянное чтение наносит ущерб собственному мышлению, так много-писание и постоянное преподавание отучают человека от ясности и ео ipso [59] от основательности знания и понимания, ибо первое не оставляет ему времени для последнего. Тогда ему приходится при изложении прорехи в отчетливости своего понимания наполнять словами и фразами. Это-то и делает большинство книг такими скучными, а вовсе не сухость предмета. Если говорится, что хороший повар может вкусно приготовить и старую подошву, то хороший писатель и подавно может сделать занимательным самый сухой предмет.
Для огромного большинства ученых их наука – средство, а не цель. Поэтому они никогда не произведут в ней чего-либо великого: для этого требуется, чтобы наука для того, кто ею занимается, была целью, а все остальное, даже и самое существование, только средством. Всем, чем занимаются не ради самого предмета, занимаются только наполовину, и истинного превосходства между всякого рода произведениями может достигнуть только то, что было выполнено ради его самого, а не как средство для дальнейших целей. Точно так же к новым и великим воззрениям и открытиям придет только тот, кто непосредственною целью своих изучений имел свое собственное познание, не заботясь о чужом. Ученые же, каковы они обыкновенно бывают, изучают с целью иметь возможность учить других и писать. Поэтому голова их уподобляется желудку и кишкам, которые выбрасывают пищу, не переваривая. Оттого-то их поучения и писания мало полезны. Питать других можно не переваренными отбросами, а только молоком, выделяющимся из собственной крови.
Парик есть отлично подобранный символ ученого в данном случае. Он украшает голову обильною массою чужих волос за неимением собственных, точно так же, как ученость состоит в уснащении головы огромным множеством чужих мыслей, которые, конечно, не могут ни так ладно и естественно сидеть в ней, ни применяться ко всем случаям и целям, ни так глубоко корениться, ни заменяться, в случае нужды, из того же источника новыми, как это бывает с собственными мыслями, выросшими на собственной почве, – почему Стерн в своем «Тристраме Шенди» не устыдился утверждать, что «одна унция собственного ума стоит столько же, сколько две тысячи фунтов чужого».
И действительно, самая совершенная ученость относится к гению, как гербарий к постоянно возрождающемуся, вечно свежему, вечно юному, вечно меняющемуся миру растений, и нет в мире более разительного контраста, как между ученостью комментатора и детскою наивностью древних.
Дилетанты, дилетанты! Так унизительно называются те, которые предаются какой-либо науке или искусству из удовольствия или любви к ним, il loro dilleto [60] , – теми, которые занимаются тем же самым ради выгод; им доставляют удовольствие только деньги, которые зарабатываются этими занятиями. Это уничижение основывается на их подлом убеждении, что никто не может серьезно приняться за какое-либо дело, если к тому не побуждает нужда, голод или иное какое вожделение. Публика проникнута тем же духом и держится того же мнения: отсюда ее постоянный респект перед «людьми профессии», специалистами, и ее недоверие к дилетантам. В действительности же, напротив того, только для дилетантов самое дело служит целью, а для специалистов как таковых простым средством; но отдаться предмету с полною серьезностью может только тот, кто занимается con amore [61] ради самого предмета, из любви к нему. Только такие люди производили всегда самое великое, а не наемники.
Таким-то образом и Гёте попал в дилетанты в теории цветов. Несколько слов об этом.
Позволительно быть глупым и гадким: ineptire est juris gentium [62] ; напротив того, говорить о глупости и гадости есть преступление, возмутительное нарушение добрых нравов и всякого приличия – мудрое правило! Однако же я должен на этот раз его оставить без внимания, чтобы поговорить с немцами по-немецки, ибо я должен заявить, что судьба гётевской теории цветов есть вопиющее доказательство или недобросовестности, или полнейшего отсутствия критической способности в немецком ученом мире: а может быть, при этом порадели друг другу и оба эти благородные качества. Масса образованной публики ищет благоденствия и развлечения, почему и отбрасывает в сторону все, что не есть роман, стихи или комедия. Чтобы, в виде исключения, почитать когда-нибудь ради поучения, она сперва ждет удостоверения и подписи тех, которые лучше понимают, что действительно поучительно. А лучше всего, полагает она, могут судить об этом специалисты. Она именно смешивает тех, которые живут предметом, с теми, которые живут для своего предмета, хотя и редко случается, чтобы это были одни и те же люди. Еще Дидро заметил, что те, которые преподают науку, не всегда бывают теми, которые ее понимают и серьезно ею занимаются, потому что у таковых не остается времени для преподавания. Те, первые, только живут
Немецкий ученый слишком беден, чтобы позволить себе быть добросовестным и честным. Извиваться, вилять, приспособляться, отрекаться от своих убеждений, учить не тому и писать не то, что думаешь, пресмыкаться, льстить, составлять партии и приятельские кружки, принимать в соображение министров, сильных мира, сотоварищей, студентов, книгопродавцев, рецензентов: словом, на все обратить внимание раньше, чем на истину и чужие заслуги, – вот его обычай и метода. Чрез это он большею частью обращается в осмотрительного и сообразительного прохвоста. Вследствие этого в немецкой литературе вообще и в философии в особенности недобросовестность получила такое преобладание, что, следует надеяться, скоро достигнет того пункта, где она, будучи уже неспособною кого-либо обманывать, сделается недействительною.
Впрочем, в ученой республике обстоит все, как и в других республиках: в ней любят простого, недалекого человека, который тихонько идет себе своею дорогою и не старается быть умнее других. Против же эксцентрических, выделяющихся голов, как против угрожающих опасностью, соединяются и имеют на своей стороне большинство, да и какое!
Сравнивая вообще, в республике ученых все идет, как в Мексиканской республике, где каждый старается только для личных выгод, добиваясь только для себя положения и силы и нимало не заботясь о целом, которое и гибнет через это. Точно так же и в республике ученых всякий старается выдвинуть свое собственное значение, чтобы составить себе положение; одно, на чем они все сходятся, – это чтоб не дать выдвинуться действительно выдающемуся человеку, если он одинаково опасен для всех. Легко понять, как это отражается на ходе самой науки.
Между профессорами и независимыми учеными искони существует известный антагонизм, некоторое пояснение которому может разве дать антагонизм между собаками и волками.
Профессора по своему положению имеют большие преимущества, чтобы добиться известности у современников. Напротив того, независимые ученые имеют больше преимуществ по своему положению, чтобы стяжать известность у потомства, ибо для этого, кроме других, весьма редких условий, требуется известный досуг и независимость.
Так как проходит обыкновенно немало времени, пока публика возьмет в толк, кого из них отличить вниманием, то те и другие могут действовать наряду друг с другом.
Говоря вообще, конюшенный корм профессуры самый подходящий для отрыгающих жвачку. Напротив, те, которые получают свою добычу из рук природы, чувствуют себя лучше на просторе.
Наибольшая часть человеческого знания вообще и во всяком роде существует только на бумаге, в этой бумажной памяти человечества. Только ничтожная часть его действительно живет в некоторых головах в каждый данный период времени. Это в особенности зависит от краткости и ненадежности жизни, а также от косности и страсти людей к наслаждениям. Каждое быстро промелькающее поколение забирает из человеческого знания только то, что ему нужно; большинство ученых весьма поверхностно. Поколение это скоро вымирает. За ним следует исполненное надежд, но ничего не знающее новое поколение, которому приходится опять учить все с самого начала. Поколение это тоже забирает столько знания, сколько может обнять и сколько ему понадобится на его кратком пути, и в свою очередь тоже исчезает. Как, следовательно, плохо пришлось бы человеческому знанию, если бы не существовало письма и печати! Поэтому библиотеки есть верная и неизгладимая память человеческого рода, отдельные члены которого обладают ею в несовершенной и ограниченной степени. Оттого-то большинство ученых неохотно позволяет испытывать свои познания, как купцы свои торговые книги.
Человеческое знание не измеримо во все стороны, и из того, что достойно знания, никто в одиночку не может знать даже и тысячной доли.
Сообразно с этим, науки достигли такого широкого объема, что тот, кто хотел бы в них что-нибудь сделать, должен заниматься только вполне специальною отраслью, не заботясь обо всех прочих. Тогда он по своей специальности хотя и будет стоять выше профана, но во всем остальном будет таким же профаном. Если к этому еще присоединится все чаще и чаще встречающееся пренебрежение древних языков (изучение которых наполовину не имеет смысла), чрез что исчезает гуманитарное образование, то мы скоро увидим ученых, которые вне своей специальности будут чистейшими ослами. Вообще же такой исключительно специальный ученый уподобляется тому фабричному работнику, который всю свою жизнь занимается только приготовлением одного определенного винта, крючка или рукоятки для известного инструмента или машины, в чем, конечно, и достигает невероятной виртуозности. Специалиста точно так же можно сравнить с человеком, который живет в собственном доме и никогда никуда не выходит. В своем доме он знает все до тонкости, каждый уголок, всякую балку, всякую ступеньку, как Квазимодо у Виктора Гюго знал собор Пресвятой Богоматери; но вне дома – все ему чуждо, все незнакомо. Напротив того, истинное гуманное образование требует непременно многостороннего взгляда, следовательно, для ученого, в высшем значении этого слова, во всяком случае необходимо некоторое всестороннее знание. Кто же окончательно хочет сделаться философом, тот должен совместить в своей голове самые отдаленнейшие и противоположные концы человеческого знания, ибо где же иначе они сойдутся? Первостепенные умы никогда не сделаются специалистами. Как таковым, им поставлено проблемою целиком и полностию все существование, и каждый из них дает о нем человечеству, в той или другой форме, тем или иным образом, новые выводы и заключения. Ибо имя гения может заслужить только тот, кто берет предметом своих изысканий целое и великое, сущность и общность вещей, а не тот, кто всю свою жизнь трудится над разъяснением какого-либо частного соотношения вещей между собою.
Устранение латинского языка как общего международного языка ученых и установившееся затем мелкое гражданство национальных литератур есть истинное несчастие для европейской науки. Только при помощи латинского языка могла существовать общая европейская ученая публика, в совокупности которой обращалось всякое вновь появляющееся сочинение. Кроме того, число действительно мыслящих и способных к правильному суждению голов во всей Европе и без того так незначительно, что благодетельное их влияние бесконечно ослабляется оттого, что общий их форум дробится еще и размежевывается границами языка. А переводы, фабрикуемые литературными ремесленниками, по выбору издателей, представляют плохой суррогат всеобщего ученого языка. Потому-то философия Канта после краткой вспышки погрязла в болоте беспомощной немецкой критики, в то время как на том же болоте пользовалось яркою живучестью то, что выдавалось за знание Фихте, Шеллингом и даже Гегелем. Потому-то не нашла себе справедливой оценки гётевская теория цветов. Потому-то и я остался незамеченным. Оттого-то столь способная и здравомыслящая английская нация еще и доселе унижена позорнейшим ханжеством и опекою духовенства. Оттого-то славная французская физика и зоология лишены опоры и здравого контроля надлежащей и достойной метафизики.
О самостоятельном мышлении
Как обширная, но не приведенная в порядок библиотека не может принести столько пользы, как хотя бы и весьма умеренное, но вполне устроенное книгохранилище, так точно и огромнейшая масса познаний, если они не переработаны собственным мышлением, имеет гораздо менее ценности, чем значительно меньшее количество сведений, но глубоко многосторонне продуманных. Ибо только посредством всестороннего комбинирования того, что знаешь, посредством сравнения между собою всех истин и каждой порознь усваиваешь себе вполне собственное знание и получаешь его во всем его могуществе. Продумать можно только то, что знаешь, – потому-то нужно чему-нибудь учиться, но знаешь также только то, что продумал.
Но к чтению и учению можно себя добровольно принудить, к мышлению же собственно нет. Оно, как пламя воздухом, должно раздуваться и поддерживаться каким-либо интересом к предмету, каковой интерес может быть или чисто объективный, или просто субъективный. Последний существует единственно в наших личных делах и обстоятельствах; но первый только для мыслящих от природы голов, которым мышление так же естественно, как дыхание, но которые чрезвычайно редки.
Различие между действием на ум самостоятельного мышления (самомышления) и чтения невероятно велико, поэтому первоначальное различие голов, смотря по тому, направлены ли они к тому или другому, еще более увеличивается. Чтение именно навязывает уму такие мысли, которые ему, по настроению и направлению данной минуты, так же чужды и несродны, как печать сургучу, на котором она оставляет свой отпечаток.
При этом ум испытывает полное принуждение извне думать о том или о другом, к чему он как раз не имеет ни склонности, ни побуждения. Напротив того, при самомышлении ум следует своему собственному побуждению, которое в данную минуту определяется или внешнею обстановкою, или каким-либо воспоминанием. Видимая обстановка не внушает ему какой-либо
Ученые – это те, которые начитались книг; но мыслители, гении, просветители мира и двигатели человечества – это те, которые читали непосредственно в книге вселенной.
В сущности, только собственные основные мысли имеют истинность и жизнь, потому что собственно только их понимаешь вполне и надлежащим образом. Чужие, вычитанные мысли суть остатки чужой трапезы, сброшенные одежды чужого гостя.
Чужая, вычитанная мысль относится к самостоятельным, всплывающим изнутри думам, как оттиск на камне растения первобытного мира к цветущему весеннему растению.
Чтение есть простой суррогат собственного мышления. При чтении позволяешь постороннему вести на помочах свои мысли. При том же многие книги годны только к тому, чтобы показать, как много есть ложных путей и как плохо было бы позволить им руководить себя. Но кого ведет гений, т. е. кто мыслит самостоятельно, думает добровольно и правильно, – у того есть в руках компас, чтобы попасть на настоящую дорогу. Следовательно, читать должно только тогда, когда иссякает источник собственных мыслей, что довольно часто случается с самою лучшею головою. Напротив того, отгонять собственные, исконно могучие мысли есть непростительный грех. Это бы значило уподобиться тому, кто бежит от лона вольной природы, чтобы рассматривать гербарий или любоваться прекрасными ландшафтами в гравюре.
Если иногда случается, что медленно и с большим трудом путем собственного мышления и соображения приходишь к истине и выводу, которые можно было бы с удобством найти готовыми в книге, то все-таки эта истина будет сто раз ценнее, если достигнешь ее путем собственного мышления. Ибо она тогда как интегрирующая часть, как живой член входит в целую систему нашего мышления, вступает в совершенную и прочную связь с нею, понимается со всеми своими причинами и следствиями, принимает цвет, оттенок и отпечаток нашего целого образа мышления, приходит своевременно, когда была в ней потребность, прочно усваивается и не может опять исчезнуть. В этом именно случае применяется и получает свое объяснение следующее двустишие Гёте:
Что унаследовал от дедов ты,
Усвой себе, чтобы владеть наследьем.
Самобытный мыслитель именно только впоследствии знакомится с авторитетными для его мнений писателями, которые ему тогда служат для подтверждения его мыслей и для собственного подкрепления; тогда как книжный философ отправляется, исходит от них, устраивая себе из вычитанных чужих мнений целое, которое и уподобляется составленному из чужого материала автомату; мировоззрение же первого, напротив того, походит на живорожденного человека. Ибо оно есть выношенный и рожденный плод, зачатый вследствие воздействия внешнего мира на мыслящий дух.
Заученная истина держится в нас, как искусственный приставной член, как фальшивый зуб, как восковой нос или, самое большое, как ринопластический нос из чужого тела; истина же, приобретенная собственным мышлением, подобна натуральному члену: собственно только она и принадлежит нам действительно. На этом и основывается разница между мыслителем и простым ученым. Оттого-то духовное приобретение самобытного мыслителя встает перед нами, как живая картина, с правильным расположением теней и света, выдержанным тоном и совершенною гармонией красок. Напротив того, умственное приобретение простого ученого похоже на большую палитру, наполненную разнообразными красками, которые хотя и расположены систематически, но без гармонии, связи и значения.
Читать – значит думать чужою головой вместо своей собственной. Но для самостоятельного мышления, которое стремится выработаться в нечто целое, в некоторую, хотя бы и не строго завершенную систему, ничто не может быть вреднее, как слишком сильный приток посредством чтения чужих мыслей, потому что они, принадлежа порознь различным умам, иной системе, нося другую окраску, никогда сами не сольются в одно целое и не дадут единства мышления, знания воззрения и убеждения, а, скорее, образуют в голове легкое вавилонское столпотворение и лишают переполненный ими ум всякого ясного взгляда и таким образом почти его расстраивают. Такое состояние замечается у многих ученых и делает то, что они относительно здравого смысла, правильности суждения и практического такта уступают многим неученым, которые свои незначительные познания, приобретаемые ими путем опыта, разговора и небольшого чтения, усваивают себе посредством собственного мышления. Как раз то же самое, но в большем масштабе делает и научно образованный мыслитель. Хотя ему требуется много познаний и он должен поэтому много читать, но его ум достаточно могуч, чтобы все это осилить, ассимилировать, внедрить в систему собственных мыслей и таким образом подчинить целостному единству своего постоянно расширяющегося, величественного взгляда, причем его собственное мышление постоянно доминирует над всем, как основной бас органа, и никогда не бывает заглушаемо посторонними тонами, как это бывает в просто многосторонне сведущих головах, в которых переплетаются отрывки всех тональностей и не отыщешь основного тона.
Люди, которые провели свою жизнь за чтением и почерпнули свою мудрость из книг, похожи на тех, которые приобрели точные сведения о стране по описанию множества путешественников. Они могут о многом сообщить подробности, однако же, в сущности, они не имеют никакого связного, отчетливого, основательного познания о свойствах страны. Напротив, люди, проведшие жизнь в мышлении, уподобляются тем, которые сами были в той стране: они одни понимают, о чем, собственно, идет речь, знают положение вещей там в общей связи и поистине чувствуют себя как дома.
Самобытный мыслитель находится в таком же отношении к обыкновенному книжному философу, как очевидец к историческому исследователю; он говорит на основании собственного непосредственного знакомства с делом. Потому-то все самобытные мыслители в основе сходятся между собою, и все их различие проистекает только от точки зрения; где же таковая не изменяет дела, там все они говорят то же самое. Ибо они только высказывают то, что объективно себе усвоили. Часто случалось, что те положения, которые я, только подумавши, решался высказывать публике, ради их парадоксальности, впоследствии, к радостному своему изумлению, находил уже высказанными в старых сочинениях великих людей. Книжный философ, напротив того, повествует, что говорил один, и что думал другой, и что опять полагал третий и т. д. Он сравнивает это, взвешивает, критикует и старается таким образом напасть на след истины, причем он вполне уподобляется историческому критику. Вполне ясный пример в подтверждение сказанного здесь могут доставить любителю курьезов Гербарта «Аналитическое освещение морали и естественного права» и его же «Письма о свободе». Приходится просто изумляться, какой труд задает себе человек, тогда как, казалось бы, стоило только немножко употребить само-мышления, чтобы увидеть дело собственными глазами. Но тут-то как раз и происходит маленькая задержка: самомышление не всегда зависит от нашей воли. Во всякое время можно сесть и читать, но не сесть и думать. С мыслями бывает именно то же, что и с людьми: их нельзя призывать во всякое время, по желанию, а следует ждать, чтобы они пришли сами. Мышление о каком-либо предмете должно установиться само собою вследствие счастливого, гармонического совпадения внешнего повода с внутренним настроением и напряжением, а это-то как раз подобным людям и не дается. Это можно проверить даже на мыслях, касающихся нашего личного интереса. Если нам в каком-нибудь деле предстоит принять решение, то мы далеко не во всякое любое время можем приступить к тому, чтобы обдумать основания и затем решиться, ибо зачастую случается, что как раз на этом размышление-то наше и не хочет остановиться, а уклоняется к другим предметам, причем иногда виновато в этом бывает наше отвращение к делам подобного рода. В таких случаях мы не должны себя насиловать, но выждать, чтобы надлежащее настроение пришло само собою: и оно будет приходить неожиданно и неоднократно, причем всякое различное и в разное время появляющееся настроение бросает каждый раз другой свет на дело. Этот-то медленный процесс и называется
По этой-то причине и не следует читать слишком много, дабы наш ум не привыкал к суррогату и не отучался тем от собственного мышления, т. е. чтобы он не привыкал к раз наторенной дорожке и чтобы ход чужого порядка мыслей не отчуждал его от своего собственного. Менее всего следует ради чтения совершенно удаляться от созерцания реального мира, потому что это последнее несравненно чаще, чем чтение, дает повод и настроению к собственному мышлению. Ибо созерцаемое, реальное в своей первобытности и силе есть естественный предмет для мыслящего духа и легче всего способно глубоко возбудить его.
После этих соображений нам не покажется удивительным, что самобытного мыслителя и книжного философа можно распознать уже по изложению: первого – по отпечатку серьезности, непосредственности и самобытности всех его мыслей и выражений, второго – по тому, что у него все – из вторых рук, все – заимствованные понятия, все – скупленный хлам, все – бледно и слабо, как оттиск с оттиска, а его слог, состоящий из избитых банальных фраз и ходячих модных слов, похож на маленькое государство, в котором обращаются все одни иностранные монеты, ибо оно собственных не чеканит.
Простой опыт так же мало может заменить мышление, как и чтение. Чистая эмпирика относится к мышлению, как принятие пищи к ее перевариванию и ассимилированию. Если же она и кичится, что только она одна благодаря своим открытиям способствовала прогрессу человеческого знания, то это похоже на то, как если бы похвалялся рот, что тело единственно ему обязано своим существованием.
Произведения всех действительно даровитых голов отличаются от остальных характером
Характеристический признак первостепенных умов есть непосредственность всех их суждений и приговоров. Все, что они производят, есть результат их самособственного мышления, который повсюду обнаруживается как таковой уже в самом изложении. Следовательно, они, подобно монархам, имеют в царстве умов верховную непосредственность; все остальные медиатизированы, что уже видно по их слогу, не имеющему собственной, самостоятельной чеканки.
Всякий истинно самобытный мыслитель уподобляется монарху, поскольку он непосредствен и не признает никого над собою. Его приговоры и суждения, как постановления монарха, вытекают из его собственной верховноправности и исходят непосредственно от него самого. Он не приемлет авторитетов и признает только то, что сам утвердил. Обыденные головы, напротив того, подчиняясь всяческим имеющимся в ходу мнениям, авторитетам и предрассуждениям, подобны народу, который безмолвно повинуется закону и приказанию.
Люди, которые так усердно и поспешно стараются разрешить спорные вопросы ссылкою на авторитеты, в сущности, очень рады, когда они вместо своего рассудка и взгляда, которых не имеется, могут выставить в поле чужие. Имя же их легион. Ибо, как говорит Сенека, unus quisque mavult credere, quam judicare [64] . Потому-то общеупотребительным оружием в спорах им служат авторитеты: они набрасываются с ними друг на друга; и глубоко ошибается тот, кто, ввязавшись с ними в полемику, захотел бы прибегнуть к основаниям и доказательствам, ибо против этого оружия они являются рогатыми Зигфридами, погруженными в волны неспособности судить и мыслить: они все-таки будут как argumentum ad verecundiam (как усовещивающее доказательство) предъявлять вам свои авторитеты и потом провозглашать свою победу. «…»
Примечания
1
«Нет ничего более легкого, более простого, более неуловимого, чем манеры, которые нас выдают: глупец входит, выходит, встает, молчит, стоит совсем не так, как умный человек»
2