– А ведь я к тебе с радостью великой, – улыбаясь через силу, сказал Ждан Иваныч.
Андрей оторвался от дела, положил часовые оси-шпильки в берестяной бурачок[43].
– Порадуй, коль так.
– Олешка крицу добрую нашел.
– Где сведал?
– Да ровно бы на Шемоксе. Хорошая крица! Знатное железо выколачивается. А если выплавить… На́ вот, полюбуйся.
Он вынул пирамиду из рогожи, протянул ученику. Андрей долго вертел в руках пирамиду, пробовал железо и молотком, и ногтем, и на зуб прикинул, еще раз ударил молотком и осмотрел метку.
– Богатая крица! – радостно заключил он. – А ты еще злобился на внука, что носит его нечистая по всему Засухонью. Еще не пробовал закалить?
– Не успел. Надо торопиться, – где эта крица, сколько ее, – да поживей, а не то за смертную досаду станет, коль перехватит кто. Поедем с нами? У нас от тебя секретов нет.
– Да поехать-то и надо бы…
– Ну?
– Да двух дел в одну руку не возьмешь: сегодня рубли собирать надобно. Чагин шумел, скорее чтоб! До воскресенья, до указу то есть, собрать полностью порешили и монахам отдать – на том и крест целовали. Поезжай один.
– Ну, тогда на лошади и тащиться не для чего. Так пойдем, пеши. Посмотрим, может, там и нет ничего. Олешка-то с Дежнёвым Семкой бегал, а тот известный вертопрах, только бы и носило его из края в край. То одного сманит к морю, то другого в лес, то один под Вологду уплывет, то за Тотьмой объявится. Батько-то – мужик степенной, уж он ли не норовил его пороть, а все толку мало. Такой уж уродился. Вот и думай: может, и крицу-то нашли совсем в другом месте, верь им! Нет, надо, пожалуй, пока так осмотреться, пеши.
На печи зашевелился тесть Андрея, больной старик, взятый из семьи брата Анны (большая там семья, много нахлебников). Проснулся – голоса услышал, хоть и глуховатой.
Лет тридцать с лишним назад, еще при Иване Грозном, заявился он в Великий Устюг вольным человеком и определился в посадские, хоть и числился ранее в помещичьих холопах. А случилось обычное дело: помещик захудал на неважных землях, не на что стало ему поставлять в царево войско людей своих, конных и оружных. Пошебаршил, полютовал, да разве кнутом рожь посеешь? Наконец перед дворянским смотром взял да и сбежал куда-то. Говорили, будто бы подался за Камень[44]. Другие рассказывали, что ушел их помещик со всей рухлядью[45] во Владимир и стал там торговым человеком. Третьи божились, что видели его в Москве не то в стрелецкой сотне, не то даже в Стремянном полку. Но как бы там ни было, а холопы его разбрелись по Руси, и еще несколько деревень остались пустовать на великих просторах.
– Ждан, это ты? – высунулся старик с печи.
– Я, Григорий. Как здоровье? Не пора ли тебе с печи-то слезать?
– Чего в народе-то говорят? – спросил старик, не ответив на вопрос. – Не опять ли паренек Димитрий идет маестату своего требовать? А? Не слышу!
– Указ царев говорить будут! – громко ответил Ждан Иваныч. – Да тебе-то он зачем? Тебе бы скорей на солнышко выползти!
– Вот я и мыслю так: жив Димитрий-паренек! Ангельскую душку Богородица загубить не даст. Вот он и идет опять, войско ведет.
– Ты помалкивай, дед! – остановил его крамольные речи Андрей, он даже приподнял бороду в сторону печи, наставя ее на старика.
– Все молвят, что Борис-царь зарезал его. Все-е…
– Слышишь, старый?! – еще громче крикнул Андрей. – А не то не посмотрят, что ты глухой, вздернут на дыбу, и будешь висеть!
Анна неслышно выплыла из-за печки и подала отцу кружку квасу. Старик торопливо выпил, выплеснул остатки в лохань (точно попал – навострился за зиму) и забыл, о чем только что говорил с мужиками.
Андрей повернулся к учителю:
– Не слышал, нет ли у немцев на пристани меди в листах или в полосах? Хочу благозвучные пластины поставить в часах.
– Дело… А еще лучше вылить малюсенькие колокольца – малинов звон устроится. А молоточек-то на валик посади, тоже медяной, смекай!
– Ага! А молоточек горошиной или чекмарем[46] сделати?
– Горошиной ладней будет, ее как ни поверни – она все горошина и есть, а чекмарь краем заденет, как гвоздем торнет. – Старик погладил бороду. – Не знаю, есть ли у них ноне такая медь. А если нет такой, купи пуговиц медных – та же медь!
– Уразумел! – Андрей снова высыпал железную часовую мелочь на стол и принялся дотачивать будущий валик.
– В резьбе не ошибись! – предупредил его учитель. – Наметь покудова по срезу, а потом метки все по одной вдоль вала протянешь. Семь раз померь… Смекай! А нет – выпроси у немцев, взгляни, как там сделано, тут нечего стеснение разводить, тут не в девичьем хороводе.
Андрей снова почувствовал себя учеником и только согласно кивал, по-прежнему не отрываясь от дела.
– Когда пойдут? – спросил Ждан Иваныч про часы.
– К Покрову управлюсь.
– Давно мытаришь эти колеса. Давно-о! А на подати есть ли поделки? Нет? А с чем же в ряду стоять?
– Да вот еще недельку посижу с часомерьем и примусь, – виновато улыбнулся Андрей.
Ждан Иваныч придвинул к себе отлитые, нарубленные, откованные заготовки для часов. «Толково!» – подумал он.
Несколько лет назад прибыло в Великий Устюг голландское судно. Кроме разных диковин торговые гости привезли и часы. Это чудо – дорогое и красивое – купил у них воевода. А когда воеводу за недобрые дела в Москву призвали, в приказ, решил он, что все несчастье от этих часов, да и продал их купцу Семёркину. И все бы хорошо, но Семёркин надумал в Троицу пойти на кладбище с часами. Пошел, напился и ударил их о паперть кладбищенской церквухи. Остановились часы. Потосковал купец с неделю, а потом принес их к Ждану Виричеву.
Тот посмотрел, подивился – впервые видел такую машину, – а потом попривык, разобрался и принялся чинить. До самого Нового года, до первого сентября, провозился с часами, да и потом раз десять ходил к Семёркину, всматривался. А потом то у одного купца, то у другого, то у игумена стали появляться часы. Чинить носили к Виричевым. Немалое время утекло за этим тонким делом, а отказать Ждан кому не смел, кому не мог, а больше всего себе не мог – так пристрастился к этому делу. А до прошлой зимы сам, впервые в жизни, сотворил часы, да столько прокатил на них времени, что засел в долгах, и потом продал вологодскому купцу.
Ждан Иваныч смотрел на Андрея и понимал его страсть – у самого было такое! – и догадывался, что влетит мужик в долги, пойдет кланяться Семёркину или татарину. И Андрей будто понимал учителя – блеснет на него серым глазом и снова уткнется в камень.
– Кто-то бежит! Никак, Олешенька ваш? – сообщила Анна, высмотревшая кого-то в окошке.
В избу, пожарно громыхнув дверью, так что дернулся на печи старик, влетел Алешка.
– Деда! Тебя к воеводе! Скоро надо! – чуть не плача, выпалил он, повиснув на скобке двери.
Ждан Иваныч не шевельнулся. Подумал минуту, посматривая на люльку, где заворочался и закричал ребенок. Перевел взгляд на Андрея.
– Правёж? – спросил тот.
– Не должно́. Я скоро все подати выложу.
– Может, кто лиха какого на тебя навел?
– Ни перед кем не грешен.
– Тогда никакого несчастья не сделается.
Андрей произнес эти слова неуверенно, и потому, должно быть, ни у кого не блеснула в глазах надежда, не вырвалось вздоха облегчения.
Старик с печи высунулся опять. Присмотрелся к лицам, понял – неладное – и приложил ладонь к уху.
– Деда, скорей: стрелец ругается!
Ждан Иваныч медленно поднялся с лавки, одернул однорядку и вышел на середину избы. Там остановился, повернулся к иконе и положил три легких поклона.
Анна всхлипнула и отошла в запечье. Андрей торопливо, будто только опомнившись, собирал свои железные поделки.
– Олешка, шапку неси! – негромко потребовал Ждан Иваныч.
Мальчишка кинулся со всех ног домой, распугивая по дороге кур.
– Прощайте, люди добрые! – вымолвил старый кузнец. – А железо кричное оставь, Ондрей, себе.
От печки юркнула Анна. Она вынула из зыбки раскричавшегося малыша, чтобы не мешал говорить, но этого уже не требовалось. Ждан Иваныч уверенно, как в своем дому, взялся, не оборачиваясь, за скобу и тяжело шагнул за порог.
Глава 6
На дворе потеплело. Это было заметно по всему: по ребячьим крикам, по грачиной сутолоке на березах, по тому, как ревела, почуя тепло, голодная скотина в хлевах, а особенно по радостному и очень звонкому перестуку молотов и наковален. Этот перестук весело вырывался на улицу из раскрытых настежь кузниц на Пушкарихе, на Кузнецкой улице – во всех трех десятках кузниц. Трудилась кузнецкая сотня, и не было надежней и величавей звуков, чем этот перестук тяжелых молотов.
День разгорелся, и хотя снова набежали откуда-то утренние, всегда неожиданные облака, по всему было видно, что ненавистного дождя нынче не будет. Да если бы он и собрался, если бы и накатило из-за Сухоны грозу, Ждан Иваныч не обрадовался бы, не испугался: он бы ее просто не услышал.
Стрелец торчал около избы Виричевых. От скуки он просек в березе кору и, припав на одно колено, опершись рукой на длинное древко алебарды[47], лизал сок – последний сок: скоро распустится листва. Увидев старого кузнеца, стрелец поднялся с земли и пошел навстречу.
– Чего хоронишься? – спросил стрелец.
– A-а, это ты, Филька? Вместо пристава, что ли?
– Да мне что! Я не по своей воле. Воевода послал: иди за Виричевым!
Выделка глиняных игрушек была подсобным промыслом в семье стрельца. Конечно, более доходным было курение вина. Оно разрешалось стрельцам лишь под праздники, но редко кто не занимался этим делом ежедневно и не держал тихонько от властей корчму в подклети. Опасное это дело – корчма, но стрельцу дыба не грозит, на кол не посадят. Ну, получит палок, покается, отлежится – да опять за свое. Сослать только могут в другой захудалый город, вроде Тотьмы или Вологды, года на три. Да что ему три года? На доход от корчмы сундуки его набиты всякой рухлядью – до смерти хватит. Ведь не раз попадался и в острог волокли под приставом, а отвез сундук воеводе да забыл из двора стрелецкого головы выгнать десяток своих овец – вот и снова гуляет.
Ждан Иваныч взглянул на опухшее от винища лицо молодого стрельца и не позавидовал его сытой жизни. Однако наклонился к низкорослому служаке, задев бородой за красный вершок его шапки, и доверительно спросил:
– Почто ведешь?
– Не велено знать! – заученно ответил стрелец. Он поправил шапку, одернул потасканный кафтан, повелительно потребовал: – Ступай наперед!
– И домой не зайти?
– Велено скорей. Ступай!
Стрелец вскинул алебарду на плечо и сразу начал входить в служилый раж: побагровел, засопел, закричал.
Пришлось идти.
В конце Кузнецкой улицы их догнали Шумила и Алексей. Ждан Иваныч взял у внука шапку, потом посмотрел на Шумилу, хотел поговорить сразу о многом, о том важном, что может ему пригодиться, если – не ровён час – не вернется, но не сказал: отточенное лезвие алебарды нетерпеливо качнулось у самого виска.
– Иди, Шумила, в кузню, докали наконечники, а то стрелецкий голова поминал намедни, – только и сказал старый кузнец, а внуку наказал: – Помогай батьке.
Тут он заметил, что в переулок торопливо вышли и тотчас остановились в отдалении Андрей Ломов и Анна. И она не усидела! Бежали, должно быть. С головы Анны съехала синяя повязка, в которой она ходит в церковь, по-домашнему обнажилась красивая русоволосая голова.
– Поторапливайся! – толкнул стрелец.
На ходу старый кузнец оглянулся: стоит Анна чуть позади мужа, подперла щеку ладонью, изогнув высокую шею, и вроде замутилась слезами – не видно издали – синь большеглазая. «Что Богородица стоит! – не вовремя подумалось старику. – Нет, нельзя ходить к ним Шумиле».
Вышли на Широкую улицу, свернули направо, вдоль глухих заборов. На солнечной стороне было суше. От земли уже пахло первой травой, дышали теплом позеленевшие плахи заборов, радостно кудахтали куры, а где-то очень далеко, по тотьмовской дороге, последние песни добулькивал тетерев. Старик знал: оденется березка – и до следующей весны замолчит, отгуляет свое рябая тетерка. Каждую весну повторяется заново эта жизнь. Сколько было таких весен у старого кузнеца, он и сам не помнит, только знает, что не изошла у него радость от всего этого, не иссохло старое сердце.
Ждан Иваныч наклонился, взял из-под забора пригоршню земли, помял в ладони и понял: еще немного красных денечков – и пойдет в борозду соха. Запасайтесь, мужики, накованы новые! На всех хватит…
Перешли земляной мост, свернули налево. За тополями, за высоченным круглобревным забором, темнели хоромы татарского наместника. Давно он уж не наместник, а торговец, как и его отец. Еще дед его потерял власть в старом Устюге, на том, на правом берегу Сухоны, а когда Иван Грозный повелел быть Великому Устюгу на высоком, на левом берегу и все, боясь ослушаться, снялись со своих мест и стали перебираться сюда, перевез свое золото и татарин. Давно он обрусел, еще в третьем колене, женат на русской, а всё зовутся его высокие хоромы за́мком.
Наконец зашли за строения гончара Пчёлкина. Сам хозяин увидел кузнеца через дыру обветшавшего забора, вышел за ворота в измазанном глиной фартуке, снял шапку и молча поклонился. Хороший мужик. В прошлом году на правёже стоял за неуплату податей, пока мудрил с глазурью для новых изразцовых плиток. Теперь товар пошел лучше иноземного. Рассчитался с долгами. Сына женил. Второго женил. Копейка завелась, а не горд… Далеко, шагов за сто, отошел кузнец со стрельцом, и только тогда хлопнула калитка: Пчёлкин стоял, вслед смотрел. Видно, к сердцу принял чужое несчастье.
Стрелец ударил алебардой плашмя по левому плечу старика, только блеснуло отточенное лезвие.
– Поворачивай!
На небольшой площади, у столба, прямо перед съезжей избой, толпилось десятка два зевак, любителей посмотреть на чужую беду. Человек – лица его не было видно – был, как обычно, привязан к правёжному столбу. Стоял он в шапке и в зипуне. Поодаль, на чурбане, пристроился выборный судейка, Клим Воронов, из дворянских детей. Он держал охапку палок, торчавших выше его головы в круглой, отороченной мехом шапке. Судейка был известный щеголь, он даже на это обычное для себя и люда дело пришел в новой чуге[48]. Сквозь боковые разрезы в полах были видны блестящие сапоги из дорогой кожи. Клим подал одну палку заплечных дел мастеру, Истоме Толокнову. Верзила в красной рубахе погнул ее, повел бородой на проходивших мимо Виричева и стрельца. Задумался.
– Охоч платить? – спросил судейка мужика.
Тот двинул ногами в избитых сапогах.
Заплечных дел мастер шагнул к привязанному, шевельнул медвежьими лопатками под красной рубахой, откинул шапку, но, прежде чем ударить, ткнул концом ореховой палки в спину крестьянина:
– Слышь, что ли? А не то правёж начну!
– И рад бы платить, да…
Судейка махнул рукой и изготовился считать.
Первый удар хрястнул по голенищам сапог. Голова мужика вжалась в плечи, натопорщились волосы на затылке, а напряженное тело деревянно дернулось вверх. Потом послышались удары еще, еще…
– Ежедень бит будешь! – твердил судейка после каждого удара.
А народ галдел:
– Ты не гораздо его!
– Кудельки бы подмотал, дурачок!
– Дурачок и есть: что бы голенища-то кожей во трирядь подшил, так нет! Не к теще вели… Эх, останется без ног!
Мужик только стонал.
Ждан Иваныч прибавил шагу.
– Сколько он рублёв имал? – спросил он стрельца.