— Здравствуйте, доблестные волочаевцы!
— Здрасте-е! — зычно ответили подразделения единым могучим дыханием.
У Мартьянова от радости сжалось сердце. Он посмотрел на командарма, заметив, как довольно блеснули его глаза и чуть дрогнула рука, поднятая к зеленоватому козырьку фуражки, отливающему глянцем. От сердца отлегло недавнее напряжение, Мартьянов почувствовал себя спокойнее.
Командарм и сопровождающие его лица поднялись на небольшую трибуну, сколоченную из свежих еловых тесин. Блюхер положил обе руки на барьерчик, какое-то мгновенье выждал.
— Бойцы, командиры и политработники, вы накануне пятой годовщины славной ОКДВА. — Он подался вперед. — В 1929 году наши дальневосточные границы подверглись нападению извне. Чтобы дать жестокий отпор врагу, наше правительство и партия создали Особую Дальневосточную Армию. Бойцы и командиры ее с честью справились с задачами, поставленными перед ними. Среди вас есть участники этих событий.
Глаза командарма окинули подразделения гарнизона, выстроенные на плацу.
Замершие колонны были неподвижны.
Светаев стоял неподалеку от трибуны вместе со штабными работниками и отсекрами полковых партийного и комсомольского бюро. Он впервые в жизни так близко видел командарма ОКДВА — человека легендарной славы. Речь его зажигала, поднимала дух. Светаев понял, что командарм умел горячо агитировать и убежденно разъяснять большие и глубокие мысли, делая их доступными массам.
— Что можно сказать о вас в канун этой даты, с честью выполнивших приказ наркома товарища Ворошилова? Здесь была глухая тайга, а теперь создан укрепленный район, — Блюхер провел перед собой рукой, как бы указывая ею на то, что сделано вокруг. — Это надо было обязательно сделать и как можно быстрее. Враг не извлек урока из 1929 года и вновь пытается прощупать наши дальневосточные рубежи. Теперь мы уверены, что они прочны, и нам легче будет их защищать… Такие укрепрайоны, такие гарнизоны, как ваш, созданы по всему побережью Великого, или Тихого океана…
Мартьянов и Шаев, стоящие рядом, переглянулись. Немые взгляды их сказали многое друг другу. Блюхер давал оценку тому, что сделали люди их гарнизона, а вместе с ними и они, командир и помполит. А командарм заговорил о том, что создать укрепленные районы было нелегко, пришлось пережить трудности, неизбежные при всяком новом деле.
— Теперь ваши трудности позади, а те, что встретятся еще, славные волочаевцы, штурмовавшие ледовую сопку Июнь-Карани, совершившие лыжный переход по Амуру и создавшие вот этот гарнизон, сумеют преодолеть на своем пути к победе.
Блюхер чуть приподнял фуражку, сдвинутую на лоб.
— Я уверен, что вы готовы в любой час, в любой день встать на защиту родной земли, если зарвавшиеся милитаристы Японии, попытаются сунуть сюда свой хищный нос…
Светаев заметил, как прищуренные внимательные глаза Блюхера посмотрели на людей, стоящих в колоннах. Лицо его, тронутое оспой, открытое и простое, располагало к себе.
— …Помните всегда и бережно храните боевые традиции своего полка. Знайте, волочаевская эпопея показала всему миру, как умеют драться люди, желающие быть свободными…
Последние слова прозвучали сильно и эмоционально. Светаев невольно вспомнил письмо генералу Молчанову, написанное Блюхером перед волочаевским боем. «Я, солдат революции…» Так говорилось в этом удивительном письме, стремящемся предупредить ненужное кровопролитие, взывающее к благоразумию белого генерала.
— Товарищи бойцы! Вы находитесь на ответственном посту нашей социалистической Родины. Враг коварен и хитер. Будьте бдительны. Свято храните традиции волочаевских дней. Да здравствуют славные волочаевцы! — закончил Блюхер и опять взглянул на стоящие перед ним войска таежного гарнизона. — Ура-а! — и поднял над головой руку с зажатым кулаком.
Мощной волной прокатилось от подразделения к подразделению многократно повторенное «ура», затем вступил духовой оркестр, и с первыми звуками «Интернационала» вся эта только что гремевшая лавина замерла в торжественном молчании.
Смолк гимн. Начались приготовления к параду-смотру.
Гарнизон свели по подразделениям. Музыканты заняли свое место впереди колонны. Мартьянов звонко подал команду. Зазвучал оркестр.
Командарм стал смотреть на колонны, шагающие, как один боец — носок в носок, сапог в сапог. «Хорошо идут», — довольно отметил про себя Блюхер.
Мартьянов с Шаевым, миновав трибуну, поднялись к командарму, стали с боязнью и сомнением следить за строем.
Шагала колонна за колонной. Играл оркестр. Медные звуки его были особенно приятны и бодрящи. Над ними поднималась красноармейская песня. Пели традиционную «Волочаевскую». После парада-смотра Блюхер стал знакомиться с гарнизоном. Он посетил казармы, столовую, побывал в школе и красноармейском клубе, зашел в несколько квартир командиров и поговорил с женами, а после обеда поехал осматривать огневые точки.
Мартьянов и Шаев неотлучно находились при командарме. Пока он шаг за шагом по-хозяйски строго, даже придирчиво вбирал в себя все, что сделали здесь люди гарнизона за три года, они не были и не могли быть спокойны. Возможно что-нибудь упустили, забыли, не доделали — хозяйство гарнизона огромное и сложное.
Блюхер изредка бросал на ходу скупую фразу о деле, смеялся, острил и ничем не выдавал своего отношения к увиденному.
Выйдя из ДЗОТа, командарм присел на мшистый камень и засмотрелся на бухту.
— Море, да не то, — сказал он задумчиво и настойчиво повторил: — Совсем не такое, как Черное, — и, вспомнив старое, неожиданно обратился к Шаеву:
— Мартьянов-то — дальневосточный человек, не знает, а вы, кажется, в гражданскую на юге воевали?
— Так точно!
— Участвовали в Перекопском бою?
— Немножко. Я больше на Урале да Волге был…
— А помните стихи Багрицкого о Перекопе?
И Блюхер, не дожидаясь ответа, прочитал на память:
Посмотрел на Шаева, добавил:
— Умеют же поэты так передавать события! Да-а! Хорошо!
Блюхер встал, стряхнул с коверкотовых бриджей приставшие травинки и полусерьезно спросил:
— Кажется, все осмотрели, товарищ начальник гарнизона? Или еще что покажешь?
— Все! — усмехнулся Мартьянов, разглаживая усы. — Все, товарищ командарм. Теперь можно и поужинать.
— Пора, а то у гостей кишки марш играют, — и громко, заразительно рассмеялся.
А вечером, после ужина, когда над гарнизоном спустилась тихая звездная ночь и тайга наполнилась уханьем филина, криком совы, свистом и писком невидимых ее обитателей, Мартьянов, задержавшийся с Блюхером, обратился к нему с просьбой.
— Говори, говори, что у тебя, — сердечно отозвался командарм. — Опять, поди, будешь просить что-нибудь для гарнизона…
— Нет, товарищ командарм, о себе хочу просить.
— Что надумал? — живо поинтересовался Блюхер.
— Отпустите на учебу.
— Время ли? — удивленно прозвучал голос командарма.
— Время. Замечаю, отставать от жизни начал, — откровенно признался Мартьянов. — Опыт приобрел, а знаний-то у меня нехватка с прежних лет.
Блюхер молчал. Мартьянов, так смело заговоривший о себе, сразу смолк.
— Понимаю, — наконец произнес командарм, — хотя и не время, но надо. Обещаю…
— Спасибо! — проговорил Мартьянов.
— Что спасибо! — чуть возвысив голос, произнес Блюхер. — Надо готовиться к более серьезным боям. Знаю, будешь еще больше полезен завтра, поэтому и обещаю…
Мартьянов, пожелав спокойной ночи командарму, быстро зашагал домой, чтобы сообщить Аннушке о разговоре с Блюхером.
Ядвига теперь не представляла, как бы могла покинуть гарнизон и выехать отсюда. Все здесь словно срослось с нею. И маяк теперь говорил не об одиночестве. Он подсказывал ей: «Шагай смелее, твой путь открыт». Она видела эту ясную дорогу, которая вела сюда, в гарнизон.
Сколько здесь смелых начинаний, интересных проектов, какая огромная работа, необъемлемый труд! Зарецкая не была уже только созерцательницей развернувшихся работ, а сама отдавала свой труд, свою силу, жизнь гарнизону.
Вдохновение находила она во всем, с охотой бралась за любую работу. Все ей казалось одинаково нужным и интересным. Ядвига чувствовала: в ее жизни наступил перелом. До этого она как бы спала, и все, чем жила, походило на сновидение. Теперь жизнь представлялась ей грудой несовершенных и увлекательных дел.
Это подняло Зарецкую. Уехать отсюда было бы стыдно и нечестно. И, хотя письма мужа, настойчиво звали в иной мир, в уличный шум большого города, театры, парки, ателье мод, сулили веселье, множество удовольствий, она отказалась от всего.
Зарецкая готовилась стать матерью. Начало новой жизни она почувствовала в себе на рассвете нового дня. В первую минуту Ядвигу охватило смешанное чувство — радость и негодование на себя, злость на жизнь, мужа, Николая…
Но вот она уловила внутри движение, мягкое, равномерное, как движение маятника. Это были удары новой жизни, пробудившейся в ее чреве. Ей хотелось, чтобы они еще повторились. Но все неожиданно смолкло.
Она верила тому, что происходило в ней, и еще сомневалась.
Солнечный луч заглянул в окно, и женщина залилась ярким румянцем, она стояла перед зеркалом и изучала себя, свое чуть пополневшее тело.
И в минуту, когда она, любуясь, гордясь и радуясь собою, стояла перед зеркалом, к ней пришли тревога и испуг. Захотелось по-детски прижаться к Николаю и рассказать ему обо всем. Николай в последнее время отстранился от нее, а от мужа она отказалась сама ради любви к Николаю.
Ядвига дошла до кровати, упала в постель и, зарывшись в подушки, долго рыдала. Ей нужна была сейчас поддержка любимого человека. Ей хотелось услышать взволнованные слова, приветливые и теплые. Но их не было и ждать было неоткуда.
Ядвига, энергично повернулась, протестующе сказала:
— Нет.
Она прочь гнала от себя охватившие ее чувства покинутости и одиночества. Ее вдохновляла и давала силы та новая жизнь, которую она обязана теперь бережно вынашивать в себе, хранить, беречь, любить и вскармливать. Ядвига почувствовала себя счастливой, самой счастливой на свете, словно только ей одной из женщин пришлось ощутить в себе биение новой жизни.
В порыве откровенности Аксанов рассказал Федору и Ане, почему у него произошла размолвка с Байкаловой. С тех пор Аня при удобном случае начинала разговор с Андреем об его холостяцком житье-бытье.
— Вижу, тяжело тебе, скучаешь…
Аксанов вздохнул.
— У меня свои взгляды на брак, Аня. Лучше не спешить теперь, если ничего не получилось после встречи с Ольгой. Она найдет себе достойного человека, а я подожду. Терпится…
— Ты спохватишься, пожалеешь, но будет поздно. Молодость у человека бывает однажды, — внушала ему Аня.
Аксанов попытался отделаться шуткой:
— Лет до ста расти нам без старости.
— Андрей! — воскликнула Аня. — Зачем ты так?
Они смолкли. Потом Аксанов убежденно заговорил о том, что жизнь интересна не только личным, что в жизни есть много радости помимо любви и вовсе незачем скучать и грустить, если личное не удается.
— Однако тебе и другим этого личного не хватает, — подчеркнула Аня. — Вы тянетесь к женщине, девушке. Не ты ли говорил: тяжело-о…
Аксанова кольнули эти слова. Он сказал:
— Мне пора…
— В роту или на заседание?
— Не иронизируй, Аня, к красноармейцам, — подчеркнул Аксанов, и ему стало легче. — К красноармейцам, — повторил он.
Портнягина поднялась, вышла с ним из комнаты. Она стояла на площадке и смотрела, как Андрей твердой походкой спускался с лестницы. Аксанов услышал за спиной сдержанный смех. Он хотел остановиться, что-то сказать Ане, но только махнул рукой.
В роте Аксанов по просьбе Федора провел совещание с военкорами. Возвращаясь из казармы, Андрей забежал в редакцию «Краснознаменца».
Светаев, склонившись над столом, с увлечением писал. На скуластое лицо его свисала непослушная прядь волос. Он то и дело закидывал их назад.
— Обожди минутку, — попросил Федор.
Аксанов присел напротив, взял со стола листок бумаги и, пока Федор дописывал, набросал карандашом его портрет, а снизу приписал:
«Редактор «Краснознаменца» в минуту вдохновения».
Светаев закончил и, держа несколько исписанных листков в руке, потряс ими в воздухе.
— Письмище Горькому сотворил…
— Портретище намалевал, — в тон ему ответил Андрей и передал рисунок.
— Здорово-о схватил. Конфискую на память…
— Читай, — дружелюбно заметил Аксанов, заинтересовавшийся таким необычайным письмом.
Светаев навалился спиной на деревянный поскрипывающий реал с наборными кассами. От переносья на его широкий лоб взметнулась острая морщинка. Федор стал читать:
«Дорогой Алексей Максимович!
Это письмо, конечно, для Вас не будет неожиданным, Вы их ежедневно получаете сотнями со всех концов страны от людей, которые любят Ваши книги и ценят Ваш талант.
Не удержусь и я от похвалы, скажу: читая Ваши произведения, отдыхаешь и учишься. Не знаю, думали ли Вы когда-нибудь, что по Вашим книгам будут познавать жизнь.
Я, командир Красной Армии, после окончания школы одногодичников остался в кадрах РККА. Сейчас я несу службу на боевом посту в прославленной ОКДВА. Работаю так, что не вижу, как летит время. Рядом со мной несут службу десятки других командиров и политработников, оберегая спокойствие на дальневосточных рубежах.
И вот, когда мы, — продолжал читать Светаев, — выкраиваем кусочек свободного времени и вечерком читаем Ваши книги, то спорим и говорим без конца о Вас, Алексей Максимович.
Помните Ваше коротенькое открытое письмо бойцам Красной Армии? Вы обращались к новому пополнению — молодым красноармейцам, призванным служить в РККА. Это письмо читалось во всех ротах и взводах. Сколько бы Вы могли написать поучительного о жизни, какой мы живем здесь, на берегу Тихого океана, мы — часовые Востока, одного из таежных гарнизонов, созданных на пограничном побережье!
Мы днями будем отмечать пятилетие ОКДВА. У вас развернулась горячая подготовка к съезду писателей. Нетерпеливо ждем, о чем будут говорить на своем съезде авторы любимых нами книг. Хотелось бы одного, чтобы побольше было написано книг о нас, бойцах, командирах и политработниках Красной Армии, особенно об ОКДВА.
Будьте здоровы и спокойны. Знайте, мы бдительно охраняем социализм, в том числе и Ваш труд».
Федор положил письмо на стол.
— Ну, что скажешь?
— Посылай! — ответил Андрей. — Мастак ты, Федор, на такие дела.
— Пошлю теперь же, — с твердой убежденностью проговорил Светаев. — Писалось от души, — и спросил: — Что забрел ко мне в такой час?
— Потянуло на огонек. Беседовал с военкорами роты, а днем имел жаркий разговор с твоей женой.
— Ну-у? — протянул Федор. — О чем же?