А Круглов рассказывал:
— Начнет говорить о себе — жалость прохватит. Когда на германскую уходил, семью в деревне оставил. Была жена, сын, а вернулся — ни деревни, ни семьи… Как-то и говорит мне: «Круглов, у меня сын был тебе ровесник, потерял я его в гражданскую…».
Агафья сжалась, быстро встала и ушла за перегородку. «О сыне вспоминает, жалеет, а я молчу. Нужно сказать, сказать ему: сын жив — и показать сына. Пусть что будет, то и будет». И в то же время она понимала, что так только думает, но не скажет, не сделает этого.
Бурцева была растеряна, придавлена этими горячими мыслями о прошлом и настоящем. «Ну, хорошо, ты выйдешь сейчас и скажешь, что отец Григория — командир Мартьянов, что он твой потерянный муж и тебя потянуло к нему», — терзал ее внутренний голос, а другой предупреждал: «Афанасию будет тяжко и больно. Он уважает тебя и любит Григория, как родного сына». «А ты, ты, — твердил этот же голос, — разве ты ждала его возвращения? Ты похоронила его навсегда». Агафья бессильна была решить что-либо.
От сознания этого ей сделалось сразу мучительно больно.
«Нет, нет!» — сорвалось у нее с губ. А что означало это «нет», она так и не понимала. Агафья повернулась к окну. Лицо ее, залитое бледным лунным светом, и воспаленные глаза выражали прежнюю нерешительность. Теперь она определенно знала, что ничего не сможет сделать, и тихо заплакала. После слез ей стало легче. Расстроенная Агафья не могла уловить, о чем говорили за столом, долго ли там сидели. Она пришла в себя, услышав, как несколько раз хлопнула дверь. Агафья выглянула-из-за перегородки: комната уже опустела.
…Была полночь, когда Мартьянов собрался обойти отряд и распорядиться о подъеме красноармейцев. Он вышел из фанзы с Ничахом. По небу плыли облака. На снегу ползли густые синие тени. С Амура дул ветер, было видно, как он гнал по голубому полю седую поземку.
Ничах поежился.
— Ветер плохой, снег крути, крути. Пуржить будет.
— Пурга не страшна, — ответил Мартьянов, глядя на луну с желтым кольцом. — За две недели перехода отряд ко всему привык, все испытали люди.
— Шибко большой пурга будет, — повторил Ничах. Старый гиляк был прав.
Мартьянов, внешне спокойный, а в душе встревоженный, обошел отряд, переговорил об этом с Гейнаровым. Решили марш продолжать, не задерживаясь в стойбище.
— В семь подъем, в восемь выходим, — предупредил командир и возвратился снова в фанзу Ничаха, чтобы отдохнуть.
Утром все жители стойбища провожали отряд.
Ничах, прощаясь с Мартьяновым, напомнил о пурге. Когда командир взмахнул лыжными палками, гиляк снял шапку. Кирюша Бельды крикнул:
— Красной Армии счастливого пути!
Дорога была сжата горами. Она уходила в глубь тайги. Тихо дремали ели, пряча вершины в облачном небе. Торчали из-под снега пни и серые камни. Таежное молчание нарушала речушка Сомон. Она то сердилась и ворчала, выбиваясь из-под снега, то снова пряталась под его теплым покровом. Красноармейцы заглядывали в речушку, поправляли сползавшие с плеч винтовки, вытирали вспотевшие лица. Чистые воды Сомона распаляли жажду.
На западе пылала вечерняя заря. Темно-синие склоны гор побагровели и ожили, потревоженные ветром. Лес зашумел. Лохматые ели, кряхтя, покачивались морщинистыми стволами, покрытыми седым мхом и лишайниками. С треском отломилась сухая ветка, одна, другая. Тайга постепенно наполнялась потрескиванием и скрипом.
Отряд шел молча. За ним тяжело двигался обоз. Лошади брели в снегу и поминутно останавливались. Ездовые все громче и громче покрикивали на фыркающих лошадей.
— Расфыркались к непогоде.
Круглов ехал один в кошеве. Мартьянов в коротком дубленом полушубке шел на лыжах. Он был обут в ичиги, и ноги его казались тоньше и длиннее. Полевая сумка била по боку. Он то и дело отбрасывал ее назад. Незаметно Мартьянов уходил от отряда все дальше и дальше. Заметив это, он, останавливаясь, поджидал колонну. Мартьянов видел уставшие, раскрасневшиеся лица бойцов. Ему приходилось все чаще объявлять привалы.
Обеспокоенный Поджарый предупреждал красноармейцев:
— Воду не пить…
Красноармейцы собирались группами на привале. Пулеметчик Харитонов выкрикивал:
— Лепехина сюда!
Юркий Лепехин весело запевал:
Приплясывая, он обегал круг, задорно откинув голову.
— Самокритикнул, — замечал голос.
— Полезно-о. Шутка — минутка, а заряжает на час.
Рядом журчала речушка. Испить бы один глоток — и жажда утолена. Но красноармейцы отворачивались, неистово били в ладоши и дружно, как бы глотая воду, глухими голосами вторили:
— Ас-са! Ас-са!
Лепехин, то пригибаясь, то выпрямляясь, раскинув руки крыльями, плясал «лезгинку».
Мартьянов подходил к красноармейцам.
— Товарищ командир, в круг…
Он отмахивался, но младший командир Сигаков уже протягивал ему гармошку.
— Походную…
Мартьянов брал гармошку, широко растягивал меха. Аккорды были сочны и звучны. Боец без песни, что без ружья.
Заметно выделялся заливистый тенорок Лепехина. Первые слова песни усиливали дыхание гармошки. Песню дружно подхватывали.
Лепехин отходил в сторону, садился под ветвистую ель к пулеметчику Харитонову.
— Люблю тайгу. В деревне вырос я, а деревни сибирские по рекам да лесам ютятся. Привычка — вторая натура человека, — Лепехин задумался. — В народе я вырос, а народ, знаешь, любит песню, тоже привычка. Особенно хорошо поется вечером, вот как сейчас.
Лепехин умолк, прислушался к песне, она становилась все громче, а потом, заломив шлем набекрень, откинув винтовку, начал декламировать:
— Ты сам сочиняешь или готовые рассказываешь? — спросил его стоящий в стороне красноармеец.
— Слушай, не перебивай, это товарищ Маяковский сочинил, — проговорил сосед.
— Должно, Маяковский в Красной Армии служил, здо-орово написал…
— У каждого человека свое, — заметил Лепехин.
— Они про Маяковского — ты про песни, — отозвался Харитонов.
— Про песни, — подтвердил Лепехин. — Народ без песни не живет. Песня, знаешь, с жизнью срослась. Пришлось мне быть в Казахстане. Казахи там живут. Вот народ — всегда поют, и в горе и в радости…
А красноармейская песня, вспугнув птиц, все нарастала и нарастала. Стаи ворон и сорок поднялись над тайгой и кружились над отрядом.
— И вот, значит, в ту минуточку тихо було. Где, кто шевельнулся бы, нема, — рассказывал Поджарый. Красноармейцы любили слушать булькающую речь старшины.
— Сижу это я на бережку, только глянул на воду, — ба-а, плыветь кто-то! Сумерки таки, что трудно опознать: мабуть зверь який, мабуть человек. Думаю, дай подпущу чуток ближе. Вскинул винтовочку, да як гаркну: «Кто плыветь?..» Я ж думал, это бисов сын, а мне как хрюкнет в ответ. Ба-а! Бисова дочь, это ж чуха плыветь пудов на двадцать…
Взрыв смеха заглушил последние слова Поджарого.
— Вот угадай наперед. Плюнул я, знать сорочки на мене не було, когда матка рожала…
Слышалась команда Мартьянова. Отряд поднимался и шел дальше. Нарушая ритм песни, красноармейцы все еще продолжали петь. Мартьянов любил песни, когда они пелись сильно, мощно. Весело поется — бодро идется. И слышалась команда:
— Отставить петь.
Спускалась ночь. Она надвигалась с востока и была уже близка. На западе поблекли яркие краски. Небосклон был объят бледно-розовыми облаками, и чем выше они поднимались к зениту, тем становились темнее и зловещее. Все медленнее и тяжелее шли бойцы по засугробленной дороге. Позади отряда шагал Поджарый. Он часто вытирал рукой потное лицо и подбадривал красноармейцев.
— Успевай, хлопцы, успевай!
— Далеко еще?
— Идти до той горки, за якую солнце пало.
— Плечи режет. Отдохнуть бы…
— Полпути прошагали, хлопцы, — уверял Поджарый, сам не зная, сколько еще идти, — теперь скоро. Мыларчик, не тянись!
Лепехин, шедший в центре отряда, слышал, как от головы колонны доносилось: «Не растягивайся!» — и передавал по цепочке:
— Подтя-ни-ись!
Позади слышалось:
— Отстал.
Лепехин узнавал, кто отстал, сходил с дороги, давал пройти вперед другим.
— Ты чего? Давай подружку, — брал у товарища винтовку, забрасывал ее за спину и добавлял: — Иди вперед, — и шел за ним.
В стороне стоял Сигаков и спрашивал:
— Кто отстал?
— Нет отстающих, — отвечал Лепехин. К нему подходил младший командир, брал вещевой мешок, подсумки, набитые патронами.
— Ну вот, теперь легче будет. Расстегни крючок шинели, выше подоткни полы, — советовал и уходил.
Был еще привал. Политрук Макаров, он же отсекр партбюро, созвал коммунистов и комсомольцев, но его окружили и другие бойцы.
— Последний день перехода, — говорил он. — Еще одно усилие — и мы у цели. Вы знаете, что значит завершить марш без одного отстающего? Это значит на отлично выполнить приказ Блюхера. Наш переход — дело чести и славы. Таких переходов еще не было в истории нашей армии…
Бойцы молчали. Они слушали Макарова и нарастающий шум тайги. Порывы ветра были предвестниками пурги. Пурга началась, как только спустилась ночь. Колючий снег бил в лицо откуда-то сверху и засыпал дорогу.
Мартьянов шел в голове колонны. Ноги его плохо нащупывали дорогу. Он сбивался в сторону, проваливался в снег, опять нащупывал твердую корку дороги, шел вперед и вскоре снова сбивался в сторону.
Отряд продвигался с большим трудом. Красноармейцы втягивали головы, наклоняли их вперед. Так лучше было защищать лицо от ударов снежного вихря. Бойцы затрачивали громадные усилия, чтобы передвинуть отяжелевшие ноги, но шли.
Мыларчик запнулся и упал. Его подняли слова Макарова: «Впишем героическую страницу… Впишем… Впишем». И Мыларчик шел дальше, не видя соседа впереди и сзади, будто был один среди воя тайги, в этом снежном месиве, залепляющем лицо.. Удары ветра иногда были так сильны, что его качало. Мыларчик боролся с пургой, с усталостью, твердя: «Впишем… Впишем…» Это была команда. Ее подавал внутренний голос. Команда вливала силы, и боец шел.
Около Мартьянова пыхтел Гейнаров и беспрестанно докладывал:
— Отстающих нет, но люди устали.
— Привал делать нельзя: присядет боец и не найдешь, заметет снегом. Идти, понимаешь, идти…
И отряд продвигался вперед. Мартьянова нагнал Сигаков..
— Товарищ командир, разрешите прокладывать лыжню…
Мартьянов по голосу узнал младшего командира. Он пригляделся и различил за спиной Сигакова три винтовки.
— Тебе и так тяжело.
— Ничего-о! Далеко до бивуака?
— Километров десять… Отстающие есть?
— Пока нет, — отозвался Сигаков и подумал: «Чтобы не было отстающих, надо разгрузить пулеметчиков». Он задержался и обратился к первому красноармейцу:
— Давай помогу.
Красноармеец устало отвел руку:
— Пулемет носит пулеметчик. — Голос был глуховатый, но твердый.
— Харитонов! — выкрикнул младший командир.
— Я Харитонов!
Сигаков не видел его лица, но знал, что оно сейчас гордое и строгое; таким был Харитонов во все дни перехода. Командир хлопнул бойца по плечу, выражая свою радость. Они с минуту шли молча, нога в ногу. Патом Сигаков обогнал Харитонова и скрылся во мгле.
Над лесом все сильнее бушевал ветер, потрескивали сучья. Казалось, ветер падал с высоты ночного неба невидимым грузом, беспощадно хлестал идущих и сбивал их с дороги.
От бойца к бойцу передавались слова Мартьянова:
— Свя-азь!..