Увлеченный насвистыванием мотива, Василий незаметно зашел в глубь леса. Тихо шумела тайга. Он присел на пень и стал вслушиваться в монотонные и разноречивые звуки.
И вдруг откуда-то ворвалась ритмичная дробь барабана. Это с дальнего стрельбища донеслись то короткие, то продолжительные очереди пулемета, и эхо многократно повторило эту дробь, пока она не замерла совсем. Непрошеная дробь барабана не нарушила общего лейтмотива, а только усилила его, повторила… «Вот этого и не хватает для песни. Фраза найдена. Теперь ее нужно быстрее проиграть, послушать, как она прозвучит».
Милашев вскочил, побежал в клуб и, сев за рояль, ударил по клавишам. «Найдена общая кайма, уловлен контур. В таком темпе пойдет вся песня».
Еще раз проиграл он песню и вполголоса запел:
Ему показалось, что песня прозвучала просто и сильно. Он записал мелодию на нотные листы…
И вот песня написана. Ее разучили в ротах, поют на вечерних поверках. С того дня прошло два месяца, а Милашева все еще волнует какая-то, на его взгляд, неясно выраженная мысль, все чего-то не хватает…
Что же он упустил? Он подслушал тему. Где? Странно! В тайге… И сразу же написал песню.
Мимо окна проходила рота. Красноармейцы пели «Песнь о десятке». Милашев встал, отодвинул книгу, раскрыл окно. «Надо со стороны послушать, правильно ли звучит песня. Моя и не моя песня. Здесь была пауза, а голоса протянули, и сразу чувствуется, что пауза лишняя. Песня ровнее, сильнее и бодрее звучит без паузы».
Аксанов, который командует строем, ускорил темп. От этого и песня зазвучала мощнее. Василий бросился к столу, перерыл нотные листки и с нетерпением пробежал глазами по нотным строчкам. Да, счет расходился. «Это получилось потому, что песню писал один, а сейчас ее пел коллектив и каждый старался внести свое участие в исполнение песни».
Милашев раскрыл нотную тетрадь и с лихорадочной быстротой стал менять в песне темп, уточнять верхние и нижние ноты. Местами песню следовало играть и петь не только в полную силу. Нет, форте должно перерастать в фортиссимо. Так он сидел, до тех пор, пока сиреневые сумерки не спустились на землю, а линейки нот и точки не стали сливаться в сплошную серую массу.
Начальник связи встретил Ласточкина вопросом:
— Вы изменились за последнее время. Что с вами? — он исподлобья окинул изучающим взглядом комвзвода.
— Не замечаю в себе перемен, — сухо ответил Ласточкин.
— Грубите старшим командирам, опаздываете на занятия, появился холодок к работе. Старого воробья на мякине не проведете… Здесь неудобно разговаривать, зайдемте к вам на квартиру…
Они шли несколько времени молча.
— У вас исчезла заинтересованность к службе, захромала дисциплина. А отчего? Меня больше всего беспокоит это.
— Не иначе, от любви, — иронизируя, недовольно сказал Ласточкин, едва сдерживая себя.
Овсюгов достал серебряный портсигар.
Комвзвода зажег спичку и дал прикурить комроты.
— Спасибо. Я и хочу сказать, зло кроется в вашей личной неустроенности.
Они поднялись на крыльцо и вошли в подъезд. В комнате был полумрак. Они присели на табуретки возле стола с разбросанными на нем книгами и продолжали беседовать. Овсюгов говорил о том, что плохое настроение командира передается красноармейцам. Ласточкин порывался возразить.
— Вы обождите, — повысив голос, требовательно сказал начальник связи, — послушайте сначала. В молодые годы я тоже пережил это угарное состояние. У кого не было, черт возьми, увлечений в юности. Влюбленному, как и пьяному, — море по колено. Я тоже увлекся настолько, что забыл про службу. Дело зашло далеко, — он вздохнул, — с женщинами связался, говори, попал в неприятность. Там было не было, а разговорчики на свет уже появились. Разговорчики — самое страшное для молодого человека. Я из-за них партию потерял. Был грех, не утаишь. Вот она, любовь-то куда хватанула! И сейчас оправиться не могу. А в личной тоже неприятности — осадок на всю жизнь.
Ласточкин не думал раскрывать перед командиром роты своих душевных мучений и тревог. Горькие морщинки появились вокруг его рта.
— Ничего особенного не было. Товарищеские отношения. Танцевал. Провожал. Хорошая, чуткая женщина…
— Все они хорошие и чуткие до известной точки нагрева. А как дошло до нее — закипит и, говори, пропал… Ничего особенного! — Овсюгов многозначительно ухмыльнулся. — Зато она по-другому расценивает, — он насмелился назвать имя, — Ядвига — женщина заметная. Она, как звезда, сияет, Но толку-то что в этом? Быстро погаснет. Пока сияет, вот и мутит молодые головы. Неудобно передавать чужой разговор, да скажу. Пришла она к жене и поделилась: «Мы с Колей напропалую закрутили»…
Ласточкин вскочил, сверкнул голубоватыми глазами.
— Враки! Не верю, не верю, слышите!
Он вскинул руки, а потом скрестил их на груди и неудержимо рассмеялся. Хохот его — резкий, нервный — потряс стены.
Пораженный Овсюгов оборвал разговор. Он уставился мутными глазами на комвзвода, пытался разгадать причину его смеха.
— Надоело, слышите, надоело! Я уже сон потерял от нравоучений. Может быть, вы прикажете мне не встречаться с Ядвигой? Ну, приказывайте! — выкрикнул Ласточкин.
Овсюгов посчитал лучшим перенести разговор до более удобного случая.
— Вы нагрубили мне, — сказал он упавшим голосом, — я не обижаюсь. Есть пословица — не в свои сани не запрягайся. Я попрошу лишь об одном, подумайте над моими словами.
Начальник связи достал часы: он был пунктуален.
— Вам надо обедать. Не задерживаю. Пока.
Выходя, Овсюгов наставительно повторил:
— Подумайте над нашим разговором…
Когда дверь за ним закрылась, Ласточкин заскрипел зубами, бухнулся на топчан и спрятал голову под подушку.
— Словно сговорились, все об одном и том же.
Раздался знакомый стук в дверь. Он знал, за дверью Ядвига, и еще плотнее придавил голову подушкой. Она вошла осторожно. Николай почувствовал легкое прикосновение теплой и дрожащей руки. Ядвига присела на топчан и стала ласково гладить его плечо. Он откинул подушку с намерением грубо закричать на нее, но сразу обмяк. На него смотрели печальные, полные слез глаза Ядвиги. Она молчала, и Ласточкин понял: Зарецкая слышала разговор с Овсюговым. Он хотел ее спросить об одном, говорила ли она с женой начальника связи, но Ядвига предупредила:
— Сплетни, бабьи сплетни. Зависть…
Николай присел, прижался ладонями к ее мокрым щекам, закинул голову Ядвиги с рассыпавшимися волосами и заглянул в ее лучистые глаза.
— Правда?
Она не сказала, а только сделала движение губами, и Ласточкин припал к ним долгим поцелуем.
— Я это знал, не поверил ему.
— Вы так кричали, что я все слышала. Не говори ничего, — и прижалась к нему, подумала, тихо проговорила:
— Завтра приезжает муж…
Ласточкин только крепче прижал Ядвигу к груди.
— Я встречу его и расскажу все.
Зарецкая промолчала. Он понял, что она одобряет этот шаг.
…Вечером, получив разрешение от начальника связи, Ласточкин, под предлогом проверить дальние посты, оседлал Вороха и выехал на полустанок Кизи. Он побеседовал с бойцами, несшими дежурство, проверил их знания, оружие, средства связи. Ночь провел в каком-то забытьи… Сон не приходил до утра. Только на рассвете он заснул, но сразу же вскочил, как только проснулись бойцы и застучали у костра котелками, готовя завтрак.
Голова казалась разбухшей, тяжелой, все тело разбитым. Вскочив с нар, не обуваясь и не одеваясь, Ласточкин побежал к озеру и бросился в прохладную воду, чтобы освежиться. Он долго не выходил из воды. Плавал, нырял. Почувствовав, что уже основательно продрог, Николай выскочил на берег, пробежал по зыбкому, мокрому песку метров пятьдесят, согрелся и только после этого возвратился к избушке.
Чай вскипел, и Николай с бойцами позавтракал. Катер ушел на амурский берег встречать хабаровский пароход.
Этот час прошел для Ласточкина в нервном напряжении. Говорят: «Рыбку ешь, да рыбака знай», а как раз он и не знал Зарецкого-то. Встречались они часто, говорили вроде обо всем, рассказывали анекдоты, играли в шахматы, а что за человек был Зарецкий, Ласточкин так ясно и не представлял себе. А вот теперь надо подойти к человеку, затронуть его самое сокровенное, а с какой стороны приступить — неизвестно.
В ожидании возвращения катера он прилег на траву, срывал былинки, жевал их и с безразличием смотрел на сверкающее сероватое озеро, на поверхности которого изредка показывалась черная спина играющей рыбины. Кругом все жило обычной жизнью: свистели птицы, беззаботно летали яркие бабочки, стрекотали кузнечики, ползали муравьи, шелестела трава, а он, потревоженный, напряженный, беспокойно метался со своими мучительными думами. «Скоро конец — одно или другое…» А что это было одно или другое, он так и не мог представить.
Катер стал подходить все ближе к берегу. Ласточкин поднялся, оправил гимнастерку, застегнул воротник, подтянул ремень. Он сделал все это для того, чтобы сосредоточиться на чем-то другом, постороннем.
Комвзвода видел, как спрыгнул Зарецкий на мостки и проворно пошел по прогибающимся доскам, держа в левой руке небольшой чемоданчик в белом чехле. Увидев комвзвода, Зарецкий искренне обрадовался ему, весело крикнул:
— Ласточкин, здравствуй!
Они поздоровались, не подав руки друг другу. Зарецкий, взглянув на комвзвода, на его осунувшееся лицо, тревожно горевшие глаза, участливо проговорил:
— Болен, что ли?
— Нет! У меня с вами разговор будет.
— А обождать нельзя, пока я позвоню в полк и закажу лошадь? — удивляясь такой спешке, спросил он.
— Нет! — решительно ответил комвзвода.
Зарецкий оставил возле мостков чемоданчик, и они пошли вдоль берега.
— Я слушаю. Что за чрезвычайное происшествие? — в прежнем, полусерьезном тоне проговорил Зарецкий.
— Я люблю Ядвигу, — коротко сказал Ласточкин.
Зарецкий остановился.
— Довольно шутить! — произнес он, хотя по тону, каким были произнесены слова, понял: Ласточкин говорил серьезно.
— Я люблю Ядвигу, — повторил Ласточкин с прежней настойчивостью и повернулся к комбату, открыто и прямо взглянул на него.
— Мальчишка! — взревел комбат, весь побагровев. — Как ты смеешь говорить мне об этом?
Ласточкин до крови прикусил нижнюю губу, глаза его решительно сверкнули, подбородок мелко задрожал.
— Комбат, опомнитесь! — грозно и предостерегающе выговорил он. — Сперва рассуди, а потом и осуди, но пойми: правду сказал сейчас…
— Молчи! — крикнул Зарецкий.
— Я думал серьезно поговорить. Не хочешь — не надо, — он запнулся. «Ты» он никогда не говорил комбату, даже в домашней обстановке. — Ядвигу не тронь, она ни в чем не виновата, — предупредил Ласточкин и косо посмотрел на комбата, сделавшегося сразу жалким в его глазах. Он твердо и торопливо зашагал от него, высоко и гордо вскинув голову.
— Лошадь мне! — крикнул Ласточкин бойцам, не доходя до избушки. — Возьмите чемодан комбата Зарецкого и вызовите ему подводу. — Он легко вскочил в седло и ускакал в гарнизон.
Зарецкий не сразу пришел в себя. Через два часа, положив чемодан в облупившуюся двуколку, он сел на любимого карего жеребца, истосковавшегося по седоку, и тронул его наметом. Настроение было самое подавленное, гнетущее. С ним по дороге повстречался Шафранович. Они остановили лошадей. Поздоровались. Тот поинтересовался:
— Как с учебой, товарищ Зарецкий?
Комбат ответил с неохотой, что принят, осенью занятия.
— Завидую. Счастлив! Покинешь сей прелестный край. А я вот буду коптить здешнее небо, черстветь душой и телом, — его охватила злость на все, на себя, на жизнь, на людей, захотелось сделать больно этому молчаливому человеку, будущему слушателю академии, и Шафранович с издевкой произнес:
— Век учись, а дураком подохнешь. Пока ты с академией возился, Ласточкин был счастлив с твоей женой, — и злорадно захохотал.
Зарецкий поднял голову, смерил инженера презрительным взглядом.
— Какой же ты негодяй, Шафранович, — пришпорил жеребца и ускакал.
Чистка проходила в летнем театре. Члены комиссии находились на сцене, украшенной портретами вождей и плакатами. Особенно выделялся ленинский лозунг, протянутый над аркой:
«Быть коммунистом — это значит организовывать и объединять все подрастающее поколение, давать пример воспитания и дисциплины в этой борьбе».
Желающие участвовать в чистке разместились на скамейках, прямо под открытым небом. Для лучшей слышимости на елке установили мощный репродуктор.
Посмотреть и послушать, как будут чистить коммунистов, собрались беспартийные бойцы, вольнонаемные рабочие УНР и жены начсостава.
Председатель комиссии Руднев, с четырьмя золотистыми нашивками на рукавах темно-синего кителя, с наглухо застегнутым воротником с белой каемкой подворотничка, прежде чем начать проверку, коротко сказал о политическом значении этой работы, проводимой партией в интересах укрепления ее рядов.
Он говорил неторопливо и негромко, но все слышали четкие фразы. Председатель комиссии легким броском головы закинул назад черные пряди волос, свисающие ему на глаза, и призвал всех активно участвовать в чистке. Во всей фигуре его, подобранной и аккуратной, чувствовалась уверенность и сила.
Чистку начали с Мартьянова. Он медленно поднялся на сцену, подал партийный билет председателю, повернулся к сидящим, окинул их открытым взглядом. Все здесь было близким ему, как и люди, которые сейчас смотрели на него и ждали, что он скажет в такой ответственный момент. И Мартьянов заговорил спокойно и твердо о том, кем он был раньше, какой тяжелый путь прошел, чтобы стать рядовым солдатом, партии.
Он говорил о себе без лишних и громких слов. Когда он коснулся службы в старой армии, то от слов его дохнуло жизнью старого, дореволюционного солдата. Царская армия! В шесть утра — горн. В семь — чай, хлеб, два куска сахару. Потом прямо на плац — начиналась муштра. В обед — щи да гречка, 22 золотника мяса, если не постный день. Затем снова муштра. Ужин. И опять каша да щи, но уже без мяса, а на закуску поп с молитвами и проповедями.
В кучке связистов сидел Григорий Бурцев, слушал и не представлял, как могли тогда люди служить в солдатах. То, что говорил Мартьянов, казалось неправдоподобным. Но он знал, что так и было, так жилось от первого солдата при Петре до последнего — при царе Николае.
Но вот Мартьянов коснулся того, как ему, унтер-офицеру, раскрыл глаза на жизнь питерский рабочий-большевик. Он возвратился с фронта в родные места, но в своей деревне уже не застал ни жены, ни сына. Где они теперь: живы или погибли, так и не знает. И тогда у ворот родного гнезда, охваченный неистовой злобой на весь старый мир, он возглавил партизанский отряд. Можно ли было ему, Мартьянову, оставаться в стороне, не брать в руки винтовки, не мстить врагам за разрушенную семью, за исковерканное счастье?
Несколько сот человек, сидящих на скамейках, молчали. Бурцев забыл обо всем — рассказ командира потряс его суровой прямотой и откровенностью.
Руднев не прерывал рассказа Мартьянова — яркой исповеди человека. Он думал: «Перенести столько невзгод, и любить людей — это значит проявить тот незаметный, будничный героизм, к которому все привыкли и перестали даже ценить его: дескать, что же тут такого — обычное дело». Сам рабочий, он невольно вспомнил, как, будучи юношей, штурмовал Зимний дворец.
Светаев торопливо записывал в большую тетрадь. И тоже думал: «Какая же красивая душа у Мартьянова!» И спрашивал себя: «Ради чего все это пережил, испытал командир?» И отвечал: «Ради партии и народа».
Там, где сидели женщины, произошло маленькое замешательство. Клавдия Ивановна, склонившись к Мартьяновой, уговаривала:
— Анна Семеновна, перестаньте.
— Нет, я не плачу, не плачу, — вытирая слезы, катившиеся по щекам, тихо говорила та. — Это минутная слабость, она пройдет.